Мягкий как свинец

Несколько догадок о русском. Русских нет! Это радостное открытие сделал господин N. Столько, мол, в них кровей намешано: и финнов-угров, и меря, и веси, и татар, и монгол, что расовое, по чистоте крови, определение русских становится невозможным. Духовное единство, в которое другие народы включают общность веры и языка, у русских почти не выявлено. В храмы ходят всего пять-шесть процентов населения, да и нельзя же назвать их разговорным языком одесскую феню.

К ВОПРОСУ О ВЕЛИКОРОССКОЙ ПЛАСТИЧНОСТИ

Культурка какая-никакая, правда, была. Толстой там, Достоевский. Дягилев вот в Париже танцевал. Да и теперь у себя на льду пляшут, бывало. Психотип примитивен и неустойчив: часто по незначительным поводам русский выходит из себя и порывается расстрелять, повесить или вообще истребить другого. В остальное время впадает в уныние, плачет, кается, беспробудно пьёт и самоистребляется. И скажите теперь – где здесь яркость национальных черт, выделящих русских среди других народов, где «изюм»? Нечто расплывчатое, растекающееся по поверхности, не помнящее ни своей истории, ни отец-праотец…

Однако если бы русских и вправду не было, не выходил бы так из себя господин N, убеждая нас в несуществовании. И причин оспаривать такие утверждения у меня нет, дабы не давать хода сему ужасно неосмотрительному обвинению, да ещё и с опрометчиво-неверными посылками — но появился повод поразмышлять о своём.

Мне, родившемуся в деревне с негероическим названием Кочановка, на вопрос: «Ты русский, или нет?» приходилось шутливо отвечать: «Я кочановский!» (В разных документах писалось и пишется то Качановка, то Кочановка, что в глазах господина N лишний раз указало бы на эту самую «расплывчатость»; да ещё у нас используют и неправильное ударение: кочанОвский. Но в прежнем паспорте в графе «национальность» устоялась у меня нашлёпка «русский», и в таком же духе приходилось в жизни отвечать на сотни и тысячи анкет. А на недавней переписи, отдавая должное этим смешным анкетам, внаглую потребовал записать меня «великороссом»). Задающий вопрос уходил в задумчивость и начинал посматривать на меня с подозрением.

Я тоже иногда по утрам посматриваю на себя в зеркало с подозрением. Что-либо в духе, отдалённое напоминающее византийско-московские веяния, сыскать не можно. Ничего похожего в материальных чертах и на всечеловечество. Действительно, давно в роду отметились какие-нибудь вепсы, а то, может, и татарин проехался кривой стезёй, запитал своей кровушкой: черты лица расплывчатые, нос почти картошкой. Очень заботит других вопрос крови, крови же посвящены труды известных людей, как, например, книга Василия Розанова об особенностях понимания её тайны в среде евреев. Меня не знобит от этого «вопроса», поскольку уверен – он не главный… Замечу позже – почему.

Знаю, что у каждого человека, у каждой группы людей, у каждого племени есть своя правда, но есть и Правда, что выше остальных. Человек я негрубый, неконфликтный, — мне лучше пойти и сделать что-либо своими руками, чем спорить, доказывая правоту. Выпивать приходится – и даже не по праздникам. Да, главное: стараюсь не поддаваться острым переживаниям и не откликаться на отвлекающие действия посторонних сил реакциями, не сопоставимыми градусом накала с причинами переживаний. То есть, ищу бесстрастия… Что ещё?

Образование моё выше среднего, но ниже высшего. Литературный пехотинец, пробую что-то сочинять, некоторые даже читают всё это. И сейчас вот сижу пишу статью: понравится ли кому? – спорное дело.

…В осаждённой снегами родительской хате топлю печь дрянным пыльным ветеранским угольком, оставшемся в сарае от покойной матери, участницы войны, — сижу, пишу и думаю. К вечеру за темнеющим окном рассмотрел: прилетели откуда-то грифы-падальщики, переминаются на сугробах, косят огненным жёлтым зраком на окна дома. Ждут…

Я думаю о том, как на всех, пускай и в разной степени, действуют затверженные правила житейской мудрости: нельзя совать пальцы в розетку, уху надо хлебать холодной, чтобы не обжечься, не нужно спускаться по лестнице в подвал лицом наружу, нельзя и выходить после душа мокрой головой на мороз. Но есть ещё что-то, что даже не осознаётся, а существует в тебе как врождённый инстинкт, а не мудрость. Думаешь ли ты, что кочановский, вологодский, либо ярославский – ты ещё и русский. И с этим ничего нельзя поделать. Но не отвечаю «Я русский» потому, что чувствую, что назваться так, — значит понести груз. В том числе отвечать и за то, что русский, по глубинной сути, не национальность.

Начнусь издалека. Народ – это то, что народилось от праотец, – напластовывание потомков на исток рода. Крещён я был давно, аж в феврале 1950 года, на подворье храма Архангела Михаила в селе Густомой Льговского района, местным попом, о. Михаилом (Чефрановым) – помяни, Господи, его имя в царствии Твоем! — (а и крестили-то полузаконно бабка-старообрядка с безбожниками, своей дочерью, моей матерью, и отцом с его с подвыпившими братками-«свидетелями»). Но крещение дало мне основания со временем выработать в себе доблесть веровать Писаниям, а не измышлениям человеческим, и знаю потому, что праотец мой исходил из племени Иафета Ноевича. «И непоместительна была земля для них, чтобы жить вместе…» (Быт., 13, 6). Оттого началось на земле хождение, что тесно стало, и вместе уже не жить. После Потопа и вавилонского смешения языков побродяжка-праотец обнаружил себя выжившим на дне бывшего моря, которое зовётся ныне Среднерусской возвышенностью, и убедился, что забыл общее для всех тогдашних племён наречие, тот протоязык, на котором они общались. Вместе с тем забыл и случившуюся с ним предысторию. Что породило шатучие всеми сезонными ветрами идеи о происхождении ариев и всесветные догадки о начале славян. Как и чудаковатые измышления о руническом праславянском языке, на котором писали в Египте и Южной Америке.

