Потаённая книга

Роман Зои Прокопьевой о жизнестойкости русского народа поддерживает веру в неисчерпаемость его духовных сил.

Молва об этом романе с неброским названием «Своим чередом» дошла до меня раньше него самого. С Севера написали по электронке: мол, у тебя Челябинск под боком – вышли, как сможешь, обязательно надо прочесть.

По северным меркам двести километров – и вправду рукой подать. Но когда тираж всего тысяча экземпляров, а в книжных магазинах Екатеринбурга и местные авторы сыщутся не вдруг, расстояния уравниваются. Так что спасибо Всероссийской премии имени Бажова за 2009 год, которой этот роман был отмечен после своего второго переиздания: всё-таки возможность читать хорошие книги – неплохое вознаграждение за участие в работе жюри.

А когда все открытия и требующие порой просто внимательного редакторского взгляда шероховатости текста остались позади, шокировала последняя строчка – «1977-1982 гг.». Как? Всё, до чего собственными пробами и ошибками ты добирался сам, размышляя о недавней истории и современности Отечества, Зоя Прокопьева написала уже в начале 80-х? Уже тогда читатель мог испить этой горькой уверенности в том, что, хотя личного безмятежного счастья Родина каждому из нас отнюдь не гарантирует, русский народ преодолеет всё?..

Потерянный рай

«…Томительная тишина… окутывала баню, огороды, травы, и мнилось Нилу, сидящему на чурочке у двери, будто и нет никакой жизни вокруг, будто и не жил он никогда до этой минуты. Хотелось остаться тут навсегда…» Ощущение, знакомое каждому, кто подобно пришедшему издалека главному герою Нилу Краюхину после знойного и страдного дня так же сиживал на закате где-нибудь во саду ли в огороде.

Образ земли обетованной дополняют рукотворные красоты деревни Истошино: «ворота резные, с витыми столбами, наличники кружевные, тетивы у крылечек расписные, полотенца с коньков крыш причудливые…» И жители её «высоки ростом, дружны и степенны», знают цену себе и мастерству, которым завоёвывает уважение к себе герой, работая в кузнице.

Многое, однако, мешает разделить уверенность одного из интерпретаторов романа в том, что эта деревня представляется автору райским местом. Красоты объясняются весьма просто: ещё при первом Петре первый Демидов скупил-собрал сюда со всей России искусных резчиков по дереву и камню. А чтобы душа у них тосковала и от тоски той резьба выходила диковинней да краше, жениться они были должны только по выбору приказчиков. Вдобавок по соседнему большаку день и ночь в уральские и сибирские рудники шли каторжные этапы.

Так что и горевал здешний народ, и спивался, и руки на себя накладывал. Мало-помалу, правда, мужики обрастали достатком, ибо мастерство да заказы позволяли, месяц простояв за верстаком, на год обеспечить себя хлебом. Однако и веселились в этой деревне примерно так же, как раньше плакали, соответствуя укрепившемуся в устах слегка переиначенному названию – Истошное.

Особенно веселье расплёскивается после наступления Советской власти, но явно не столько от радости и богатства безмерного, сколько от безделья – заказчиков-то повывели, в том числе с участием самих истошинских мужиков. Граммофоны «надсажаются» почти в каждом доме, однако ни магазина, ни больницы, ни школы по-прежнему нет, так что жизнь, как раньше, протекает между красивой церковью и погостом.

— Ох, не к добру веселятся…, – говорит дряблолицая, но голубоглазая и подвижная скиталица бабка Дарья, уходы и возвращения которой к истошинцам в ключевые моменты их жизненных и смертных перипетий превращаются в один из стержней романного действия. А толчок ему даёт появление кочующей чрезвычайной тройки, которая в два дня раскулачивает всю деревню за исключением горького пьяницы Митрохи. Ибо у него из имущества только отцовский резной столб посреди сарая, а в остальных 67 дворах «люди живут, как баре, а некоторые даже середь бела дня валяются на полу на перинах», и даже не дают себе труда сосчитать имеющуюся у них скотину. И вообще «вся деревня какая-то с придурью…»

Освобождённый от имущества мастеровой народ оказывается перед выбором: либо пристать к земле в колхозе, либо завербоваться на строительство тракторного Гиганта – точнее на лесоповал для его нужд. Хрен редьки не особенно слаще, но есть надежда, что, по словам одного из истошинцев, «рядом-от с лесом и руки не загрубнут, и душа помене будет мытариться…»

Столь беглое изложение, разумеется, не передаёт всех нюансов завязки, тем более что вместе с реалистической линией романа нарастает и её метафорическая, фантастическая оплётка, подчас доходящая до мистики, фантасмагории и гротеска. У истошинцев не только горе и веселье, но, как показывает история Шурки Лукьяновой и Клима Ивина, до того схоронившего трёх жён, и любовь без меры. Не столь уж великую деревню Нил обходит три дня, а один пришлый учёный, по словам Дарьи, «только через месяц вышел к церкви» да так и остался перед нею до зимы – всё налюбоваться не мог. К самой Дарье накануне свадьбы с неба слетает звезда – тёплый камушек. Но муж-злыдень, что потом оттяпал ей топором два пальца да угорел с её помощью, выбросил камушек в реку – и омут, поглотивший небесную посылку, по ночам светится.

Ещё одним стержневым образом повествования с первой главы становится алый розовый куст, посаженный мечтателем Иваном Востриковым на той болотистой непаши, где взбаламученные им мужики попытались создать коммуну «Райский сад». Попытка оказалась неудачной, люди пообносились и вернулись домой, но куст прижился. Его терпкий запах «дурманил головы мужикам, побуждая одних видеть странное диво – какую-то чудно-счастливую жизнь в белых городах-садах, других – то летать над землёй со скоростью ветра, то парить над горами, лесами, морями, третьих – блаженно улыбаться, будто они постигли что-то неземное или увидели призрачное, от чего всё остальное в жизни – трын-трава…» И в пяти шагах от куста люди «летали, исступлённо плясали, пока не падали на колени, или плакали и обнимались».

Именно помочь построить новый город, новый завод в нём, а потом и дворец, при возведении которого непременно пригодятся их таланты, призывает истошинцев вербовщик Гигантостроя с говорящей фамилией Бедяев. Именно эти розы «с тяжёлыми каплями росы на лепестках цветов и листьях» несёт Востриков перед толпой будущих дровосеков и землекопов. Именно этот куст – единственное, что, будто в насмешку, не трогают дорожные воры, подчистую расхищая пожитки переселенцев. И когда на тринадцатые сутки состав по заброшенной ветке прибывает в практически нетронутые леса Северной области, именно куст волочит за собой Ивана – озарять дорогу. И сам вышагивает из мешка и врастает на круглой поляне под крупными звёздами и могучими деревьями…

Коммунары поневоле

Камчатка, на которую, согласно известной фразе Гоголя, отправь русского мужика – и тот, похлопав рукавицами, тут же пойдёт себе рубить новую избу, обычно представляется как пример последней крайности. У героев романа Прокопьевой, когда их сгружают в лесу, нет ни рукавиц, ни топора. И если слышал или читал рассказы тех, кто в своё время был реально раскулачен и сослан на Север, понимаешь: ситуация эта – отнюдь не авторская гипербола, не для красного словца. Правда, кое-какой инструмент по воле автора всё же находится – у местного обходчика Трофима. И почти тут же пускается в дело, поскольку надежды на приход обещанного вагона с провизией тоже нет.

То, что во главе добравшихся живыми переселенцев становится тридцатилетний Нил – почти случайность. Ну, пал на него взгляд старшего по эшелону. Ну, валил он раньше три года лес на Северном Урале по вольному найму. И что? Ничего в предшествующей, хотя и заполненной трудом биографии Нила о его готовности к лидерству и ответственности вроде бы не говорит: «…на лихом коне гонялся за белыми бандами, потом торговал гвоздями…, взялся продать цистерну керосина», причём неудачно. А потом вместо гвоздей и стекла для будущего барачного городка закупил два вагона балалаек, «подумав, что в бараках тоска и злоба». И, доставив эти вагоны к месту назначения, был мгновенно уволен.

Хотя покупка «музыки» может свидетельствовать о благородных наклонностях и тоже требует определённой решимости, она вряд ли говорит об изначальной готовности принять на свои плечи ответ за триста с лишним душ. Однако на краю человек вполне способен к резким переменам. А речь и впрямь о жизни и смерти: середина августа, лист желтеет, ночи стынут, две недели до белых мух – и ни жилья, ни еды…

Так что энергичные распоряжения Нила – развести костры, строить шалаши, плести рыболовные сети, валить лес на дома, искать глину на кирпичи – воспринимаются как должное. И даже Иван Востриков, призывавший было мужиков не губить окрестный райский сад, уже выращенный Всевышним, включается в общую работу. А утром следующего дня рождается первый ребёнок. И тут же появляется нужда в первой могиле, ибо мать – вдовица безвестно отставшего на какой-то станции мужика – оставляет новорождённого круглым сиротой.

Под водительством «гения базара» Луки Хитрова через неделю на ближайшую – в полусотне километров – станцию Петушки отправляется пеший караван с корзинами, ложками, ковшами и прочей деревянной мелочью. И возвращается не только с солью, сахаром, мукой, табаком и огромной кастрюлей, но и с двумя ружьями и двумя лошадьми в поводу. А кроме того – с вестью, что в Петушках о поселенцах ведать не ведают и знать не желают…

Словом, не до балалаек. Но Перфилий Лопухов, валя лиственницы не только для бараков, но и для будущих крестовых домов, предусмотрительно оставляет «где большую пихту, где ёлочку, где куст рябины, где берёзку». И чтобы те дома было кому впоследствии занять, люди решают «держаться дружливее, берегчи друг дружку» – словом, стать той самой коммуной, которая оказывается средством не строительства светлого завтра, а выживания в обездоленном сегодня. А Нил с запёкшейся от забот душой убеждает старого священника отца Сидора, который, как помнили в деревне, «крестил и учил не только их детей, а и отцов, и прадедов», что силы найдутся и на церковь: «Надо! Чтоб верили – надо! Чтоб верили, что беды временны – надо!..»

Что пережили – то в книге, в том числе события фантастические, кои, впрочем, по нынешним временам можно назвать и Божьим промыслом. К весне в лесную землю ложится почти треть коммунаров поневоле.

Однако остальные выживают. И церковь закладывают на высоком фундаменте из плитняка. И детей своим художествам учат: вместе с истошинцами в их эшелоне как на подбор оказались мастеровые – гончары из Гнилушей да художники из Хитрово. И начинают, не торопясь, дома ставить, и запасаться одеждой, скотом и провизией на новую зиму. И свадьбы первые играть, вручая молодожёнам стальные кольца, но вспоминая из свадебных обычаев своей земли только слово «Горько!». И даже, помня о данных ими обязательствах, лес валить для Гигантостроя – причём с помощью медведей.

На Пасху с косяком кошек приходит Дарья, которая покинула Истошино накануне его разорения, ибо «насмотрелась по свету на чужое горе, а увидеть горе близких ей страшно». И рассказывает, что оставленные дома поросли травой, живут там галки да вороны, а «церква стоит, как вчера из неё вышли». Но то ли очерствели за зиму истошинцы, то ли самое главное взяли-таки с собой, а слушают они её «без тоски и без всякого сожаления о покинутом, словно… здесь, в глухоманном, суровом краю» было «уже что-то выстраданное, прикипевшее к сердцу». По меньшей мере, погост в роще, которую так и назвали – крестовой.

Нил, ещё горюя о своей первой возлюбленной – пропавшей Дарьиной дочери Ульяне, обретает новую – Катерину Лопухову, которая постепенно превращается в одну из главных героинь. И они торопятся любить друг друга «как перед смертью или будущим одиночеством». Что вполне оправдывается утренним появлением представителей власти, которые доставляют в Бедяево, как именуется лесной посёлок, предписание выехать в Гигант. Два дня на сборы. И Нил за полчаса на полголовы седеет, а Дарья снова уходит, говоря: «Чужое горе – безмерно, своё – неутешно…»

Правда, теперь краюхинцам, как их будут именовать в Гиганте, разрешают взять всё нажитое с собой – кроме, разумеется, домов. Иные из баб, замечает Нил, едут даже с улыбкой: «у них, может, не будет где жить, но мужика-хозяина напервах кормить будет чем, да и одежда мало-мальская теперь на зиму есть, да как ни крути, ни верти, а десять коров…» Но знает он также, что «и крестовая роща, и недостроенная церковь, как недожитая жизнь, останутся в памяти этих людей, уходящих отсюда снова страдать, радоваться или умирать в своей будущей жизни…»

«Береги народ, Нила…»

И вновь розовый куст сам выбирает место – тихую полянку меж белых берёзок, где ему укорениться. Снова своим чередом начинает идти жизнь: дрова, загон для скота, огород, кирпичи, бараки, закупки провизии в окрестных деревнях… И снова Нил призывает спешить – не только потому, что начальство торопит краюхинскую теперь уже артель на земляные работы, но из-за предчувствия: на этой пустой ещё земле зима будет лютая и голодная.

А разношёрстная толпа поселенцев, съехавшаяся в Гигант со всей страны в поисках лучшей и денежной жизни, завидует краюхинцам, но уповает лишь на то же начальство. Которое само пухнет от размышлений, что делать с этой толпой, ибо «ничего заранее не продумали: ни где людям жить, ни где кормиться, ни школы, ни детских садиков…»

Вновь появляется Дарья – и снова уходит разыскивать свою дочь, предупреждая о засухе в Поволжье и наставляя: «Муку запасайте, крупу, мыло, спички, керосин, дрова…» Не лучше зимы, предсказывает она, окажется и весна, когда на стройку вновь наедет столько народу, что из-за нехватки всего и вся ничего нельзя будет купить на деньги.

На сей раз автор даёт героям и читателю передышку: нового круга страстей, если не считать уже становящиеся привычными лишения, за этим уходом не следует. Мало-помалу жизнь – во всяком случае, у краюхинской артели – внешне опять налаживается. Вновь доходит дело до свадеб, теперь уже с медными кольцами.

За Нилом, что «высок, силён, с чернущей бородищей и жгучими глазами с полуседой головой» и проявляет звериное чутьё, мгновенно находя контакт с народом, идут уже тысячи. С почти уверенной надеждой он говорит одному из истошинских мужиков Фофану: «Не бойся, Петрович, теперь вроде ничего… Ещё немного, и у нас всё наладится, а потом снова сделаем дома каждому и – заживем. Работы тут полно, платят хорошо – народу нашему полегче заживется. Ребятишек выучим. Я вот и сам подумываю…»

И Нил не только выучивается на инженера, но и осваивает английский до степени беглого разговора. А краюхинцев, которые пока что живут в бараках, уже ожидает вновь построенный «плановый» посёлок из всё тех же 67 домов. Его главная улица с той же надеждой именуется Большой Счастливой. И розовый куст водворяется у Нилова дома.

Надо ли говорить, что за новым возвращением Дарьи следует и новый её уход? «Нила, душа изболелась. Я ненадолго. Я вернусь ещё, а ты береги народ. Береги народ, Нила…»

Внимательный к истории читатель знает, что произойдёт за этим. Среди арестованных краюхинцев оказывается и выросшая в начальницу общепита Гигантостроя, облыжно обвинённая в попытке перетравить его рабочих и, похоже, сгинувшая в лагерях Катерина. В следственной тюрьме гибнет её и Нила будущий ребёнок. То же, что сам Нил отделывается переводом в бригадиры асфальтировщиков, на первый взгляд, противоречит логике репрессий. Однако спорно уже то, что эта логика никогда не давала сбоев или вообще существовала. Вдобавок переплетение реалистического и фантастического в романе вполне позволяет автору избежать соответствующих вопросов и продолжить душевные мытарства главного героя…

Внешнее умаление трогает Нила мало. Он и прежним своим возвышением, как и последующим, вполне по-русски, а нынче можно сказать и по-христиански отнюдь не упивается, неся его как крест. Однако, будучи людям опорой, он и сам нуждается в ней, наедине с собой вопрошая: «Я искал на земле место, где бы свить гнездо. Нашёл. Нашёл и стаю свою. А что дальше?»

В тот момент ответом становится признание Катерины. Но и в Гиганте рядом с ней он даже в праздник задумывается над чем-то и утихает «в загадочном беспокойстве». А после её исчезновения и вовсе не находит себе места, ночами, чтобы совсем не застыла душа, упиваясь чтением и «счастливыми снами – цветными, долгими, дивными»… И вновь отправляется в Бедяево, где в построенных ими бараках и домах разместился лагерь, железнодорожная ветка, по словам Трофима, «ходуном ходит», а казавшийся неисчерпаемым лес убывает, как вешняя вода.

Понятно, что едет он тайно и не в сам посёлок, где на лесоповале «бугрит» заключённый Лука, а к Фофану, который бежал из этого лагеря и теперь живёт в громадной пещере. И Фофан, чувствуя, что Нил уже на краю жизни, обращается к небу: «Господи, господи, не дай ему, этому умному дурню, заблудиться в отчаяньи… дай ты ему жизни подольше… добавь ты ему мужества выжить… Да вот он, сын твой, с головой чёрно-белой… В его глазах смерть крадется… А ты?.. Идол ты, идол, господи-и…»

И тут заходит речь об идоле настоящем – Золотой Бабе, которую Фофан обнаружил в скальной нише во время одного из своих дальних походов в баснословно благодатные северные места. Попытка вновь увидеть изваяние не приводит к успеху: тайга не только прикрывает нишу осыпью, но и провожает искателей невесть откуда летящими странными стрелами. А Нилу снятся сны, в которых он предстаёт древним – похоже, ахейским – воином, спасающим от завоевателей статую богини жизни и в бесконечном походе достигающим подножия неведомых гор…

За последние 10-15 лет без хотя бы упоминания о Золотой Бабе не обошёлся, пожалуй, ни один из прозаиков, что затронули своим повествованием Северный Урал. Но поскольку у Прокопьевой эта история появилась ещё на рубеже 1980-х, упрекать автора в попытке последовать расхожей ныне традиции не имеет смысла. Тем более что уральские вахтовики уже тогда доносили с Севера молву об остяко-вогульских местах и диковинах.

Однако, мне кажется, сама по себе эта выбивающаяся из ткани повествования и потому кажущаяся вставной новелла привносит в роман немногое. Прочесть её как элементарный призыв к мужикам беречь баб просто-напросто не приходит в голову – слишком уж лобовым кажется такое прочтение для насыщенного метафорами текста. В подтексте же обнаруживается в лучшем случае намёк на генетическую предрасположенность Нила к лидерству и ответственности, проявившуюся, кстати, и в его сыне от Ульяны, Ниле-младшем, который, потеряв мать, в годы войны тоже оказывается в Гиганте, но так и не сталкивается с отцом.

Включённость в цепочку бесчисленных поколений гораздо более ярко передаёт картина тихой долины, которую в первый, ещё до Гиганта бедяевский год нашёл тот же Фофан: ни следов деревни, ни дороги, а лишь могилы с трухлявыми крестами. Или детское воспоминание старика Онуфрия о переменившей русло реке, на прежнем обрывистом берегу которой, будто яичная скорлупа, обнажились слои черепов: «Это ж зачем они жили-то? Зачем мы живём? Ты скажи мне, Нило, зачем?.. ведь когда-нито этих слоёв не хватит нас прикрыть, а?» Последняя реплика смыкается с другими, вполне крестьянскими размышлениями героев и автора о земле, которая, будучи разрытой, превращённой в котлован, теряет способность к возрождению.

Традицию русской литературы органично продолжает описание путешествия Нила в подземный мир – ту самую пещеру, где скрывается Фофан. По словам беглеца, время в ней летит незаметно: спустился вниз – «ещё трава зеленела и ягода доспевала, а вышел вроде через неделю… – снег, деревья голые…»

Именно Фофан убеждает Нила: «Человеку, народу нужна опора, вера… Кто знал, что нашему народу выпадешь опорой ты? Никто… Неуж ты их можешь бросить?..» И Нил возвращается, скорбя по дороге о сохнущих на солнце вырубках. Но горькая безысходность и одиночество уже никогда не исчезнут из глубины его пронзительно-жгучих глаз.

Говорить правду

«Своим чередом» вполне по-современному насыщен подспудными и явными цитатами и параллелями. На ум местами приходят не только Гоголь, русские апокрифы, Бажов и нынешний Алексей Иванов, но и Платонов с Булгаковым, и Данте с Маркесом – по ассоциации, как литературная река, в которую роман впадает ещё одним полноводным притоком.

Будучи открытой, хотя и без надрыва, оппозицией многим образцам официальной советской литературы об индустриализации и коллективизации, книга Прокопьевой передаёт настоящую энергию созидания, укоренённую в самих людях и очищенную от искусственного пафоса. По уровню своей живописной силы роман продолжает традицию лучших образцов советской «деревенской» прозы, одновременно преодолевая её отстранение от прозы «городской».

Рассказывая о происходящем, автор то и дело обращает свой взгляд вперёд – мол, через пять, десять, а то и сорок лет с героем произойдёт то-то и то-то. Манера, на мой взгляд, вполне естественная для живого повествования и, кроме того, подчёркивающая: для рассказчика важно каждое мгновение жизни героев. Тем более что основные исторические вехи и обстоятельства, в которых они действуют, читателю более-менее известны.

Эти авторские перспективы, как правило, отдают горечью. Именно они предупреждают о запустении Истошино, с которым напоследок прощаются одичавшие без хозяев лошади. О судьбе Ульяны, которая в конце концов находит-таки дом Нила и умирает на скамейке под его окнами, а он, забыв, сколько прожил сам, принимает её за Дарью. О трудовых и боевых подвигах и малых, но не менее значимых делах краюхинцев и их детей. О родном сыне Нила, которого он не узнаёт среди синюшных тел голодных подростков, выискивающих в озёрной тине съедобные корни. О гибели в военном небе третьей жены Нила – лётчицы Устиньи Шуршиной, останки самолёта которой он безуспешно пытается разыскать после войны. О встрече Нила и Луки – уже стариков – через 26 лет. О разграблении фофановой пещеры охочими до сувениров туристами. И, наконец, о конце самого Нила, который, состарившись, умирает на месте бывшей, не сохранившейся крестовой рощи возле по-прежнему цветущего розового куста.

Вполне светел, впрочем, рассказ о том, как Харитина Вострикова, впервые в жизни увидев в Гиганте «нутряную землю, похожую на зарю», не только думает о ней, как о «нерожалой бабе», но и сама проникается её неимоверной силой. Впрягшись в тракторный плуг, богатырша перепахивает все пустыри и залежи, где потом неслыханно уродится картошка. И вообще: «что бы Харя ни воткнула в землю – все кустилось, цвело, распухало… погладит корову – та прибавит молока или порадует тройней, насыпет крошек или зерна курицам – несут по два яйца в день…»

В дни войны, которую опять же предвещает Дарья, на Большой Счастливой дважды в день несутся все курицы. Не ради сытости её жителей, а для того, чтобы они могли раздавать яйца голодным детям. Но и после Победы, когда посёлок сносят, Федора Лукьянова ещё двадцать лет ходит по Гиганту и раздаёт исхудалым и немощным сухарики, и носит в больницу выращенные на балконе лук и укроп, думая, что там всё ещё госпиталь. А на призывы одинокого петуха на том же её балконе слетаются голубицы, и в результате на свет появляется новая порода голубей – голубая…

Просветляет и рассказ о том, как после войны Нила – «большого и красивого, напрочь седого, измождённого, …со Звездой героя на груди и тремя орденами Ленина», но после гибели Усти живущего машинально – признают отцом и кинутся на шею двадцать две девочки-сироты, удочерённые им и живущие в его доме. И о том, как в день Победы двое других детей на подаренных Нилом связках шаров взовьются над Большой Счастливой и, облетев весь Гигант, опустятся на землю. И громкоговорители возвестят о конце войны, и снова ало вспыхнет розовый куст, и на его неслыханный запах снова слетятся тучи шмелей и пчёл.

Переплетая этими предсказаниями-предвидениями основные нити повествования и создавая основу для возвращения к тем или иным событиям, автор, как на кроснах, собирает цельное полотно, останавливаясь на военных годах. И если среди героев романа, пока что полных сил и упорства, встречаются негодяи, то ненадолго – и своей темнотой никак не могут пересилить яркость краюхинцев и их друзей.

Власть же в романе ощущается безликой, серой и недоброй, давящей. Отдельные светлые эпизодические персонажи – скажем, парторг ЦК на Гигантострое Пухов – этого ощущения никак не пересиливают. Уже сама их эпизодичность позволяет читателю предположить, что иные из этих героев введены по идеологическим соображениям, в том числе для того, чтобы угодить цензуре, которая на рубеже 80-х, когда был написан роман, и даже в перестройку, когда он впервые увидел свет, была ещё сильна. На ту же мысль наводят упоминания о вредительстве на Гигантострое и беглое известие о наказании гонителей истошинцев, когда Пухов сообщает Нилу, что раскулачившие и бросившие их на произвол судьбы руководители сняты с работы, а затерявшийся Бедяев, оказывается, просто умер от тифа…

Пресловутая близость Екатеринбурга и Челябинска дала возможность это предположение проверить. Оказывается, и впрямь: вставить светлый образ парторга ЦК, к примеру, Прокопьеву попросил Александр Шмаков, долгое время возглавлявший Челябинскую областную писательскую организацию. Знал, умудрённый, какой набор обязательных элементов необходим для преодоления цензурных рогаток.

Теперь, однако, та же эпизодичность подчёркивает, что Прокопьеву интересует отнюдь не власть, а именно народ. И, делясь с читателем не дешёвым историческим оптимизмом, а надеждой на неисчерпаемость народных жизненных сил, и сегодня подвергаемой бесчисленным испытаниям, автор явно разделяет убеждение Нила: «Людям надо говорить правду. Горькую, нужную, забытую – любую, но правду. Иначе человек теряет веру в себя, в окружающих, в будущее…»

Это будущее для героев Прокопьевой связано с их настоящим предназначением.

— Неужели нельзя оставить человека заниматься тем, что ему дано от бога? Разве человек рождается для того, чтобы рыть землю? – спрашивает после приезда в Гигант Катерина, надеясь, что их больше никто не потревожит.

— Когда-нибудь всё одно ты станешь рисовать, я лепить свои белые и голубые чашки, – отвечает ей глинушинский гончар и тоже будущий арестант Афоня Лютиков. – Фофан станет резать деревянные кружева, Нил ковать чего-нибудь такое-этакое железное, а пока что… будем искать глину, рыть землю и – жить…

Явно для иного, судя по её стихам, рождена и Устинья Шуршина, которая в отрочестве не просто предчувствовала, а знала, что будет летать и сгорит в небе. Но и она, и другие краюхинцы, эпически олицетворяющие весь русский народ, снова и снова поступаются своими мечтами, поскольку время постоянно требует иных, подчас более грубых способностей и умений. Не так ли живём ныне и мы?

Три времени

Помня, каким событием в своё время стал роман Владимира Дудинцева «Белые одежды», с ходу, как нож в масло, вошедший в классическую обойму русской литературы, сравниваю «Своим чередом» именно с ним. И вновь убеждаюсь: по замаху и чувству не уступает ничуть. Порукой тому – и отношение читателей. Пятнадцатитысячное первое и тридцатитысячное второе издания, вышедшие в той же второй половине 1980-х в Челябинске, разлетелись единым духом так, что у самой Прокопьевой экземпляров не осталось. Нынешнее третье, по словам Зои Егоровны, издатели набирали по ксерокопии, присланной доброхотами из Москвы и потом, к счастью, выверенной автором.

Дальше, однако, начинаются различия. Тогда, в 80-е, пробивных и самоотверженных друзей и покровителей у Прокопьевой в Москве не нашлось. Не стал рисковать и журнал «Урал» – возможно, ещё памятуя проработки, устроенные ему незадолго до того с подачи бдительных местных цензоров Свердловским обкомом КПСС. Издатели же челябинские, даже поддержав, измотали автора и себя постоянным решением вопроса, что в тексте вымарать, а что оставить. Именно тогда, кстати, Зоя Егоровна несколько отступила от жизненной правды: на самом деле в лесном посёлке, который послужил прототипом для Бедяево, в первую зиму избежали могилы не две трети, а всего лишь треть его жителей.

То уходили, то возвращались целые главы, сюжетные линии и герои. А когда партия провозгласила борьбу с пьянством, кинулись резать все упоминания про алкоголь – по-моему, отнюдь не многочисленные. Скоро, правда, восстановили…

Потому, стало быть, и виднеются сегодня на теле романа кое-где рубцы, швы и остатки хирургических ниток, что нормальной, естественной для любого издания редакторской работы он на себе не испытал. Загнать в прокрустово ложе пытались, отполировать – нет. И если роман Дудинцева продолжает время от времени выходить вполне массовыми по нынешним меркам тиражами, то Прокопьевой – почти двадцать лет пролежал под спудом и снова вышел на свет в мизерном количестве и оформлении, как нынче говорится, эконом-класса. Причём, изданный на государственные деньги, не может быть передан в открытую продажу, а расходится по рукам эстафетой, чуть ли не как большевистские листовки или пугачёвские подмётные письма.

Уровня и значения «Своим чередом» его трудная судьба отнюдь не умаляет – даже, может быть, подчёркивает живучесть героев и текста, к которому совсем не обязательно примерять рафинированные литературоведческие дефиниции. Скульпторы тоже далеко не всегда следуют правилу Микеланджело отсекать от мрамора всё лишнее, полностью высвобождая заключённую в нём фигуру. Сохраняя первородную экспрессию, написанный за два месяца на таёжной заимке роман в его нынешнем состоянии ярко передаёт характер двух времён – как 20-40-х годов XX века, так и тех, в которые пробивался к читателю.

Участки недошлифованного природного камня подтверждают подлинность материала, а скол, на который походит резко обрывающийся финал, оставляет желание продолжения – как сама жизнь, в которой очередная ночная завеса обещает новый рассвет. Написать это продолжение, по словам Прокопьевой, ей не раз предлагали. Но жизнь уральских заводов и городов во времена и после приватизации – это уже совсем другая история…

Екатеринбург

Андрей Расторгуев


Добавить комментарий: