Заметки о прозе Бориса Агеева.
Давным-давно один очень почитаемый мною тогда мой друг-кинематографист учил меня писать, а за одним читать – профессионально. «Хорошая проза,- говорил он, — та, из которой что-нибудь хочется украсть». Наверно, я была плохой ученицей, но до сих пор, если, например, с второго-третьего абзаца, я вижу финал текста, то дальше иду по нему уже с некоторым разочарованием. Конечно, может быть восхищение стилем, отдельными деталями и фабульными изысками, но радости полной нет. Радость случается, когда о всяком профессионализме забываешь: глаза бегут по строчкам, душа там, куда заманил её автор, и лишь лукавый ум время от времени ноет: нет, я так не смогу, никогда и ни за что не смогу. Так – значит, настолько высоко-глубоко-красиво, как и мне бы хотелось, да Бог не дал.
Именно так прочитался мне рассказ Бориса Агеева «Кто в море не бывал». Хотя в начале рассказа держала на некотором отстранении от текста явная работа под документ («…хотя он и был уроженцем Карагинского и уехал с родителями на восьмом году жизни…» и пр.), ничего, кроме лукавства, в последние лет двадцать, по-моему, литературе нашей не принесшая. И коряк Иван Килпалин, и сама картина на берегу как-то и почему-то повели меня в «Царь-рыбу» В. Астафьева, но вот это — «истираясь и засаливаясь в течение дней» по-хорошему остановило, убеждая смиренно пройти эту береговую вялость в надежде встречи с истинным художеством.
Что, кроме благодарности, можно высказать автору, который надежд не обманывает? А это воистину так! Уже с приходом лодки, ещё на берегу, в рассказе начинается жизнь, то есть хорошая литература. Да, рассказчик по-прежнему немного анемичен, новые герои, разудалый Кеша и его загадочный в своей простоте напарник, несколько клишированы, но – в рассказе появилось главное – настроение и загадка, которые поведут читателя за собой. Загадка, как всякая хорошая загадка, проста: доплывут — не доплывут. И сопутствующее ей настроение тревоги, возникающее, вроде бы из необязательного по сравнению с остальной фабулой эпизода купания в ледяной воде «задано» читателю очень верно.
И дальше автор не эксплуатирует внимание читателя этими двумя естественными человеческой природе заманками-крючками. Мастерски прорисовывая остроту фабулы – движение рассказчика по проливу в неожиданно налетевшем шторме, в лодке с людьми, которым он не может доверять, автор мастерски пишет и само настроение: «В небе сгущались пятна, исподу прорастающие мохнатой, почти предснежной чернотой, солнце тревожно замигало, прорываясь в расселины облаков, и в несколько летучих мгновений томная серебринка давешних облаков сменилась ознобной сумрачной лиловостью» – и не изменяет ни ему, ни себе, до самого финала.
Остаётся только добавить, что уже этого для хорошего рассказа хватило бы, но Борис Агеев очень русский писатель, и потому без вопросов «вечных» ему не обойтись. Размышления рассказчика о натуре (простоте, деле) и цивилизации (без употребления термина) удачно «заглубляют» текст, при чём, без особой навязчивости.
К сожалению, так нельзя сказать о другом произведении Бориса Агеева. А как замечательно всё начинается! «С дощатых нар, прикинутых шубой, Дед любил смотреть сквозь дверной проём кочегарки на небо» — такое начало повести «Душа населения» обрывать очень жалко, ибо дальше в этом проёме авто так пишет нам небо, будто оно и есть та самая «голая человечья душа». И возникает единственная в своём роде слобода Харасейка (так любовно поданная автором, что и слышится смешное «харасо!», и сладко вспоминается что-то родное). И Дед неопределённого возраста, похожий на «сухостойное дерево, с которого лоскутами отвалилась обожжённая давним пожаром шелуха» с первых строчек кажется родным и способным повести за собой, ненавязчиво по пути объясняя то, что объяснить бывает невозможно.
И шагает Дед по Харасейке, и рисует нам автор картину за картиной: «А вон на том доме с пристройкой, похожем на телогрейку с только что пришитым новым рукавом, расположено всего два по фасаду пёрышка, но до того витиевато выпиленных, что и не разберёшь, не от живой ли оно жар-птицы». Ни о какие мелочи душа не соглашается спотыкаться, радуется вместе с героем развёртывающемуся великолепию, усмехается вслед за ним зряшности достатка «скоробогатых». Автору безусловно доверяешь, спокойно ждёшь исполнения обещаний рассказать и о трубах, и, само собою, о том, куда же направляется Дед (об огненном эпиграфе из Марка «…Ибо всякий огнём осолится» как-то забываешь, в финале лишь понимаешь, как забывчивость эта правильна). Между тем, возникают, пока описательно, и другие герои: профессор Алексей Михайлович, красавица Алина, а Дед, «опорожнив у киоска бутылочку пива», «обратил стопы в сторону Харасейки». И, может, с этой «бутылочки пива», такой маленькой (и всем известно, каким суррогатом заполняются эти бутылочки) начинается разрушение так ярко заявленной автором красоты. Разговор главного героя с самодеятельной колдуньей-самогонщицей Дарьей Устиновной уже кажется несколько затянутым, хотя он и окупается его размышлениями о городе, женской натуре, о летающих тарелках, которых, конечно, нет, описанием его мастерства по проявлению сущности обыкновенной доски.
Повесть постепенно начинают заполнять люди: любитель настоящих досок Иван Голохвастов, мать соседки Александра Петровна, бывший комсомолец Анатолий, его жена Анастасия, не желающий жить в этом мире младенец Наденька, пьяница Гена, и вот – «показалась в дверной щели голова Алексея Михайловича». И почти половина второй главы оказывается заполнена разговорами: о душе, о населении, о душе населения, о прошлом, настоящем, будущем. Разговоры очень банальные и затянутые, во многом и благодаря ходульному образу профессора Алексея Михайловича, так простенько вернувшегося в своё прежнее состояние из разряда бомжей.
Полюбившийся уже читателю Дед говорит очень плохо (вовсе не в неправильности его речи здесь дело): «Помню, ходил я на разные лекции. У посёлке, где я тада на северах работал, редко было антересное предприятие. Доезжали до нас с материка хохмачи разные, скрыпали мелькали, оркестры естрадные музычку завозили…» (и при этом ни слова о «высоком чистом звуке серебряной трубы», который «поразил тогда в самое сердце» главного героя, а именно о трубах нечто невиданное обещал рассказать автор). Мало того, что переданные прямой речью мысли Деда получаются серыми, его явно украинский, но бедный говор вступает в резкий диссонанс с настоящей красотой авторской речи в начале повести.
Бледнеет и сама авторская речь: «И через четверть часа вдруг почувствовал себя оскорблённым, заметив ничтожность собственного положения, вызванного успешными передвижениями фигур противника». Не менее бледны на её фоне и судьбы окружающих Деда героев, а возникающие новые образы и линии (Анастасия – молдаванин, родители Анастасии и их поездка на похороны внучки) кажутся случайными – жизнь будто бы уходит из текста – начинается то, что можно приблизительно назвать литературой.
Но читатель ещё может согласиться с этим рядовым развитием фабулы, хотя даже яркий факт поступления воды от атомной станции в дома харасейцев оказывается погребён под усреднённостью подачи остальных. Читатель всё-таки пойдёт за автором в надежде встретить обещанное в начале повести чудо: не может автор такого уровня свести всё к обозначенному в названии схоластическому показу несуразности объединения таких понятий, как душа и население. Душа, она ведь существо живое и прекрасное. Она вопреки этому миру (который есть, собственно, население) должна что-то такое сотворить, на что читательская душа ответно содрогнётся или замрёт. Душа Деда ещё продолжает жить в повести. Эта жизнь её в жалости к распадшемуся соседскому семейству, в плаче по младенцу Наденьке, к будущему убийце Гене. Однако к концу повести этой жизни остаётся всё меньше и меньше, а душа читателя продолжает оставаться включенной и ждёт, слишком высокое напряжение было подано ей в начале.
И – что называется – дождались! Финал падает на читателя (по другому не скажешь) – будто обухом по голове (да по душе, по душе!). Дед просто исчезает из среды населения и оказывается сожжённым в лелеянной им на протяжении всей повести топке кочегарки. Раскрываемая наконец тайна его папки уже не интересна. Растянутые на несколько страниц итоги расследования по этому «делу» написаны словно другим автором. Насмешкой кажется при этом обозначенный в эпиграфе огонь. Где он, огонь, где душа, неужели мы, и вправду, уже только население? При этом понимаешь, что автор хотел сказать прямо противоположное.
Тут и приходится включать «профессиональное чтение». Может, автор взялся не за свой жанр, он хороший рассказчик? Нет, по другим текстам видно, что он умеет «держать размер» («Человек уходит», «Цепь молчания»). Натура в сторону увела? Да, впрочем, не стоит, версии – вещь не благодатная. Может, просто подводят меня те давние «кинематографические» уроки, ведь «закрытость» текста почти до упора конечно не равна его успешности. Да и Борис Агеев – писатель очень хороший, радости он дарит больше, чем таких версиальных вопросов. Он сильный писатель, и на свои вопросы умеет отвечать сам.
Татьяна Соколова