Что случилось потом и почему человеческие пласты на истоке рода стали расслаиваться на колена и племена, различаться внешностью, языками и повадками – неизвестно. Это оттуда, из пластов рода, пошли две расы в одном народе, скрытно или явно враждующие вплоть до взаимоистребления. Змея вражды, брошенная между ними, вьётся до сих пор, шипит и скалит ядовитые зубы.

Если верна мысль, что Бог каждым народом думает о Себе в вечности, тогда народ начинает проявлять особинку и в том, что можно назвать историей, летописью его деяний, и в том, что является его коллективной памятью – в культуре. И нужно стало каждому роду нарабатывать новую историю, небиблейскую…

Недавно прочёл в одном из самых русских произведений запрошлого века, в «Герое нашего времени», лермонтовское размышление, связанное с незабвенным штабс-капитаном Максимом Максимычем, воином, пограничником в офицерском сюртуке без эполет, ставшем на кавказском краю пустынного мира – и как споткнулся. Оказывается, я сам думал об этом и не находил ясного выражения собственной мысли. Вот цитата:

«Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить; не знаю, достойно порицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения».

Я называл это свойство пластичностью, ощущая её и в своих психических глубинах, а часто и в манере поведения. Похоже, пластичность — неотменимое свойство русского человека, важная примета его общей личности. И она же обратная сторона его бунтарского свободолюбия и отрицания всех и всяческих рамок.

Сижу, думаю. Значит, приноровление к чужим обычаям и манере жизни чужого мира до тех пор, пока эти обычаи и манеры сохраняют уподобление образу Божескому? И терпимость сверх этого. То, что мы назвали пластичностью, здесь выглядит, как терпимость ко злу, которое человек не может уничтожить! И что значит — прощать зло везде, где оно необходимо?! Где оно необходимо? Но тогда, значит – зло необходимо?

…Оно необходимо, поскольку не-обходимо, его нельзя обойти. И потому, что его существование не зависит от воли Максима Максимыча или моей.

Приноровление, переимчивость, подражательность. Уже и не знаешь – благо ли эта пластичность, или поруха. В русском городке, в котором асфальтирована лишь главная дорога, а на окраинных обочинах шалый от счастья порося купается в пыли, где протарахтят на джипах в год два иностранца – почти все вывески или на английском, или с подстрочником по-английски. Для кого, для чего? Чтобы всех убедить, что у нас есть «Манхэттен» (название киоска с канцелярскими товарами), или «Шаолинь» (кафеюшка с кухней, похожей на китайскую)? Достоевский посмеивался над склонностью русского человека «побыть немного испанцем», цитировал шутливые стихотворные каверзы Козьмы Пруткова на эти «сюжеты». Увлечённость стихийной модой, какие-то джапанские суши с перечнем из сотни приправ, кружки португальской капоэйры, восточных единоборств, миллионы любителей мексиканского самогона с солью…. А как делать домашний квас или мочить капусту с яблоками – забыли?

В языке более 80% заимствований со стороны, всех можем понять почти без перевода – тюрок, романцев, германцев… Но странное дело: язык не становится беднее, а наоборот, куда-то всё расширяется и расширяется, а это легкомыслие в переимчивости и вредного и полезного оборачивается всепониманием. Так, может, пластичность — дар, а не наказание?

СУХОВ И СЫН АРХИЕРЕЯ СРЕДИ ЛЮДОЕДОВ

Что думал бы и как бы себя вёл на месте Максима Максимыча, например, красноармеец Сухов из фильма «Белое солнце пустыни»? Уставший от внутригражданской рубки, он решил взять увольнительную и вернуться к своей любимой Екатерине Матвевне, на родину: что ж мне, мол, всю жизнь по этой пустыне мотаться?! В составе интернациональной бригады имени Бебеля? (Но хотя он уже и поостыл, постарел и пообтрепался, и белёсая его, просоленная потом гимнастёрка дошла до последней степени ветхости – а, слышно было, мотается до сих пор, хотя уже бригада сменила имя и состав). Кипевшие в пустыне мира страсти тогда не отпустили и потребовали от него заботы, в результате чего он вынужден был вплыть в чуждую ему по духу интригу с похищением людей. К чему русскому Сухову, однолюбу и романтику, этот сугубо «практичный» восточный гарем? За каждым скрытым паранджой лицом прелестницы он хочет увидеть человека, а в глаза бросаются их нежные животы и соблазнительные полушария. Он потом пришёл защитить соплеменника, таможенника Верещагина (вот ещё один тип русского человека, пограничника, способного приклонить бремена над пропастью, у края моря, и обустроившего на фронтирерском кордоне крохотный рай, согласный с государственными установлениями о порядке), но посмеивается над его мелкобуржуазной привязанностью к домашним павлинам.

Но с чего бы в этой ярящейся мирской пустыне возникла нужда в нём, красноармейце Сухове? А потому, что он – посторонний, чужой этому пустому миру, он воинский человек и живёт по уставу, он знает закон долга и он никем не лишён чести. И все хотят его использовать. И ласково вкогтившийся в него Восток со всей его чуждой Сухову по страстным чувствованиям структурой сознания, и с которым рано или поздно придётся размежеваться, ибо этот песчаный Восток не приручается, но продолжает жить согласно гибким и хищным свойствам своей натуры. И остальной порочный мир хочет припачкать его страстями, а люди – растащить на союзнические себе части и лишить внутренней сущности, в которой есть некий, прозреваемый зрителями, внутренний лад, осветленный сдержанностью в выражении чувств, то есть, бесстрастием – есть смирная сама в себе душа. А Сухов должен был лишиться её, должен был озлобиться — и стать одним из тех, прочих. Но на коротком отрезке показанной в фильме истории он явил собою это русское свойство – пластичность, поскольку до глубин понимал каждого человека, который встретился ему в пустыне, знал мотив его жизненного поведения (прелестниц вот только смущался), но поступил не как они все хотели, а как продиктовал ему долг. И в финале всё вышло по его свободному выбору: невинных защитил, кого нужно покарать, покарал, — и душу сохранил, и долг исполнил… Поймут ли его другие – Бог весть.

Сижу, думаю. Если обратиться к истории с красноармейцем Суховым, вспомним, что в гражданской смуте Российская империя начала плыть в своих границах, а некоторые национальные окраины уже отпали. Сухов действовал как раз в обстановке этого распада и стал центральным героем, «стягивающим» смысл сюжета. Ещё через несколько лет литое тело империи, за немногими исключениями, было восстановлено в образе Советского Союза. И в империи и в Союзе скрепляющим племена и народы цементным раствором, или точнее будет сказать – свинцовой рамой — оставался русский человек. Свинец – тяжёлый, мягкий, плавкий металл, блестящий на изломе, последствие истощения и распада радиоактивных элементов. Из него льют аккумуляторные пластины, пули и рамы витражей. Витраж — это картина из разноцветных стёкол, скреплённых свинцовой рамой с перемычками-окантовками вокруг каждого стёклышка. Чтобы подчеркнуть нежную, светящуюся как будто изнутри красоту цветного стекла, свинец окрашивают в чёрный цвет. Витраж устанавливался в проёмах храмовых окон, как правило, в католических церквях, но и в некоторых православных соборах, и содержал сюжеты на библейские темы. В миру витраж стал частью монументального искусства, по традиции и по свойствам своей довольно сложной технологии изготовления, продолжал исполняться хотя и не на библейские сюжеты, но по-прежнему на «высокие» темы. Имперская сущность России представляла собой — и до сих пор представляет — такой многоцветный витраж из многоплеменных «вкраплений», стянутый свинцовой рамой русской государственности.

Мне, кочановскому человеку, близка мысль фильма «Белое солнце пустыни» и свойственно ощущение, что показанное в фильме – не идеологическая сказка, не исторический миф, — а что так и должно было бы быть. И для русского сознания в этом фильме, помимо залихватской канвы-сюжета, было заключено и откровение: свинец-то свинец, но он — мягкий.

А поскольку история имеет склонность повторяться, проверяя и людей и государства на крепость и устойчивость, во времена нынешней смуты границы вновь поплыли. И могло случиться так, что российский витраж в огне гражданского пожара превратился бы отдельно в сплавившийся комом свинец рамы и отдельно – в груду битых, мутных, вспученных пламенем цветных стёкол. Чечня уже выпала. Когда чеченцы истребили и изгнали более 250 тысяч русских из левобережья Терека, то спустя несколько лет по поводам, в внешней видимости не связанным с этим изгнанием, Грозный со всеми, кто там был, сровняли с землёй. Его, правда, потом пришлось снова отстраивать. Всем известно, что русский человек не мстителен, однако миру было явлено нелишнее напоминание: свинец-то мягкий, но — свинец.

…Вспомнилась мне одна повесть моряка, классика английской литературы Джозефа Конрада, с детства не знавшего ни одного английского слова, поскольку являлся по исконному имени Фёдором Иосифовичем Коженевским, польским подданным Российской империи, а после разгрома польского восстания ещё и отсидевшим изгнание в Вологодской губернии. Проза не чуждая мне, славянские корни узнаются везде, где бывает явлено пристрастное отношение к внутреннему миру человека и с иронией описаны коммерческие «процедуры» — и перечёл его «Сердце тьмы». По этой повести Коппола снял фильм «Апокалипсис сегодня», адаптировав его события к периоду американо-вьетнамской войны. Американский полковник там выходит, потягиваясь, из офицерской палатки с возгласом: «О, как я люблю запах напалма поутру!»

…Так вот, Марлоу, рассказчик, капитан пароходика, путешествует по африканским побережьям, наведывается по заданию своей компании в станции-фактории, расположенные иногда глубоко в суше, ради чего приходится подниматься против течения рек в поисках груза слоновой кости. Джунгли побережья заселены всяким сбродом и враждующими между собой людоедскими племенами, что не мешает капитану снимать и грузить в трюмы особо ценный для западной цивилизации туземный товар. И вот он встречается с неким сборщиком слоновой кости Куртцем (Куртц – «коротышка» по-немецки: это имя отсылает к образу Наполеона) в его резиденции. Она огорожена частоколом с насаженными человеческими головами, очарованные туземцы почитают Куртца как божество, носят в паланкине. В его окружении обнаруживается некий белокурый «русский», с «безбородым мальчишечьим лицом», как потом выяснится – сын архиерея Тамбовской губернии. Он с восхищением слушает речи умирающего от болезни Куртца, эти «манифесты» белого человека, «универсального гения» зла, призванного покорить дикий мир, а капитан Марлоу с презрением к этой болтовне видит в его образе жизни и его личности лишь обыкновенную алчность и воплощение чудовищных страстей. Похоронен Куртц был на обратном пути сквозь джунгли, в болотной грязи.

«СКРОМНЫМ ЯСНЫМ ПЛАМЕНЕМ»

Учился же, верно, этот русский в приходской школе, зубрил Закон Божий, да, не закончив курса, сбежал из поповского дома, устроился в Одессе или Питере на парусник, как некогда сделал и автор повести, и канул в Простор, чтобы разведать его широту, «расширить кругозор». Тростинка ли он, ветром колеблемая? Пластичный даже не свинец, а пластилин? Или и его одолело конрадовское солнце этих безжалостных пустынь? Страшила ли его ложь этого мира, с привкусом смерти и гниения? Зачем ему, младенческому человеку «с лёгким сердцем» и круглыми голубыми глазками, людоедская наука, приправленная ядом куртцевых речений? Капитану он кажется загадкой, не поддающейся решению, он в глубине души ощущает что-то подобное восхищению и зависти к чистому, бескорыстному, непрактичному духу авантюризма, овладевшему этим человеком «без великих замыслов», к юнцу с лицом, в котором нет ни «одной резкой черты», — да, должно быть, лицом расплывчатым и неопределённым. Марлоу из всех опасностей, подстерегавших русского в этой пустыне, наиболее серьёзной, роковой даже, считал его экстатическую зависимость от Куртцевской демагогии.

Прощаясь с капитаном, он нагрёб себе в карманы патронов для мортиры, английского душистого табачку, попросил какие-нибудь ботинки – отставшие подмётки его обуви были подвязаны верёвочками. А главное, забрал и книжку, прихваченную Марлоу на одной из станций – она принадлежала русскому.

Ах, эта странная, захватанная пальцами книжка без обложки, любовно прошитая белыми нитками, с пометками русскими словами на полях – слова поначалу показались капитану непонятным шифром. Писал книжку старый английский моряк, со знанием дела толкующий о цепях и судовых талях – и эта книга даже в глазах Марлоу представляла нечто реальное! И вот выяснилось, кто же с таким тщанием и любовью изучал её, скитаясь в поисках слоновой кости для Куртца в джунглях, среди людоедских племён (Да ничего, бормочет он капитану, — они простые ребята), что само по себе на грани чуда, — кто оставлял на полях таинственные письмена. Неужели этот русский, должно быть, с бьющимся сердцем впитывая учение о ржавых якорных цепях и судовых талях, находя среди чертежей и диаграмм только ему понятный поэтический подтекст и великие откровения, — и расширял тем самым свой кругозор?

Он, он, родненький! Наш это человек…

Был среди людоедов, жизнь его висела на волоске, они его, может быть, даже полюбили, а потом… Нет, не хочется об этом думать. Нет же большего удовольствия для иных, чем съесть человека, которого любишь. Кто-то ужаснётся такой мысли, но только потому, что не попадал в «ситуацию». Его-то никто не любит – и не полюбит, поскольку в людоедском мире нет более уродливых отношений, чем перевранная любовь. Потому он от людоедов будет убегать, отбиваться и прятаться. Русский не будет: нормальные же, в общем, ребята, «простые», у них не бывает злого умысла.

Неимоверная ли это гибкость, озвученная Лермонтовым, или уж такая святая «простота»?

Но людоедский закон любви – не наш. Неслучайно русский проговаривается, что помирился с отцом. Может, он, «горевший… скромным и ясным пламенем», скоро обратит глаза на север? Скинет опрятный костюм из небелёного холста с яркими разноцветными заплатками, как на костюме арлекина, вновь оденет зипун, приноровится к зиме?

«Времени много», — сказал он капитану Марлоу. И исчез в джунглях.

Времени на самом деле настолько мало, что его ещё никто не посчитал.

Странный этот русский называл англичанина братом: дескать, все моряки братья. Капитан Марлоу где-то даже не понимает, зачем брататься по профсоюзному признаку, особенно среди каннибалов в пустынных джунглях мира, где каждый другому или раб, или господин, или враг, или временный союзник, и где в сердце человека – средоточение тьмы. И русского он видит, как чуждого этому «рационально» использумому миру наивного клоуна, бескорыстного юнца, которому ни от кого «ничего не нужно», и падкого-таки на идейные обольщения пустобрёха Куртца, повелевающего каннибалами железом и кровью. Но мы-то его просекаем сразу. Если не увидеть в другом образ и подобие Божие, можно свихнуться или стать таким же каннибалом, как они. Жить становится тесно. И холодно. И захочется обратно в Тамбовскую губернию, под сень родительского архиерейского дома.

Сижу, думаю…

ХАОС И ПРОСТОР

В какой-то век произошла периеориентация русского мужика с личного скарба на империю. Это была либо решающая ошибка, либо призвание на особую роль. Как ошибка — до сих пор не исправлена и не отменена. Но если роль… Кто б ни находился на власти – власть получала доверие, когда работала на империю. Нужно либо отменить империю, либо русского мужика.

Смесь мордвы, укро- и угро-финнов, тюрков и монгол, но почему-то общий язык на всей территории установился не укро-финский, не тюркский, не мордовский и не чувашский – а русский. Со включением в него слов и понятий из укро- угро-финских, тюркских, мордовских и чувашских наречий. Что-то, должно быть, осталось от чуди белоглазой, от обитателей града Китежа, даже от исчезнувших по непонятной причине обров. Мы какая-то «нечистая» раса потомков Иафета, исшедшая с островов, потому что «тесно стало», и заполнившая безмерные пространства меж трёх океанов, и напитавшая свой язык всем разнообразием языков и наречий. Чего не сделал древний укр, чудом не сгинувший меж чехом и ляхом, законсервировавший свой попорченный диалект где-то на Галичине.

Широка страна моя родная! Страну свою, Россию, Родину, империю, потом Союз республик и Федерацию до сих пор мы ощущаем, как живое существо. Безответно с ней разговариваем, поём ей песни и возносим хвалы. Удивительно – и нынешняя молодёжь, притравленная перестроечным пессимизмом и расхоложенная демократическим равнодушием к святыням – так же чувствует её неподвластность прихотям истории, её очарование! Она больше всех нас, в ней заключён смысл, который каждый стремится постичь и истолковать на свой лад. И когда от неё по причинам, вызванных временным и случайным, отрываются куски, нам всем почему-то становится больно, а потом делается и пусто, будто оторвалось от собственного тела. Потому что она не совокупность некогда разрозненных земель, княжеств и отдалённых уделов, а нечто цельное, целое, как организм, исходящий из самостоятельного бытия. Хотя, конечно же, она не просто была нам дана, а освоена, частями покорена, в её основание и бытие вложен труд, пот и кровь многих поколений. Эта громада больше нас всех, но она никого не давит, всем в ней находится место и всех она манит с четырёх сторон света: одних, соблазнённых якобы её доступностью – чтобы сложить в неё кости, других – чтобы восхититься и прижиться к ней. У славян какое-то особое отношение к Родине и простору, мы пытаемся эти понятия сделать близкими и тёплыми.

Кто напоминает о том, что все империи прошлого распались и предрекает то же и России, не видят, что Россия уже распадалась дважды: как византийская Империя, и как интернациональный Вавилон. И снова, как капельки ртути, скатывается воедино, осуществляясь на новых правилах и основаниях. То ли как дитяти «первоначального водворения», по выражению Ивана Гончарова, в православную монархию, то ли в центр интернациональной субъектности, то ли «партнёра» в постсоветском торгово-таможенном союзе… Но она не Византия, не Османская, не Британская империи, не НАТО – что-то иное… Расплывчатое, смутное, ненадёжное, какое вдруг снова всем надобится, как дойдёт до распадения и разбега.

ПУСКАТЬ ПОВСЮДУ

Василий Розанов сказал о русских: «Раса, последнею выступившая на историческое поприще… Дух сострадания и терпимости, которому нет конца, и одновременно отвращение ко всему хаотичному и сумрачному». Древний хаос нуждался в системности, побуждался к единению на общих, понятных всем началах, но немногие народы были наделены миссией объединяющей. Греки, римляне, германцы… Везде идея унификации, мысль организующая. Русские?

У русских-де идей нет и не может быть: якуты, башкиры и ханты-манси обидятся. Что ханты-манси, башкиры и якуты сидят и возражают – это называется отсутствием идеи! А если бы их всех не было? Или в своих улусах они не созрели бы до представительских полномочий, а некоторые — так и до правительств и собственных конституций – как возможно в стране, где не было идей?

Турки-месхи, изгнанные из Грузии, или цыгане, выжимаемые из Европы? Зная, что их «нельзя пускать повсюду» (Достоевский), у нас их впустят, долго будут бороться с их недостатками и пытаться приручить. Вплоть до того, чтобы осадить где-нибудь в собственной Ромалэ-республике – земля найдётся.

…Россия – воплощённое зло. Если она исчезнет с карты мира, всем станет только лучше. Имперский интернационализм её губит. Отдать Латвию латышам, Украину – галичанам, Курилы и Сахалин – японцам, Ханты-Мансийский автономный округ – ханты и манси. Якутию — якутам, Кавказ – кавказцам… И до бесконечности. Они потом напишут учебники, как страдали от оккупации русских. Русские, кто захотел бы съехать из этих ранее присоединённых по разным причинам окраин, придётся сбиться во Владимиро-Псковский и Урало-Сибирский округа, чтобы, значит, всем было бы хорошо. Исчезнет искус наводить порядок у соседей, и те заживут дружно и счастливо. Прекратятся набеги абреков с бесплодных гор на мирные равнины, луговые и лесные пермяки и удмурты со слезами на глазах забудут распри и объединятся на паритетных основаниях, замирятся навек разноплеменные юрчики и вовчики, немирные чукчи додавят соседей и принудят коряков и эвенов вновь платить им ясак, кабардинцы завоюют с балкарцами, дагестанцы и аварцы с черкесами и адыгами и все вместе — со Всевеликим казачьим войском. Потом придёт Белый царь и опять начнёт всех мирить и награждать, если хорошо себя будут вести, и пороть – если плохо…

Тьфу, что-то не то пишу. Откуда подозрение, что все опять раздружатся и войдут в новый виток переделов и войн? В таких цивилизованных государствах, как кавказский имамат, Великая Хазария, Аркаим, поволжская Булгария? Увы, когда разжимаются объятия, в жилах начинает гудеть тяжкая древняя кровь и глаза застилает пелена ненависти — как бывает часто, и как случилось совсем вчера. И как в начавшейся снова замятне отсиделся бы Владимиро-Псковский округ? Урало-Сибирский бастион?

Ведь при утилизации Российской Федерации никого не устроит распад по нынешним хлипким, условным, административно-национальным границам. Веками мы жили с этой миной в душе и каждый раз находили особое решение. Да и страна склеивалась преимущественно по принципам родообщинным, которые неведомы странам заграничным, образующимся вольными или не вольными союзами племён. Вспоминается случай из гончаровского «Фрегата «Паллада»», когда автор недоумевает на обратном пути из Сибири в Петербург: вёз его от станции до станции ямщик Егор Петрович Бушков, который с четырьмя лошадьми нанимался к якуту. Дети его говорят по-якутски, живут с якутами в одной юрте. «…Отчего Егор Петрович Бушков живет на Ичугей-Муранской станции, отчего нанимается у якута и живет с ним в юрте — это его тайны, к которым я ключа не нашёл», — меланхолически заключает автор. А и не тайна: таких Бушковых много было и есть. Русские скрещиваются…

Любопытно посмотреть глазами Ивана Гончарова на то, как собиралась Россия…

«ХИМИЧЕСКИ-ИСТОРИЧЕСКИЙ ПРОЦЕСС»

«Свет мал, а Россия велика», — говорит один из моих спутников, пришедший также кругом света в Сибирь. Правда. Между тем приезжайте из России в Берлин, вас сейчас произведут в путешественники; а здесь изъездите пространство втрое больше Европы, и вы все-таки будете только проезжий. В России нет путешественников, все проезжие, несмотря на то, что теперь именно это стало наоборот. Разве по железным дорогам путешествуют? Они выдуманы затем, чтоб «проезжать» пространства, не замечая их».

Но этот «проезжий» – необычный. У него острый взгляд, добротная рассудительность и он замечает и поведывает то, что нам и до сих пор пригодится. Гончаровское письмо лишено литературных изысков и описаний психологических бездн: проза честная, искренняя, точная, «свидетельская», — как на суде. В неё погружаешься, чтобы испытать забытое чувство уверенности в бытии и – да простят меня собратья-литераторы – в этом свидетельстве воссоздающая облик действительности в такой полноте, которая бывает недоступна и нарочитому «художеству», когда перестают быть видны отбелённые авторской искренностью «кости» сюжета.

«Кто тут живёт? Что за народ? Народов много, а жить некому», — замечает он, окунувшись в ледяные пустыни Сибири. Вот так: в одном месте на Руси «тесно стало», а здесь — «жить некому».

«…Были и есть люди, которые подходили близко к полюсам, обошли берега Ледовитого моря и Северной Америки, проникали в безлюдные места, питаясь иногда бульоном из голенища своих сапог, дрались с зверями, с стихиями — всё это герои, которых имена мы знаем наизусть и будет знать потомство, печатаем книги о них, рисуем с них портреты и делаем бюсты. Один определил склонение магнитной стрелки, тот ходил отыскивал ближайший путь в другое полушарие, а иные, не найдя ничего, просто замёрзли. Но все они ходили за славой. А кто знает имена многих и многих титулярных и надворных советников, коллежских асессоров, поручиков и майоров, которые каждый год ездят в непроходимые пустыни к берегам Ледовитого моря, спят при 40° мороза на снегу — все это по казённой надобности? Портретов их нет, книг о них не пишется, даже в формуляре их сказано будет глухо: «исполняли разные поручения начальства». «Несмотря, однакож, на продолжительность зимы, на лютость стужи, как всё шевелится здесь, в краю! Я теперь живой, заезжий свидетель того химически-исторического процесса, в котором пустыни превращаются в жилые места, дикари возводятся в чин человека, религия и цивилизация борются с дикостью и вызывают к жизни спящие силы. Изменяется вид и форма самой почвы, смягчается стужа, из земли извлекается теплота и растительность — словом, творится то же, что творится, по словам Гумбольдта, с материками и островами посредством тайных сил природы. Кто же, спросят, этот титан, который ворочает и сушей и водой? Кто меняет почву и климат? Титанов много, целый легион: и все тут замешаны, в этой лаборатории: дворяне, духовные, купцы, поселяне — все призваны к труду и работают неутомимо. И когда совсем готовый, населенный и просвещённый край, некогда тёмный, неизвестный, предстанет перед изумлённым человечеством, требуя себе имени и прав, пусть тогда допрашивается история о тех, кто воздвиг это здание, и также не допытается, как не допыталась, кто поставил пирамиды в пустыне. Сама же история добавит только, что это те люди, которые в одном углу мира подали голос к уничтожению торговли чёрными, а в другом учили алеутов и курильцев жить и молиться, и вот они же создали, выдумали Сибирь, населили и просветили её, и теперь хотят возвратить Творцу плод от брошенного Им зерна. А создать Сибирь не так легко, как создать что-нибудь под благословенным небом…» «Все год от году улучшается; расставлены версты, назначено строить станционные дома. И теперь, посмотрите, какие горы срыты, какие непроходимые болота сделаны проходимыми! Сколько трудов, терпения, внимания — на таких пространствах, куда никто почти не ездит, где никто почти не живет!»…

Прошу извинения за столь длинные цитаты из «сухопутной» части очерковой книги «Фрегат «Паллада»», но это — документ, снаряжённый подробными авторскими заключениями, и его можно использовать, как доказательство в самом жарком споре. Он избавляет меня от необходимости изыскивать аргументы в защиту того, как именно и по преимуществу сплавлялся русский витраж. Кажется, — зачем нужно было стремиться на край света, чтобы его обжить и заселить? А ведь валилось в руки, ждало заботы и попечения. И ходили не только «легионы титанов», а и русские миссионеры Стефан Пермской и Иннокентий Аляскинский, которые несли Евангелие диким племенам на их языке, и которые были причислены к лику святых. Была с ними послана одушевляющая мысль о Царствии Божием, о котором узнали русские, и о котором не было известно на Аляске и в Сибири. Важно это было тем, кто обретёт веру, остальному пустому миру она ведь не нужна.…

О НЕ-ОБХОДИМОСТИ ЗЛА

Сижу, думаю.

Кто грезит о новых переделах, или мечтает об отдельной русской республике, не дружит с головой. И как назвать человека, который забыл, что под всем, что мы теперь называем Российской Федерацией, кровь протекла? Понимает ли он, что Империя, Союз или Федерация – как бы оно дальше ни называлось – способ самосохранения русских?

…Что тебе до России? Когда-нибудь мир кончится, кончится и Россия.

Будет до последних времен! Отболеет и отвалится одна шкура, на её месте нарастает новая, молодая. Или даже, как у высохших деревьев: корни перестанут качать влагу в ствол, но одержат дерево, как анкеры.

Мира не будет, а Россия останется. Повиснет и замрёт в пустоте витраж в свинцовой раме…

…Алчут гибели моей страны, плюются, скрежещут зубами, гадают на картах таро и у карты мира о её сроках, не спят ночами и с тоской выглядывают в окно: когда же кирдык этой ненавистной неправильной империи? Распадалась, бессчётно обгрызали с краёв, а она всё не загибается. Неоперабельные дегенераты, уснувшие люди, не желающие просыпаться, помесь носорогов с саранчой. Хапки и жадёбы: захватили половину мира и ладу не дадут. Лезут с голым задом всех любить, а спросили бы — хотят ли вашей любви?..

Не учите нас злу! Мы в нём искушены. Нужно бояться русского зла, коего и сами страшимся. Когда оно между своими происходит, — секли головы, рвали ноздри, ссылали на каторгу. Или строили шеренгами и расстреливали, припоминая, что свинец-то мягкий, но — свинец. И в глубине души предчувствуем, что это может повториться.

А разве нужно по-другому? Если зло не-обходимо, нужно дать злу овладеть нами? И разве другие способны с такой силой со злом бороться?

Вот ещё блоковское вспомнилось:

…Забыли вы, что в мире есть любовь,

Которая и жжёт, и губит!

***

…Мы любим плоть — и вкус её, и цвет,

И душный, смертный плоти запах…

Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет

В тяжёлых, нежных наших лапах?

Привыкли мы, хватая под уздцы

Играющих коней ретивых,

Ломать коням тяжёлые крестцы

И усмирять рабынь строптивых…

ОСВОЕНИЕ, А НЕ ЗАХВАТ?

…Пора признать — мы хотим всё освоить. Хотя бы всё в мире этому сопротивлялось. Русский хочет всё приблизить к своему сердцу и утеплить. Своё — то родное, пластичное, от чего не ждёшь подлости и подвоха. Это и те, кто испытывает так же, как и мы, «отвращение ко всему хаотичному и сумрачному», кто не режет живым людям шеи тупыми ножами, не продаёт в рабство ближних своих, не угоняет скот, машины, не тырит кошельки и барсетки. Нравится ли это кому, или нет, но мы рано или поздно наведём такой порядок, когда ничего этого не станет…

…Но оно, это сердце, никому почти и не нужно. Будто не было десятков челобитных с мольбой взять под руку, оборонить и защитить. Многие находят прок в том, чтобы, попользовавшись благодушием этого сердца, испытать откольнический интерес, а потом и пуститься в самостоятельное плавание. Чтобы запоздало взыскать границ, досадить друг другу земельными претензиями и отстоять обиды за воображаемые ущемления прав — а это произойдёт.

Так от кого обороняли, от какого злого духа освобождали? Разве не обездолила Россия внутренние волости, чтобы подсадить окраины, помочь им? До восьмидесятых годов, помнится, стояла в моей деревне ещё чья-то хилая изба, крытая соломой. Но не удивительно ли, что окраины, присоединённые к империи по разным причинам, хотели не любви, не братства и не взаимопомощи — а независимости!

И не наказать ли всех — дать полную свободу?..

Но не хочу, чтобы они, новые орды «сумрачных», пришли под стогны ныне духом немощной Москвы с мольбами и попрёками. Не хочу, чтобы вновь повеяло людоедским духом и чтобы на кольях моего забора повисли человеческие черепа.

…Ещё не исчерпан моторесурс и не выбит весь свинцовый боекомплект.

А меня «будить» не нужно: я сплю только до обеда и встаю сам.

Две мысли в круговороте идей: «отпустить» или «встать наравне»? «Отпустить» — не только подсадить окраины, дозревшие до собственных конституций и парламентов, но и признать их политическую самостоятельность, выделить, как анклав, из своего тела, вывести за руку в мир и дать три рубля на дорогу. Дескать, в том и заключался бы смысл империи и совместного жития. Высидеть цыплят и дунуть им под крыло, когда подрастут.

Но это означает конец империи. Останется одна провисшая свинцовая рама без цветных витражных стёкол, каждое из них придавало раме ещё и дополнительную жёсткость. И разве интерес русских был — раствориться не в братстве, а в «идее» инкубатора? В кооперативной республике под названием «Россия»?

Да не будет!

И другое.

Юридическими процедурами привести статус русских, как народа, в соответствие с Конституцией. Расшатывание рамы начинается с отказа от общего закона и языка. Восстановить правовое поле означает перевести разнообразие в единство.

В ЦИВИЛИЗАЦИЮ БЕЗ СВЯТОСТИ

Константин Леонтьев где-то то ли в шутку, то ли всерьёз написал, что русская национальная идея заключается в консерватизме. Тогда понятно: если что у нас устоялось положительного, нужно это подморозить, дабы не стало хуже.

Да, русские сопротивляются цивилизации. Цивилизация — огражданивание жизни с опорой на открытия науки и с использованием технических достижений. Цивилизация — это унитаз через тонкую стенку от образов в домашнем иконостасе. Нельзя…

Если надо, русский и быт свой устроит лучшим образом и туалет вынесет за сарай, где ему и место. И опять же всё законсервирует не из-за боязни, что завтра может быть хуже, а потому, что завтра вообще может не быть. Каждый раз заторможенность внешнего развития, чем и является цивилизация, преодолевалась не модернизациями, как сложилось в иных странах, а революциями, сломом того образа жизни, который русский вморозил в зыбкую вечность. В этом отличие нашей империи от других, чем, конечно, гордиться не можем.

Перерождаемся каждую эпоху. Спустя 60-80 лет на просторах России будет новый народ. У него, тем не менее, остаются неизменные, въевшиеся в плоть и почву, отношения к миру и людям. Они определены давно и не колеблются вместе с эпохами.

Но трудно нам стать гражданами, потому что мы, русские, движимая собственность империи. Наш начальник — сержант, наш владыка — царь. Да, кто бы ни встал во главе страны, какие бы злодейства ни совершал, рябой, кривой ли, горбатый, но, если он начинал работать на империю, то не только становился «доверенным» от русских, но и получал прощение. Когда власть становилась не собственником, а распорядителем, от этого происходили беды.

Но ныне не движимость является опорой империи, а государственность приспосабливается под нужды гражданина. Гражданин имеет не обязанности, а права. Переворачивание государственной пирамиды — новое для нас состояние и требует другой мысли. Но тогда государство отменяет империю? Этому мы и сопротивляемся.

Русские не национальность, а собрание верных. Верных «владычному языку» (Гоголь), русской речи и русской культуре, идеям жертвенности и служения. Рядовой верный служивый получал гергиевский крест и пожизненный пенсион, верный служивый из дворян — недвижимость и деревню с сотней душ. Верные, независимо от национальности, становились русской аристократией: и полу-татарин царь Иван, и грузинский князь Багратион, и министр имперских финансов Витте из голландских евреев.

Иван Александрович Гончаров во «Фрегате «Паллада»» вспоминает об отставном матросе Сорокине, осевшем в глубинах «выдуманной» Сибири на реке Мае. Взял кредит, нанял тунгусов, засеял пшеницей четыре десятины земли. Оказался с барышом. Двор кишит породистым скотом, в доме достаток. И вдруг отдаёт землю и хозяйство церкви и думает перебраться в другое место, где, может быть, сделает то же самое. «Это тоже герой в своем роде, маленький титан. А сколько их явится вслед за ним!», — замечает Гончаров и добавляет: «Никто о Сорокине не кричит, хотя все его знают далеко кругом и все находят, что он делает только, «как надо»».

Как объяснить этот поступок отставного матроса Сорокина иначе, чем служением? Из которого складывался «химически-исторический процесс» «выдумывания» не Сибири, но целой империи меж трёх океанов — от субтропиков до тундр, от Востока до Запада…

Отныне верность и служение не награждаются георгиевским крестом или Почётной грамотой, а станут «монетизироваться», оплачиваться чеком?

Да не будет!

О КРОВИ И ДУХЕ

…Наконец, вопрос о крови. Не отрицаем родство по крови: кровь была и остаётся путём наследования обычаев и памяти, того, что в полном объёме можем назвать культурой. Где, как не внутри рода, заключаются способы его самосохранения и развития и знания о этом? Но не в крови начало народа, а в человеке. Именно он отвечает за свои грехи, — человеку невозможно спрятаться в род или клан, избегая воздаяния.

…Вот спланированная агрессия против моей церкви и её предстоятеля. За них вступается еврей, известный телеведущий Владимир Соловьёв. В то же время комментарии к сообщениям о кощунствах в храме Христа Спасителя (на том же всеядном Ньюсленде) переполнены желчью и ненавистью вполне себе русских людей, безбожников и язычников, к церкви и её предстоятелю. Выходит, ортодоксальный иудей, в миросознании которого неразрешимые теологические противоречия с моим — мне ближе, чем, возможно, даже мой брат по крови, грозящий моей церкви погромом и карами, не терпящий и намёка на вразумление.

Даже больше сказать… Эфиоп из племени Хама, стенающий, что он, черномазый, недостоин даже и взглянуть на небо, как преподобный Моисей, причисленный впоследствии к лику святых — он ближе, поскольку никогда не воровал дров у вдовы и жил праведно. Он брат.

Так! По духу, а не по крови…

ОБРАТАТЬ ЗЛО

Кто будет держать раму? Кому доверить свинцовый боекомплект? Им ли, редкозубым кочановским обитателям, потомкам Иафета, осевшим на дне бывшего моря — Вите Гамазе, Кольке Михину, братьям Саше и Сергею Посметьеву, пиляющим трухлявые шпалы на дрова для вдовы? Здесь раньше водилось много народу, для них «непоместительна была земля», а теперь — «жить некому». Но осталось, кроме умения держать топор и автомат, ещё и то, что кажется больше каждого из них и больше их всех — осталось в сердце воспоминание о грозной силе, к которой они имели причастность.

Так кому доверить? Васе Грищенко, а может, и Вите Дроздику? И аз, прошедшему мимо? Когда-то и мне довелось стоять на гиперборейском краю, обогревать собой ледяную окраину империи, светить с маяка кораблям и самолётам, чтобы не сбились с верного пути.

Нам тоже.

Но много явится вслед и новых, молодых, исполненных очарования империей, сковавших себя рамками внутреннего самоограничения — вопреки безумным идеям о расцвете потребления и прелестях комфорта. Они сознательно отказываются от привычной нам, снедающей высокие побуждения, мелкой греховности. Ведут здоровый образ жизни, качаются на тренажёрах, ходят в храм и чистят по утрам ботинки. Их не нужно учить патриотизму, они читают умные книги и вступаются на улицах за детей, стариков и девушек. И вы их видели, их знаете.

Ждём обратно и сына архиерея из Тамбовской губернии — довольно уж он расширил свой кругозор. Друзья-каннибалы сохранят о нём самые лучшие воспоминания. Ждём и красноармейца Сухова, штабс-капитана Максима Максимыча, отставного матроса Сорокина. Что они вынесут из своих странствий? Боевые шрамы, толковую книжку английского автора о якорях и талях, материнскую ладонку на груди? Одно можно сказать с уверенностью: они не растворились в Хаосе, а, испытав удивление перед Простором, сохранили главное — душу.

Это наш рок или задание – Простор? Его невозможно объять, как остаток Творения, а нам отдана его большая земная часть. Зачем, Господи? Мы не искали её, а хотели лишь воли! И этот витраж, который мы сковали свинцовой рамой, как жалкое человечье подобие Твоего Творения, и которое рассыплется от малого колебания свинцовой воли, — зачем оно нам теперь?

Но не как мы, а как Ты хочеши. Приручил – отвечай…

Если загудит гудок, ударит колокол, зазвенит гонг, засвиристит свисток и грянет клич — встанут все, в каком бы месте и состоянии ни находился. Потому что империя наполняет жизнь новым, поутраченным в последние годы смыслом созидания. Империя — не «отживший строй», не «тюрьма народов», не «государство-нация», а всегда новый призыв обратать зло.

И в себе и в мире.

…Затлело утро. Выглянул в окно, а на подтаявшем за ночь сугробе — пусто. Грифы погадили, оставили на снегу клетчатые отпечатки нерешительных лап и улетели. Видно, спугнул их петушиный крик.

В нашей деревне по утрам петухи ещё поют…

Борис Агеев


Добавить комментарий: