Достучаться до небес — 3. Афганские рассказы Олега Ермакова: Война и мiр
Гнев, печаль, чревоугодие, сребролюбие, тщеславие, уныние и гордыня возникают, вытекая из логики мужской жизни, приправленной остротой фронтового существования. Отступая, преодолённые. Не потому ли Ивану удаётся остаться невредимым?
Человек делает выбор едва ли не каждое мгновение. Мы все находимся в ситуации постоянного выбора. Другое дело, что повседневная жизнь, лишённая «информационных поводов» (течёт нерасчленимый поток событий, последствия сегодняшних решений станут очевидными годы спустя) особых сюжетных хитросплетений не порождает — всегда нужно нечто экстраординарное, дабы бытовуха заиграла символическими красками.
Смоленский писатель Олег Ермаков, чей сборник военных повестей и рассказов только что вышел в «Эксмо», постоянно дрейфует между батальными сценами («Зимой в Афганистане», «Последний рассказ о войне») и картинами обычной (простой) жизни: в редакции газеты («Жёлтая гора»), деревенской школе («Занесённый снегом дом»), весеннем лесу («Весенняя прогулка»), где парень и девушка милуются в ожидании летнего призыва. Он только собирается пойти в армию и ещё не знает, что попадёт на войну, заставшую его в соседнем рассказе («Н-ская часть провела учения»).
Учителка ждёт в деревенском доме мужа («Занесённый снегом дом»), рассматривая картину Ван Гога на стене. Обжигающая зрение картина ей не нравится, но она не снимает её: «Виноградники в Арле» — любимая картина любимого мужчины, она через эту картину с ним разговаривает, а вещество ожидания всё загустевает и загустевает, пока не выпадет в осадок первым снегом.
Больше в этом рассказе ничего не происходит, но в предыдущем рассказе («Пир на берегу Фиолетовой реки») компания дембелей давится водкой в кустах у вокзала, значит, есть надежда, что женщина дождётся мужа, а Ваг Гог будет отправлен в кладовку.
Война. Главный текст книги, повесть «Возвращение в Кандагар» начинается с того, что Ивана Костелянеца вызвали в полк: «Ты летишь с Фиксой». Почему выбор пал именно на него? Иван не был другом Фиксы, солдата родом из-под Брянска, всего-то месяц назад прибывшего в Афган, поэтому терялся в догадках: его наказывают или поощряют?
Оказалось, что ни то, ни это: Фиксу убили, нужно сопровождать гроб на родину. Вот Иван и сопровождает, летит в Россию, где был только один раз, так как сам родом из Душанбе. Не пьёт в морге, забирая цинковый груз, не пьёт в самолёте, делающем остановки в разных городах, куда привозят Груз-200.
Иван заранее переживает реакцию родственников Фиксы, не знает, как себя вести с чужими людьми, смотрит в иллюминатор на россыпи огней, курит до тошноты.
И всё время вспоминает убитых однополчан, которые не были однозначно плохими или же конкретно хорошими — обычные ребята из нашего двора, погибшие непонятно почему, для чего.
Костелянец — филолог, поэт почти, задающий вопросы и задающийся вопросами. Наблюдающий. Рядом с местом, где стоит их полк, доктор Ватсон получил ранение, а Фирдоуси писал «Шахнаме», и это для него так же важно, как строчки любимых стихов, всплывающие время от времени в голове.
Мiр. Выйдя из самолёта в Ташкенте, Костелянец попадает в гражданскую жизнь, ничего не знающую о войне и о том, что происходит в душах и в телах, изгвазданных коктейлем из страха, рабской униженности и вседозволенности.
«В автобусе, казалось, ехали одни женщины. Воздух был напоён дыханием женских волос. Топорный Серёга боялся повернуть голову. Как уставился, войдя, в одну точку, так и стоял истуканом. Но и сам Костелянец, наверное, со стороны выглядел не лучше. Это было похоже на мусульманский рай: автобус, наполненный женскими голосами, смехом школьниц, шуршанием юбок — или шумом твоей крови в ушах…»
Короче, ребята не выдержали, на остановке из автобуса вышли, пошли пешком. После Астрахани, похожей на Венецию, «перед Ростовом-на-Дону лётчики снова проветривали грузовой отсек. Привет из Баграма. Дыхание смерти на ваши крыши, в ваши окна. Мир вашему дому. Через час уже снова летели, кажется, в Донецк. Или сначала в Элисту. Но, возможно, в Элисту прилетели ещё до Ростова-на-Дону. Потом садились в других городах, посадок было много…»
Ермаков ведёт повествование тихим, будто бы глухим голосом. Точно в горле пересохло и рот можно в любой момент смочить глотком воды, но нет, пока не нужно. Тем более что вода закончилась.
Война. Для его героев крайне важны запахи. Костомыгин из рассказа «Крещение», проезжая мимо ночного кишлака, улавливает в ветре «ласковый аромат цветения», из-за которого во рту становится сладко-сладко.
Через пару часов Костомыгин убьёт своего первого душмана, но запах от этого не исчезнет, а вот сладость во рту… «Он накурился уже до тошноты и едва сдерживался, чтобы не стравить, но доставал из пачки новую сигарету и прикуривал…»
Обоняние, осязание, зрение, слух. У человека на войне чувства обострены до предела. Точно так же, как и нервы. Описания Ермакова людей или же природы предельно физиологичны.
Когда каждое мгновение может оказаться последним, выжимаешь из реальности максимум. Цепляешься едва ли не за всё. Вынужденная звериная, что ли, чувствительность, длящаяся даже тогда, когда война давно закончена, превращает чувства в мысли, а солдата — в нерядового писателя.
Сначала кажется, что повесть «Возвращение в Кандагар» сделана Ермаковым одним куском без швов и это заставляет балансировать её на грани физиологического очерка. Уставные и неуставные отношения. Быт. Беглые зарисовки воинов и их командиров. Тени врагов. Пески. Горы и птицы.
Но тут, чу, автор щёлкает пальцами и мы переносимся в деревню. Лето. Покос. Роса в клевере. Река.
Мiр. Костелянец навещает в деревне однополчанина Никитина. Восемь лет спустя. Однако Ермаков выстраивает «Возвращение в Кандагар» таким образом, что кажется, будто бы похоронная эпопея Ивана Костелянеца всё ещё не закончена: вон он в конце предыдущей главы остаётся один на взлётной полосе вместе с гробом Фиксы, а в начале следующей — роса в клевере. Восемь лет прошло.
И вроде бы ничего особенного не происходит: бойцы вспоминают минувшие дни, людей, сгинувших по ту сторону границы. Но звериная чувствительность не отступает: мирная жизнь проживается точно так же концентрировано, неразбавлено, как на войне. Так, как там.
Хайдеггер писал когда-то о приступах «здесь-бытия», вспышках предельных состояний, которых можно достичь постоянной духовной работой. Хайдеггер был бы доволен ермаковскими персонажами. Лёгкая их расслабленность (лето, покос, река), похожая на передышку между боями, не должна вводить в заблуждение. Покой им даже не снится. Снится война.
Журналист Прядильников из рассказа «Жёлтая гора» постоянно возвращается туда, стоит только опустить глаза к недописанной странице.
Каждое утро журналист Прядильников слушает «чёрно-белый рок», который бодрит, как крепкий чай или кофе. Слова рок-музыкантов понятны до зевоты: «чёрное — это чёрное, белое — это белое», но как быть человеку, которого не отпускает жёлтая гора, как?
Война. Важнее всего Ермакову быть точным в описаниях. Точнее, в передаче состояний. Мыслей и чувств. Для этого самое очевидное он пропускает, концентрируется на пиках. Такая проза похожа на айсберг — большая часть его под водой, а то, что схвачено, выражено единственно возможным образом.
И интонация, разумеется: спокойная, даже отрешённая. Будто горло пересохло, но ты каждый раз откладываешь глоток ещё на чуть-чуть, стремясь рассказать чуть больше, чем нужно.
Вот Маканин пишет свои военные тексты с помощью петляющего, нервного синтаксиса, превращающего «Кавказского пленного» или «Асан» в телерепортаж. Заземляя конкретику. Ползая видеокамерой по земле.
Ермакова буквальность не прибивает. Странным образом он едва ли не воспаряет над описываемой реальностью, одухотворяет и её и разговаривающих между собой персонажей. Возможно, потому что Маканин на войне не был, а Ермаков был?
Война и Мiр. И потом, Афган — всё-таки не Чечня. И тем более не Великая Отечественная, где с целеполаганием у всех было очевиднее: полюса добра и зла были разведены там едва ли не с чёрно-белой чёткостью.
Если и можно сравнивать военные тексты Ермакова с тем, что писалось раннее, то это прежде всего повести Василя Быкова, где военные сюжеты — повод для экзистенциальных раскладов.
Ну вот, слово наконец произнесено. Ермаков проводит своих ребят через разные ситуации, словно бы проверяя на прочность. Точнее, на вшивость. Через все круги ада, оказывающегося чистилищем. Через навозную бытовуху. Через цепочку смертных грехов.
Ведь мог же Костелянец надругаться над беззащитной афганской нимфеткой, но не стал. Ведь мог же мерзотный Опарыш убить пленённого врага, да не убил.
То гнев, то печаль, то чревоугодие, как и сребролюбие, тщеславие, уныние и гордыня возникают невзначай в клеймах эпизодов, совершенно спонтанно вытекая из логики молодой мужской жизни, приправленной остротой прифронтового существования. Возникают и отступают, преодолённые. Не потому ли Ивану удаётся остаться невредимым?
У Василя Быкова враг был вовне, а все обстоятельства, несмотря на притчевую двусмысленность, понятны. В Афгане все привычные понятия сместились и уже непонятно, где враг и как он выглядит. Эмансипировался советский человек, и причину всего должен искать не в округе, но в себе.
Как и положено нормальному человеку.
«Возвращение в Кандагар» и одиннадцать рассказов, вошедших в книгу, отличаются от литературы, сочиняемой ныне на русском языке тем, что пограничная фактура здесь не довлеет, а задаёт систему координат. Является точкой отсчёта. Служит материалом и для осязаемых описаний и для экзистенциальных обобщений.
Высокого полёта литература, не лишённая конкретики и исподволь закипающего символизма. Отличающаяся от кондового реализма, напрочь лишённого фантазии, и от фантасмагорий, разыгрываемых хладнокровным шахматистом.
Ермакову веришь, как родному: пепел никому не известной войны делает странички незаслуженно плохо изданной книги серыми, точно задымлёнными. Прокопчёнными.
А Фикса, между прочим, оказался детдомовским. «Так что похороны прошли спокойно. Никто не вздрогнул, когда Фикса ткнулся в родную землю. Вот так должны хоронить солдат. Быстро, чётко, без лишнего шума. Детдомовцы — наилучший контингент для всех опасных государственных мероприятий…»
Дмитрий Бавильский