БЕЗОБЛАЧНОЕ СИРОТСТВО
1
Прошло около десяти лет, и по утрам воздух в Москве все еще хранил запах арбуза, и необъятная плоть города за коротенькие ночные часы еще успевала пропитываться целительной тишиной. И еще оставались в столице места, где можно было сбиться с навязанного тебе машинного ритма, отдышаться и перевести дух, не торопясь посмотреть газету или подремать, съесть мороженое или поболтать с добродушной московской теткой.
Но таких мест становилось меньше и меньше… Вышедший из человеческого подчинения гигантский город расширялся по зеленой земле, углублялся в ее недра и тянулся ввысь, не признавая ничьих резонов. Незаметно для москвичей понемногу исчезали в столице бани и бублики; фанта и пепси-кола усердно соревновались с иными напитками, окна первых этажей украшались ажурными решетками, а в метро уже появились станции, не успевающие за ночь проветриваться. Так много всего случилось за десять лет! Александр Николаевич Иванов был теперь едва ли не ведущим специалистом в клинике для так называемых нервных больных. Но респектабельное название, привилегированный состав пациентов, лечебная музыка в холле, где висели подлинники современной живописи, — все это существовало лишь, как говорится, для дураков. Никто не сомневался в том, что Иванов лечил обычных пьяниц, правда, пьяниц интеллигентных.
«У нас не какая-нибудь там «Матросская тишина», — ехидно говорил он, — у нас тишина особая, адмиральская».
Чего только не видел и не слышал Иванов, каких не насмотрелся комедий и фарсов, свидетелем каких трагедий не был за последние десять лет! Пожалуй, самому Шекспиру весьма далеко до всего этого…
Иванов поседел, располнел. Теперь в его глазах сверкала иногда и холодная отчужденность. В движениях появилась уверенная неторопливость. В разговоре чувствовалась усталость от обилия информации. Еле заметный налет цинизма придавал этому основанному на опыте всезнанию особый привкус. Импортный серый костюм сидел на Иванове как нельзя лучше, небольшой, но хорошо обставленный кабинет служил как бы естественным продолжением своего хозяина. О медицине напоминал здесь лишь белый халат на вешалке да аппарат для замера артериального давления. Благоухающий, как говорилось в старое время, пышный букет сирени и роскошный настенный календарь, изданный фирмой «ЭЛОРГ», совсем бы допекли посетителя, если б не запахи вездесущей хлорки, проникающие в кабинет из больничного коридора.
— Так-таки сразу и ЛТП, — проговорил Иванов и поджал губы. — А ты хоть знаешь, Мишенька, что такое ЛТП?
— Не знаю и не хочу знать, — твердо сказал Бриш, который сидел на диване напротив. Его длинные ноги занимали все пространство вплоть до ивановского письменного стола.
— Зря, — тоже твердо произнес нарколог.
— Что зря?
— Ну, во-первых, нет там никакого лечения, в этом ЛТП, во-вторых, решение о направлении принимают родственники совместно с местной властью, в-третьих…
— Да черт с ней, — перебил Михаил Григорьевич. — Ну забери ты ее куда-нибудь. Хоть в ЛТП, хоть к себе в клинику. С Зуевым я никак не могу связаться. Он в Люберцах, что ли, живет? После этой идиотской автокатастрофы я так и не видел его.
— Насколько я знаю, Зуев с Натальей давно развелись, — сказал Иванов, стараясь припомнить, кого же так ярко, так настойчиво напоминал сейчас Бриш. Даже интонации скрипучего голоса, даже покачивание ногой. Ну да, вспомнилось… Вот так же, с теми же интонациями, объяснялся с Ивановым когда-то тот психиатр, который писал диссертацию о врожденном алкоголизме. Точь-в-точь. Но не это, нет, вовсе не это волновало сейчас Иванова. Он думал о предстоящих похоронах своего зятя, куда ему так не хотелось ехать, но куда ехать все равно надо, причем времени оставалось всего ничего. Бриш, по всему видать, не собирался уходить без определенного результата.
— Она вроде бы твоя родственница?
— Кто, Наталья? — очнулся Иванов. — Ну да. Бывшая жена Зуева, а тот — брат моей бывшей и настоящей жены.
— Как, я что-то не разберусь. Ты снова развелся?
— Почему снова? Всего один раз. Но Светлане этого оказалось достаточно. Она стала совсем другим человеком. Да, мы женились с ней дважды… — Иванов щурился в наплыве самоиронии. — А ты… Как у тебя семейство? Люба работает?
— Прекрасно. — Михаил Георгиевич чуть-чуть, совсем ненадолго задумался. — Да, все хорошо, дружок. Но… разве может быть хорошо в таком окружении? Хамство так и прет. Из каждой дыры…
Иванов слушал с улыбкой, ему вдруг вспомнилась их давняя поездка во Францию, парижская гостиница «Ситэ-Бержер» и свет в коридоре, погасший автоматически.
— Давно хотел спросить тебя… — с дурашливой миной сказал Иванов. — Ты тогда выиграл пари?
— Когда? Какое пари? — Бриш глядел с удивлением.
— Ну, эту самую…. «Белую лошадь». В Париже.
— Не понимаю, о чем ты спрашиваешь.
— Ну хорошо, — Иванов поглядел на часы. — Ты, видимо, позабыл. Так вот, я постараюсь помочь Наталье. Найду место, но в другой лечебнице. Но учти, необходимо ее добровольное согласие.
— Вы что, у каждого алкоголика спрашиваете согласие? — насмешливо улыбнулся Бриш.
— Мы — у каждого. А вы — не знаю. — Иванов почувствовал приближение ссоры и встал. — Знаешь, мне надо ехать на похороны.
— Что ж… — вздохнул Бриш, не спрашивая, кого будет хоронить Иванов. — Придется просить других. Все равно надо спасать человека…
— Давай спасай, — мирно сказал Иванов. Однако раздражение его нарастало.
Они простились во дворе клиники. «Откуда у него это право? — подумалось Иванову. — Хочет спасать Наталью… Но постарел тоже. Седой…»
Иванов не мог не поехать на похороны. Сестра Валя, оставшаяся вдовой с тремя детьми, была единственным родным человеком в Москве. Иванов не был близок с покойным зятем: тот жил в постоянных командировках. Но его необычная смерть уязвила Иванова, и горечь от такого известия не проходила, становилась с каждым часом сильнее и резче. Иванов чувствовал приближение какой-то странной ясности и решимости, но от этого приближения обида за родную сестру и ее трех осиротевших девчонок не становилась слабее.
Никаких хлопот, никаких хождений за справками, разрешениями, никаких поездок за венками не потребовалось. Нужно было просто приехать к определенному часу в определенное место. Иванов взял такси, приехал на вокзал и, словно бы кому-то назло, без билета сел в отходящую электричку. Народу было почему-то битком. Вскоре пришлось уступать место и торчать в тамбуре, воняющем застарелой табачной гарью. Курильщики раздражали нарколога, пожалуй, не меньше, чем алкоголики, табачная вонь повсюду стояла в Москве. Достаточно было в час пик пройти от театра Ермоловой до Моссовета, чтобы голова закружилась от табачного дыма.
— Мальчики, может, перестанете курить? — не удержался Иванов и сделал попытку свести дело к юмору: — Как же будете с девчонками-то целоваться…
— Хо! — парни заржали. — Девчонки сами палят.
— Ну, я бы с такими не стал даже разговаривать.
— А мы и не разговариваем.
Иванов был не рад общению с новейшим поколением, он вышел из вагона с чувством возрастающей горечи.
Дорогу к кладбищу указали ему тотчас. Он не стал ждать автобуса и пошел пешком по тропе. Она бежала через овражек, заросший высокими цветами морковника, потом через поле озимой ржи. Хлеба стояли уже по пояс. У Иванова было еще время, и он не спешил. С удовольствием, давно не испытываемым, он миновал рожь, сориентировался на зеленую кладбищенскую стену дерев, над которой виднелись церковное пятиглавие и шпиль колокольни. Он свернул с тропы прямо на обширный луг. Всполошенные его появлением чибисы вскоре затихли, перестали пищать и метаться, зато жаворонок по-весеннему заливался вверху. Он трепыхался, поднимаясь все выше и выше, но журчащий его голос все равно был яснее и громче урчания машин на ближней дороге.
Иванов огляделся. Москва, казалось, навсегда исчезла куда-то. Лишь ажурные опоры высоковольтных линий напоминали о размахе технической цивилизации. Невдалеке стояли навесы отгонного совхозного пастбища. На другой стороне луга виднелось какое-то строящееся сооружение. Любопытство, так не свойственное возрасту Иванова, заставило его приблизиться к этой непонятной махине.
— Что это вы строите? — спросил Иванов у парня в джинсах. Мощный загорелый торс строителя венчала черная, давно не стриженная голова. Эта голова не сразу повернулась в сторону Иванова:
— Как вам сказать…
— Так и скажите, как есть, — произнес Иванов. — Что такое? Ежели не секрет.
— Это наша атомная установка. -Да?
— Честное слово.
— А что она будет делать, когда построите? — не унимался Иванов. Ему почему-то нравился этот парень.
— Кажется, тяжелую воду. Шеф, объясните товарищу. Необходимы подробности.
Из недр сооружения вылез и по легкой стремянке, по-флотски, то есть передом, спустился другой строитель, тоже в джинсах. Его окладистая каштаново-рыжеватая борода кое-где была серебряной от седин. Эта трехцветная масть и бросалась в глаза прежде всего. Бородач застыл на предпоследней ступени стремянки:
— Иванов? Саша?
Голос оказался сочным, по-мальчишески чистым и до смешного знакомым. Иванов недоуменно молчал, разглядывая. Наконец нарколога осенило:
— Медведев, что ли?
…От него в самом прямом смысле пахло потом. Мускулистые руки и впрямь напоминали что-то по-медвежьи лесное и основательное, кряжистая фигура была такой же подвижной.
— Ну, братец! — радовался Медведев. — Не ждал я такой встречи. Как ты тут очутился?
Иванов коротко рассказал, «как он тут очутился». Лицо Медведева сразу переменилось. Он сжал кулаки, раздвинул и словно хотел вдребезги расшибить их друг о друга, но в последний момент как бы опомнился, разжал пальцы, крепко и резко сцепил их и так же резко разъединил руки. Казалось, он рявкнет сейчас в бессильном отчаянии, но вместо этого сдержанно то ли крякнул, то ли кашлянул:
— Ну и что? Сейчас похороны? Иванов кивнул. Медведев крикнул:
— Витя, там провод под напряжением! Смотри. И брось мне рубаху, пожалуйста. Я встретил старого друга…
Они пошли через ту же рожь, в сторону кладбища. Иванов был рад встрече, особенно взволновало его то, что Медведев назвал его «старым другом». Мог ли он, Иванов, назвать «старым другом» его, Медведева? Нет, пожалуй. Не мог и никогда не осмелился бы. Восхищение этим человеком и пусть маленькая, но разница в годах, смешанные с боязнью фамильярности, так и оставались нетронутыми все эти десять лет, пронесшиеся с такой быстротой. Иванов тотчас устыдился этой мысли о быстроте. Для Медведева годы эти прошли не так-то, наверное, и быстро. Иванов не стал спрашивать об этих годах. Он со стыдом вспомнил о том, что даже не знал, где Медведев отбывал шестилетний срок, не написал ему ни разу и даже не пытался узнать адрес. Угадывая покаянные мысли Иванова, Медведев похлопал его по спине:
— Старина, я прекрасно знаю, что такое Москва. А что случилось со Славкой? Я слышал, он стал инвалидом.
Иванов рассказал о дорожной аварии, после которой Зуев навсегда покинул военный флот.
— Никто не верит, что за рулем был не он, — закончил нарколог.
— Все равно этого нужно было ожидать, — произнес Медведев. — Кстати, а как Наталья? Все еще бегает за каждым смазливым студентом?
— Не совсем…
Иванову не хотелось говорить про Наталью. Разговор обязательно привел бы к Бришу и через него к Любе и детям Медведева. Знал ли Медведев о замужестве Любы? Судя по всему — знал, а если и не знал, то Иванову лучше было помалкивать.
…Несколько служебных машин — «уазиков» с воинскими номерами — стояло у железных ворот. Группа людей — человек пятнадцать, в том числе сестра Валя с тремя племянницами, — вышла из автобуса. Иванов помахал, давая знать, что он здесь. Люди торопливо прошли в глубь кладбища.
— А вы кто? — грубо спросил один из них, когда Иванов и Медведев пошли следом.
Иванов прищурился. Захотелось ответить тем же вопросом, но он сдержался:
— Я шурин покойного. Вы, вероятно, знаете, что значит шурин. А это… это мой знакомый.
Иванов и сейчас постеснялся назвать Медведева другом.
— Пройдите, — человек с траурной красной повязкой с недовольным видом окинул их взглядом и отвернулся.
Кто-то уже говорил над могилой. Иванов не успел и опомниться, как гроб, обитый красным, был опущен и земля посыпалась. Не прошло и десяти минут, как временный деревянный обелиск уже стоял на своем месте. Две девочки — одна из них была в школьной форме — положили на землю цветы. Сестра Валя, держа за руку третью, самую младшую, тоже положила цветы. Иванов легонько сжал ее за предплечье. Она не оглянулась, но Иванов видел, что глаза ее были сухими. Она спросила:
— Поедешь с нами? Или у тебя своя машина?
— Поеду на электричке.
Смутное, неосознанное раздражение помешало ему сказать о том, что он встретил Медведева. Валя махала кому-то, совсем обыденно.
Иванов отвернулся, сжимая зубы. «Что с нами? — думал нарколог. — Мы разучились даже плакать. Женщины и то разучились…»
Медведева рядом не было.
Растерянно и тихонько пошел Иванов от могилы своего зятя. Остановился. Ограды, кресты, могильные плиты, холмики — все это обросло крапивой и тем же морковником, но церковь была действующая. Кое-где плавал легкий пух одуванчиков. Иванов остановился, чтобы сообразить, где он и что должно быть дальше. На глаза попалась деревянная, крашенная зеленой краской оградка. Она ограничивала небольшое пространство со скамеечкой и невысокой бетонной стелой. На стеле был выдавлен маленький православный крестик, а под ним буквы, крашенные когда-то под золото. «Грузь Евгений Мартынович», — прочитал Иванов. Цифры, обозначавшие время рождения и смерти, разъединяла небольшая черточка вроде тире. «Неужели это и есть жизнь? — ужаснулся Иванов. — Это коротенькое тире между двумя датами. Непостижимо…»
Грузь… Евгений. Что-то неуловимое, но знакомое было в этой фамилии. Слегка напрягая память, Иванов без труда припомнил Ленинградский вокзал, встречу Медведева и стычку с носильщиками. Вспомнилось это всегдашнее: «С праздничком вас!» Кстати, сегодня тоже какой-то День. Какой? То ли химика, то ли мелиоратора…
У ворот уже начинались другие похороны, в отличие от предыдущих, весьма многолюдные. Автобус с Валей и племянницами еще не уехал.
Медведев ждал Иванова у церковной паперти, хмуро жевал длинный и тонкий стебель полевого пырея.
— Как ты думаешь, есть разница между умершим и живущим? Я имею в виду духовную сущность, а не физическую. «Не стало такого-то», — говорится в некрологе. Но что значит «не стало»? Пишут: «Ушел из жизни». А куда? Только отвечай своими словами! Без всяких там субстанций…
— Разницы нет, — ответил Иванов неуверенно. — Во всяком случае, мне хочется, чтобы не было.
— Мало ли чего хочется, — усмехнулся Медведев.
Иванов сказал, что случайно наткнулся на могилу Жени Грузя.
— Да-да. Я знаю. — Медведев вскочил. — Ну так что? Поедешь или пойдем потолкуем?
— Нет уж, давай потолкуем! — горько улыбнулся Иванов.
— Я тоже так думаю. Хочешь, познакомлю с моими строителями?
— Ты что, командир?
— О, еще какой! — Медведев почесал бороду. — Бригада у меня будь спокоен.
— А вы что строите?
— Монтируем сушилку. Директор совхоза ухитряется строить хозяйственным способом. Финансистов обманывает почем зря, но строит. Ругают, а после хвалят. Идем — идем! Или ты на поминки едешь?
— Да нет, туда-то я совсем не хочу, — сказал Иванов.
— Не пьешь? Совсем? Да, я забыл, что ты нарколог. Что, интересная специальность? Зуева мне ужасно жалко. «И какой же русский не любит быстрой езды!» Очень неосторожную фразу кинул Николай Васильевич Гоголь! Она дорого нам обходится. Ты не согласен? Правильно, мы прямо-таки привыкли всегда на кого-нибудь ссылаться. Даже на князя Владимира: «Веселие на Руси» и тэ дэ. Не говорил же князь такой ерунды! Он сказал не так и совсем по другому поводу. Ты согласен?
Медведев так и сыпал вопросами. Иванов не успевал отвечать. В деревне, похожей больше на дачный поселок, они остановились у небольшого, но очень опрятного домика, с садиком и какими-то ветхими сараюшками.
— Вот здесь и жил Женя Грузь, — сказал Медведев. — Мы, мерзавцы, так и не дали ему квартиру…
Медведев открыл калитку и провел гостя к уютной чистой сарайке, запрятанной в зеленых ветках берез и черемух:
— Не приглашаю тебя в комнату, потому что там хуже. Садись. Отдыхай. Можешь прилечь, если хочешь. Я сейчас.
И Медведев исчез в доме.
К Иванову вновь возвращалось представление о забытой медведевской стремительности, о его уме и энергии.
Сарайка с земляным полом была дощатой, обитой разорванными картонными ящиками. Железная кровать, застеленная байковым одеялом, занимала третью часть всей площади. Небольшой столик и два табурета занимали еще одну треть. Окна совсем не было. Зато на столе в углу имелась довольно сильная настольная лампа. Иванов выглянул было наружу, но приближавшийся Медведев не дал ему разглядеть садик и задворки дома:
— Знаешь, нам все равно никто не поверит, что мы не пили. Поэтому я и притащил бутылку муската. Открыть?
— Как хочешь. — Иванов пожал плечами. — Ты не пробовал устроиться на работу в городе? Как-то не очень прилично: кандидат наук строит сушилки. Все-таки эпоха НТР и прочее.
— НТР? Голубчик, все это чушь собачья! Придумали на потребу тому, кто придумывал. А знаешь, что Федор Иванович Тютчев сказал об ученых? Он говорит, что все они похожи на туземцев, которые жадно бросаются на вещи, выброшенные на берег после кораблекрушения. Как в воду глядел…
— Ты отрицаешь научно-техническую революцию? — удивился Иванов.
— Куда ни ступи — везде одни революции. В Иране — социальная, в Швеции — сексуальная. В Италии… Мальчики из красных бригад требуют миллионные выкупы за похищенных. Отрезают заложникам уши и посылают родственникам. Тоже ведь революционеры, черт побери! Нет, я не революционер.
— Кто же ты? Либерал?
— Я консерватор. Отъявленный ретроград. И, представь себе, даже немножко этим горжусь.
Иванов вздохнул:
— Я тоже не прочь бы стать ретроградом. Но меня тут же попрут с работы.
Медведев засмеялся:
— А, теперь понял, почему я сушилки строю?
— Но это ж не по-хозяйски!
— Что? Оставлять корабельные вещи на берегу?
— Да нет! Не по-хозяйски, когда кандидаты наук строят сушилки.
— Согласен, — Медведев ловко и быстро резал хлеб, колбасу и редис, ополаскивал стаканы и наливал в них ряженку из большой стеклянной посудины. — Я знаю, что это преступно. Но что делать? Женя Грузь получал меньше двухсот рублей в месяц. А директор совхоза платит моим ребятам оё-ёй! Лично меня в ареопаг не берут. У меня нет прописки. Да и не в этом, собственно, дело…
— В чем же еще?
— А в том, что едва ли не все наши НИИ… Как бы тебе сказать? Работают сами по себе. Помнишь Твардовского: «Это вроде как машина «скорой помощи» идет, сама режет, сама давит, сама помощь подает». Ты видел эту башню? «Институт по перераспределению стока…» Боже ты мой, «перераспределение стока»! Какое перераспределение? В природе все давно и надежно распределено. Да они просто гонят деньгу, эти злодеи! — Медведев, смеясь, прихлопнул залетевшего комара. — Очередная кормушка…
Ряженка действительно была холодной и вкусной. Иванов вспомнил, что не обедал, не стесняясь, навалился на редиску и колбасу. Некоторое время они ели молча. Медведев с веселым видом говорил о грустных вещах:
— Как ты думаешь, чем объяснить массовое самоубийство китов? По-моему, киты протестуют. Они не хотят жить в отравленных водах. А мы — перераспределение стока…
По-видимому, у него давно не было добросовестных слушателей. Он торопился:
— Останавливать надо не только гонку вооружений, но и гонку промышленности. Техника агрессивна сама по себе. Покоряя космос, мы опустошаем землю. Технический прогресс завораживает обывателя. Все эти теле-, само-, авто- порождают соблазны чудовищных социальных экспериментов. Насилие над природой выходит из-под нравственного контроля. А человек — часть природы! Следовательно, мы сами готовим себе ловушку? Самоистощение и самоуничтожение… Иными словами: самоубийство. А ведь началось-то все с обычного самохода и самолета, каково, а? — Медведев вскинул бородатую голову. — Безграничное доверие ко всему отчужденно-искусственному. К водопроводной воде, например, к газетной строке. А к лесному ручью и к устному слову — никакого доверия!
— Не у всех, — заметил нарколог.
— Я говорю о завороженном обывателе. Вся Европа и Северная Америка механизированы и автоматизированы так, что дальше некуда. Быт отлажен, как немецкий хронометр. А что станет с этим бытом, когда мы выкачаем из земли остатки нефти и газа? Ты представляешь? Да они все загнутся от холода! Моя хозяйка топит дровами…
— Ты хочешь, чтобы все топили дровами? — ехидно спросил Иванов.
Медведев, разочарованный слушателем, положил вилку:
— Кстати, крестьянская изба, братец, всегда спасала Россию. И если мы погибнем, то отнюдь не от «першингов»… Крестьянская изба — это все равно что зуевская подводная лодка, она всегда в автономном плавании. Одна она и способна на длительное самообеспеченное существование. Причем, заметь, не только во время войны. Потому так яростно и уничтожаются во всем мире крестьянские хижины! Извини, я уже читаю тебе лекцию…
— Насколько я понял, ты перестал быть урбанистом.
— Это потому, что мне жалко Москву. Достаточно одной чумной бактерии, чтобы ополовинить Москву! Человечество идет к самоубийству через свои мегаполисы… Такая концентрация не позволяет создать даже простую систему безопасности, не говоря уже о двойной или- тройной. Нет, братец, бункеры не помогут.
…От Москвы разговор перекинулся на провинцию и вновь на политику и торговлю. Но Медведев не пожелал говорить об экономике:
— Дурной шофер то и дело давит на тормоза. А еще ему вечно кажется, что дорога слева намного лучше. И вот он, как Славка Зуев, выезжает на встречную полосу…
Медведев доказывал, что физический труд — это естественная потребность нормального человека, что нелогично противопоставлять физический труд интеллектуальному, поскольку физический труд не исключает интеллектуальности, а подразумевает ее:
— С каких пор физические усилия перестали быть интеллектуальными и творческими? Поверь мне, это искусственное разделение! Все наши усилия направлены на то, чтобы перехитрить природу. Мужчины в этом деле обскакали женщин, многие встали на высокие каблуки. Аэробика, поворот рек… Электронная музыка и пластмассовые цветы в ресторане «Москва». Господи…
— Ты ходишь по таким дорогим ресторанам? — подкузьмил Иванов.
— Это оттого, государь мой, что осетрина там пока не пластмассовая. Но часто ли я туда хожу, можно судить по тем же гвоздичкам. Со временем они становятся розовыми, потом совсем белыми. Представляешь? Постирал — и баста! Они опять чистенькие…
— Говорят, Хаммер построил нам Дом торговли, а в доме целый синтетический сад.
— Он всегда отделывался от нас суррогатами. Все в общем-то сводится к правде и лжи, к искренности и тайне. Неискренние борются с искренними, обманывают совестливых. И побеждают. Да еще говорят: вы дураки, а дуракам так, мол, и надо.
— Ты тоже считаешь, что искренность и совестливость равносильны глупости? — глядя на часы, спросил нарколог.
Медведев подзамялся. Сделал дурашливую гримасу и крякнул.
— Говори, говори, — не отступал Иванов.
— В какой-то мере — да! Впрочем, нет. Совсем нет!
— Так да или нет?
— Нет! — Медведев ударил по своему дощатому столу так, что тарелка подпрыгнула.
— И ты считаешь, что можно выжить, будучи искренним?
— И можно, и должно! Более того, дорогой Александр Николаевич, только так, наверное, и можно выжить.
— А какой смысл? Выживать?
— Вечный вопрос русского интеллигента! — засмеялся Медведев.
— Мне жаль всех умерших… — Иванов разглядывал этикетку «Мускателя», — особенно умерших насильственно и безвременно…
— Ты знаешь, мне тоже. Почему-то мне особенно жаль Пушкина… Представляешь? Я иногда плачу о Пушкине… В новосибирском Академгородке я видел кость — детскую лопатку с дыркой. Пробита стрелой или копьем. Еще во времена мамонтов. И мне жаль это дитя так же, как Пушкина… Ты, может, переночуешь?
Иванов отказался. Медведев снял с полочки какую-то книгу, раскрыл и написал что-то на титульном листе:
— Возьми, полистаешь, когда будет время.
…Александр Николаевич Иванов ехал с последним электропоездом. Вагоны были совсем пусты. Он раскрыл обернутую в газету книгу и прочитал: «Иван Шмелев. «Праздники, радости, скорби». Дальше шла размашистая медведевская надпись:
Я понимаю смерть как
возникновение и завер —
шение борьбы между
моим телом и духом.
Гармонию их называю жизнью…
Саше Иванову на память
«Нет, надо же! — думал нарколог, удивляясь, что ему совсем не хотелось спать. — А почему Медведев ни разу не спросил о своей бывшей жене? О детях тоже ни слова».
Иванов вспомнил своих детей и трех светловолосых, тоненьких, как тростинки, племянниц. Сжимая зубы, вслух промычал фразу, услышанную когда-то от Зуева: «Держава прокормит…»
Нет, Зуев, кажется, говорил не «прокормит», а «заплатит». В глазах и где-то под переносицей копилась сентиментальная тяжесть. Нарколог сделал глотательное движение. Пустая электричка грохоча летела к Москве.
2
Медведев не мог согласиться с тем, что страдания укрепляют и облагораживают людей. Достоевский — увы! — и не устраивал его в этом смысле. Хотя по отношению к Медведеву писатель был совершенно прав… Но он-то, Медведев, не хотел и не мог соглашаться с такой правотой.
Шесть лет заключения и более трех, проведенных вдали от Москвы, сотворили иного Медведева: он не мог без улыбки вспомнить свою прежнюю жизнь. Да, опыт последних лет действительно сотворил иного Медведева, почти все понимающего и сильного, почти свободного и застрахованного от большинства социальных вирусов. Но что из того? Он, этот опыт, должен принадлежать ему, только ему одному! Медведев не желает такого опыта даже своим врагам…
Он жил в подмосковных сельских местах, не пытаясь вернуть себе право на городскую жилплощадь. Москва, конечно, была нужна. Но он не хотел быть зависимым от нее. Теперь он как бы держал ее под боком, но сам, словно классический импотент, то и дело ускользал из ее жарких объятий.
Крохотная комнатка Жени Грузя была в полном медведевском ведении. За стенкой жила мать Жени — Мария Владимировна. Другой ее сын, женатый, работал в совхозе, жил в казенном каменном доме. История семьи Грузей содержала множество детективных, порой по-настоящему трагических сюжетов. Чего стоил один отъезд шестнадцатилетней Маруси из-под Киева в октябре тридцатого года! А эта трогательная, почти неземная любовь Мартынова к юной Марусе, рожденная в холодных лесах под Тотьмой. Марию Владимировну так до сих пор все и зовут: Маруся. Она рассказывала Медведеву, как они с мужем всю жизнь, вплоть до шестьдесят первого года, продвигались с севера на юг, ближе к своей Украине, как строили мазанки, покупали хибары, избы, продавали их одну за другой, все время понемножку продвигаясь на юг. Ближе к родине…
Москва встала на их пути, когда умер муж и когда старший сын закончил десятилетку. Обойти столицу они не смогли, она уже и тогда была слишком обширной…
Проводив на электричку Александра Николаевича Иванова, Медведев той же тропкой вернулся в деревню. «Неправда, что в Москве не бывает белых ночей», — опять подумалось ему при виде зелени поля, стушеванной сильными сумерками.
Туман поднимался в низинах. Зеленоватое небо мерцало редкими, едва заметными звездочками. Медведев взглянул сначала в сторону сушилки, затем в сторону кладбища. Громко хмыкнул, сжал зубы и зашагал к дому.
В сарайке он зажег настольную лампу и минут пять вылавливал набравшихся комаров. Потом разделся, подставил лампу к изголовью и достал из портфеля бумаги Жени Грузя. (Эти бумаги еще на той неделе передала ему Маруся, Мария Владимировна.) Сейчас среди институтских конспектов и технических записей Медведев неожиданно обнаружил письмо Жени к младшему брату.
«…нам кажется, что все впереди, — говорилось после обычных приветствий. — Для нашего детства, отчасти для отрочества, подобное ощущение было реальным и справедливым. Но уже в юности оно копило в себе угрозу ошибок и заблуждений. Мы не заметили этих угроз. Едва освободившись от детских пеленок, мы барахтаемся под покровом романтических грез. Мы жили так, словно нам никогда не будет конца. Но наши мечты о будущем, не теряя своих возможностей к реальному воплощению, таили в себе опасность бездействия и ложных путей. За идеализацию нашего будущего и прозвали нас оптимистами. Со всей безоглядностью и верой в справедливость подобной оценки мы ежеминутно отрекались от своего настоящего, то есть от самих себя».
Медведев не на шутку увлекся чтением. Вспомнилось, как Грузь не однажды сочинял шуточные стихи для новогодних стенных газет.
«Годы летели мимо нас, но нам все еще думалось, что все впереди. Не считаешь ли ты, что это смешно? Теперь, когда так много и трудно прожито, когда почти все наши детские мечты превосходно осуществились? Иллюзия, с которой мы не можем расстаться, спасает от краха одних розовых дурачков. И тех, кто может думать, но не хочет этого делать из чувства самосохранения, то есть из трусости. Теперь нам пора отрешиться от всяких иллюзий. В том числе и от той, что все впереди. Конечно, тут легко впасть в другую крайность, решив, что впереди у нас ничего уже нет. Это было бы не меньшей ошибкой. Не думай, что я поучаю тебя, как раньше, как младшего брата. Мы давно сравнялись с тобой. Твой «статус» младшего для меня оскорбителен. Когда я говорю о тебе, значит, говорю о себе. Спрашивая тебя, я спрашиваю себя. Так вот, мне кажется, что все то, что осталось нам во времени, зависит теперь только от нас, и в нашей с тобой власти сделать этот остаток значительней всего предыдущего. Так же, как в нашей власти трусливо и бездарно закончить свой путь, расписаться в несостоятельности. Я знаю, что мы не имеем права на выбор. Велико искушение оставить за собой право на выбор, но мы не имеем права на это право. Считаешь ли ты равноценными и совместимыми понятия жизни и смерти? Я — нет. Однажды в минуту слабости, раздавленный страданиями, я произнес нашей матери жестокие, полные сатанинского эгоизма слова: «Мама, зачем ты меня родила? Я бы не страдал сейчас, если бы меня не было». Она заплакала и сказала что-то, что я, занятый только собой, не запомнил дословно. Кажется, она говорила, что мое рождение тоже от нее не зависело. Очень часто с самонадеянной гордостью я думал, что если не от меня зависело появиться или не появиться на свет, если я не был свободен в этом, то хотя бы право уйти из жизни остается за мной. И никто, мол, не отнимет его от меня…»
Медведев был потрясен буквальным сходством своих мыслей с высказываниями Жени Грузя. Он продолжал читать, не замечая пришедшего утра.
«Но оказалось, что я нахально, эгоистично и гордо присваивал себе эту свободу, свободу в любую минуту прекратить жизнь. Я думал тогда только о себе. Я не замечал того обстоятельства, что если для меня была бы омерзительна и страшна смерть родного и близкого, то и моя смерть для них тоже была бы страшной и омерзительной. Следовательно, тут также нет выбора и все ясно. Мы обязаны жить. Но как? Мне кажется, что для нас нет выбора и в способе жизни. Одна лишь ясность ума, наше мужество и жажда добра помогут нам выстоять среди лжи и страданий. Но прежде надо сбросить с глаз пелену иллюзий. Давай же попробуем отодрать ярлык мнимого оптимизма, который жизнь так коварно приклеила нам! Ведь нам все еще кажется, что все впереди… Сейчас мне хочется хотя бы ненадолго вернуться в прошлое. В то самое, когда нас с тобой еще не было. Туда, под Киев, где мы начались. Вернее, продолжились. Опасность идеализации прошлого тоже есть, но она несоизмерима с идеализацией будущего».
Письмо было не дописано и не отправлено. Дальше обнаружились записи отдельных мыслей: «Украинский гений живет сейчас не в литературе, а в музыке, в народной песне…», «Бесы всегда ругают прошлое и хвалят будущее. Будущее для них вне критики…»
Медведев сложил бумаги. Он не мог спать. Не стихало волнение, вызванное встречей с Сашей Ивановым, похоронами и, наконец, чтением Женькиного архива. Волнение понемногу переходило в тоску, а Медведев не любил таких состояний. Тоска трансформировалась в нем в жажду каких-то действий, но действий неспокойных, судорожных…
Уже несколько лет он жил в том новом для себя состоянии, когда ум, оскорбленный и приниженный неизбежностью смерти, перестал задавать вопросы, на которые — Медведев знал это — никогда не будет ответа. Уважение к великим человеческим тайнам стало нормальным медведевским состоянием. Оно избавило от изнуряющих дум о бессмысленности существования. Для Медведева стало личным открытием то, что гордая ненасытность голого рационалистического ума, казалось бы, призванная служить свободе, парадоксальным образом закрепощала еще больше, а не определенное сердечное чувство, на первый взгляд примитивное и ограничивающее, наоборот, расковывало, расширяло возможности, в том числе и для того же ума.
Правда, по-прежнему, не было ни одного дня, чтобы Медведев не думал о смерти. Он не боялся ее для себя (по крайней мере, ему так представлялось), но он с отвращением и ужасом думал о смерти близких. Особенно омерзительной была возможность случайной, преждевременной смерти самых дорогих для него существ — его детей… Рычащие самосвалы на московских улицах вызывали в нем ненависть, когда он вспоминал, что его сыну нужно трижды переходить улицу для того, чтобы попасть в школу. Иногда ему снились страшные, кошмарные сны, в которых случалось как раз то, чего наяву он больше всего и страшился. И тогда в голову приходила эгоистическая мысль о том, как было бы хорошо умереть первому. Но за этой мыслью неминуемо возникал вопрос: почему же ты думаешь, что для других твоя личная смерть не так же страшна? Подобно Жене Грузю, Медведев давно понял, что человек живет отнюдь не ради себя…
Он знал еще, что все эти годы и даже дни были пропитаны тоскою по дочке. Отцовское чувство, усиленное за счет всех других, спасало, жгло, радовало и заставляло действовать. Но с годами оно потихоньку теряло способность к самосохранению. Медведеву ясно виделось это. Если б Вера написала ему хотя бы разок за все его шесть лет заключения! Если б он мог представить ее подростком, а не шестилетней девочкой. Но он не мог даже приблизительно выявить зрительный образ дочери. О рождении сына он узнал из письма Славки Зуева. То письмо взволновало и обрадовало его, обрадовало не меньше, чем известие о досрочном освобождении. Правда, это волнение было отравлено ядом ревности. Мысль о том, что сын не его, казалась Медведеву совершенно нелепой. Но ведь она ж была, эта мысль! И куда было от нее деться, если она уже существовала, эта жуткая мысль? Не в этом ли свойство всех дьявольских явлений и наваждений: родиться из ничего, просто так, а потом жить и здравствовать? И занимать все более прочные позиции, превращаясь уже в реальное зло? Ведь он, Медведев, и до сих пор совершенно уверен в Любиной верности. Ах, уверен ли? Она не выдержала грозного испытания. Беда обрушилась на семью вместе с вспышкой короткого замыкания, которое убило Женю Грузя. Или еще раньше? Не может быть…
«Ну хорошо, — Медведев погасил свет. — А почему тогда по сей день волнует тебя ее поездка во Францию? И к теме порнографических фильмов ты тоже неравнодушен… До сих пор…»
Он твердо знал, что теперь Люба существовала для него только постольку, поскольку существовало прошлое. Она была, и ее нет сейчас для него. И никогда больше не будет. Она уже не Люба.
— Да, но кто же она? — вслух произнес Медведев, и кровать жалобно заскрипела своими допотопными суставами и пружинками.
«Кто? Да, она не Люба Медведева. Уже давно она Любовь Викторовна Бриш. И твои дети Вера и Ромка тоже ведь не Медведевы. Вера Бриш…» Ничего себе! Ну, нет. Уж этого-то он не допустит… Медведев спрыгнул с постели, раскрыл сарайку. Было утро, солнце всходило. Петух Марии Владимировны, словно стыдясь, что его опередили, торопливо пропел в своем закутке. Комары на рассвете были особенно ядовиты. Медведев несколько раз повторил упражнения, придуманные им самим. (Надо было через левый бок сзади увидеть мизинец правой ноги, а через правый — мизинец левой.) Солнце еще не взошло окончательно. Поселок спал. Дощатый туалет в садике Марии Владимировны каждое утро напоминал о недавнем прошлом.
Медведев не мог забыть давнишний — там, в заключении, — спор, разгоревшийся словно костер от маленького беспомощного огонька, может быть, даже мимолетной искорки. Начитанный, не утративший светского лоска интеллектуал, осужденный за какие-то валютно-финансовые аферы, вышел оттуда намного раньше Медведева. Знакомство их было очень коротким. Но уверенный и надменный голос для внутреннего слуха Медведева звучал явственно спустя даже несколько лет: «Равенство? Его никогда не будет. Природа наделила людей разными полномочиями… Одни всегда будут убирать свое и чужое дерьмо, причем вручную. Другие — моделировать их поведение». Медведев сказал: «Твое дерьмо я не уберу. Ты уберешь его сам, дорогой!» Тогда он захохотал: «Именно потому ты и не будешь убирать, что ты, как и я, из другого племени!»
С тех пор Медведев непрестанно думал об этом. Было ли это при виде больничной или магазинной уборщицы или при виде посудомойки, собирающей остатки еды в какое-то отвратительно воняющее ведро, но он, Медведев, всегда вспоминал тот давний спор. Что ж, неужели в мире действительно существует категория прокаженных, обязанных вечно делать за других грязную, неприятную, отвратительную работу? Например, очищать писсуары от посиневших разбухших окурков или выгребать содержимое мусорных ящиков с плевками, живыми крысами, убирать с асфальта кровавое месиво раздавленного под колесами животного, стирать чужое белье, подбирать ватные тампоны в пляжных будках, одевать покойников? Ведь делает же кто-то все это! Делает ежеминутно, постоянно, за тебя и того мерзавца. «Что ж, — думал Медведев, — выходит, ты ничем не лучше его, ты тоже пижон и мерзавец…»
Сегодня он вдруг не выдержал этих раздумий, вскочил и дважды обошел дощатую обшивку уборной. Потом дождался, когда Маруся уехала зачем-то в Москву, нашел старое ведро, легкий удобный шест, сделал из них подобие черпака и… отколотил доски, прикрывающие сзади колодец уборной. Отвратительнейшая вонь от гущи экскрементов, кишащей белыми червячками, только разозлила Медведева. Он сбросил одежду, остался в одних трусах, облачился в какое-то старье и начал с яростью копать рядом с прежним заполненным углублением.
Прошло около двух часов. Выкопав глубже чем на полтора метра, он вылез наверх и начал пробивать перемычку лопатой. Затем он перепустил зловонное густое месиво в новую яму, после чего забросал ее землей. Черпак так и не потребовался…
Он присел на этот перевернутый черпак невдалеке от места сражения — усталый, изнемогший и потный: с души как бы обваливалась, спадала незамечаемая до этого тяжесть.
«Да, но ты же не будешь делать это всегда, — услышал он издевательский голос того интеллектуала. — Ведь ты сделал это только для собственного самоутверждения. А делать это всегда ты ведь не станешь…» — «Всегда? Почему же всегда? Не всегда, а когда нужно. Каждый раз…»
Голос исчез. Медведев усмехнулся и вдруг подумал: «А ведь он только того и ждет, чтобы я делал это всегда. За него и за всех пижонов, таких, как он. Всегда, всегда! И чтобы больше-то я ничего ] и не делал. Для того он и втянул меня в этот спор… Но дудки-с! Да, я уберу за собой, но успею сделать еще кое-что… Всё впереди!»
Медведев зажег газовую горелку нагревателя, устроил горячий душ, а в старомодном фанерном гардеробе решил потревожить новый костюм. Нерешительность по поводу галстука длилась недолго: сегодня он должен выглядеть респектабельным.
После всего этого он написал записку:
«Витя! Постарайся найти кран. Во второй половине дня я приеду. Срочное дело в городе».
Медведев бельевой защепкой над самой калиткой пришпилил листок к ветке березы. Ребята жили недалеко, ходили к сушилке мимо. Увидят обязательно, а если не увидят, то увидит Мария Владимировна и передаст.
Электричку в Москву ему пришлось ждать довольно долго, почему-то они одна за другой проносились мимо.
Бессонная ночь опьянила Медведева. Веселый и взбудораженный, он чувствовал, что на этот раз, сегодня, сделает то, что не мог сделать вот уже несколько месяцев. Телефоны Иванова, рабочий и домашний, его сестры Вали и Зуева записаны. Но он не желал напоминать о себе так часто, Иванов отпадал. Валя? Валя только что стала вдовой. Не дай Бог, будет искать скрытый смысл и поймет на свой дамский лад. Вчера он даже не показался ей на глаза… Зуев сам живет в Подмосковье, звонить надо с переговорного.
Кого же попросить, чтобы выяснили, где сейчас Вера? Наталья… Нет, это также отпадало. Да и где искать эту Наталью?
Улицы были перекрыты во многих местах. Москва готовилась встречать очередного важного гостя, и таксист матюгнулся, объезжая центр окольным путем:
— Везде либо кирпич, либо заслон! Не знаешь, куда ехать.
— Не Москва, а проходной двор, так? — лукаво произнес Медведев.
Таксист не уловил иронии:
— Хуже! Едут сюда все, кому не лень. На вокзалах одни мешки. К обеду ничего в магазинах не купишь. Вот когда Олимпиада была — милое дело. Никого не пускали.
Медведев попросил пристроиться около телефонных будок. Таксист заворчал что-то насчет времени.
— Старина, ну что ты стонешь? — Медведев расплатился и отсалютовал. Но таксист не уехал.
«А что, — думал Медведев, шаря по карманам в поисках двушки. — Того и гляди Москва станет этаким вольным городом. По типу Западного Берлина. Тогда-то уж она совсем не поверит твоим слезам…»
О, нет! Она была дорога ему как мать, и хотя ревность иногда просто жгла сердце, и стыд мог в любую минуту в самом неподходящем месте опалить лицо, он все равно бесконечно любил этот город. Все ушибы и вывихи, полученные по ее милости, заживляла она же, его родная Москва, все его радости были связаны с ней — щедрой и бездумно великодушной! И что же винить ее, станешь ли сетовать на ее неразборчивость, скажешь ли в ее осуждение хотя бы единое слово? Мать есть мать, какова бы она ни была… Но Медведев ловил себя не только на одной снисходительности: временами он чуял в себе освежающее и вдохновляющее на жизнь чувство гордости. Почему-то он слегка стеснялся этого чувства.
«И то сказать, что и за сын, ежели хвалит свою мать и там и сям? — издевательски думал Медведев кое о ком из исторических москвичей. — И люблю, да никому не скажу, лучше обматерю ее на глазах у Европы…» От оценки собственного отношения к Москве он уклонялся. Любовь к Москве жила в нем неосознанной, как-то подспудно, жила всегда, и в этом смысле не существовало для Медведева трех категорий времени: прошлого, настоящего, будущего. «Что за чушь? — говорил он. — Разве все это не одно и то же? Конечно, звенели когда-то сорок сороков, теперь молчат, и пахнет гарью тысяч автомобилей. Но Москва все равно Москва».
Да, Москва была для него все равно Москвой — сожженная много раз, много раз разворованная, не покоренная силой оружия (а как там насчет иных способов?), дорогая и не верящая сыновьим слезам. Что ж, не будем и плакать…
Он не слушал красноречивое безмолвие тысячелетних камней. Родство с этими перестроенными посадами, с этими причудливыми фасадами и по-домашнему уютными переулками не чувствовалось. Вот так же здоровый человек не чувствует чистоты здорового воздуха.
Мир не существовал без Ивана Федорова со свитком в руке, без этой улицы, где стояла когда-то федоровская печатня и та самая академия, которая пестовала могучий ум поморского рыбака. А Николай Васильевич Гоголь с его птичьим носом, сидящий во дворе на Никитском, рядом с окнами, за которыми умер? Говорят, что он сжег перед смертью свою рукопись, но кто доказал, что рукопись сожжена? Москва сберегает великое множество своих тайн. Только нет тайны в Пушкине, которому тоже не позволено было стоять на своем месте. А как много своих верных сынов оставляла Москва в забвении, торопясь увековечить память тех, кто рожден был в других столицах, вскормлен в иных землях! И как прихотливы дороги истории!
Медведев не мог спокойно ступать от здания Моссовета вниз к театру Ермоловой. Да и в каком же московском сердце не вскипает недоуменная горечь при виде этой серой коробки, так нахально заслонившей панораму Кремля? Уж лучше пройти снизу вверх. Говорят, что гранитные глыбы, уложенные в цоколь следующего за Телеграфом здания, были припасены Гитлером для памятника в честь падения российской столицы. Но Москва не сдавалась врагам даже и после собственного падения. От порохового взрыва, сделанного другим, не менее крупным бесом, лишь слегка вздрогнула золотая глава Ивана Великого.
Теперь Медведеву частенько вспоминались грибоедовские слова:
… Что там ни говори, а с головы до пяток
На всех московских есть особый отпечаток.
Он ощущал этот отпечаток даже в девчонках, одетых чуть не сплошь в привозные джинсовые и вельветовые штаны, в кожаные монгольские и венгерские пиджачишки, а уж что говорить про этих московских, толстеющих на углеводном питании теток! И эти юноши, «томимые духовной жаждой», читающее в метро и в троллейбусе, — все еще не растворились они среди пропахших алкоголем и табаком, среди нахальных и громких. Нет, он любил их, вместе с их вечной мечтой об университете, любил вместе с этим университетом и с этим дымным от газов Садовым кольцом, с этими подземными лабиринтами. Особенной любил он «Арбатскую» станцию, с ее веселым, бесконечным, округлым тоннелем, украшенным рядами бронзовых светильников, напоминающих старинные канделябры. А еще любил Медведев осеннюю пронизывающую зелень подмосковных полей, и такое же пронизывающее бирюзовое осеннее небо, и тишину, и умиротворенный запах осенних костров… А как неподражаем шорох и особенно запах дождя под Москвой! Дождь этот пахнет рекой и едва ли не рыбой, свежей серебряной рыбкой, только что пойманной на крючок, с холодным трепетом засыпающей в твоей теплой ладони…
Двушки в карманах не завалялось ни одной. Медведев вспомнил, что московские автоматы не брезгуют и гривенниками. Купил в киоске газету, для того чтобы появилась мелочь.
Он смело пошел на риск и набрал номер Бриша. Сердце сильно забилось. Оно просто бухало в ребра. Гудки прекратились сразу, трубку сняли. «Але?» — Медведев услышал почти еще детский, но уже и не совсем детский голос, нежный голос, полный какого-то то ли ожидания, то ли недоумения. Медведев не сомневался: ответила его дочь. Он заставил себя говорить спокойно:
— Здравствуйте. Квартира Любови Викторовны?
-Да.
— А вы? Вера, ее дочь? .
-Да.
— Говорит один мамин знакомый. Ты одна дома? Где мама?
— Она на работе, — голосок был ровный и, как показалось Медведеву, сиротский.
Жалость и новорожденная обида не давали дышать. Он спросил:
— Ты будешь с мамой дома? Сегодня, в середине дня?
— Нет. Я поеду на дачу.
Его нелепое «спасибо» было таким же нелепым, как «до свидания». По крайней мере, так ему показалось. Но он ликовал. Он даже погладил телефонную трубку, нагретую ухом. Погладил, словно живую. Оглянулся на будку с поломанным боковым стеклом, и таксистская «Волга» присела на левое заднее колесо под пятипудовым ликующим медведевским естеством.
— Шеф! Я не знаю, куда ехать. Шпарьте прямо, придумаем на ходу!
Таксист не очень охотно включил скорость, но все же освободил педаль от левого башмака…
Москва разворачивала свои улицы. Медведев не сразу сообразил, что они мчались по Кутузовскому. Триумфальная арка в честь победы над Наполеоном привела его в восторг, но таксист не разделил радостного состояния своего пассажира. Тогда Медведев попросил развернуться и покинул такси на остановке, перед мостом. По ту сторону улицы синие небеса над Москвой были проколоты светло-серыми пятнистыми башнями гостиницы «Украина». На том берегу Москвы-реки скромно белел российский Совмин. Справа от остановки такси громоздилось, тоже пятнистое, многоэтажное здание. Здесь — Медведев давно это знал — жили многочисленные ходатаи мятежного академика. «Протопоп Аввакум, да и только!» — мельком подумал Медведев, но политика явно не интересовала его сегодня.
Он провел в городе несколько совершенно сумбурных часов и во второй половине дня приехал в Пахру.
Весна нынче была длинна и прекрасна. Но лето все равно явилось в Подмосковье раньше обычного. В лесу уже отцвели зеленовато-белые ландыши, вот-вот должен был распуститься шиповник. Кремовые соцветья рябины тоже темнели. Опадали лепестки отцветающих яблонь.
У Медведева не было никакого определенного плана. Никаких готовых фраз, заготавливаемых в таких случаях заранее, тоже не было, была лишь одна решимость увидеть наконец сына и дочь.
Он с трудом узнал дачу покойной Зинаиды Витальевны. Крыша, окрашенная зеленой краской, венчалась новомодной телеантенной. Забор стал выше. Плотник и сейчас продолжал работу, он не оглянулся. Дорожка к дому была тщательно заасфальтирована. Кнопка звонка у калитки вызвала у Медведева язвительную усмешку: «А почему нет собаки? По всем данным, Бриш должен был завести какого-нибудь сеттера или бульдога».
И тут Медведев вдруг повернулся и пошел прочь, охваченный приливом какой-то странной гадливости. Он с полчаса проплутал между заборами, сходил на окраину и, чувствуя приближение опасного раздвоения, опять подошел к воротам, решительно надавил на кнопку. Звонок либо не действовал, либо никого не было. Но это же из дома звучала музыка. Кто-то играл на фортепьяно, и Медведев вновь позвонил. Никто не вышел. Тогда он решительно открыл калитку, прошагал по дорожке и вошел в дом. Ступени и пол в прихожей, застеленный паласным ковром, были тоже новыми и ничуть не скрипели. Медведев остановился, прислушался. Теперь он вспомнил Шопена и понял, что звучал Одиннадцатый полонез соль минор. Неужели Вера, его дочь, играет такие сложные пьесы… Боже мой.
Он сделал еще шаг и увидел дочь, играющую на пианино. Она сидела вполоборота. Она не замечала его, увлеченная и старательная. Каждый раз, дойдя до одного места, она сбивалась, кусала губы и упрямо начинала сначала…
Медведев смотрел на нее и узнавал все ее прежние, детские, но обогащенные возрастом особенности: движение головы, прикусывание нижней губы и даже манеру сердиться. Он не замечал того, что она стала меньше похожей на Любу, но зато уловил в ее терпеливых движениях собственное упрямство. Она вновь и вновь пыталась пересилить свое неумение. «Не надо! — хотелось ему крикнуть. — Не надо, миленькая! Не останавливайся, пропусти и продолжай играть дальше. Пропусти, прости себе эту ошибку, но играй дальше! Дальше, а потом освоишь и трудное место…»
Она почувствовала чье-то присутствие и остановила игру. Оглянулась, встала с крутящегося сиденья. Чужой бородатый человек, прислонившись к дверному косяку, глядел на нее сквозь слезы. Она удивилась: почему же она не испугалась его?
— Вера… — он поперхнулся. — Ты не узнаешь меня?
Она пока не узнавала отца. Но не узнавала она умом, сердце же, а может, и кровь ее знали уже, что никакой он не чужой.
— Папа, это ты, да? — тихо произнесла она.
Лицо ее дрогнуло и просияло, потом мелькнула краткая болезненная гримаса, та самая, что так искажала ее еще в детстве, во время плача, и которая всегда так пугала и опустошала Медведева. Он и теперь не выносил детского плача и детского горя. А тогда… Помнится, если ей делали укол, он просто убегал из дома.
Он шагнул к выросшей дочери, осторожно взял в ладони ее голову, поцеловал в висок, потом отстранился, вытянул руки, разжал кулачищи и повернул вверх ладонями:
— А ну, покажи свои.
Она с детской готовностью, улыбаясь, положила свои маленькие нежные руки в его широкие мозолистые ладони.
— Как думаешь, а я смог бы играть Шопена? — спросил он, мигая, чтобы слезы не выкатились наружу. — Я тоже играл, когда… Когда ты была маленькая.
— Я помню, — сказала она еле слышно.
— Нет, серьезно? Неужели помнишь? А может, мы выйдем, погуляем немного? — говорил он, спеша, не веря в реальность происходящего. — Где мама? Надеюсь, ты любишь Ромку. А как дела с математикой? Ты не очень с нею в ладах, ведь так?
Он за руку вывел ее на крыльцо, и она шла, не отнимая руки, а он сыпал и сыпал вопросы.
Он и не ждал от нее ответов на все эти вопросы, он был слишком счастлив, чтобы узнавать что-то еще. Он просто говорил и говорил, ощущая ее доверчивость, и ничего больше ему не нужно было, потому что и так у него было слишком много.
Однако же на улице он почуял, что ее детская доверчивость начала исчезать, в ее синих глазах блеснула взрослая деловитость. Вера насторожилась и напряглась. Они остановились. Он выпустил ее руку и спросил:
— Ты хочешь со мной видеться? -Да.
Теперь она стояла с опущенными ресницами, и он не видел выражения ее глаз.
— А как ты относишься к Михаилу Георгиевичу?
— Хорошо.
— А он к тебе?
— Тоже.
В ее односложных ответах проступал подростковый максимализм, но Медведев уже слышал и едва заметные нотки вызова. И понял, что надо закончить встречу. Он понял, что для нее много и того, что было, слишком уж много. Пусть она хотя бы привыкнет к мысли, что через столько лет увидела живого отца.
— Вот мой телефон, — он записал номер на чистом листке записной книжки, выдрал листок и подал дочери. — Я не хотел бы встречаться с мамой.
— Почему? — Она блеснула глазами, и теперь в голосе звучала уже ирония, ничуть ею не скрываемая.
— Я не знаю, захочет ли видеть меня она! — твердо сказал он. — Иди.
…До самого угла дачной линии он боялся обернуться назад, а когда оглянулся, калитку уже заслонили кусты и деревья. Он почувствовал физическую боль где-то под левой лопаткой. В его памяти мелькнула и ясно проявилась горькая насмешливость, неестественная для такого возраста ирония, с какой было сказано это короткое «почему?». Одновременно и, пожалуй, навязчиво все звучали два удивительных по красоте такта, после которых Вера каждый раз путалась, играя Одиннадцатый шопеновский полонез.
Нет, он не почувствовал облегчения после встречи с дочерью. Мысли, одна другой загадочнее, чувства, одно другого новее, тревожнее и печальнее, роились в его сознании. Но вопреки этому он ощущал себя сильнее и многозначней.
Не заезжая в Москву, он в тот же день со многими автобусными пересадками вернулся в совхоз.
3
Люба Бриш с детьми и мужем жила в обширной квартире, обставленной двумя гарнитурами. Сложный и долгий обмен медведевской и бришевской жилплощадей завершился весьма удачно: это было лет пять или шесть назад.
Люба не считала года. Она просто боялась считать. Мать Зинаида Витальевна умерла как раз в ту пору, когда Слава Зуев покалечился на машине. Люба не любила вспоминать те кошмарные времена. Как хорошо, что теперь-то все это давно позади! А что впереди? Она спряталась от своего возраста, всерьез считала себя совсем молодой. Почти девчонкой, и только. Иногда, осмыслив свой возраст, она ужасалась и от страха снова впадала в иллюзию.
Конечно, годы бегут… Вон и Ромушка уже во втором классе, а дочка совсем взрослая: сегодня ей торжественно вручат паспорт. Правда, в последние дни с девочкой происходит что-то совсем непонятное. То грубит, то ласкается. Миша говорит: «Успокойся, это переходный возраст». А что значит переходный? Однажды Люба не сдержалась и накричала на дочь. От этого Вера неожиданно разрыдалась, начала собираться куда-то, надевать плащик. Тогда расплакалась и сама Люба, а глядя на них, заплакал и Ромка. Все трое ревели, когда приехал Миша. Он быстро всех примирил и всех успокоил.
Что бы она делала без него? Вот и сегодня он бросил свои дела на работе, уехал на дочкино торжество.
Люба отстранилась от зеркала. Надо было собрать стол и встретить Ромку да еще успеть переодеться и хоть немного сделать прическу.
С хозяйственной сумкой она сходила вначале в овощной, затем в винный, купила минеральной воды и две бутылки шампанского. Кондитерский на сегодня отпадал: Миша позаботился о каком-то совершенно фантастическом торте. Всё, кажется, всё!
Всё, да не всё. Люба Бриш с наивностью ребенка иногда подменяла понятия, подставляла вместо одного (недоступного, или непонятного, или непосильного) нечто другое — доступное, понятное и посильное. Передумав обо всех грозящих ей неприятностях, она считала, что от них она избавилась. Но ее тревожило что-то еще. И вот ей казалось, что если она купит еще что-то, что она забыла купить, то и тревога исчезнет. Но куплено было исключительно все необходимое, сумка была полна, а какой-то червь все-таки шевелился и точил Любино сердце. Ей снова волей-неволей пришлось вспоминать один дачный недавний случай.
Дяденька, который делал новый забор, был очень смешной. Поэтому Ромочка и подружился с ним в первый же день. Мальчик смотрел то на молоток, то на топорик, мелькавшие перед ним. Приходилось даже поворачивать голову. Работал дяденька очень быстро, но говорил еще быстрее:
— Рэмэнэ тэбжэбэ пэслдн звнк?
Ромка ничего не понял и глядел с открытым ртом. Вера была как бы переводчицей, она понимала дяденьку лучше.
— У тебя уже был последний звонок? — повторила она вопрос дяденьки.
— Был! — радостно ответил Ромка.
— Знэчтэ тэпр вэтпск, — опять сказал дяденька, но Ромка опять ничего не понял.
— Скэлктэбл? — спросил дяденька.
Ромка молчал, и Вере снова пришлось объяснять;
— Он спросил: сколько тебе лет?
— А, — сказал Ромка и сказал сколько.
— А твэсэствер?
— Шестнадцать! — восторженно заорал Ромка, хотя и не любил этот вечный вопрос о годах. Однажды, когда он был совсем маленьким, его спросили, сколько лет сестре, он сердито ответил: «Она мне еще не говорила». — Шестнадцать! Шестнадцать! — орал Ромка от радости, что расшифровал тарабарский язык дяденьки, который делал забор. В это время другой дяденька вышел из соседней дачи и сел на крыльце.
— Никэлэтэбэлэшь? — громко спросил плотник и ушел на ту сторону разговаривать.
День был жаркий. Ромка думал, что бы значило это «Никэлэтэбэлэшь», но ни до чего не мог додуматься, пока Вера шепотком на ухо не растолковала ему:
— Он спрашивает: «Николай, ты болеешь?»
— А-а! — протянул Ромка и поймал комара. Он хотел съесть комара и положил его в рот.
— Сейчас же выплюнь! — заругалась сестра. — Ты что, лягушонок? Это одни лягушонки едят комаров.
Ромка, не желая быть лягушонком, начал выплевывать комара, но тот куда-то исчез.
Люба в это время позвала детей, дала им денег и послала купить мороженое.
— Нэкэлэ-тэбэлэшь! Нэкэлэ-тэбэлэшь! — закричал Ромка и выбежал за калитку.
— Что он тараторит? — спросила Люба у дочери.
— Мамочка, расскажу потом! — смеясь, крикнула Вера и выбежала следом за Ромкой.
Люба разложилась было со стиркой, но тут настырно задребезжал входной звонок. Кто-то нетерпеливо давил на кнопку. Люба отодвинула занавеску в кухне, посмотрела и ужаснулась: пьяная Наталья объяснялась у калитки с плотником, держась за его рукав.
Люба просто не знала, что делать. Муж запретил не только пускать, но даже говорить с Натальей по телефону. Вид у нее ужасный, вот-вот придут дети. Пока Наталья любезничала с плотником, Люба лихорадочно думала, как быть. «Не пускать, — мелькнуло вдруг в голове. Она была рада своей внезапно пришедшей решительности. — Не пускать, да и все! Еще в таком виде…» Любе хотелось распалить в себе гнев, но гнева почему-то не было, только жалость и стыд. Наталья продолжала болтать с плотником, не забывая давить на кнопку.
— Они все дома! Так? А если не откроют, я полезу через твои заборы! — она хрипло захохотала — Алё!
— Вэдэмэ нэкэвэнэ, — проговорил плотник.
— Чего, никого нет! Что ты мне мозги-то пудришь? Ты пилишь, так и пили. Любка! Он что у тебя, заместо собаки?
Тут плотник, наверное, не сдержался и сделал что-то, может, оттолкнул ее, может, выругался, Люба не видела. Она боялась глянуть в окно, она сжалась, пытаясь не слушать нецензурную брань. Наталья орала на всю Пахру:
— Ты хоть знаешь, дурак, кому забор-то? Доктору! Он доктор наук, а пихает меня в дурдом! Я его самого в дурдом! Он сам алкаш хуже меня! Я ему покажу принудлеченье!
Люба, набравшись духа, вновь осторожно взглянула в окно. Плотник, смеясь и широко раздвигая руки, выпроваживал Наталью на улицу, отстраняя ее все дальше от дома.
— Во-во! — кричала Наталья. — Уж и своих вышибал завели! Испугались? Заборы делают! Меня в дурдом? А вот, Мишенька, фигоньки тебе! Фигоньки не хочешь ли? А ты, Любочка, ты-то! На порог меня не пустила. Ладно… И чего это ты передо мной-то нос задрала? Подумаешь, я тоже спала с твоим долговязым! Я ему такой дурдом покажу…
Какой ужас! Наталья с этой своей страшной сумкой (в сумке, наверное, была недопитая бутылка) так сейчас и мерещилась. Платье, в каких-то пятнах, висело на один бок, — Люба особенно это запомнила. О каком это дурдоме она кричала? Бедный Славка. А когда вспоминалась самая гнусная, словно бы приснившаяся Натальина фраза, Любу бросало в жар от стыда и негодования. Сейчас она даже остановилась на тротуаре.
Школа, где учился Ромушка, была рядом, но в Москве всегда что-нибудь строится, везде перерыто, многие места не заасфальтированы. Пришлось обходить какую-то вновь вырытую траншею. Люба подошла как раз вовремя. Уроки в младших классах только что кончились, из вестибюля один за другим, словно шмели, вылетали ребята. Девочки выходили чинно, обычно по двое, а вот эти выскакивали словно настеганные, махали ранцами, пищали, демонстрировали беспомощные, но от этого еще более неприятные приемчики каратэ.
Она узнала сына издалека, по характерной, чисто медведевской коренастой фигурке. Он тащил свой тяжелый ранец, набитый всякими уравнениями. (Да, да, второй класс — и уже уравнения, и все эти странные, непонятные знаки. Миша высмеивал ее всегдашнее недоверие к математике. Но разве можно мучить всех детей тем, что непонятно даже множеству взрослых?)
Она удержалась, не побежала навстречу сыну. Ромка увидел мать и заспешил, рубашка выбилась из-под форменной курточки. Большие медведевские уши торчали, ах ты, Господи… Она схватила мальчишку за руку.
«Мышкин-Бришкин, смотри! — услышала она. — Мышкин-Бришкин».
Школьники обгоняли их, на ходу показывали свои мальчишечьи фокусы.
— Это тебя так дразнят? — спросила Люба.
— Нет, мама, они не дразнят, — серьезно сказал мальчик.
— Но ведь твоя фамилия Бриш, правда?
— Ну и что? Мы всех не так называем.
«Как это — не так?» — опять хотела спросить Люба, но передумала, хотя неприятное ощущение осталось. Она решила сегодня же позвонить классной руководительнице.
Дома, на пятом этаже, в светлой, солнечной, оклеенной финскими обоями квартире, к ней вернулось прежнее радостное и праздничное настроение. Она отправила Ромку заниматься чем ему хочется и начала накрывать на стол.
«Значит, придут две девочки и три мальчика, — снова, улыбаясь, припомнила она. — Как это странно… Впрочем, что тут странного? Вспомни-ка себя в десятом, нет, даже в девятом классе, вспомни…»
Мелодичный звон у входа прервал размышления. Целая орава школьников, замыкаемая высокой фигурой мужа, заполнила коридор. Люба давно знала их всех. Вера, прямо от дверей дирижируя бордовой с золотом книжечкой, наполовину шутя, наполовину всерьез, громко начала декламировать:
— «Я волком бы выгрыз бюрократизм, к мандатам почтенья нету, ко всем чертям с матерями катись любая бумажка, но эту…»
— Веруська, ты чего материшься? — сказал Михаил Георгиевич и распахнул для ребят двери в гостиную.
Но Вера не унималась:
— «…на польский глядят, как в афишу коза, на польский выпяливают глаз…»
— Ну а это совсем уж несовременно, — засмеялся Бриш.
И тут его окружили и с возгласами, не дожидаясь ответа, завалили вопросами:
— Почему, дядя Миша?
— Это же великий пролетарский поэт!
— Как говорит другой, не менее великий товарищ.
— Тихо вы! Разные прочие шведы.
— Папа, а ты разве разлюбил Маяковского? — звонко спросила Вера, когда остальные слегка поутихли.
— Да нет, — отбивался Михаил Георгиевич. — Просто я уже не в том возрасте.
Люба глядела на всю эту ораву сквозь слезы и втайне от себя любовалась Верой. Неужели эта красивая блондиночка, знакомая уже и с косметикой, правда только с черно-белой, неужели эта девушка, почти женщина, ее дочь? Непостижимо… Да, но который из мальчиков…
— Люба, поздравь чадо с достижением совершеннолетия! — сказал Михаил Георгиевич, открывая шампанское. — И накорми этих флибустьеров. Они голодны. Что, нет? Вон у Ромки уже давно слюнки текут. Ну-с, как? С шумом открывать или без?
— Дядя Миша, пальнуть!
— С шумом!
Пробка ударила в потолок. Бриш разлил шампанское в восемь бокалов. Ромке налили минеральной; он старательно чокался, пытаясь не пропустить никого.
— А что значит совершеннолетие? — произнесла одна, самая молчаливая, когда сделали по глотку и затихли.
— Это значит — можно выходить замуж, — трескучим, ломающимся голосом сказал один из ребят.
Все засмеялись. Но оказалось, что замуж в Москве можно только с восемнадцати.
— Какая жалость, — притворно сказала Вера, но получилось так натурально, что все засмеялись еще гуще.
— А правда, что в среднеазиатских республиках с шестнадцати?
— Ура, едем в Таджикистан!
— Обормот! Получи сначала аттестат зрелости! — голос был тоже ломающийся, но уже близкий к басу.
— Я что, незрелый?
— Ребята, сейчас Вера сыграет нам!
— Дай сперва пожрать человеку.
— Ты — человек?
— Да! И звучу гордо!
…На кухне Люба уткнулась носом в предплечье мужа.
— Ну-ну, успокойся, — сказал он. — Если дочь становится взрослой, это не значит, что родители выходят в тираж.
— Ты что, уезжаешь?
— Машина ждет. У меня очень важное совещание. Извини.
— Лучше бы ты остался.
— А ты хочешь, чтобы твой супружник вышел в лауреаты? Тогда терпи.
Он поцеловал ее в щеку, взял «дипломат» и тихонько прошел через коридор. Люба проводила его до площадки. Он сказал:
— Не разгоняй их. Пусть ребята повеселятся.
— Завтра у всех занятия… — возразила она и хотела сказать что-то еще, но поперхнулась и прикусила губу.
На площадке стояла… Наталья Зуева.
— Здрасте, — басом произнесла новая гостья и закашлялась.
Михаил Георгиевич переложил «дипломат» в другую руку. Казалось, он хотел силой выпроводить Наталью.
— Я же просил тебя никогда больше не приходить сюда! — громко и раздраженно сказал он. — Никогда!
Люба вышла на площадку и прикрыла дверь. Умоляющим взглядом она приостановила бешеное раздражение мужа. Он прищурился, пытаясь вернуть себе обычное для него состояние — состояние насмешливого спокойствия.
— А я к тебе, что ли? — раздался сиплый, прокуренный бас Натальи. — Да к тебе я и сто лет не приду!
Бриш поглядел на часы, потом очень выразительно на жену:
— Жаль, что у меня нет времени…
Он не стал дожидаться лифта. Быстро сбежал вниз.
Наталья вначале расхохоталась ему вслед. Только после этого обернулась к Любе:
— А ты? Тоже не хочешь меня на глаза пускать?
— Нет, ну что ты… — растерялась Люба. — Заходи.
Наталья прошла в дверь. От нее пахло водкой и табаком. Обрюзгшее лицо было небрежно запудрено. Дорогая, но давно не чищенная бордовая юбка еле висела на бедрах. Но особенно отвратительно выглядела хозяйственная сумка, из которой торчали три несвежих розовых гладиолуса.
— Уйду, уйду, вот только Веру поздравлю, — говорила она и не сопротивлялась, когда Люба подталкивала ее в сторону кухни. — Брезгуешь? Эх, Любка! Культурная стала!
Она вытащила из сумки наполовину опорожненную водочную бутылку.
— Наташа, только не пей, пожалуйста! — взмолилась Люба. —
Прошу тебя…
— Я немножко, Любаша. Чуточку…
— Ну хорошо, только не показывайся туда, очень тебя прошу. Люба, не зная, что делать, побежала в гостиную, а когда вернулась, то Наталья стала еще пьянее:
— Я Славке по телефону говорю: «Ты чего в Москву ко мне не едешь?» А он говорит: «Мне там нечего делать, в твоей Москве. Мне хорошо в Люберцах». Понимаешь, у него позвоночник совсем не гнется. А пенсия у него больше моей зарплаты…
Люба чувствовала, что пьяная Наталья вот-вот встанет и пойдет поздравлять Веру, понесет эти поблекшие розовые гладиолусы. Хорошо, что в гостиной было шумно, играли на пианино, никто не заметил прихода Натальи. Люба лихорадочно придумывала способ ее выпроводить. Как назло, Ромка появился на кухне:
— Мама, мне можно во двор?
— Иди, только не ходи далеко.
И тут Наталья сграбастала Ромку и начала его обнимать:
— Ах ты, мой малюсенький, ах ты, медведушка!
Ромка с явным удовольствием высвободился из пьяных объятий. Любе пришлось идти закрывать за ним дверь, тем временем Наталья выпила еще полстакана. Она курила.
Люба ужаснулась при виде почти пустой бутылки:
— Наташа, ну что ты делаешь…
— А что? — забасила Наталья. — Я неделю работаю как пчелка! Иной раз и по выходным вкалываю. Меня на работе ценят… Весь универмаг знает…
— Ценят тебя! — не удержалась Люба. — А сколько раз увольняли? Ты погляди на себя в зеркало, на кого ты стала похожа?!
— А чего мне себя-то жалеть? Ах, Люба… Славка мой инвалид, я ему не нужна…
Наталья пьянела стремительно, и так же стремительно исчезала надежда на ее скорый уход. Все это уже было. Однажды мужу пришлось силой выпроваживать ее на лестничную площадку. Люба со стыдом вспоминала, как пьяная Наталья при детях на весь подъезд хрипло выкрикивала неприличные фразы. Муж позвонил тогда в милицию, и Наталью увезли, видимо, в вытрезвитель. Воспоминание о том, что кричала она в последний приезд, на даче, вызвало в Любе гнев. Но гнев, смешанный с жалостью, только опустошал душу. Руки опускались.
— Уйду, сейчас уйду, — бормотала Наталья. — Ты дай мне взаймы восемь рублей…
«Почему именно восемь, а не семь и не десять», — подумала Люба.
Праздник был безнадежно испорчен. Она взяла из сумочки десять рублей и в сердцах бросила их на стол. Потом устыдилась и улыбнулась. Наталья взяла деньги и с неожиданной послушностью встала, покачиваясь, сходила в туалет, потом взяла свою отвратительную сумку и, стараясь ступать бесшумно, прошла к выходу. «Неужели уйдет?» — подумала Люба.
Но из прихожей Наталья пьяной походкой направилась прямиком в гостиную, где звучала «Баркарола» Чайковского.
— Ты с ума сошла?! — Люба схватила гостью за руку, едва ли не силой утащила обратно на кухню. — Посиди одна! Очень прошу… — и умоляюще погладила костлявое плечо Натальи.
— Ладно, ладно! Я посижу и одна. Только бы твой Мишка не пришел, он меня не может терпеть. Я ведь вижу, все вижу…
Совсем расстроенная, Люба прошла в гостиную, где было очень шумно. Она видела каждого из ребят всего по два-три раза и, в общем-то, не пыталась четко запомнить имена, казалось, что имена у них одинаковые. Где Виктор, а где Володя — сразу было не разобрать, но лица, волосы и фигуры у всех разные. И Люба про себя называла их по-своему: этот кругленький, этот цыган, а вон тот, самый стеснительный, напоминает известного киноактера. За глаза она так и называла его: «этот киношный мальчик». «Мама, ну почему он киношный?» — сердилась Вера. Подруги дочери, наоборот, запомнились Любе больше по их истинным именам.
— Любовь Викторовна, а трудно быть учителем музыки? — спросила одна, когда Люба принесла на подносе чай.
— Отчего же… Совсем не трудно.
— Но ведь нужен музыкальный талант, да?
— От всех только и слышно: талант, талант! — сказал цыганистый неустоявшимся басом. — А что такое талант?
— Это, Витенька, такой витамин.
— Сам ты витамин!
Поднялся азартный спор, что в жизни важнее — талант или усидчивость? Люба, наблюдая за ребятами, в какой-то момент тоже почувствовала себя девятиклассницей. Но страх оттого, что вот-вот появится Наталья, мучил ее.
Купленный мужем торт вызвал всеобщий восторг, вторая бутылка шампанского так и осталась нераскупоренной. В глубине души Люба надеялась, что за дочкой ухаживает именно «киношный» мальчик. Но в действительности было по-иному — влюбленным в дочку оказался цыганистый…
Люба разрывалась надвое между гостиной и кухней. Наталья несколько раз порывалась идти поздравлять Веру, и каждый раз Люба с трудом удерживала ее:
— Наташа, поезжай, пожалуйста, домой! Очень прошу…
— Ты почему меня гонишь? Твой Димка не прогнал бы. Он бы мне и вина налил… Ты сама-то хоть видела ли его?
— Кого? — у Любы захолонуло внутри.
— «Кого, кого»!.. Она еще притворяется.
— Никого я не видела! — вспыхнула Люба. — Его много лет нет даже в Москве. Чего ты несешь?
— Да я сама его видела! В Елоховском. Борода как у попа. Я и подумала, что он теперь поп… — Наталья засмеялась, закашлялась. — На Бауманской кричу: «Дима, Дима, ты чего такую бороду отр…»
— Замолчи! Ради Бога, не говори ничего при детях…
— А что дети? Им тоже надо знать про отца. Вон Верочка уж скоро невеста…
Вера, как назло, зашла зачем-то на кухню, и Наталья полезла к ней с поцелуями.
— Вера, пожалуйста, уйди… — Люба с трудом сдерживала в себе истерический крик. — Уйди, посмотри в окно, что делает Ромка…
Но и Ромка уже пришел со двора и глазел на всю эту сцену.
— Ах ты, мой медведушка… — опять запела Наталья, пытаясь присесть и обнять Ромку. — А что? Мой и есть! Кабы не я… Да кабы не я, его бы и на свете-то не было! Миленький. Помнишь, Любушка, ты уж поехала на аборт… А я тебя и отговорила, в больницу-то не пустила.
Вера стояла на кухне и слушала, стояла и слушала.
Люба почувствовала, как ноги ее стали какими-то толстыми, ватными, кухонный шкаф и холодильник вдруг поменялись местами и поплыли в глазах.
— Любовь Викторовна, вам что-нибудь помочь? — ребята нагрянули в кухню всей гурьбой.
Наталью как ветром сдуло.
— Ничего не надо… — очнулась Люба. — Идите пейте чай… Идите… Головокружение не проходило, но сердце билось ровнее. Люба попыталась осмыслить происходящее, у нее ничего не вышло.
Сколько времени?
Позвонил муж, спросил, как закончилось чаепитие, сказал, что едет домой.
В квартире было тихо, видимо, все ребята уехали.
Она сидела на кухне с закрытыми глазами. Пыталась не думать, от всего отключиться. Но она чувствовала близость беды.
Открыв глаза, Люба замерла в новой тревоге и в новом страхе. Вера снова стояла посреди кухни и глядела на мать. Губы дочери заметно подрагивали, глаза, обычно синие, были почему-то темными.
Люба встала:
— Что с тобой?
Вера молчала. Прикусывая губы, она пристально смотрела на мать.
— Что случилось? Тебя обидели?
Вера молчала. Люба нежно взяла дочь за руку:
— Почему ты молчишь? Что с тобой?
— Ничего! — Вера вырвала руку. И в этом ее «ничего» выплеснулось столько всего: и горя, и удивления, и неверия в справедливость, и разочарования…
Люба враз, инстинктивно, но очень ясно почувствовала, что дочь не забыла и никогда не забудет родного отца. Осознание этого понимания вызвало в Любе новый страх и новое, еще незнакомое ей чувство. Она испытала обиду на дочь. Но Люба не могла принять эту обиду и немедленно переадресовала ее сначала на жену Зуева, потом и на самого Медведева, который, по словам Натальи, опять в Москве.
Вера глядела куда-то в одну точку, отрешенная, необычная. У Любы все напряглось и сжалось внутри…
— Мама, это правда? — тихо произнесла дочь. — Правда, что ты не хотела родить Ромочку?
— Что за чушь? Что ты говоришь, Вера?
— Нет, это правда! — И лишенное жалости, обезображенное гримасой лицо дочери побелело. — Ты не хотела, чтобы он родился, ты… Он… он только случайно жив остался, наш Ромочка.. -Это ведь правда?
— Опомнись, дочка… Это неправда…
— Нет, правда! Я вижу! Ты не хотела…
— Сейчас же замолчи! Почему ты слушаешь пьяниц? Почему веришь всяким гадостям? Я твоя мать… мать…
— Она говорит, что спасла его! Ромочки не было бы сейчас, если б… — кричала Вера. — Ты ведь хотела аборт? Разве не правда?
— Прекрати!
— Если б…
Люба не выдержала и сильно ударила дочь по щеке. Вера с четверть минуты удивленно глядела на мать, повернулась и с рыданиями выбежала из кухни. Ромка тоже заплакал. Люба опомнилась от его негромкого плача и заметалась по кухне:
— Ромочка, я сейчас… Сейчас… Куда, в какую комнату она убежала? Ты не плачь, я поищу ее. Ромка плакал все горше и безутешней…
Когда Бриш приехал домой, все трое сидели по разным комнатам.
— Что у вас тут случилось? — Михаил Георгиевич, держа за руку плачущую Веру, открыл дверь в спальню. — Люба!
Люба лежала на кровати ничком, то и дело удушливо вздрагивала.
— Поговори с матерью, — сказал он Вере.
— Не буду я ни с кем говорить! — крикнула Вера в слезах и вырвала руку.
— Нельзя так. Вера… Ты не права. Иди и сейчас же мирись с матерью! — Он отпустил ее, обращаясь к мальчику:— Ромка, а ты почему ревешь? Ты же мужчина, так? Так.
Он быстро, как ему казалось, навел порядок в семье и не услышал легкий щелчок дверного замка.
4
День завершился кошмаром, но еще кошмарней началась ночь — чуть ли не первая бессонная ночь в Любиной жизни. (У нее не было бессонных ночей, если не считать тех самых, роддомовских.) Люба ходила по квартире как тронутая. То и дело порывалась она бежать, искала сумочку, хватала ключи, но муж опять усаживал ее в это жуткое, ставшее ненавистным кресло.
— Где она может быть?
— Никуда не надо ходить, — рассуждал Михаил Георгиевич, вышагивая по своей большой комнате. — Она вернется сама. Что ты беспокоишься? В этом возрасте…
Но Любу не могли успокоить его шаги. Ее бесило это спокойное, размеренное вышагивание. Он чувствовал это и переставал шагать. Иногда он даже пытался шутить:
— Роман, тэбэсхэдэвтэкэмнэт? — передразнил он дяденьку, который делал забор. — Я и забыл, что привез тебе крымской черешни…
Уже несколько раз муж привозил черешню, ягоды становились с каждым днем дешевле, и Любе хотелось узнать, сколько черешня стоит сегодня. Это любопытство не заглушалось болью, нанесенною словами дочери, тревогой за нее и раздражением, вызванным спокойствием мужа. Но оно, это желание узнать сегодняшнюю стоимость черешни, было таким неуместным… Оно злило ее еще больше. Любе казалось, что во всем виноват муж. Почему он не вернул девочку с автобусной остановки, почему ничего не делает, почему…
— Позвони еще раз! Хотя бы в школу!
Михаил Георгиевич покорно вставал и шел к телефону, а ей вновь казалось, что ему не хочется никуда ни звонить, ни ехать.
Час проходил за часом. Вера не возвращалась. Куда бы они ни звонили, везде отвечали, что Веру не видели, и везде обещали, что сразу позвонят, если она появится. Не отвечала только школа. «Может, Вера уехала на дачу? — думала Люба. — Надо позвонить соседям…»
И Михаил Георгиевич начинал звонить дачным соседям. Затем долго ждали, когда позвонят соседи, но Веры в Пахре не было. Люба не решалась просить мужа звонить в милицию, он же заранее знал, что она думает.
— Ну а что тебе даст милиция? Милиция… Я подозреваю, что звонить надо совсем по другому поводу. По другому проводу.
«Даже в такие минуты он не может без своих каламбуров, — думала Люба. — По какому другому?»
— Что ты имеешь в виду? — вскочила она с надеждой.
— По-моему, эта мерзавка сказала Вере еще кое-что. Ты знаешь, где обитает Медведев?
— Нет, — смутилась Люба. Вернее, она сразу стала спокойной и переменилась. — То есть я слышала…
— Он уже ходит в райисполком, интересуется, правильно ли сделано усыновление… — Михаил Георгиевич развернул паспорт Веры. — Вот посмотри…
Люба только сейчас увидела, что фамилия в паспорте была не Бриш, а Медведева.
— Мне кажется, он уже встречался с Верой.
— Не может быть! — вспыхнула Люба. — Откуда он взялся?
—- Может, может, — Михаил Георгиевич потрепал жену по спине. — Я не хотел тебе говорить, но он, по-моему, хочет…
— Чего он еще хочет? — в сердцах воскликнула Люба. — Чего? Пусть он оставит нас в покое! Пожалел бы детей. Прошло столько лет. Я не могу! Миша, я не могу так…
— Как так? — Михаил Георгиевич не заметил, что спросил это громче обычного. — Как?
Она приняла это «как» за крик и закричала сама, но своего крика она никогда не слышала. И тогда Михаил Георгиевич ушел от нее в спальню. Это еще больше обидело Любу, ей показалось, что он равнодушен, и она наговорила ему грубостей. Он оглянулся, посмотрел на нее с недоумением, а ей показалось, что с ухмылкой. Она разрыдалась, но она знала, что он никогда не верил женским слезам… Неизвестно, что было бы дальше, если бы не зазвонил телефон. Глотая слезы. Люба схватила трубку.
Звонил Медведев. Он сказал, что Вера у него, что он знает, как о ней беспокоятся, и поэтому решил позвонить. Люба Бриш то и дело спрашивала, как чувствует себя ее дочь, до нее не сразу дошло, с кем она говорит…
Господи, какое счастье, какая страшная тяжесть сразу исчезла!
— Адрес, какой у в а с адрес? — кричала Люба. — Я хочу записать…
Она лихорадочно записывала что-то на старом конверте, забыв положить трубку, кидалась в спальню:
— Миша, Миша, она нашлась! С ней все в порядке… Я знаю, где…
— Я тоже знаю, — спокойно промолвил Бриш.
— Ты… ты знал и молчал?
— Да нет, я в общем-то не совсем знал… Я только предполагал.
— Я сейчас же еду за ней!
— Что ж… — хмыкнул Михаил Георгиевич. — Может, прихватишь и Ромку?
— Нет, пусть спит, — она не поняла этот черный мужской юмор, а он не стал повторяться.
Он сказал:
— Ты же видишь, что сейчас ночь, хотя и белая, но все же ночь. Куда ты поедешь? Ты не найдешь даже такси… Уж лучше поеду я.
Но она не слушала. Она хваталась то за сумочку, то за плащ, то искала деньги, то подводила брови, и не успел Михаил Георгиевич скопить решительность, как ее каблуки процокали в коридоре. Он слышал, как хлопнула дверца лифта.
Он поправил одеяло у спящего Ромки и прошел на кухню. Открыл дверцу холодильника, достал бутылку и с минуту разглядывал роскошную этикетку. Изящный силуэт белой как снег лошадки с чуть приподнятым белым хвостом заставил его иронически хмыкнуть.
«Белая лошадь, белая ночь, белая гвардия тра-та-та дочь, — подумал он зачем-то. — Я, как Аркашка, стал сочинять. Где-то сейчас Аркашка?»
Он налил в стакан коричневой жидкости. Затем положил туда два ледяных куска. Прошел обратно, поставил стакан, сел в кресло, взялся за телефон и сделал международный заказ. Но тот, кому он звонил, вероятно, выключал на ночь телефонную связь. «Какая же там ночь? Там утро, — бормотал Бриш, то и дело отхлебывая из стакана. — Хамье. Кругом дураки и хамье, даже за океаном. Я не могу так больше».
— А как это так? — вслух повторил он уже для себя свой недавний вопрос, обращенный к жене. «Ну, как? Да вот так, как есть. Долго рассказывать…»
Люба добралась до вокзала лишь под утро. Поехать за дочерью сразу она не смогла, электрички уже не ходили. Да и в такси на пути к вокзалу представилось время спокойно обдумать то, что случилось. Наконец она почти решила вернуться. На вокзале, несмотря на толкотню, показалось ей так пусто, так тоскливо, что она нашла автомат и набрала домашний номер. Прижимаясь ухом к пластмассовому кружочку, она считала гудки. Насчитала их больше пятнадцати и бросила трубку: «Неужели он так крепко заснул? Нет, он просто знает, он чувствует, что звоню я. Он нарочно не хочет подходить к телефону».
Оказалось, что звонила она не в город, а на дачу, но исправить оплошность почему-то не захотела… Ее раздражение все определенней поворачивалось в одну сторону, то есть на Михаила Георгиевича. «Почему он так спокойно спит, когда жена и дочь не ночуют дома? Почему? Вместо того, чтобы… Эта его вечная ухмылка, это хмыканье, они хоть кого выведут из себя».
Так думала Люба, заставляя себя представить хорошие свойства Михаила Георгиевича: «Нет-нет, ты несправедлива. Вспомни, как он добр с твоими детьми. Как пришел на помощь, когда ты осталась одна. Одна с двумя детьми! А когда умерла мама…»
При воспоминании о матери ей становилось отрадней и как-то спокойней, в такие минуты она приходила в себя, к ней возвращалось благоразумие. В ожидании электрички она вдруг выяснила, что приехала не на тот вокзал. Она всю жизнь путала Савеловский с Павелецким, два эти названия сливались почему-то в одно понятие.
Ее второй звонок встряхнул дремавшего в кресле Михаила Георгиевича. Он будничным голосом пожелал ей доброго утра. «Как ты себя чувствуешь?» — спросил Бриш. Люба сказала ему, чтобы он не беспокоился, что она не успела на электричку и едет домой. «Домой? Чей дом ты имеешь в виду? — Он, как и всегда, пытался шутить, сейчас это показалось ей особенно неприятным. — Так вот, Любаша, у меня есть новейшая информация! Они звонили еще и сказали, что завтра в середине дня будут в Третьяковке. Ты можешь перехватить беглянку в этом храме искусств, я сам говорил с Медведевым». — «Ты? Ты говорил с ним?» — «А что тут такого?» — весело произнес Михаил Георгиевич. У Любы перехватило дыхание. Она закончила разговор в полной растерянности. «Нет, это надо же!» — она со злостью выскочила из телефонной будки. Он говорит с ее бывшим мужем, и ему хоть бы что! Говорит с родным отцом Веры и Ромки, а потом спокойненько сообщает ей. Какое кибернетическое спокойствие!
Люба не запомнила ничего из того ночного периода, когда уезжала, тотчас забыла, как бродила по вокзалу, как возвращалась утром. Она провожала Ромочку в школу, убирала почти пустую бутылку, заправляла постель, а сама только и думала об этом мужнином спокойствии. Михаил Георгиевич брился в ванной.
Она поджарила яичницу с ломтиками бородинского хлеба. Муж не стал есть. Выпил стакан крепкого чаю и быстро собрал «дипломат».
— Куда ты едешь? — спросила Люба.
— Если ты намерена продолжать холодную войну, то я тоже должен вооружаться. Пока! Позвоню в конце дня.
Ему пришлось наклониться, чтобы коснуться ее горячей щеки. Люба осталась слегка ошарашенной. «Что он задумал?»
До поездки в Третьяковку оставалось много времени. Она поставила будильник, вытерла лицо лосьоном и спряталась под одеяло… Ей казалось, что она не спит, но ей снился счастливый, радостный и цветной сон: что-то школьное и весеннее, что-то связанное с музыкой и новым красивым платьем. Может быть, это было в парке Горького, может, в Сокольниках, но эти красные и желтые тюльпаны так и стояли в глазах! Будильник дерзким своим звоном вытащил, выдрал ее из счастливого состояния, в одну секунду переместил в состояние реальности и вчерашней тревоги.
Она быстро оделась, привела себя в порядок. Старый конверт с записанным ею адресом жег руку… Люба его скомкала и бросила в мусорный ящик. «А может, не надо ехать? Вера большая, приедет из Третьяковки сама. Он не имеет права ее задерживать! И, вообще, какое ему дело? Я не хочу его видеть, не желаю ничего о нем знать. И пусть он оставит в покое мою семью!»
Обрывочные, беспокойные мысли мешали делать массаж под глазами, втирать крем и наводить синеватые тени на верхние веки. Она разглядывала себя в зеркале, перебирала в уме свои украшения, щелкала пластмассовыми плечиками, кидая на кровать костюмы и платья. И ничего не могла подобрать. То слишком темное платье, то слишком теплое, это вызывающе яркое, это стало тесно. После долгих раздумий она выбрала было светло-серую шерстяную пару, но тут же отказалась от этого выбора. «Ему будет неприятно увидеть меня в костюме десятилетней давности», — подумалось ей. Но Люба покраснела от этой мысли. Какое ей дело, что будет ему приятно, а что неприятно? Щеки горели. Она злилась теперь сама на себя. Перекидав заново все вешалки, и словно назло кому-то или чему-то, она выбрала стираный — перестираный холстинковый сарафан с вышивками.
Медведев не бывал в Третьяковке около десяти лет. Обрадованный вчерашним приездом дочери, он был возбужден, разговорчив и все утро, пока Вера спала, шутил и даже озорничал. Вчера бабушка с девичьим именем Маруся успокоила его заплаканную дочь, накормила и уложила в своем пахнущем травами тереме. Все действительно было как в сказке, пока он не спросил Веру, почему она поссорилась с мамой. Она долго молчала, но он был настойчив. Она вдруг заговорила. И когда он услышал про вопрос, заданный Верой матери, его передернуло:
— Кто тебе сказал эту мерзость? Ты должна знать, что рождение и смерть не зависят от человека…
— А от кого?
— Ты слишком любопытна, — Медведев успокоил ее улыбкой, обнял узенькие, совсем детские плечики. Он ощутил под ладонью плечевой сустав, эти еще не окрепшие косточки, и ему стало тяжело дышать. «О, еще как зависят», — подумал он.
Казалось, Вера неохотно ехала в Третьяковку. Медведев боялся быть назойливым, ничего не расспрашивал. Он только сказал, когда вышли на «Новокузнецкой»:
— В музее мама тебя встретит. Мы не договаривались, но мне так думается. Ты слышишь меня?
— Да, — очень тихо сказала Вера.
— А в следующий раз, если ты не против, мы сходим в Большой театр. Уж я постараюсь достать билеты! Ты была там? После того как мы вместе ходили на «Щелкунчика»?
— Да. Мы слушали «Ивана Сусанина».
— С кем?
— С мамой и с… — она замялась. — С Михаил Георгиевичем.
— Очень понравилось?
-Да.
Он сделал логическую ошибку: надо было сказать не «с кем», а «кто исполнял Сусанина». Она поняла его вопрос немножко не так. К тому же снова и снова наталкиваешься на неловкость. Даже ты, опытный и прошедший все, исключая медные трубы. А каково ей? Девочке, которая едва закончила девять классов… Конечно же, она все эти годы называла его папой. Какая нелепость! Мишка Бриш — папа его дочери. И сына…
На Лаврушинском пестрая и очень «толстая» очередь тянулась метров на двести, улица была забита автобусами. У ворот, заставленных железными ограждениями, толпились группы иностранцев. Их пропускали вне очереди, и это возмутило Медведева. Гиды и переводчики собирали своих подопечных, кричали, махали руками. Для туристов, видимо, тоже существовала своя иерархия.
— Бери меня под руку и делай вид, что ты дочь аризонского фермера, — сказал Медведев.
Он важно и не спеша провел ее через огражденную зону к входу во двор Третьяковки. Остановился перед двумя юными милиционерами и торжественно произнес:
— Салус попули супрема леке эсто!
Один из милиционеров недолго думая махнул рукой, другой вежливо посторонился. Медведев и Вера прошли во двор.
— Что, каково? Похож я на американца? — тормошил дочку Медведев. — Конечно, если б не борода…
— А что ты ему сказал? — оживилась наконец Вера.
— Благо народа да будет высшим законом.
Она рассмеялась. Ее смех, нежный и детский отзвук ее голоса подняли Медведева на седьмое небо. Но когда купили билеты и прошли в галерею, Медведев был поражен и обескуражен. Новейшая экспозиция вызвала в нем гнев. Он не узнавал Третьяковку. Многих картин не было, другие висели в необычном соседстве. Живопись последних десятилетий занимала слишком много пространства. За счет кого и чего? В подвалы запасников были задвинуты многие приобретенные еще Третьяковым картины. «Хорошо, если они в запасниках», — подумал Медведев.
Медведев подвел Веру к портрету работы Кипренского:
— Смотри, ты нигде больше не увидишь живого Пушкина. Можешь сказать, какой он сейчас? Грустный или веселый?
— Грустный.
Медведев засмеялся.
— А сейчас?
— Сейчас? — Вера посмотрела сначала на отца, потом на портрет. — Сейчас веселый! Нет, правда!
— Вот видишь, он все время разный. Если ты придешь сюда одна и через неделю, он опять будет другой.
Вера поняла мысль отца, потому что сама, на себе, уже испытала что-то похожее. Этим летом она часто общалась с зеркалом, наблюдала за изменениями своего лица. Ей очень не нравилось сильное сходство с лицом мамы, хотя маму и называли красавицей. Но однажды она уловила в зеркале сходство с отцовским лицом, которое она знала по фотографии, — это сходство ей тоже не нравилось. Ей хотелось, чтоб не было ни того, ни другого сходства. Она стыдилась этой похожести и знала, когда становилась похожей на отца, а когда — на мать. Она всегда чувствовала, на кого похожа в ту или иную минуту.
Они долго стояли у портрета Лопухиной.
— Говорят, что она похожа на твою маму, — на ухо дочери сказал Медведев. — Ты не находишь?
— Нисколько! — Вера даже фыркнула.
Медведев остался доволен дочкой, хотя и знал, что она не права. Боровиковский, этот колдун, этот волшебник, много лет знал о существовании Любы, он создал ее образ, а не образ Лопухиной — грустной жены (или сестры?) «дикого американца». Особенно поражало Медведева сходство глаз. Эта печальная необъяснимая глубина во взгляде волновала его, раздирала ему сердце, и он поспешно повел Веру дальше, к Нестерову и Сурикову…
Толпы иностранных туристов, по-научному группы, стремительно перемещались по залам. Экскурсоводы барабанили каждая на своем языке; французская, испанская, английская речь сливалась и путалась. В толкучке, в запахе интернационального пота ничего нельзя было ни разглядеть, ни подумать.
Медведев и его дочь спустились вниз, где продавались альбомы. Он уже хотел купить ей что-то на память, когда Вера дернула его рукав:
— Папа… Он посмотрел туда, куда она показала ему глазами.
У выхода из вестибюля сидела Люба. Он издалека сразу узнал ее. Да, он узнал ее тотчас, хотя она сменила прическу. По тому месту, где спина незаметно переходит в шейный изгиб, и даже по холстинковому сарафану, которого он никогда не видел, он узнал ее сразу, и сердце участило свои удары. В какой-то момент он ощутил чувство гадливости. Это чувство тотчас растворилось в презрении, которое в свою очередь тоже исчезло, поглощенное жалостью к этой женщине. Увы, ему было уже все равно, смотрела ли она эти идиотские фильмы! Уже не волновала его и ее близость к дамским персонам типа Натальи Зуевой, он был давно свободен от всякой ревности. Но ведь она мать двух бесконечно дорогих для него людей. Мать, то есть самое близкое и самое дорогое для них существо. Почему же она…
— Идем к ней? — весело спросил Медведев.
Вера кивнула. Он заметил, каким неестественным блеском блестели сейчас глаза дочери, как радостно заспешила она в материнскую сторону, держа в своей маленькой ручке два огрубелых медведевских пальца.
Ему стало бесконечно горько от всего этого. Он остановился и, высвобождая руку, сказал:
— Иди и попроси у нее прощения. Не обижай маму. Я сообщу, когда будут билеты в театр.
Вера остановилась, растерялась, глаза ее вновь потускнели.
— Ступай!
— А ты? — он разобрал эти слова по движению ее рта, так тихо она сказала их.
Он ничего не успел ответить: Люба узнала их и шла к ним, переполненная, как ей казалось, справедливым негодованием, решительная, возмущенная и оттого особенно красивая, что начинало уже слегка смешить Медведева.
— Иди и сядь вон там! — приказала она дочери, указывая через дверь на скамью во дворе.
Вера нерешительно вышла из вестибюля.
— А, это ты… — сказала Люба, словно не зная, с кем могла быть ее дочь. — Очень приятно.
— Может, мы поздороваемся? — улыбнулся Медведев. — Как-никак не виделись… много лет.
Все ее планы о том, как она отчитает, как пригрозит и унизит его, исчезли. Исчезла вдруг ее заранее припасенная агрессивность. И все это при одном виде этого коренастого улыбающегося человека с густой каштановой бородой. Борода была несимметрично прихвачена серебристо-белыми прядями седины.
— Вообще-то нам не о чем с тобой разговаривать, — сказала Люба, пытаясь вернуть себе пропавшую злость. — Но если ты хочешь…
Они стояли на том же месте, где она ждала перед этим. Вестибюль заполнился сразу двумя группами иностранцев. И Любе вдруг на секунду почудилось, что она не в Москве…
— Говорить нам действительно не о чем, — сказал Медведев. —
Но я хотел бы увидеться с сыном. Надеюсь, вы с мужем не будете против…
— А зачем это тебе? Родился он без тебя, ты совсем не знаешь его.
— Именно поэтому я и хочу его видеть, — сказал Медведев. Это ведь мой сын? Не так ли…
Люба не сразу почувствовала теплоту своих слез. Она отвернулась, промокая щеки платком.
— Где ты работаешь? — спросила она. — Давно в Москве?
— Я не в Москве, Люба. Я под Москвой. Давай потолкуем потом. Когда ты хоть немножко привыкнешь к тому, что есть еще и я, Медведев. Сидящий под Москвой, как Тушинский вор…
— Я не виновата перед тобой.
— Разве я виню тебя?
— Ты не представляешь, что я тогда пережила…
— Почему же? Очень хорошо представляю! Я даже согласен с тобой. Во всем. Кроме одного… И потом, эта комедия с усыновлением. Но… давай потолкуем в другой раз!
— Дима!
Он исчез во дворе, пропал среди многочисленных посетителей галереи. Люба, почему-то до предела уязвленная, тоже вышла во двор. Вера поднялась со скамьи, с тревожной надеждой поглядела на мать:
— Мамочка, а где… он?
Мать уловила заминку: дочь постеснялась назвать Медведева папой.
— Хочешь мороженого? — собираясь с мыслями, спросила Люба.
— Нет… — Глаза Веры снова блеснули, но Люба не заметила этот недетский печальный блеск. А ее собственные глаза все еще гневно щурились, белые ноздри двигались и зубы сжимались, сопротивляясь улыбке. Вскинув гордую и красивую голову, она быстро провела дочь сквозь толпу.
Обычно для возвращения спокойной уверенности ей хватало одного восхищенного мужского взгляда, а тут с лазерной точностью пересекалось на ней множество, и прежнее состояние быстро вернулось к ней.
На Пятницкой мать с дочерью поглотило ненасытное и вроде бы вечное эскалаторное горло сказочного столичного подземелья.
5
Куда было ехать в такую рань? Но Михаилу Георгиевичу лучше, чем кому-либо, известно, что в Москве всегда, во всякое время суток, найдется важное дело, если ты не ленив и хочешь чего-то добиться.
Конечно, высшие «эшелоны» появляются на работе только после двенадцати, а кое-кто и не каждый день. Средние, подражая высшим, являются около десяти, зато у низших (от которых все и зависит) свежая голова бывает лишь рано утром.
Тут уж, как говорится, кто первый…
К тому же ошибочно считать, что дела в Москве решаются обязательно в учреждениях и в рабочее время.
Прежде чем сделать основной, еще ночью запланированный визит, Михаил Георгиевич побывал в трех местах, сделал десятки звонков с квартирных телефонов и уличных автоматов.
По случаю раннего времени пришлось отказаться от заманчивой мысли вызвать служебную «Волгу».
Он никогда не жалел денег на такси, знал, что иначе в Москве ничего не успеешь.
На Новой Басманной Бриш изловил такси, четко назвал очередной адрес — адрес НИИ. Ехал он не в свой отраслевой институт, а в тот самый «почтовый ящик», откуда ушел лет восемь назад и где когда-то работал Медведев. На полпути пришлось застопорить и по автомату позвонить секретарше Академика, чтобы та заказала пропуск.
Менее чем через час машина остановилась у проходной института. Михаил Георгиевич не без труда уговорил шофера подождать. Сравнительная тишина и непрямая дорога, осененная новейшей зеленью и несколькими старыми, видимо, еще дореволюционными деревьями, слегка успокоили Михаила Георгиевича. Он любезно, ничего не значащей фразой перемолвился с вахтером, поцеловал руку секретарше, тщательно потряс ладошку Академика.
Академик был такой же веселый и юркий, как во времена медведевской «Аксютки». Он занимался теми же, что и десять лет назад, фундаментальными исследованиями. Прикладные возможности этих исследований позволили институту трижды переменить практическое направление работ, и все три раза в высоких инстанциях с энтузиазмом встречали очередную идею. Со временем интерес к новому делу сменялся интересом к другому, новейшему, прежняя идея тускнела и меркла в блеске иной, еще более захватывающей, и практическая направленность институтских работ круто менялась. «Так он и толчет воду в ступе», — подумал Бриш, почтительно выслушивая восторженного Академика. Пока не выслушаешь, нельзя было говорить о своем деле, но Михаил Георгиевич торопился, поэтому перебил и прямо спросил Академика о вакансиях. Нет, он не собирается возвращаться в «почтовый ящик», не для того он вылез из «почтового ящика»! Его мирный, сугубо гражданский отраслевой институт дает человек мыслящему не меньшие, а большие творческие возможности. Академик берется опровергнуть подобную мысль? Очень хорошо, но лучше в другой раз. А теперь… как же все-таки насчет вакансии Нет, речь идет о бывшем работнике института, докторе, простите, кандидате наук.
— Медведев? — Академик удивленно посмотрел на Михаила Георгиевича. — Да, очень интересно работал. Но ведь он давно дисквалифицирован! И потом… В инстанциях просто нас обхохочут.
— А кто говорит о Москве? — сказал Бриш. — Я вообще не о нашем институте. Я бы попросил вас позвонить… В одно место… чтобы там позвонили в Ленинград, на худой конец, в Красноярск.
И Бриш назвал руководителей двух периферийных НИИ.
— Ну, это проще пареной репы, — сказал Академик. — А почему ты не позвонишь сам?
Но Академик тут же набрал телефон министерства.
Оперативность, с которой улаживались иные дела, удивляла порой и самого Михаила Георгиевича. Он поговорил с Академиком о погоде и пообещал как-нибудь завезти бронзового фавна.
Таксист терпеливо ждал у проходной института. Громко, словно будильник, стучал счетчик. Михаил Георгиевич при виде двухзначной цифры в рублях мысленно поморщился, только настроение было неважным отнюдь не от этого. Не доезжая до места работы двух кварталов, он отпустил такси и вновь надолго занял будку телефона-автомата. После настойчивой и однообразной «работы» он наконец дозвонился до сестры Иванова и попросил ее через брата достать ему точный адрес Медведева.
— А почему ты сам не позвонишь Саше? — спросила Валя. — У тебя же есть телефон клиники. В конце концов вы же приятели.
Вопрос был резонным, и, самое неприятное, прозвучал он сегодня уже дважды. Михаил Георгиевич отделался шуткой. В кафе-мороженом, где он через полчаса встретил Валю, толкались шумные школяры Ромкиного возраста. Сидя за мраморным столиком, Бриш нехотя глотал сладкую дымящуюся массу, поддакивал и выслушивал многозначительные намеки. У него мало, совсем мало времени…
— Слушай, Валя, а как поживает твой прапорщик? Он что, снова в командировке?
Сестра нарколога Валя так посмотрела на Михаила Георгиевича, что ему стало не по себе.
— Во-первых, он был капитан, а не прапорщик, — сказала она. — Потом, он… теперь он в бессрочной командировке… Оттуда не возвращаются. Она отвернулась.
— Извини, я не знал.
— Ничего, — она промокнула платком глаза.
После необходимой паузы он осторожно напомнил ей, для чего они встретились. Оказалось, что Валя знала не только медведевский адрес, но и телефон:
— Да-да, я где-то записывала… — Она разворошила всю сумочку. Нашла записную книжку и продиктовала. — Но это через коммутатор, он там редко бывает. Надо договариваться, приглашать заранее. А вот почтовый адрес…
«Суду все ясно», — подумал Михаил Георгиевич, выслушивая оживленный лепет и улыбаясь своей внутренней, незаметной снаружи улыбкой.
Валя, не стесняясь, пудрила нос. Михаил Георгиевич попрощался. Он едва успевал в комиссию по опеке. Но прежде чем ехать в комиссию, он пешком прошагал на арбатский почтамт, успел позвонить в совхоз, чтобы Медведеву сообщили о времени следующего звонка. Не очень вежливый мужской голос пообещал сообщить, если будет возможность. «Что значит, если будет возможность?» — кричал в трубку Михаил Георгиевич, но в ответ образовались одни лишь коротенькие гудки. После посещения райисполкома Михаил Георгиевич позвонил вновь, телефон не ответил вообще.
«Хорошо, пусть выполняет Продовольственную программу», — вслух произнес Михаил Георгиевич и сменил будку. Надо было связаться с наркологом Ивановым. Это получилось намного удачнее: Бриш перехватил его буквально через пятнадцать минут в метро, когда тот переходил с «Калининской» на «Арбатскую».
А уже через полчаса Михаил Георгиевич на такси мчался в Люберцы.
Вячеслав Зуев день и ночь делал модели… Начал он года два назад с горбатой атомной лодки. Оснастка ее была только наружной, сделанной вчерне без многих важных деталей. Теперь Зуев даже стеснялся показывать эту модель. От нее он прошел долгий, правда, обратный путь кораблестроителя. Его мастерство и тщательность отделки нарастали с каждой моделью, возвращающей его вспять. Уже дореволюционный «Варяг» имел полностью отделанную кают-компанию. Корабль Крузенштерна щеголял медными частями оснастки. А первый российский корабль «Орел», над которым Зуев корпел последние месяцы, должен был стать точнейшей копией подлинного.
Зуев жил благодаря своим ретроспективным созданиям. Вначале они выплывали из прошлого зыбкими, волнующими видениями, затем, после долгих поисков нужных книг и переписки со знающими людьми, воплощались над его верстаком в полные смысла, но еще мертвые медные, деревянные и веревочные детали. Наконец эти детали соединялись в одно целое и становились живыми. Единство их поглощало, принимало в себя утомительную множественность, рождая взамен целостный образ.
В специальной коляске, опутанной бандажными лентами, снабженной всевозможными приспособлениями, Зуев чувствовал себя чуть ли не космонавтом. Он ловко передвигался по светлой двухкомнатной квартире, заваленной книгами, инструментами, деревянными заготовками, бутылками с каким-то клеем и политурой. Половину пенсии он отдавал соседям — чете стариков, которые снабжали бывшего моряка едой и чистым бельем. Вторую половину он тратил на книги, инструменты и материалы.
Ноги по-прежнему отказывались подчиняться. После автодорожной катастрофы он полгода провел в военных госпиталях; будучи списанным, валялся и в гражданских больницах. Люди напрасно думали, что он сам сидел за рулем. Нет, Зуев сидел справа от молоденького матроса-водителя, когда грузовик, возвращавшийся на базу, перестал подчиняться. Дорога, покрытая ледяной коркой, ушла от них влево, а они начали кувыркаться по скальным выступам. Тот салажонок-матрос уже на второй день крутил баранку нового вездехода, а он, Зуев, «кувыркался» так до самой Москвы. Иванов помог обменять московскую квартиру на подмосковную, так как Зуев желал, чтобы в окно виднелось хотя бы поле. Наталья не стала переезжать в Люберцы, перебралась жить к своей старухе матери.
Она, то есть Наталья, по-прежнему считала себя женой Зуева. Зуев не возражал. Вопреки утверждениям Иванова, они были даже не разведены. Наталья приезжала почти всегда неожиданно, довольно часто «под мухой».
С недавних пор у нее народилось к Зуеву материнское чувство. Произошло это примерно в то время, когда она начала говорить басом.
— Славушка, — откашливалась она на кухне, — у тебя, миленький, опять развелись тараканчики.
Нет, Зуев ничего не имел против уменьшительных суффиксов. Но каждый раз, когда она приезжала, ему вспоминался украинский анекдот о Мыколе, который «переночует та и уйдет. Сама не пойму, и чого ему треба? Ходыть и ходыть». Пересоленный флотский юмор оставил изрядный след. Зуев не заметил, как зародилась вполне простительная в его положении безудержная страсть к анекдотам. Впрочем, молчаливое добродушие по отношению к недостаткам других делало эту страсть вполне симпатичной для окружающих. И если строительство кораблей было в зуевской жизни «тяжелой индустрией», то анекдоты служили как бы «легкой промышленностью». Только здесь он шел уже не от современности к прошлому, а, наоборот, от прошлого к современности. Однажды, случайно записав афоризм Юлия Цезаря, Зуев незаметно для себя начал коллекционировать анекдоты о знаменитых лидерах прошлого. В толстой тетради, которую он прятал в трюме трехпалубного фрегата, больше всего скопилось записей о Наполеоне. Далее шли прочие, а самые последние записи касались сегодняшних новостей.
Речь в них шла о кое-каких причинах того, что Р. не пускали в Москву, о М., который, вместо того чтобы лететь в Волгоград, угодил в вытрезвитель и т. д. Зуев, чтобы не забыть, наскоро записал несколько слов на бумажном клочке. Маневрируя, то пятясь назад, то объезжая препятствия, он добрался до кухни, где хозяйничала Наталья. Он подергал ее за подол:
— В субботу явятся Ивановы. Ты хочешь с ними увидеться?
— Славик, ни за что! — Наталья сделала энергичный жест ладонью около шеи. — Ни за что, миленький, мне на работку.
Он понял, что она опять «завязала», и не стал спрашивать, почему суббота у нее оказалась рабочим днем.
— А что, и Медведев придет? — спросила она, закуривая, и, когда Зуев кивнул, рассказала, как встретила его в прошлый раз, на вокзале, как поцеловал он ей руку и купил целую кучу тюльпанов. — Он ничего, видный еще мужчинка, — завершила она рассказ. — Не пойму только, зачем ему борода?
«И чого ему треба? Ходыть и ходыть», — опять припомнилось Зуеву.
— В бороде-то, говорят, вся сила, — сказал он. — Вот если у кота обстричь усы, он сразу перестанет ловить мышей.
— Неужели? Славушка, у нашего Мурзика вон какие усищи, а он все равно не ловит мышей.
— Это потому, что у вас нет мышей.
Наталья вздумала мыть голову. Она пела в ванной какую-то несуразицу из пугачевского репертуара.
Так было каждый раз: она приходила тихая (открывала своим ключом), а уходила шумная, посвежевшая. Она заряжалась его энергией. Она становилась моложе, и даже голос временно терял хрипоту.
Зуев с грустью наблюдал за ее стремительным увяданием, подтрунивал над непостоянством ее многочисленных поклонников. Иногда он передавал им свои приветы. Ведь она докладывала ему о главных своих похождениях… Ей не приходило в голову, чего это ему стоило. Нет, она никогда не узнает, как он, не однажды, жигулевским пивом (привезенным ею же словно бы нарочно для этого) гасил свое бешенство, как душил в себе, словно змею, желание ударить ее костылем… А что мешало ему развестись с ней? Вроде бы ничего, особенно теперь, когда он стал совершенным калекой.
Но он давно знал, что развод ничего не решает и ни от чего не освобождает…
— Славик, миленький, ты не откроешь, там кто-то звонит! — послышалось из ванной, но Зуев уже катился в прихожую. Для того чтобы повернуть рычажок замка, приходилось ставить коляску боком, после чего надо было откатываться, чтобы дверь открылась.
— Можно? — спросил Михаил Георгиевич, вытирая вспотевший лоб и уши.
— Тра-таа, тэ-тэ-тэ, тэ-тэ-тэ, тэт-тэ, тэт-тэ, тэ! — Зуев пропел туш, дирижируя сам себе. — Давненько я не играл с тобой в шашки. Входи, входи!
— Славик, кто там? — Наталья с закутанной в полотенце головой, в новом халате, вышла из ванной. — А, попался, который кусался!
— С легким паром? — игриво спросил Михаил Георгиевич.
— С легким, с легким, — пробасила Наталья. — Идите в комнату, сейчас поставлю чайник.
…Бриш провел у Зуевых более двух часов. Мало того, покинув Люберцы, он, недолго раздумывая, в тот же вечер проехал немалый путь «в сторону сельского хозяйства», как выразилась Наталья о местопребывании Димы Медведева.
Действительно, в такую сторону Бриш ехал впервые.
Маруся постучала в дверь медведевской комнаты:
— Митя, а тебя спрашивает какой-то профессор. В дом не идет, я звала. Такой высокий, як журавель. Нет, ты не подумай, я очень гарно звала!
Медведев глянул в окно и крякнул от неожиданности. За калиткой стоял Бриш, барабанил пальцами по «дипломату». «Интересно, сам назвался профессором или это фантазия Маруси? — подумал Медведев. — Что ж…»
Нужно было выходить на крыльцо, спускаться по трем ступенькам, идти по травяной тропке. Любое поведение при такой встрече, как считал Медведев, будет фальшивым, поэтому решил использовать дурашливую фамильярность и распахнул калитку:
— Здравия желаю, господин профессор!
Медведев не колебался в том, подавать или не подавать руку. Он даже не приблизился. Но у гостя был такой виноватый, такой жалкий вид, что приходилось опять придумывать, что делать и что говорить.
Калитка была открыта, но Бриш все еще стоял на той стороне.
— Нам надо потолковать, — сказал он, глядя в медведевскую бороду. — Ты не находишь?
«Может, надо, а может, и нет, — подумал Медведев, разглядывая его. — Я, во всяком случае, говорить с тобой не имею никакого желания. Да-с, ни малейшего. А идущий, так сказать, впереди нисколько не постарел. Правда, наметилась лысина и брюшко. Остальное вполне по-старому…»
Михаил Георгиевич продолжал:
— Я звонил, но получилось не очень удобно, поэтому и решил нагрянуть незваным гостем. Ты, надеюсь, поддерживаешь перемирие?
Медведев слушал. Ему захотелось прервать это нудное многословие и перед носом гостя захлопнуть калитку. Вместо этого он спросил с усмешкой:
— Мы что, в состоянии войны?
— Я думаю, да, — обрадовался Бриш.
— Тогда прошу! — Медведев еще раз торжественно распахнул калитку. Он хотел добавить: «К моему шалашу», — но раздумал. Ведь сарайка и впрямь была почти шалашом.
Михаил Георгиевич поместился на табуретке, ноги пришлось просовывать под кровать. Ни выключать радиорепродуктор, ни закрывать дверь, ни предлагать чаю, ни садиться Медведев не стал. Он ждал.
«И солнце утром не вставало б, когда бы не было меня», — оглушительно пропело радио.
— Какая самонадеянность! — Медведев выдернул вилку.
— Не самонадеянность, а самодеятельность, — поправил Бриш. — Ты куришь?
— Нет.
— А как насчет этого? — Бриш щелкнул у себя под ухом.
— Тоже нет. Ты разочарован?
— Да ну, что ты… Просто думал, что десять лет — это… я бы, наверно, там и пил, и курил.
— Во-первых, не десять, а шесть, — злясь на себя, заговорил Медведев. — Во-вторых, там далеко не все курят и чифирят…
— А в-третьих? Я вижу, ты хочешь что-то добавить.
— В-третьих… Дорогой мой! Если б это случилось с тобой, тебя бросилась бы спасать целая армия защитников. Пол-Москвы бы встало стеной! И ты бы отделался всего лишь легким испугом.
— Со мной никогда ничего подобного не случится, — убежденно сказал Михаил Георгиевич.
— Ты уверен?
— Я никогда в ходе работ не менял принципиальные схемы. Тем более не общался с паяльником. И если б этот дурак не брался за паяльник… если б он включил хотя бы осциллограф… Не говоря о системе регистрации…
— Грузь был умнее тебя! И если ты еще раз… Слушай, а зачем ты приехал? Что ты хочешь?
— Извини, извини, дай мне закончить, — говорил Бриш, как бы для обороны выставляя ладони. — Если б он не полез в схему, все было бы… Кстати, ты знаешь, что работа по твоему проекту велась все это время? Она и сейчас ведется. Но я предлагаю тебе другой институт.
— Лаборантом? — усмехнулся Медведев.
— Почему же? Младшим научным сотрудником можно хоть завтра. Есть полная договоренность. На периферии прекрасные коллективы…
— Ба! — Медведев шлепнул себя по лбу. — Какой я стал тугодум. Это же почетная ссылка! Но, дорогой мой, меня и так тошнит от вашей науки. А от науки по договоренности меня рвет!
— Адмирала Нельсона тоже рвало, он же выигрывал лучшие морские сражения. Представь себе, матрос приносил ему на мостик специальную шайку.
— Ясно. Значит, ты устраиваешь меня на работу в Сибири… Ах, Боже мой, что станет говорить княгиня Аля Федосеева! — воскликнул Медведев. — Может, еще и жениться подсобишь?
— А почему бы тебе не жениться?
— Пошел вон.
— Что?
— Я сказал, чтобы ты убирался! Драл когти, как говорят блатные, — пытаясь сдержать ярость, произнес Медведев. — И чем скорее, тем лучше…
Бриш взял «дипломат» и встал:
— Конечно, я не знаком с блатным лексиконом. Не посвящен. Но вот что я тебе скажу. Вернее, посоветую. Оставь в покое мою семью! Дети не виноваты.
— Твою семью? В этой семье никого не было твоего. Ты слышишь? Никого! Ты просто всех присвоил. Иными словами — украл. Ты не согласен с этой терминологией? Хорошо, ее мы не будем касаться. Она женщина. Но мои дети никогда не станут твоими детьми! Заруби эту истину у себя на носу! Никогда!
— А ты можешь размыслить здраво?
— Нет. 3 д р а в о, да еще р а з м ы с л и т ь я не могу!
— Ты, конечно, имеешь право встречаться. И по закону и так. Но рассуди сам: разве принесут им пользу такие встречи? Это же сплошные душевные травмы, это…
— Ты, разумеется, прав, — овладев собой, прервал Медведев. — В такой жизни мало хорошего. Но запомни: дважды в месяц я все-таки буду видеться с сыном! А с дочерью даже чаще, она уже взрослая.
— При одном условии…
— Никаких условий! Никаких!
— Нет, одно условие все же есть.
— Что ты имеешь в виду? — Медведев опять начал терять самообладание.
Гость не уходил, тянул волынку:
— Ты будешь видеться, если… если они этого пожелают.
— Я согласен! — сказал Медведев. — Если они пожелают! Михаил Георгиевич наконец вышел из летней медведевской резиденции.
«Я, кажется, выгнал его, — подумал Медведев. — И у меня дрожат руки. Маруся, а ты не знаешь, почему у меня дрожат руки? Ты знаешь, конечно. Ты все на свете знаешь, даже это. А знает ли об этом твой Женя? Ты-то уверена, что он тоже знает, даже убеждена. А вот я все еще сомневаюсь…»
6
Балкон у Зуевых не закрывался целое лето, но там, вдалеке, уже не виднелся ни лес, ни поле. Подмосковный городок в отчаянной жажде самоуничтожения спешил соединиться с Москвой, раствориться в ее всепоглощающей каменной плоти. Самоуверенность этой гремящей, полыхающей жаром стихии не знала пределов. Даже на самые грозные явления природы город не обращал никакого внимания, он жил по своим законам, созданным им же самим и лишь для себя.
Вечером девятого июня 1984 года плотная воздушная волна ворвалась через балкон в квартиру Зуева. Она разметала бумаги и оснастку недостроенных кораблей, опрокинула сосуды с пахучими жидкостями. Он потратил больше недели, чтобы навести в своем ковчеге прежний порядок. Об ивановской, костромской и владимирской трагедии Зуев узнал от своей сестры Светланы.
У нее тоже имелся свой ключ, хотя она и приезжала сюда реже Натальи. Иванов бывал здесь и один, но Зуев особенно радовался, когда они приезжали оба и с детьми — двумя мальчиками,’ для которых, собственно, и строил свои корабли…
Но эта мысль, мысль о том, для кого он строил модели, была покамест не осознана Зуевым.
Звонок, предупреждающий о приезде гостей, и возня у входа вызвали волнение, похожее на предпусковое, но чувство разочарования тотчас сделало Зуева вялым и апатичным. Ивановы приехали без детей… Да, они прикатили без мальчиков, зато с Валей — сестрой Иванова, а также с обширной сумкой всевозможных бутылок. После приветствий женщины сразу же оккупировали кухню и ванную.
— Так-то ты борешься с этим злом, — съехидничал Зуев и| пощелкал по одной из бутылок.
Иванов в свою очередь пощелкал по брюху одного из фрегатов:.
— Так-то выполняешь «Продовольственную программу». Ну что? Медведев тебе звонил?
— Обещал явиться в двенадцать ноль-ноль.
— Уже второй час! Хочу есть! — Иванов пошел на кухню, но вернулся ни с чем: — Ругаются как будто я виноват, что хочу есть.
В ожидании приглашения за стол Зуев рассказал анекдот про молодого Медведева:
— В то время он делил людей всего на два разряда: одни, мол, с юмором, другие — без. Однажды Дима вздумал проверить, которых больше. Подходит к мороженщице, спрашивает: «Мороженое горячее или так себе?» Она как окрысится на него: «Пшел ты…» Он через два квартала к другой мороженщице с тем же вопросом. К третьей, к четвертой…
— Ну и как?
— Одна только не обругала. Милый, говорит, с самого пылу, вишь, говорит, аж пар на всю Верхнюю Масловку!
— Нашел на ком проверять!
— Он купил у нее сразу пятнадцать порций. Мы взяли две и ушли.
— Не оглядываясь, — уточнил Иванов. — Я тебе не рассказывал? Мы как-то бродили с ним по Цветному. Я говорю: «Чего ты так часто оглядываешься?» А он: «Ты знаешь, иногда мне кажется, что я дух. Бесплотное существо. Вот и смотрю, есть ли у меня тень…»
— А день солнечный был? — засмеялся Зуев.
Нарколог высказал предположение, что Предсказатель событий сегодня вообще не приедет.
Зуев сам удивлялся, почему нет Медведева. Ведь обычно-то он никогда никуда не опаздывал! Если, конечно, не считать того злополучного дня рождения Любы, на даче Зинаиды Витальевны… Зуев ясно помнил тот день и обстоятельства того дня. Его музыкальный слух не отличался особенной остротой, но «Баркарола», которую Люба играла в тот день, нередко звучала ему, особенно в часы полусонного бреда. Сейчас он подкатился к низкому стеллажу, включил проигрыватель и поставил «Времена года». Вероятно, он ставил эту пластинку чаще других… Женская реакция на музыку была своеобразной: в кухне тотчас раздался крик:
— Маль-чики!
О, этот помидорный салат с укропом и луком, орошенный золотым подсолнечным маслом! И кто устоит против рюмки холодной прозрачной водки при виде такого салата! А тут еще разогретые, купленные в терпеливой очереди чебуреки. Зуев не сознавался в том, что благодаря Наталье и довольно своеобразному стилю своей жизни становился еще и гурманом. Тем более не могла посетить его крамольная мысль о том, что годы, прожитые в таком оскорбительном состоянии, оказались содержательней предыдущих.
Иванов отказался от водки. Он без всякого тоста выпил полбокала шампанского, а потом вслушивался в эти тосты с ухмылкой:
— Поразительно, с каким умением зло приспосабливается к обстоятельствам…
— Ты… опять об этом? — Зуев пощелкал по бутылочному стеклу. Иванов сказал:
— Есть великолепный кавказский обычай. Говорить больше, чтобы меньше пить. Отсюда и обилие тостов. У русских же было принято пить до дна, но всего один раз. Представляешь, что получается, когда обычаи разных народов сливаются?
Валя сунула вилку в руку своего брата:
— Сашка, не будь занудой, ешь чебуреки! Они ж остывают.
Женщины продолжали разговор о Медведеве и Любе. Оказывается, они знали предмет обсуждения значительно лучше Иванова.
— Почему он не женится? — удивлялась Светлана. Наркологу не хотелось долго думать, и он сказал:
— Медведев слишком брезглив. На молодой стыдно, а надкушенный пряник его не устраивает.
— О Боже! — возмутилась сестра Валя. — Как будто сам-то он не надкушенный!
— Именно потому он и не женится. Такие, как он, никогда не повторяются.
Сестра уже не слушала, говорила свое. Некоторые подробности Иванов воспринимал с выпученными глазами.
Медведев ходил с дочкой в Большой театр и встретил там Михаила Георгиевича под ручку с Любой. После спектакля они будто бы разменяли дам, вернее, Люба попросила мужа отвезти дочку домой, сама же пошла провожать Медведева, а Михаил Георгиевич при этом будто бы спросил: «Уже поздно, у тебя есть на такси?»
— Нет, он сказал это не жене, а Медведеву, — перебила Валю жена Светлана. — А самое интересное, дома она не ночевала…
Смех и сама тема разговора были неприятны Иванову, поэтому входной звонок прозвучал очень кстати. Нарколог покашлял многозначительно:
— Вот. Спросите у него сами, что, кто и кому сказал. Это наверняка он. Легок на помине…
Жена и сестра Иванова открыли дверь.
— Дорогие мои! — театрально, но вполне искренне возгласил Медведев и по-медвежьи, с поднятыми руками, пошел на дам. — Как я рад… Братцы, привет… Как? Иванов пьет шампанское? Разве ты еще не объявил голодовку во имя сухого закона?
— У меня была уже голодовка, — сказал Иванов, пожимая твердую медведевскую ладонь. — По твоей милости, но я ее не выдержал, слопал целых три чебурека. Ты почему опоздал?
Лицо Медведева мигом переменилось. Он прикусил, как всегда, губу, оглядел застолье, каждого в отдельности:
— Ты помнишь того парня? Виктор который. Мы вместе монтируем нашу сушилку. Вернее, монтировали…
— Он мне сказал, что строит установку для производства тяжелой воды…
— Его увезли сегодня на «скорой помощи», а сдали почему-то в милицию.
— Пил? — спросил Иванов.
— Нет. Впрочем, не знаю. Не выходил на работу, вел себя непонятно… Он стал таким после этого самого смерча.
— Налейте же человеку! И штрафную! — возмутился Зуев. — Пусть расскажет по-человечески.
— А что рассказывать? Директор послал его на грузовике в Ивановскую область. Уехал рано утром и… не вернулся. Ни он, ни шофер. Наутро запросили Иваново, а там такое творится, что… Привезли их только на третий день. Оба в бинтах. У шофера нога сломана. Виктор был цел, но весь в синяках. Рассказывает, что у них на глазах груженую машину какая-то сила легонечко подняла с дороги. Метров эдак на пять вверх, скрутила ее, как белье при выжимке скручивают, и обронила. Их тоже подняло. Виктор выкарабкался из обломков и давай шофера вытаскивать. Машину вместе с ними опять кувырком. Тут он отключился…
— А дальше?
— Дальше он ничего не рассказывает. Шофер говорит, что видел, как в воздухе летели голые трупы. Людей будто бы рвало на части. Дома, крыши, машины летели вместе с покойниками.
После зловещей и долгой паузы Иванов спросил:
— Он что, лежал все эти дни?
— Лежит, если уложишь. Сидит, если усадишь. И молчит. Как будто вспоминает что-то. Может, он действительно вспоминает?
— Какой ужас, — сказала Валя.
— В мире есть вещи, которые надо немедленно забывать! — жестко сказал Иванов. — Иначе человеку нечего тут делать.
— Что ж… — Медведев поднял бокал с рислингом. — Выпьем в честь… забывчивости. Или за ликвидацию последствий? Валя, я бы не отказался от парочки чебуреков. Хоть это и не русское блюдо.
— Пока ты не расскажешь об одном деле, ты ничего не получишь, — сказал Иванов. — Валя и Света, бегите ближе. Мы узнаем, что сказал Бриш, когда Люба пошла провожать Медведева!
— Что ты мелешь, дурак? — разозлилась сестра нарколога.
— Он совсем пьян! — хором воскликнули обе покрасневшие женщины. Они набросились на Иванова чуть ли не с кулаками…
— Дамочки! Тише. — Зуев, едва сдерживая смех, звенел вилкой о свой пустой хрустальный бокал.
Иванов по-дурацки втягивал голову в плечи. Медведев хохотал от всей души:
— А чего ж не сказать? Скажу.
— Я ничего не хочу слушать! — сказала Валя и выбежала. За ней так же демонстративно последовала Светлана.
— Ну вот, — удрученно сказал Иванов.
— Издержки эмансипации, — добавил Зуев.
— Жена да убоится мужа? Так? — послышалось из коридора. Медведев крякнул и пошел успокаивать дам. Он не скоро привел их обратно.
— Они говорят, что вы домостроевцы.
Зуев возражал:
— Я, например, строю модели, а не дома.
— Значит, ты судостроевец? — Медведев подал Вале пустую тарелку. — Валя, салат королевский…
— Это не наша заслуга, — сказала Светлана. — Это Наталья.
— А где Наталья? — спохватился Медведев.
— Она по-прежнему тебя боится, — сказал Зуев. — Когда ты приезжаешь, она прячется в сарайку.
Небольшая стычка, спровоцированная наркологом, еще больше сплотила дружескую компанию. Еды не хватило. Светлане пришлось жарить яичницу с колбасой, делать новый салат. Одновременно она рассказала, как сидела вчера в президиуме собрания:
— Я просто не знала, куда глядеть! Будто на выставке.
— Слушай, а кто придумал президиум? — спросил Иванов Медведева. — Якобинцы, что ли?
— Не знаю, братец. Знаю, что это гениальное изобретение. Все нобелевские лауреаты не стоят мизинца этого изобретателя. Наверное, это был не простой смертный…
Разговор зашел о притворстве, об игре и неискренности. Иванов обозвал артистами женщин, а Медведев доказывал, что притворщиков больше среди мужчин, что работа, особенно руководящая, — это та же сцена.
— Все придумано. Не зря говорят про артистов: «Он живет на сцене».
— Значит, и все человечество — это театральный ансамбль, — сказал нарколог, — только живет не на сцене, а на земле. Оно играет, а Бог то ли зритель, то ли главреж. Иначе зачем столько войн и религий?
— Ну, религий, пожалуй, не так уж и много, — заметил Медведев. — И суть их одна и та же.
— Одна? Нет, извини. Ислам, например, если не обязывает, то разрешает убивать иноверцев. Я уж не толкую об иудаизме…
— Ой, давно ли он начал думать о Боге? — Валя толкнула локтем Светлану.
Иванов спокойно поглядел на сестру и жену. Он продолжал:
— Не знаю, как насчет Бога, а дьявол есть, это уж точно. Я ощущаю его везде и всегда. Существует могучая, целеустремленная, злая и тайная сила, ты что, не знал? И мало кто сознательно выступает против нее…
— Ерунда! — вспылил Медведев. — Персонификация дьявола на пользу только самому дьяволу. Вспомни гоголевского Хому! Он погиб, потому что струсил и поверил во зло. Нечисть тогда только сильна, когда перестают ее игнорировать.
— Иными словами, мы ее сами создаем, так, что ли? — насмешливо заметил нарколог.
— Может, и так. Зло бессильно, пока не воплощено. А можно ли воплотиться тайно от всех?
— Я не сказал, что от всех… А воплотиться очень даже легко.
— Во что?
— Да во все! В эпидемию гриппа хотя бы. Или в бомбу Теллера. В войну между Ираном и Ираком, в эту вот штуку, наконец. — Иванов постучал по бутылке вилкой. — Ты знаешь, сколько у нас дебилов рождается?
Медведев для всех неожиданно согласился:
— Ты прав, я сдаюсь! Теллер, когда придумал водородную бомбу, сказал, потирая руки: «Только Господь Бог может сделать лучше». Каков жук, а? Как будто Бог тем только и занят, что делает бомбы. Дьявольщина — это прежде всего демагогия, а демагогия — дьявольщина. На Западе дьявол использует в своих целях деньги, у нас — бюрократию…
Иванов ясно видел в Медведеве неукротимую, лежащую втуне проповедническую силу. «Ему бы сейчас кафедру, — думал он о приятеле. — И аудиторию человек бы на тысячу. Он бы легко поволок за собой всю эту тысячу, он бы потащил невероятно объемистую идеологическую ношу. Нет, он не рожден инженером, он пророк!»
Медведев говорил быстро, напористо, махал в такт вилкой, успевая жевать:
— Мировое зло прячется в искусственно созданных противопоставлениях экономических, культурных, национальных. Принцип «разделяй и властвуй» действует безотказно. Он незаменим не только относительно людей, но и относительно времени. Даже время мы разделили на прошлое и будущее! Настоящего как бы не существует, и это позволяет твоему дьяволу придумывать и внедрять любые теории, любые методы. Например? Например, разрушение последовательности. Оно проходит всегда безнаказанно, потому что результаты сказываются намного позже. Как? Господин судостроевец, это так просто! Поверхность, допустим, уже покрыта лаком, а деталь передают другому, и тот начинает ее строгать. Или, не изучив арифметику, приступают к алгебре, в результате человек не знает ни то ни другое. Взгляни вокруг трезвым оком и не спеша, ты сразу узришь… С разрушением последовательности исчезает ритм, а с ним исчезает и красота. В сущности, твой дьявол, Саша, ужасно антиэстетичен!
— Я тоже терпеть не могу тайн, — сказал Зуев. — Но говорить в открытую о постельных делах, о своих зубах и желудках…
— Вот-вот! — поддержал Иванов шурина. — Об этом-то говорят все. В молодежных газетах уже появились сексуальные обозреватели. Сексологи пошли по Руси, сексологи! В Вологде, я слышал, медики открыли службу семьи. У женщин кисточкой ищут эрогенную зону…
— Не может быть! — фыркнул Медведев. — Неужто дошло до таких мерзостей? Феноменально! Но я говорил о другой мерзости—о мерзости организованных общественных тайн. О двойниках. Что такое свобода? Это не тайна. Это открытость, нераздвоенная душа.
— Даже в камере? — подковырнул Иванов.
— Даже в оковах! Нераздвоенный человек может сидеть в тюрьме, но он свободней раздвоенных, тех, кто зависит от тайных и нетайных организаций.
Зуев попросил налить, взял бокал:
— И все же почти все предпочитают духовную несвободу физической…
Иванов перебил:
— Не все, Славушко, не все. Уж лучше погибнуть в атомной схватке, чем жить по указке дьявола!
— Я не уверен, что ты прав, — сказал Медведев задумчиво. — Максимализм тоже выгоден дьяволу…
Женщинам наконец надоели рассуждения о дьяволе. Одна за одной они незаметно перебрались на кухню. Светлана ошпарила кипятком грязные тарелки, заглянула на балкон, заваленный досками.
— Он еще не прописан в Москве? — спросила Валя, усаживаясь в старое, потрепанное, но еще очень удобное кресло.
— Ты о ком? — засмеялась Светлана. — Если Медведев, то, по-моему, нет. А про дьявола я не знаю.
— Шумит наш мужичок, шумит, — проговорила Валя насмешливо. — Откуда что и берется у моего братца?..
— Пусть шумят, лишь бы сильно не пили. — Светлана подводила перед зеркалом брови. — Саша последнее время совсем дерганый.
— А ты не пускай его в компании. Пусть сидит дома, с детьми. Ты с кем их оставила? А знаешь, мои девочки сами уже управляются. Приеду с работы — даже выстирано. Нет, что ни говори, а с мужиками мороки больше…
— Валечка, и без них тоже нельзя.
— Смотри-ка! — Валя открыла шкаф. — У твоего брата порядок на кухне. Она что, все еще ездит к нему?
Светлана говорила с золовкой о детях и о деньгах, когда подвыпивший Зуев торжественно въехал на кухню. Следом, продолжая спорить, явились еще двое.
— А вот они! — шумел Медведев. — Пусть сами они и скажут.
— Они не скажут, — заявил Иванов.
— Валя и Света, разрешите наш спор…
И Валя и Света глядели то на одного, то на второго, то на третьего.
— По-моему, Зуев прав, — гудел Медведев. — Все воспитатели хором твердят: не торопитесь вступать в брак, выбирайте хороших… Ладно, а куда деть плохих? Ведь на всех же никогда не хватит не только хороших, но и посредственных. И если уж поженились… Каждый должен тащить свою ношу… Какая б она ни была, а она твоя.
— Да ведь я то же и говорю! — сердился Иванов. — «Литгазета» пишет: развод нужен для детей, чтобы они, мол, не страдали и не портились при виде родительских неурядиц.
— Какая же демагогия! А они спросили самих детей? Самая скандальная семья для ребенка лучше, чем никакая.
— А вновь созданная?
— Для ребенка?
-Да.
— По-моему, для него это еще хуже.
— Послушаем, что скажут женщины!
Но Валя и Света лишь снисходительно улыбались, слушая перепалку.
— Женщины? — Нарколог обнял левой рукой сестру, правой — жену. — Нашим дорогим женщинам внушают, что они не свободны. Закабалены тремя «ка». Киндер, кухня, кирка… А для многих дурочек свобода и нравственная распущенность — это одно и то же. Я благодарю судьбу за то, что моя жена и моя сестра не такие!
— Ну, хватит! — Валя сердито освободилась от руки брата.
— Терминология вообще великая сила, — заметил Медведев. — Общежитие, маршрут, вахтовый метод, лагерь. Казарма, полигон, территория. Согласитесь, что среди этих понятий женщине с ребенком не очень уютно.
— Конечно! — Нарколог оставил сестру, но еще крепче обнял жену. — Братцы, а вы не заметили, что у нас с Зуевым всего по одной сестре? А братьев вообще нет. Ни у меня, ни у Славки.
Иванов осекся, вспомнив Медведева.
— Чтобы уничтожить какой-нибудь народ, вовсе не обязательно забрасывать его водородными бомбами, — сказал Медведев. — Достаточно поссорить детей с родителями, женщин противопоставить мужчинам. Не так просто, но возможно.
— Еще надежней вот это! — Иванов налил шампанское и выпил один, залпом.
Жена и сестра глядели на него, одна с недоумением, другая с ехидством.
— А сколько других приемчиков? — не унимался Иванов. — «Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким умрет». Это любимая поговорка Мишки Бриша. Нашего общего друга. Однажды я понарошку сказал ему, что Христос не еврей. Конечно же, Миша немедля присобачил мне здоровенный антисемитский ярлык. А ведь еще за минуту до этого доказывал, что никакого Христа вообще не было! Нет, какова логика, а? Кстати, за что вы так его прозвали? Идущий, так сказать, впереди…
Медведев говорил о чем-то с Валей, не слушая, поэтому Иванову пришлось повторить вопрос. Медведев сказал:
— Не помню, наверно, за то, что он всегда седлает третьего скакуна.
— Что значит третьего? Не понимаю.
— Я имею в виду гегелевскую триаду. Пока мы с тобой едем на тезе и на антитезе, он уже шпарит на синтезе. Как только синтез становится новой тезой, он тут же покидает это седло и пересаживается на свежую лошадь.
— А мне надоела эта полярность. — Иванов начинал задираться. — Это вечное противопоставление: плюс — минус, тезис — антитезис. К черту Гегеля!
— Хочешь к батьке Махно?
— Да! Я поставил бы Нестора в союзный Госплан. Чтобы разрядить обстановку, Зуев сказал:
— А в Госплане знают, куда используются столовые салфетки? Туалетная бумага продается, говорят, на доллары в «Березке», в гостинице «Украина»…
— В Госплане тысячи служащих! Достаточно перепутать две какие-нибудь фитюльки, и одна шестая мировой суши сидит без мыла. Либо — без простыней.
— Если б я был директором, — продолжал Зуев, — я бы сразу отменил синтетические носки. И еще наволочки без пуговиц. Господа, в каком НИИ придумали наволочки без пуговиц?
— Погоди-погоди… — остановил Зуева Медведев. — Мы хотели послушать женщин, что они думают о разводе.
— Они ничего не думают, они просто разводятся… — не по-хорошему засмеялся Иванов.
Но даже и это не вывело из молчаливого состояния его жену и сестру. Обе деловито и весело носили посуду.
— И чего это мужчины стали такие болтливые? — сказала вдруг Валя, поглядев на Медведева. — Вместо того чтобы действовать… болтают о вреде пьянства… А ведь ни один не скажет: «Все! Я больше не беру в рот этой гадости».
Медведев с любопытством слушал.
— И вот языком болтают, вот болтают! Хуже базарных баб…
— Хорошо, — вдруг встряхнулся Медведев. — Валя, я готов перейти к делу. Будьте свидетелем! Я вызываю мужчин на соревнование. Я утверждаю, что никогда больше и нигде не возьму в рот ни капли таких жидкостей…
Он выплеснул за балкон недопитое шампанское.
— Саша, ты хочешь пари?
Нарколог посмотрел на Зуева. Зуев поводил в воздухе правой ладонью, дескать, «я — пас». Светлана с любопытством смотрела то на мужа, то на Медведева.
— Это, конечно, провокация, — задумчиво произнес Иванов. — Но я согласен, я обещаю… тоже…
— Руку? — Медведев в упор смотрел на нарколога.
— Это не так просто, — смущенно пробормотал Иванов. — Для этого надо уезжать из Москвы…
— Ерунда! — воскликнул Медведев. — От себя-то ты никуда не уедешь.
И тогда Иванов решительно подал руку, и обе руки сцепились пальцами и сжались, словно в каком-то соперничестве.
— Зуев! Скорей разбивай! — хохотала и хлопала в ладоши Валя. —
А то раздумают.
— Вы бы подумали сперва, деятели! — Зуев пытался вразумить спорщиков. — Смотрите, мне что… Постой, а что если кто-то не выдержит?
— Тогда Валя будет права! — тихо сказал Медведев. — Мы не мужчины, а бабы с Тишинского рынка…
И Зуев ударил ребром ладони, разбивая роковое рукопожатие.
7
На следующее утро Иванов приехал на работу раньше обычного, потому что запланировал множество дел в городе. Дежурная сестра подала ему медицинский дневник:
— Александр Николаевич, больной из третьей палаты сегодня не спал.
— Я, кажется, просил, — мягко остановил ее Иванов, — и сейчас тоже прошу не называть комнаты палатами, а больных — больными.
— Но… извините, как же их называть? — в который уж раз запротестовала сестра. — Как обращаться к ним?
— Как угодно! Называйте по имени, говорите: товарищ такой-то, гражданин, месье или сударь, не так важно. Только не называйте больными.
— Хорошо. — Было видно, что она не согласна. — А больной… простите, один гражданин из пятой палаты требует поставить телевизор и телефон…
— Я зайду к нему. Проведите музыкальный сеанс без меня. И если можно, смените пластинку.
Иванов поморщился. Его борьба с медицинскими терминами, наверное, выглядела донкихотством. Больница была больницей. Записи в журнале дежурств вновь со всей силой подтвердили правоту дежурной сестры.
Итак, больной, который не спал. Алкогольное отравление удалось ликвидировать довольно быстро. Физическое состояние более или менее в норме. А вот душевное… Нарколог перестал удивляться разнообразию всевозможных синдромов и фобий, связанных с хроническим пьянством. Конечно, синдром ревности по-прежнему занимает в их числе первое место. Большинство классических алкоголиков щеголяет с этим синдромом, но иногда он угнетен, задвинут в отдельный угол сознания, и место его занято новейшей фобией. Больной из третьей палаты ждет по ночам водородной вспышки… Почему именно по ночам? Вероятно, потому, что днем вспышка была бы менее яркой. Иванову было не ясно, что появилось вначале: бессонница, вызванная алкогольной интоксикацией, или страх атомной катастрофы, вызванный бессонницей. Вновь корреляция. И что ни толкуй, а без медицинских терминов ни туда ни сюда… Кстати, разве не реальна сама возможность атомной вспышки? Больной из третьей палаты вправе считать ненормальным не себя, а других. Тех, кто, по сути дела, задвинул атомные грибы в область фантастики…
Размышления Иванова были прерваны каким-то необычным шумом. Нарколог вышел вначале в прихожую, затем приоткрыл дверь в коридор. У входа в одну из палат громко выяснялись какие-то отношения, сестра тщетно пыталась установить тишину.
«Опять этот бритый профессор…» — улыбнулся Иванов. В ту же минуту нарколог стал свидетелем редкого происшествия. Человек в домашней пижаме и в тапочках вырвался из окружения и кинулся бежать в направлении ивановского кабинета. Бежал он так проворно, что несколько более молодых преследователей не успевали за ним. Иванов пропустил профессора в кабинет, прикрыл дверь и встал на пути двух недавно поступивших лимитчиков:
— В чем дело?
Они, ни слова не говоря, моментально сбавили пыл. Развернулись и один за другим, словно набезобразничавшие мальчишки, шлепая тапочками, удалились. «Опять не могли решить крестьянский вопрос, — подумал Иванов. — Профессор слишком буквально толкует основы политэкономии».
— Александр Николаевич? — услышал Иванов громкий шепот. Профессор выглядывал в приоткрытую дверь ивановского кабинета. — Они ушли? Этим хулиганам не место в приличной больнице. Их место в другом месте.
Иванов вошел в кабинет. Увидев испуганное лицо и белый глянец черепа, нарколог повернул ключ в дверях. Только после этого пациент успокоился.
— Понимаете, эти мерзавцы хотели меня бить! — сказал профессор.
— За что же? — Иванов покашлял, чтобы не расхохотаться.
— Александр Николаевич, помните, мы были с вами во Франции? Я им целое утро доказываю! Вандея и Дон одного и того же порядка, что кулацкая идеология…
—…довела до кулачного боя! — прервал Иванов. — Прямо в коридоре больницы!
— Шутки шутками, Александр Николаевич, но я уже не в том возрасте, чтобы драться. Они ушли?
— Идемте, я вас провожу…
Шуаны, или соседи профессора по палате, дружно приветствовали доктора. Надо было срочно заняться ими. Но Иванов ждал аналитических результатов. Он еще раз успокоил профессора и предупредил его обидчиков, что при первом же замечании выпишет из больницы.
— У вас разве больница? Мне говорили, что санаторий! — подковырнул один из парней.
«Еще один быстроумец», — не отвечая, подумал Иванов.
Оставшись без поддержки, бритый профессор опасливо огляделся и… пошел было вслед за наркологом, но один из лимитчиков загородил ему дверь.
— Что? — снова перепугался профессор. — Почему вы меня не пропускаете? Что вам надо?
— Чш! — парень приставил палец к губам. — Вы арестованы! Предъявите документы. Если вы настоящий профессор, мы не будем вас задерживать. А если поддельный… Справочку, справочку! Живо!
Только теперь бритый профессор начал понимать особенности рабочего юмора. «Все живые организмы имеют дырочку для клизмы», — пропел лимитчик. Он уже пробовал плясать чечетку. Бритый профессор глядел на него с восхищением и страхом.
Везде имелись свои лицедеи, уж так издавна повелось в столице, почему бы не быть им и в среде лимитчиков? Впрочем, в профессорской палате из этого нового московского сословия имелось всего двое. Сухощавый брюнет, сосед профессора по тумбочке, он же мастер одного из заводов, считал себя коренным москвичом. Он редко вступал в разговоры, читал да читал Юлиана Семенова. Даже ночью. Один он на сеансах гипнотерапии никогда не блевал: ведро его, подставляемое к изголовью топчана, всегда выносили сухим. Когда молодой чернобородый гипнотизер после долгих и вкрадчивых внушений переходил наконец на крик и начинал перескакивать от одного к другому, прыская из пульверизатора в рот и в нос этиловым спиртом, мастер только фыркал. Он спокойно садился на топчане и на ощупь искал ногами тапочки. Другие в это время изрыгали остатки больничного завтрака…
После сеансов гипнотерапии лимитчики, не теряя времени, восстанавливали потерянные калории за счет передач. «Боря? — удивлялся артист (может быть, он и был настоящий артист, хотя и работал такелажником). — Ты почему не блюешь? Это же неприлично в конце-то концов. Хоть бы разок нарочно рыгнул, уважил бы чернобородого мага».
Мастер Боря не отвечал. Тогда артист из лимитчиков забывал про домашние помидоры, вскакивал, быстро превращал синий застиранный халат в тогу, выставлял правую ногу вперед и принимал позу римского сенатора. В таком виде ему легче вещалось. Самые крамольные истины, от которых бритый профессор только ежился, ерзал и открякивался, низвергались тогда на слушателей. И даже худощавый брюнет Боря на минуту забывал свое детективно-шпионское чтиво. Но, накидав как бы мимоходом всего, новоявленный диссидент без всякого перехода заканчивал свою лекцию весьма неожиданно: «Скажите, какой смысл обедать и завтракать? Учтите, моему организму тоже нужны белки! Я публично отказываюсь блевать! Подумаешь, гипнозист! Да я его сам загипножу! Пусть не тратит напрасно свой первосортный спирт! Советские люди не допустят, чтобы зеленый змий попал в Красную книгу!»
Профессора даже подбрасывало от возмущения. Казалось, он вот-вот побежит куда-то звонить. «Вот вы! Совсем еще молодые люди! По сравнению со мной, конечно! Почему вы-то оказались в больнице?» — «Потому, — отвечал второй лимитчик, носивший рыжие баки. — Потому, что мы идем к своей цели намного быстрее». — «Во-вторых, век космических скоростей, — подхватывал артист. — В-третьих, мы все делаем за двоих, и пьем и вкалываем. За себя и за того парня. А он, понимаешь, спиртом в нос… Да возьми хоть слона, и того вытравит! Нет, я чихал на эти сеансы…» — «А сколько у вас заработок? — не унимался профессор. — Вот у вас лично?.. И что говорит жена, когда не приносите денег?» — «Моя жена старше вашей. Она говорит: я сама заработаю».
Профессору было бы лучше, если б он не начинал разговора о женах. Раз в неделю его навещала супруга, совсем молодая женщина, и артист не упускал случая подшутить: то ее называл он дочкой, то его называл тятей. Она приходила обычно в то время, когда профессор смотрел в холле телевизор, и сразу у них возникала конфликтная ситуация. В конце встречи супруги начинали кричать друг на друга. «С чего бы это? — задумчиво говорил лимитчик с рыжими баками. — Ну им-то чего не хватает? Ладно, моя орет. А эта чего шипит? Как шина проколотая». Артист терпеливо объяснял, отчего злится профессорская жена: «Ты что, не видишь? Он как неопытный новобранец: все патроны расстрелял в молодости. Теперь остался без боеприпасов».
Однажды, после того как профессор посмотрел телевизор, лимитчики решили вылечить его от импотенции…
«Значит, так, — дирижировал артист. — Сначала мы его загипнозим… Дальше ты будешь внушать в левое ухо, а я — в правое, так?»
Сухощавый брюнет Боря впервые обратил на них внимание и, отложив Юлиана Семенова, с любопытством слушал: «Усыпляем, после внушаем: вы здоровы, профессор! Как бык! Вам никогда и нигде не надо бояться! Бор-р-ря? Я вижу, ты тоже хочешь участвовать. Ну, втроем-то мы его так загипнозим! Он уснет как цуцик, никакое сообщение ТАСС не разбудит. А то, понимаешь, моей зарплате завидует… Приготовились!»
Профессор, ничего не подозревая, вернулся из холла, прополоскал у крана искусственные челюсти и улегся в кровать. Артист подсел поближе и начал, не мигая, глядеть ему в глаза. «Что вы так на меня смотрите?» — удивился профессор. «Расслабились! — «гипнотизер» начал водить ладонями над большой бритой профессорской головой. — Тело расслаблено! Дышите глубже! Хорошо. Вам очень спокойно. Не думайте. Вы ничего не должны думать, вам хорошо. Вы спите. Вы спите. Вы…» — «Да не будет он усыпляться! — не выдержал тот, что с рыжими баками. — Он же часа полтора днем дрыхнул! Так храпел, что дребезжали стекла в окне».! Профессор и впрямь «усыпляться» не пожелал, побежал жаловаться дежурной сестре…
Такие либо подобные этому случаи происходили каждодневно, но сегодня спор между профессором и лимитчиками разгорелся всерьез и без скидок. Артист доказывал: если жена зарабатывает больше мужа, мужу ничего, кроме пивной, и не остается. Жена, если сама не прикладывается, бежит в партком, тогда муж| заводится еще больше.
Профессор возразил:
— Возьми и заработай больше жены! На то ты и мужчина.
— Мужчина? — неожиданно заговорил сухощавый брюнет, читавший Юлиана Семенова. — Да ведь у заработка есть потолок! Выше не прыгнешь.
— Вот именно, дорогой профессор, — артист говорил сегодня без всякой иронии. — Как только я сделаю больше, меня —| бемс! И срезали. Да еще и нормы выработки пересмотрят.
— По науке, решающее слово за механизацией, — не сдавался профессор. — Нормы пересматриваются только в связи с ростом производительности труда…
— Да бросьте вы со своей наукой! — заговорили все сразу. —| Наука…
— Политэкономия? Да? А хлеб по этой науке дешевле сена — это наука?
— А почему мы продаем сырье? Лес, нефть, газ? И руду тоже продаем. А оттуда-то что везем? Хлеб да синтетику на| золото. Это наука?
— Да если хочешь знать, — заключил лимитчик с рыжими ба-| ками, — мы и в больнице-то из-за твоей политэкономии.
— Это еще почему? — удивился бритый профессор. — Ты пьешь, а виновата политэкономия? Ну вот скажи: почему ты пьешь?
— Потому что продают. А ты? — лимитчик перешел на «ты» еще прежде профессора. — Ежели я не буду пить, твою зарплату придется срезать.
Профессор опять побежал, вернее, пошел скорым шагом жаловаться.
— Александр Николаевич, — поймал он Иванова в коридоре. — Я еще раз прошу оградить меня от хулиганских действий! Они просто оскорбляют меня…
— Что вы хотите? — тихо и не очень любезно спросил торопившийся нарколог.
— Переведите меня в другую палату.
— Хорошо, мы учтем вашу просьбу.
— Вы понимаете, они все трое против меня. И не только против меня, они…
Иванов не успел дослушать профессора. В это время сестра сообщила, что внизу в вестибюле его спрашивает какой-то Медведев.
Иванов быстро спустился на первый этаж. Своим ключом открыл дверь в вестибюль. Медведев ждал у входа вместе с молодым человеком, находящимся в сомнамбулическом состоянии. Медведев сказал:
— Виктор, ты согласен поговорить с врачом? Это Александр Николаевич, мой давний знакомый. Помнишь, он приезжал к нам?
Виктор молча, равнодушно пожал плечами. У него был вид изнуренного человека, который силится что-то припомнить и никак не может.
На ключ закрывая за собой все двери, Иванов привел посетителей в свой кабинет.
На вопросы Виктор отвечал рассеянно и односложно, говорил только «да» и «нет». Иванов понял, что больной даже не вникал в эти вопросы, и заговорил о нем в третьем лице:
— А что, если оставить его у нас? Посмотрим, обследуем. А там видно будет.
Медведев был поражен тем, что о человеке говорится как об отсутствующем. Виктор молчал, он и впрямь отсутствовал. Но почему он усмехнулся, когда Медведев подал наркологу его паспорт и направление милиции? Эту странную усмешку заметил, конечно, и нарколог, но, видимо, не придал ей ровно никакого значения.
— Ему иногда бывает смешно! — в сердцах сказал Медведев, кивая в сторону Виктора. — А мне не до смеха.
— Что, сушилку вы не достроили? — спросил Иванов и нажал на кнопку. Он вызвал сестру.
— Уже опробована. Витя… Ты согласен лечиться? Не сбежишь? Я буду тебя навещать…
Виктор опять долго не мог понять, чего от него хотят. Он покорно пошел в приемный покой.
— Подожди, у меня есть к тебе дело, — остановил Иванов Медведева, когда тот хотел уйти. — Я скоро…
Иванов вернулся через двадцать минут. Медведев сидел на диване и нервно листал лекцию Жданова:
— Саша, откуда это у тебя? Извини, взял без разрешения.
— Прислали ребята из Сибири.
— Ты можешь перечислить главные признаки развитого алкоголизма?
— Могу, но не буду. Это долго и скучно.
— Тогда ответь мне, пожалуйста, на такой вопрос. Алкоголь относится к разряду наркотиков?
— Смотря кем, — усмехаясь, сказал Иванов. — Всемирная организация здравоохранения считает, что это наркотик, а Институт имени Сербского не считает.
— Мне все ясно. Теперь понятно, почему все эти «голоса» помалкивают насчет нашего пьянства.
— Зато о правах так называемого человека долдонят день и ночь.
— Потрясающе! — Медведев стремительно просматривал какой-то справочник. — И все эти права сводятся у них практически к одному: к свободе передвижения. Иными словами, к открытым границам… Но куда и зачем уезжать, например, нашим дояркам и трактористам? Для них важны совсем другие права…
Однако нарколог, продолжая тему, гнул свое:
— Дмитрий Андреевич, скажи, что и сколько имеют право пить ваши доярки? Я уж не спрашиваю о трактористах…
— Я бы не сказал, что они трезвенницы! — засмеялся Медведев.
— Ты вот смеешься… А еще президент Кеннеди запрещал журналистам писать о нашем пьянстве. Зачем, дескать, мешать? Пусть пьют, скорей развалятся. Выродятся, не надо никакой водородной войны…
— Джон Кеннеди? Не может быть! Откуда у тебя такие сведения? Единственный президент, которого я хоть сколько-то уважал. Может, не он?
— Он, он, успокойся. То есть и он тоже. Вместе с Никсоном с Джонсоном.
Иванов прошел по диагонали своего квадратного кабинета, паркет под ним слегка поскрипывал. Медведев раскрыл еще одну книгу и прочел вслух:
— «…Немотивированные приступы злобной тоски сочетались с двигательным беспокойством, с аффектами гнева и ярости, состояние больных могло напоминать меланхолический раптус, проявляющийся в раздражительной тоске…» Что такое «раптус»? Ты сам-то читаешь эти опусы? — Медведев продолжал цитировать: — «Больные правильно оценивали окружающее, но эта оценка была крайне односторонней, воспринимались лишь события и факты, имеющие лишь непосредственное отношение к больным… Из окружающей действительности выбиралось только то, что импонировало эмоциональной настроенности, имело ближайшее отношение к самым интимным чувствам и переживаниям…» — Медведев рассмеялся: — Ничего себе! А что должно им импонировать? Забастовка английских шахтеров?
— Не ломай голову. Вот попадешь сюда — сразу узнаешь, что тебе импонирует.
Медведев задумался. Потом спросил:
— Как ты думаешь? Что с Виктором?
— Пока ничего не могу сказать. Я покажу его специалисту. Обследуем, выясним…
Медведев встал, собираясь уйти:
— Ты что-то хотел сказать? Доканывай!
— Хочу выступить в роли доносчика. — Иванов присел на диван. — Или старой-престарой сплетницы…
Медведев ждал со спокойной улыбкой.
— Ты видишься с сыном? — спросил Иванов.
— Саша, я не видел его ни разу в жизни…
Иванов раскаялся в том, что завел такой разговор. Но деться было уже некуда.
— С дочерью я встречаюсь, — продолжал Медведев. — Сейчас она уехала в Прибалтику на экскурсию.
— Ты в этом уверен?
— В чем?
— Ну, в том, что уехала… Я видел ее сегодня утром, — Иванов отвернулся к окну.
Медведев вспыхнул:
— Спасибо. Я понял.
— И еще учти, пожалуйста, вот что: в органах попечительства ты числишься как пьяница и рецидивист. Информация точная. Приятельница моей жены работает в райисполкоме.
— Может, я и китайский шпион? — горько улыбнулся Медведев. Он резко повернулся, стряхивая какое-то оцепенение. — Ладно. Сделай для Виктора что в твоих силах. Пока!
Иванов едва успел попрощаться с ним за руку. Пожалуй, это все-таки лучше, чем ничего ему не рассказывать. Иванову было известно значительно больше. Нарколог искренне жалел Медведева. Наивный человек, ему сообщают по телефону, что дочка уехала на экскурсию, и он верит…
Иванов горячо любил поздних своих сыновей, к детям сестры его даже ревновала жена. Он видел, как пьющие мужчины то и дело бросали детей, как словно бы походя жены бросали мужчин, как всё, буквально всё везде оборачивалось против детей! Со времени похорон зятя, где Иванов снова встретил Медведева, медведевские невзгоды воспринимались наркологом как свои собственные. Его не устраивало излишнее, как он считал, спокойствие Медведева относительно сына и дочери, а самоуверенность Михаила Георгиевича просто раздражала…
Пожалуй, это раздражение началось еще с того времени, когда Бриш женился. Оказывается, развод совершается без суда со всеми, кто осужден на срок более трех лет. Тогда Иванов впервые столкнулся с брачной юриспруденцией. Усыновление Михаилом Георгиевичем детей Медведева он воспринял как личное оскорбление. Законным ли было это усыновление? Этот вопрос сильней и сильней тревожил Иванова. «Если этот пентюх, — подумал он про Медведева, — если он сам не в силах бороться за своих детей, что ж, попробуем без него… Пентюх? — Иванов сам удивился такой характеристике. — Нет, Медведев не похож на растяпу, характерец у него тот еще, закваска дай Боже. Он не станет стесняться. Тогда в чем дело? Почему он бездействует?»
8
Иванов провел очередную летучку-планерку-оперативку-пятиминутку (термины снашивались, как медные пятаки) и распорядился, чтобы профессора перевели в пятую. «Это вместо телевизора, — подумал он про того, кто лечился в пятой палате. — Пусть смотрится в лысину, она тоже мерцает. А на место профессора надо поселить Виктора. Классовая справедливость окончательно торжествует».
Еще в первой половине дня нарколог покинул свое, как он про себя выражался, богоугодное заведение. До метро он добрался пешком. Толпа поглотила его, втянула в узкое русло эскалаторного потока. Глядя на такой же встречный поток, Иванов старался всмотреться хотя бы в некоторые лица. Но сознание не успевало запечатлеть даже их общее выражение, не говоря уж о психологических тонкостях. И ему вспомнились слова Медведева о дефиците доброты, понижающемся по мере удаления от больших человеческих скопищ. В самом деле, как он, нарколог Иванов, может быть добр к каждому из этих людей? Ведь он не успевает даже вглядеться в каждого. Хорошо, если он сможет быть хотя бы нейтральным. Но ведь и нейтральным остаться в такой толкучке очень трудно. Место, которое ты занимаешь, ждут сразу несколько человек. Пространство, занятое тобой, кислород, вдыхаемый тобой, — все дефицитно в такой толпе… Но самый страшный дефицит — это дефицит времени. Он неминуемо переходит в дефицит доброты, это уж как закон. И тогда люди начинают играть в прятки со своей совестью. Дают, например, взятку, а себя убеждают, что это подарок. Пишут жалобу — получается донос. А когда жалуются на них, то они эти жалобы называют кляузами. Считается добротой обычное подхалимство, партизана называют бандитом, бандита — партизаном. Все навыворот! Иной журналист ругает западных наркоманов, а практически сообщает технологию приготовления наркотиков. По телевизору ругают буржуазные нравы, показывая обнаженных красоток. И получается, что миллионы подростков жадно смотрят узаконенные стриптизы. Конечно, стриптизы-то уже не от тесноты. Кому-то позарез нужна нравственная анестезия (Иванов считал себя изобретателем этого термина).
Он вспомнил, что на площади Пушкина есть специальный справочный телефон: через него можно выявить адреса юридических консультаций. Будка была не занята. Аппарат работал, и вежливые голоса назвали целых три адреса. Прежде чем заявиться по одному из них, Иванов перекусил в одном из летних кафе. Такая предусмотрительность оказалась совсем не лишней, поскольку в узком коридорчике юридической консультации в ожидании своей очереди сидели человек восемь. Иванов был разочарован, но спросил, кто из них последний. Последнего, как и следовало ожидать, не оказалось, началось долгое выяснение, кто за кем, и тут Иванову уже во второй раз за день стало смешно. «Как-то там мой бритый профессор?» — вспомнил он утреннее событие.
Иванов засек время, когда в кабинет зашла очередная посетительница. (Почему-то большинство пришедших сюда были старики и пожилые женщины.) Она пробыла там более пятнадцати минут. Несложные вычисления загнали его в уныние: получалось, что придется ждать около двух часов. А что, если подняться наверх? Дверей много, а наука одна…
Испытывая почтение, даже некоторую робость перед юридическими званиями, Иванов прошел по верхнему коридору и увидел через открытую дверь чью-то симпатичную секретаршу. Иванову стало слегка жутковато от совершенно неожиданного прилива собственного авантюризма:
— Здравствуйте. Шеф у себя?
— Да, он один, — у секретарши не возникло никаких сомнений относительно личности посетителя. — Войдите.
И нарколог Александр Николаевич Иванов вошел. За обширным и совершенно пустым столом, поставленным поперек другого длинного стола, сидел седой человек в форме юриста. Он сложил газету, которую читал, и поверх очков с любопытством посмотрел на Иванова. Иванов подумал, что секретарше тоже несдобровать, и поспешно отрекомендовался.
— Садитесь, прошу, — человек встал и указал Иванову место. — Чем могу быть полезным?
— Видите ли, — неуверенно начал врать Иванов. — Я решил обратиться лично к вам, поскольку…
— Слушаю вас.
Нет, Иванов был не такой уж плохой психолог, он знал, что ни угроза, ни лесть не действуют на должность, то бишь на кресло, но стоит обратиться к личности, стоит поставить перед ответом лично его, такого-то, имярек, и угроза или шантаж становятся действенными. Но Иванов использовал сегодня не угрозу, а обычную лесть. Он доложил, как много он Наслышан, как долго не решался обратиться и так далее. То, что он тут наплел, было| шито белыми нитками, придумано на ходу, это заметил и сам хозяин роскошного кабинета. Но — странное дело! — лесть все равно действовала, причем безотказно. Иванов наконец добрался до сути и заговорил человеческим языком:
— У меня несколько вопросов сразу, лучше будет, если я напишу их на бумаге. Разрешите?
— Пожалуйста.
Иванов моментально получил ослепительно чистый лист лощеной бумаги и написал:
1. Муж находится в заключении:
а) Возможен ли развод без его согласия? И как это делается?
б) Возможно ли усыновление его детей новым мужем и перемена их фамилии? Если да, то как это делается?
2. Первый муж возвращается из заключения и претендует на воспитание своих детей (дочери уже 16 лет, мальчику 8).
3. Можно ли вернуть детям их первую, отцовскую, фамилию и как это делается? Каковы права в этом случае первого и второго мужа?
Человек за столом внимательно прочитал и заговорил, как на| собрании:
— Юридически все вопросы сформулированы не очень пра-| вильно, однако мне ясно, о чем речь. Итак, первое. Право на усыновление имеют все дееспособные мужчины и женщины, в том числе и тех детей, которые имеют живых родителей.
«…в том числе… мужчины и женщины, — старался вникнуть нарколог, — детей, которые… Что он бубнит?»
Параграф следовал за параграфом, а Иванов усек пока только одно: для усыновления чужого ребенка необходимо письменное согласие родного отца либо его безвестное длительное отсутствие.
Иванов поблагодарил важного юриста и ушел в раздумье. Визит оказался ненужным и скучным. Время потрачено было почти напрасно. Подумалось ему и о том, что рутина везде рутина, будь то в юриспруденции, в медицине или политике, — везде она наводит тоску. Надо выяснить, давал ли Медведев письменное согласие на усыновление. И если нет, то на каких основаниях дети Медведева носят чужую фамилию? И вообще, что можно сделать?
Он решил посидеть на скамье между бронзовым Пушкиным и кинотеатром «Россия». В сквере неожиданно ожил фонтан. Мощные струи вырвались из железных дырок, сразу стало прохладней, золотистая радуга заиграла на солнышке. Увы, курильщики дымили на Иванова слева и справа.
— Наверное, вот так же чувствует себя селедка, когда ее коптят, — сказал Иванов.
Трое ребят, видимо, студенты, с недоумением посмотрели на него. До них не сразу дошел смысл сказанного.
— Гуд-бай, папашка! — пришел в себя один из парней. Другой встал и сделал движение бедрами, то самое, что делает женщина, надевая колготки.
— Мы вас не задерживаем, — сказал третий.
Вот так… Конфронтация прямо прет и давит откуда-то, конфликты возникают тут и там, особенно в автобусах. «Куда я еду? — подумал Иванов. — Не надо давать себе обещаний…»
Когда-то Иванов, напрягая зрительную память, мог вызвать пространственный образ города. Теперь он не стал бы даже и пытаться сделать это. Система координат разрушилась, метастазы каменных скопищ расползлись во все стороны на расстояния, неподвластные воображению. «Наверное, как звездные пространства для космонавта, — подумал нарколог. — Понятий «север и юг», «верх и низ», «право и лево» не существует». Иванов пытался изловить смутную, всегда ускользающую от него связь этой непредставимости со своими и чужими семейными неурядицами. Да, Медведев прав: нравственный, может быть, даже и социальный дискомфорт (надо ж придумать словечко!) был в явной зависимости от этих неуправляемых городских пространств! Наверное, чем больше людей на единицу пространства, чем теснее они живут в физическом смысле, тем сильней отчужденность…
Иванов сошел на Каляевской, но оказалось, что ехать надо в обратную сторону. Садовое кольцо рычало, отплевывалось и фыркало бензиновым смрадом, как живое. Но он-то знал, что все это, несмотря на ужасающий шум, безлико и равнодушно. Светофоры переключались, как положено. Красный, желтый, зеленый; красный, желтый, зеленый… Ужасающие порции металла, стекла, резины, спекшиеся в рычащие автомобильные сгустки, цепко и плотно облекшие сидящих в кабинах людей, сдвигались по сигналу зеленого глаза, набирали скорость, но, едва разогнавшись, нехотя и с еще более недовольным рычанием останавливались.
И так по всему кольцу, внутри которого копошилось малое кольцо — Бульварное, и все это, вместе взятое, охватывалось другим кольцом — грандиозным кольцом Окружной московской дороги. Окольцованные скопища подземных и поднебесных бетонных ящиков, этих коробок с оконными и дверными дырками, не вмещались в отведенные для них окружности, выпирали и захватывали новые земные пространства…
Автобус восемнадцатого маршрута обогнул скверик у Большого театра, остановился около еще одной юридической консультации. Внизу, в подвале, пахло мочой. Вероятно, по вечерам любители пива иной раз путали двери: рядом с консультацией размещался общественный туалет. Иванов смело вошел в учреждение, решив проконсультироваться вторично. Здесь очередь оказалась еще длиннее.
Он взял бланк регистрационной карточки и хотел его заполнить. Но что писать в третьем пункте? Какую ставить фамилию? Кто потерпевший или истец? Две трети этой обширной цидулины занимали пункты о гонораре: «Количество дней на изучение», «основной гонорар», «гонорар за продолжительность», «командировочные расходы», «оплатить…», «размеры оплаты», «оплачено». Иванов скомкал бумажку и вышел на Пушкинскую.
…Замзав роно, к кому он явился уже в конце рабочего дня, оказалась вальяжной дамой с пышной прической, промываемой, видимо, ежедневно с помощью лучших зарубежных шампуней. Когда он спросил о детях Медведева, она открыла шкаф и долго искала какую-то папку:
— Медведев? Мы готовим материал по лишению его родительских прав.
— На чем основано ваше решение?
— Он длительное время находился в заключении. В воспитании детей не участвует. Наркоман, с религиозно-мистическими наклонностями. Не имеет постоянного места жительства. А вы кто, собственно, будете?
— Я? — Иванов приходил в себя от «наркомана». Наконец он, чувствуя удивление и уверенность в своей правоте, сказал: — Моя фамилия Иванов. Александр Николаевич. Я адвокат Медведева!
Кажется, замзавша изрядно смутилась. Она подала ему тощую папку с документами. Иванов наскоро перелистал бумаги. «Уж если заниматься плутней, то до конца», — подумал он и спросил:
— Скажите, а где он зарегистрирован как наркоман?
— Этого я не могу вам сказать, — дама снова оказалась во всеоружии, защищенная плотным бюрократическим панцирем.
— Не можете оттого, что не хотите, или оттого, что не знаете? — наступал нарколог.
— Вы можете выяснить в соответствующих учреждениях.
— Хорошо. Я выясню. Извините.
Он возвратил ей документы и вежливо попрощался. Удрученный, умудренный, за один день постаревший, он вернулся в клинику и позвонил Зуеву:
— Знаешь, Медведева хотят объявить вне закона. Творится поистине что-то дьявольское. Я решил впутаться в это дело.
— По-моему, терять Медведеву нечего, у него давно все потеряно, — ответил Зуев.
— Как? — возмутился Иванов. — Тебе наплевать, что о нем говорят? У него же двое детей! Ему не позволяют даже видеться с ними…
— Слушай, может, приедешь? По телефону тебя нельзя даже выругать…
— За что ты хочешь меня ругать? Ладно, гуд-бай…
Иванов бросил трубку. Старшая медсестра как раз принесла результаты анализов. «Что-то сегодня очень уж оперативно!» — пробурчал он, по-прежнему недовольный и злой. Анализ крови Виктора смутил его: кровь была идеальной. Кардиограмма и энцефалограмма также оказались безукоризненными. «Что он, дурака, что ли, валяет? — вяло подумалось Иванову. — Нет, на симуляцию не похоже. Как же его лечить?» До чертиков не хотелось говорить с психиатром.
9
Конечно, нарколог ждал этого звонка, но чтобы так быстро… Бриш позвонил Иванову в тот же день:
— Ты что, нанялся в частные детективы? Поздравляю.
— Нет, я пока не детектив, а нарколог, — Иванов перекинул трубку с правого на левое ухо. — Ты можешь со мной встретиться? На какой-нибудь нейтральной территории, к примеру, у Славки Зуева?
— Зуев для меня территория не нейтральная, — возразил Бриш. — Скорее, вражеская, ты же знаешь.
— А ты не путаешь его с Натальей? — спросил Иванов. — Это ведь две большие разницы, как говорят…
— Ну, в Одессе так говорят.
— Если тебя не устраивает зуевская квартира, я согласен на ресторан «Прагу».
Но сегодня Бриш не был расположен к шуткам, он всерьез воспринял слова нарколога:
— Платить пятьдесят рублей за один рыбный обед? Смешно! Лучше пропить эти деньги дома у моего ассистента.
— Согласен, — сказал Иванов. — Записываю адрес.
— Почтовый адрес я не помню. Найдешь визуально.
И Михаил Георгиевич растолковал визуальные признаки предстоящего Иванову маршрута.
После работы минут за сорок до назначенного срока нарколог вышел из метро на Пушкинской. Дальше он решил идти пешком до Никитских.
Он колебался: заходить ли ему в магазин «Армения»? Вспомнил пари и твердо решил не заходить. У Никитских он свернул в сторону Бронной. «Визуально» действительно оказалось проще, поскольку ни на доме, где жил ассистент, ни на дверях квартиры номеров не имелось.
Иванова встретил молодой белокурый парень, почти кудрявый, в джинсах, которые едва не лопались на его девичьих ляжках. Он назвал себя Андреем, о чем Иванов тотчас забыл. Комната, куда запустили нарколога, напоминала студию посредственного художника. Какие-то нелепые фотографии, воспроизводящая аппаратура, африканские маски. На полу валялась русская прялка. Коллекция иностранных сигаретных коробок, налепленная прямо на стенку, соседствовала с плетеной клеткой для попугая. Попугая не было, но зато имелась шкура средней величины удава,| свернутая в рулон, как сворачиваются пожарные шланги. Она лежала на старинной конторке.
— Садитесь! — сказал парень и придвинул к столику кресло драными подлокотниками. — Михаил Георгиевич будет минут через двадцать.
Но Бриш приехал значительно раньше, и хозяин оживлено забегал по квартире:
— Вам чай или кофе?
Бриш поднял вверх указательный палец:
— И уиски! Хотя твой гость, Андрюшенька, принципиальный трезвенник.
Иванова покоробило, и он спросил:
— Ты имеешь в виду себя?
— Что ты! — неестественно захохотал Бриш. — Когда это я был трезвенником?
«Опять «Белая лошадь», — с отвращением подумал Иванов. — Не лошадь, а конь троянский».
Он был удивлен той быстротой, с которой появилась бутылка. Но на этот раз питье оказалось не заграничным. Все равно белая лошадка с кокетливо и бережно поднятым хвостом так и стояла в глазах. Вместо того чтобы отстранить фужер, куда Бриш налил примерно пятьдесят граммов золотисто-коричневой коньячной жидкости, Иванов, вопреки самому себе, взял посудину.
— Мы давно не виделись, — сказал Михаил Георгиевич, не дожидаясь хозяина. — За встречу!
Поколебавшись и странным образом погасив эти колебания, Иванов поднял фужер. Он был уверен, что контролирует ситуацию, и сделал неохотный глоток. Жидкость, слегка отдававшая самогоном, все же не вызвала рвотного рефлекса. Иванову было хорошо известно, как протестующе сокращался желудок от одного запаха водки. «Характер эйфории также иной, — отметил он про себя и отхлебнул снова, — она наступает медленнее…»
Но сейчас профессиональный анализ никак не совмещался с психологической обстановкой. Бриш подробно и долго говорил о своей работе, ругал начальство, плаксиво жаловался на плохую зарплату. Иванов слушал. Парень бегал из комнаты в кухню и обратно. Приятно запахло кофе.
— Вызови такси, — неожиданно попросил хозяина Бриш.
— У меня нет телефона, Михаил Георгиевич, — сказал ассистент и ладонями потер свои толстые, обтянутые выцветшей тканью ляжки.
— Сходи и вызови по автомату.
— По автомату не принимают заказов.
Бриш сделал вид, что разговора не было. Он снова плеснул Иванову и себе из бутылки. Спросил насмешливо:
— Ты, значит, выступаешь в роли медведевского адвоката?
— Если хочешь, да, — тоже насмешливо ответил Иванов. И процитировал фразу, записанную в роно: — А кому ты заказывал эту… религиозную информацию?
— Что? — дернулся Михаил Георгиевич. — Откуда ты взял?
— Там наврано. Медведев заходил в церковь не один, а вместе со мной. Так что если лишать родительских прав Медведева, то надо бы заодно и меня…
— У тебя появился ребенок?
— Даже два. — Иванов хотел было выругаться, но вместо этого снова сделал глоток и улыбнулся. — Только мне мало. Хочу, чтобы ты поделился со мной медведевскими детьми…
На лице Михаила Георгиевича появилась бледность, скулы гневно зашевелились. Нарколог чувствовал, что и сам заражается гневом, но продолжал дразнить собеседника:
— Потрясающе! Как это тебе удалось сделать Медведева верующим? Но ты немного ошибся, Миша. Для доказательства тебе надо было выбрать не мою сестру, а зуевскую жену. Наталья видела Медведева не в захудалой подмосковной церквушке. Она видела его в кафедральном соборе! В Елоховском, представляешь?
— Не понимаю, о чем говоришь.
— Да брось притворяться! — Иванов отхлебнул еще, чтобы успокоиться. — Ты великолепно понимаешь. Ну а с чего ты взял, что он наркоман?
— Кто?
— Родитель Медведев.
— Повторяю тебе, я не знаю, о чем ты говоришь.
— Может быть, ты не знаешь и этой дамы? — сдерживая бешенство, улыбнулся Иванов. — Той, что занимается народным образованием?
Бриш деланно засмеялся:
— А ты, я вижу, не зря читал Сименона. Или это профессиональные навыки?
— Я понял намек! — Иванов допил из бокала. — Я, конечно, работаю в КГБ. Наркология у меня хобби. Не иначе. А что скажешь ты? Согласись, что все это довольно гнусно.
— Гнусно? — Михаил Георгиевич вскочил. — А устраивать за мной слежку — это не гнусно?
— Да, я согласен! — сморщился Иванов. — Гнусно и это.
— А вмешиваться в чужие дела, да еще семейные? А сбивать с панталыку детей и женщин?
— Слушай, давай не будем базарить. — Иванов не заметил, как ассистент успел добавить в бокал. — Ты же деловой человек. И ты знаешь, что советский суд…
— Он что, уже подал в суд? — перебил Бриш.
— Насколько я знаю, да, — смело соврал Иванов. — И его адвокат, кажется, не чета мне, хоть я и работаю в КГБ. Ты проиграешь процесс…
Бриш сразу обмяк, согнулся в кресле своего ассистента. Колени торчали выше журнального столика. Наркологу стало жалко этого человека. Иванов уже думал о том, что бы сказать ему примирительно-утешающее. Глаза Михаила Георгиевича беспомощно бегали из стороны в сторону, в них сквозь слезную муть светилась какая-то вековая тоска. Иванов раскаивался в своем поведении, в своих безжалостно-резких словах. Михаил Георгиевич поднял бокал:
— За русскую удаль! За ту самую, что… В общем, за русскую…
— При чем тут какая-то русская удаль?
Михаил Георгиевич продекламировал:
— «При всем при том, при всем при том, при всем при том, при этом».
Иванов, не чувствуя опьянения, снова отхлебнул из бокала:
— Когда нечего сказать, начинают цитировать Бёрнса. Либо еще
кого-нибудь.
— Ты ошибаешься, мне есть что сказать, — тихо возразил Бриш.
— Ну так скажи, сделай милость!
— О русской удали?
— Ну и о ней! — Иванов вновь понемногу терял самообладание. — Что ты пристал к ней?
— Удаль… Ваша удаль…
— Да, удаль! А что бы мы запели без этой удали? Что без этой удали был бы, по-твоему, сорок пятый? Или восемьсот двенадцатый? Мой отец в семнадцать лет пошел добровольцем на фронт! Оба мои деда погибли в московском ополчении.
Бриш тоже начал кричать:
— Не суй мне в морду эту войну! Прошло почти полвека, а твоя-то удаль скачет на тройке. Еще с гоголевских времен.
— Ну и что?
— А то, братец, что одна из лошадок антисемитской масти. Не знаю только, коренная или пристяжная…
Иванов удивленно и долго смотрел на собеседника. Потом спросил:
— Ты… это всерьез?
— Нет, я шучу! — скрипучим голосом произнес Бриш. — Меня за горло, а я отпускаю пьяные шуточки?
— По-твоему, я антисемит? — спросил Иванов.
— Пока нет, но уже с душком.
— Мишенька, все это у тебя липа… Ты ведь и сам знаешь, что липа. Кто это тебя взял за горло?
— Двести тысяч уже уехало от твоей удали!
— Ты тоже собрался ехать?
— Не твое собачье дело!
— Ну и катись! — заорал вдруг нарколог. — Скатертью дорожка! Осваивай там целину, тебе и трактор дадут. Да ведь не доедешь туда, ты застрянешь где-нибудь в Мюнхене! Если, конечно, не пустят в Америку. Впрочем, что я? Пустят! Везде тебя пустят, Миша! Везде! Ты можешь улепетывать хоть сейчас, твой народ, как ты говоришь, ждет тебя всюду!
— Мой народ, кстати, не чета твоему. Не чета. Мы дали миру стольких великих людей, что вам и не снилось! Мы обогатили мировую культуру. Нашими мифами до сих пор питается христианство, а вы? Вы — скифы, как сказал Блок. Вам вообще суждено исчезнуть!
Теперь они орали оба, слушая каждый себя и почти не слушая друг друга.
— Почему это нам суждено исчезнуть?
— Потому что вы нация пьяниц! Вы уже исчезаете! Японцев на островах больше, чем вас. Со всей вашей одной шестой… Ваши женщины разучились рожать! Ха-ха! Не желают, и все тут!
— Пшел ты… — Иванов обессиленно откинулся в кресле. — Пшел ты знаешь куда?
Его трясло от возмущения и возбуждения. В левой руке он держал пустой фужер. Другая рука судорожно шарила около галстука. Неожиданно Иванову стало смешно: «Что со мной? Надо остановиться. Это черт знает что…» Он встал, распахнул окно.
Колодец двора кренился то влево, то вправо. Мелькали балконы и окна. Иванов перегнулся через подоконник. Остовы многоэтажных зданий обрамляли внизу пятачок земли, покрытый асфальтовой коркой. Иванов почувствовал себя так скверно, таким отвратительным показалось ему все происходящее, что захотелось исчезнуть, скрыться, уйти…
10
— Вы читали книгу «Аз и Я»? — словно во сне услышал нарколог.
— Не читал и не собираюсь! — очнулся Иванов.
— Ну и напрасно, — сказал ассистент. — Я бы мог дать. На время.
— Ни на время, ни постоянно этой макулатуры мне не надо, понимаете?
— Понимаю! — ассистент как-то неожиданно повеселел, словно обрадовался.
Только сейчас Иванов сообразил, что Бриша давно нет.
— Александр Николаевич, алкоголь кончился, — ворковал ассистент. — Если вы не против, можно зайти к приятелю, тут совсем рядом. У него всегда недурные напитки. Как?
Он посмотрел на Иванова, явно испытывая его. Карие глаза ассистента смеялись и словно бы говорили: «Ты не пойдешь со мной, старина. Ты поедешь домой, это не для тебя, ты уже старенький…»
— Хорошо, — назло себе и всему миру сказал Иванов. — А как звать приятеля?
— Он ваш тезка.
— Тоже кибернетик?
— Что вы! — засмеялся ассистент и нашарил в кармане ключи. — Он биолог.
Они влезли в тесный ящик лифта, а когда тронулись вниз, Иванов ощутил тошноту. Время с этой минуты, как осознал он намного позже, пошло рывками. Память, словно опытный киномонтажер, безжалостно выбросила довольно длительные, но вялые куски, зато другие места запомнились очень явственно. Забылся весь путь от квартиры бришевского ассистента до порога биолога Саши, запомнилась квартира в старом доме. Старичок в подтяжках, то ли дядя, то ли дедушка биолога Саши, полюбопытничал чуточку и исчез в глубине обширных владений. Зато пришел жирный бульдог. Собака у всех мужчин обнюхивала ширинки. Появился коньяк, запахло жареным луком. Зазвучала безукоризненная запись Перголези, она безукоризненно воспроизводилась безукоризненной японской аппаратурой. Кресло стояло точнехонько в том месте, где действие стереофонического эффекта было также безукоризненным. Иванов почувствовал, как музыка словно бы проникает в него, подобно рентгеновским лучам, просвечивает насквозь, заполняя пространство и растворяя его в этом пространстве. Какая-то далекая неуловимая мысль об эмоциональной взаимосвязи музыки и алкогольной эйфории назойливо не давала покоя, но мальчишеский хор был слышнее всех мыслей. Жажда неземной, нечеловеческой красоты и, может быть, часть этой красоты и страдание от ее недосягаемости звучали в этом удивительном хоре. Иванов снова попытался критически взглянуть на себя, на свое состояние, но мальчишеский хор, и коньяк, и опять кофе, и разговор о Боге, и даже гравюры на стенах — все это помешало ему остаться самим собой… Он помнил, что звонил сестре и домой. Жены дома не оказалось. Это опять же странным образом оправдало в его глазах еще одну коньячную рюмку…
Даже время вновь улетучилось. Оно появлялось рывками, то в образе троллейбуса на втором московском маршруте, то в образе серого здания на Сивцевом Вражке. Андрей, а затем и Саша-биолог то и дело уходили на задний план, исчезали, но появлялись какие-то новые, даже некурящие юноши, девушки с накрашенными ногтями, в вельветовых брюках.
Шумная компания в какой-то арбатской квартире швырнула нарколога далеко вспять, во времена его студенческих лет. Он пил, курил, болтал с какой-то отрешенно-грустной девчонкой, а с другой пытался даже плясать под оглушающий рев тяжелого рока. Две большие магнитофонные катушки перетягивали друг с друга бесконечно нудную ленту, по голове били низкие барабанные удары, высокие взвизги просто вонзались в мозг.
И вдруг что-то отрезвило Иванова на одну лишь секунду, что-то осветило все это грохотание и всю толчею. «Какая мерзость! — сказал он вслух. — Мерзость». Однако ж он вновь окунулся в этот грохот, спорил с кем-то о дискотеках, сравнивал их с кабаками и называл рок и всю эстрадную нынешнюю музыку звуковым наркотиком. После того спора из памяти исчез достаточно большой временной кусок. Иванов оказался во дворе, на улице…
Сильный удар сзади в затылок сбил его с ног. Он упал на живот, ухитрившись сохранить от ушиба нос и зубы. Он не сразу сообразил, что случилось, а когда сообразил и попытался встать, то никого вокруг уже не было. «Ах, гады…» — бормотал он, пытаясь встать.
Отвратительное ощущение, сложенное из беспомощности, унижения, обиды и еще чего-то, трудно осознаваемого, еще больше охватило Иванова, когда двое дружинников подняли его и взяли под руки. Он говорил им что-то, они молчали и улыбались. Словно по мановению чьей-то палочки дружинники сменились милиционерами. Дверь машины захлопнулась. Решетка, отделявшая «салон» от водительской кабины специализированного «уазика», вызвала у нарколога улыбку, но чувство юмора не успело вернуться к нему в своем полном объеме.
Заведение, куда милиционер сдал нарколога, не вызывало двух толкований. Ему стало смешно, когда его удостоверение и деньги перекочевали к толстой женщине, облаченной в белый халат. Милиционеры уехали. Стены вытрезвительской приемной были щедро украшены какими-то правилами и объявлениями, стол, застланный ватмановским листом, тоже не отличался изяществом.
— Нарколог? — удивилась женщина. — Фамилия?
Иванов попросил ее вернуть удостоверение. Она не ответила. С любопытством, посещавшим ее, видимо, очень редко, она разглядывала пациента и его документы:
— Значит, Александр Николаевич Иванов. Нарколог.
Матерный крик и какая-то шумная возня в соседнем помещении заставили тетку принять еще более решительный вид. Она бросила документы в сейф, закрыла на ключ и ушла наводить порядок.
Иванов огляделся. Встал и, пошатываясь, но недолго думая, подошел к выходу. Он откинул здоровенный железный крюк, открыл двери. Вышел во двор, затем на улицу. Утренняя Москва поглотила его. На первой попавшейся автобусной остановке он сел в автобус, в обмен на завалявшийся пятачок оторвал билет, проехал несколько остановок.
…Он долго искал дом, где пытался сегодня плясать, тот двор, где его подняли дружинники. Но и дом, и этот двор словно бы провалились. Старый Арбат еще не был снесен до конца. Отступая под напором гигантских каменных близнецов, улочки и улицы все еще жили, дома и дворы еще не сравнялись друг с другом, поэтому Иванов ясно представлял, что ему надо. Но, как ни искал, не мог найти нужный ему дом. Исчезли также и дом биолога, и дом ассистента. Он часа два искал эти дома, заходил в подъезды, но все было напрасно. Ему припомнился булгаковский роман о Москве… Когда вскипавшая в горле горечь рассосалась, когда ненависть сменилась стыдом за себя, он перестал искать.
Голова, казалось, разваливалась на куски. Мучительный, нарастающий с каждой минутой стыд бросил нарколога в жар. Скрипя зубами, ругая себя и чертыхаясь, Иванов спустился под землю, на станцию метро «Смоленская»…
Наутро головная боль, сухость во рту, тошнота, некоординируемые движения — все было тут как тут. Весь омерзительный букет алкогольных недугов можно было бы изучать по собственным ощущениям, если б у Иванова было такое желание. Такого желания он не испытывал.
Совершая обычный свой путь к месту работы, он шаг за шагом вспоминал и вчерашнее свое поведение. Мучительный стыд снова терзал его. Каждая деталь разговоров и ночных похождений заставляла краснеть, а когда он припомнил финальную часть, то прямо-таки застонал от презрения к себе: «Ты оказался просто дерьмом. Баба с Тишинского рынка? Нет, тебе далеко до тех баб, они-то знают, что делают. Ты просто дерьмо и слабак».
Как это началось? Где, в какой момент он перестал быть самим собой? Почему не остановил себя хотя бы после второго бокала, ведь он ясно помнит, как не хотелось пить. И этот удар сзади… Кто это сделал? Он прекрасно помнил: он не давал никакого повода драться. Разговор о роке и всех этих дискотеках шел, как говорят, на высоком интеллектуальном уровне. За что же он получил этот удар в затылок? И почему нападающий трусливо исчез?
Иванов решительно набрал домашний номер Михаила Георгиевича. Телефон не ответил. Тогда Иванов позвонил Бришу в институт:
— Алло? Миша, я благодарю тебя за урок.
— Не на чем, — сказал Михаил Георгиевич и дал отбой. Нарколог долго вслушивался в коротенькие гудки: «Значит, он знал хотя бы примерно, что должно последовать дальше? Может, и знал. Или предполагал и желал этого, что равносильно».
Иванов положил трубку. Да, все, кажется, ясно. Становится ясно. Ясно ли? Нет, Бриш мог и не знать про этот удар в затылок. Все равно! Да, все равно, поскольку он заодно с этой веселой компашкой. Биологи, ассистенты… Медведев прав: они только и делают, что отрабатывают варианты. Моделируют. Полярность не зря перекочевала из науки во взаимоотношения людей. Медведев говорил еще о дефиците искренности. Он и тут прав: люди начали говорить одно, а думать противоположное. Почему доброе начинание оборачивается впоследствии таким откровенным злом? Надо бы выяснить на досуге, случайны ли подобные начинания. Или они генерируются кем-то? А после подбрасываются нам «для внутреннего употребления». Всюду модели. Моделируют музыку, природу. Течение рек. Самого человека. Медведев сказал как-то, что теперь человечеству вполне по силам смоделировать апокалипсис… Репетиция конца света? О Боже, как осточертели все эти количественные штучки! Так надоело жить в кибернетическом царстве. Уже известно, что будет через пять, десять, пятнадцать лет. Компьютер помогает предсказывать, то есть моделировать, будущее. Там, за океаном, уже знают, сколько русских останется к двухтысячному году… Сколько и что мы выпьем в этом году, сколько в том… Они знают, какова у нас будет смертность, сколько детей будут рожать наши женщины. Высчитали даже процент дебильности. Они моделируют войны. Экономику и политику. Поведение женщин и молодежи. Ведь идеологические наркотики нисколько не лучше физиологических. Да-да, наркотик моделирует поведение! Это так просто. Ведь не ты же отплясывал с этой девчонкой! Отплясывал коньяк «Апшерон». А ты? Где же в эту минуту был ты? Не мог же «Апшерон» плясать сам по себе. Ему были нужны твои ноги… Пока ты плясал, никто не бил тебя кулаком в затылок. Да, твое поведение моделировалось. Оно контролировалось, пока ты пил и плясал с девчонкой! Ты был не опасен для кибернетиков, ты был с ними и на виду у них. Больше того: заодно! Но стоило тебе отрезветь, стоило стать самим собой, и ты сразу получил удар в затылок. Если пляшешь под ихнюю дудку, они над тобой смеются. Если становишься самим собой — бьют! Боже мой, как же тогда жить? Как сохранить совесть, будучи сильным и независимым? Еще трудней совместить время… Зуев моделирует корабли, которые были. Федоров добивался воскрешения умерших отцов, он считал это главным сыновним долгом. Может, и впрямь можно смоделировать прошлое? Может, в этом нет ни-‘ какой опасности? Это, пожалуй, лучше, чем моделировать будущее. Нет, опять что-то не то. Наверное, лучше вообще без всяких моделей. «Я не хочу, не желаю быть объектом эксперимента! — мысленно возопил нарколог. — Не желаю. Я — человек. И никакому дьяволу не позволю экспериментировать надо мной! Даже после моей смерти… Умру со справкой! Чтобы никакие патологоанатомы не лазали в мой череп, не копались в моем сердце». — «Ну да, — возразил кто-то голосом биолога Саши. — Спросят тебя!»
…На работе Иванов попросил медсестру сделать ему укол. Один из тех уколов, которые он назначал своим подопечным для вывода их из глубокой депрессии. Но он ничего не почувствовал, никаких облегчений. Таблетка, проглоченная ради эксперимента, сняла головную боль, но координация движений стала хуже. Иванов ощущал интеллектуальную тупость, ему то и дело усилием воли приходилось возвращать способность критического отношения к себе. Он закрылся в кабинете, не отвечал на звонки, долго лежал, глядел на матовый стеклянный плафон. Ощущение близкой опасности заставило его подняться:
«…Черт! Удостоверение осталось в сейфе. Тетка не приучена жалеть своих пациентов. Она, конечно, позвонит куда следует. Если уже не позвонила…»
Надо было срочно что-то предпринимать. Но что? Он зашел в туалет, умылся, тщательно вытерся и причесал волосы. Затем попросил принести кипятку, чтобы заварить крепкого чаю. Медсестра во второй раз попросила выслушать.
— В чем дело? — Иванов поймал-таки себя на излишней резкости. — Да-да, извините… я слушаю.
Никаких чепе или сногсшибательных новостей за прошедшие сутки на отделении не было. Вызывал шеф, звонили из НИИ. В столовой недостает чайных ложечек, а тот, кто лечится в пятой палате, грозит административными последствиями. Недовольный подселением, он несколько раз пытался звонить в МК. «Бритый профессор и тут пришелся не ко двору, — подумал нарколог. — А где же классовая солидарность?»
Под конец старшая медсестра доложила о состоянии медведевского протеже. Больной по-прежнему молчал, не проявляя ни малейшего интереса к окружающему.
— Приведите его сюда, — потребовал Иванов.
Виктор выглядел поразительно плохо. Глаза провалились. Лицо не выражало, кажется, никаких чувств. Сквозь черную бороду просвечивала белая кожа, уши торчали как-то совсем беспомощно.
— Здравствуйте, — сказал Иванов. — Садитесь.
Сестра ушла. Больной сел, но ничего не сказал. Глаза его, Иванов заметил это издалека, глядели сквозь окружающие предметы, словно глаза всех умирающих. Эти глаза ни на чем не удерживали внимания, они видели лишь что-то свое, не видимое никому из других людей. Иванов никогда не встречал подобной отрешенности. «А что, если… — мелькнула у него мысль. — Что, если…»
Иванов решительно откашлялся и громко сказал:
— Виктор, вы не смогли бы мне помочь?
Глаза Виктора по-прежнему видели только что-то свое. И тогда Иванов поднялся:
— Я прошу, помогите мне! Это смешно, но мне… я попал в беду, понимаете? Мне необходима ваша помощь!
Какая-то слабая, едва уловимая искорка почудилась Иванову в равнодушном, мертвенном взгляде больного. Иванов быстро, громко и коротко рассказал Виктору свою вчерашнюю историю.
— Я напился у этих пижонов как свинья и угодил в это самое заведение. Удрал, но документ остался. Понимаете?
…Он видел, что глаза пациента медленно, недоверчиво, но все же оттаивали, теряли мертвящее равнодушие.
— И я прошу помочь мне! Помогите выбраться из дурацкого положения. Я же нарколог…
Виктор сделал неопределенное и тоже некоординированное движение. Губы его задвигались. Наконец он тихо, с явным усилием произнес:
— К-как? Как я могу помочь?
Наверное, он был потрясен звуком своего же голоса. От удивления Иванов хлопнул в ладони — глаза Виктора оживали! В них уже мерцало слабое отдаленное любопытство. Отрешенность медленно исчезала из них. Чтобы закрепить достигнутое, Иванов энергично фантазировал:
— Очень просто! Мы разыграем с вами маленький детективчик. Ну, скажем, так. Алкоголик случайно залез в мой кабинет. Выкрал удостоверение и сбежал. Вы слышите? У нас многие больные ходят в своей одежде. Он сбежал из больницы в город и… понимаете?
Виктор сделал несмелую попытку улыбнуться. Да, он сделал эту попытку. Иванов ясно видел, как меняется, возвращается к здешней жизни его лицо.
— А, а… дальше? — еще чуточку громче спросил больной.
— Дальше он, естественно, нарезается и попадает в медвытрезвитель. Оттуда сбегает. Удирает из вытрезвителя без документа. Обратно в больницу… Ну а здесь никто не заметил его самовольной отлучки. Утром звонят из горздравотдела и…
Раздался резкий телефонный звонок. Иванов снял и тут же положил трубку:
— Вот! Это как раз они и звонят… Заинтересованные товарищи. Звонят и предлагают… вы знаете, что предлагают в таких случаях?
— Я, кажется, понял, я…
Но Иванов перебил Виктора:
— Нет-нет, уж дослушайте до конца! Мне предлагают написать заявление на увольнение по собственному желанию. Я же, завотделением, сообщаю им о чепе. Докладываю, что больной, совершивший побег, наказан. Он досрочно выписан за грубое нарушение режима…
— Я согласен, — Виктор пробовал уже смеяться. — Выписывайте.
— Это не повредит вашей карьере?
— Нет, нет! Александр Николаевич, я рад, что могу помочь… Надо бы связаться с Медведевым. — Он вдруг отвернулся. — Если б вы знали… Если б вы видели, как они летели… Голые мертвецы летели… Они кричали!.. Их разрезало шиферными листами. Пополам, прямо в воздухе… Они кричали и после этого…
Его всего затрясло. Иванов подскочил к нему, успев все же нажать на кнопку. Прибежала сестра, за ней лечащий врач. Виктора уложили, сделали укол, а через десять минут под руки увели в палату.
Иванов был спокоен. Больной, самым неожиданным образом выведенный из состояния мертвой спячки, несомненно вернулся в реальность… Теперь укол с хлористым кальцием, долгий сон, а уж после всего этого ему не помешает и хороший обед. Уверенность в том, что уже завтра Виктор будет есть по меньшей мере за четверых, не покидала нарколога.
Телефон просто надрывался от злобного нетерпения
11
В Москве прошло еще несколько дней. Столица шумела, как и всегда, поглощенная чем-то своим, грандиозным и важным, но бесконечно далеким от Любы Бриш.
Говорили, что август будет тем месяцем, когда начнут затихать напасти високосного года. В городе прижилась мода на восточную медицину; экстрасенсы объявлялись то тут, то там. Ритмическая гимнастика явилась на смену… чему? Люба не помнила, чему на смену пришла ритмическая гимнастика. Вьетнамская мазь и лаосская хирургия, положение планет и миграция вирусов, землетрясение на юге и смертоносный смерч под Костромой и Ивановом — все как будто бы соответствовало високосному году — году крысы. Оптимисты называли его благополучнее — годом мыши, а те, кто не хотел крайностей, придумали примиряющий термин: год грызуна.
Люба и раньше не всерьез относилась к московским поверьям, а в этом году ей было и совсем не до них. Если она и соблюдала какую-нибудь моду, то делала это не нарочно, а неосознанно, поэтому у нее все получалось в меру.
Увы, год для нее и впрямь выдался не из легких! Затея мужа усыновить детей стоила Любе многих слез, дело тянется до сих пор. Дочь в последнюю минуту перед получением паспорта не разрешила ставить фамилию мужа. А тут появился Медведев…
Сегодня она должна вместе с сыном явиться в комиссию по опеке, куда вызван и Ромкин отец. Люба даже не сказала об этом мужу.
Михаил Георгиевич чувствовал, что его в чем-то обманывают, что-то недоговаривают. Сегодня, просматривая Ромкины ученические тетради, муж наткнулся на промокашку, исчерканную шариковыми ручками. «Мышка-бришка», — прочитал он под растрепанной рожицей.
— Ну а это как понимать? — спросил Михаил Георгиевич и показал подпись под рисунком.
— Это не я, это Зинка, — сказал Ромка, который играл с Верой в шахматы.
— Что значит не ты? Не ты писал или не ты рисовал?
— Я ее срисовал, а она написала.
— Что написала?
— Ну, как ты не понимаешь, папа! — Ромка двинул вперед правофланговую пешку.
Вера посмотрела сначала на Михаила Георгиевича, потом на Ромку. Михаил Георгиевич продолжал:
— Значит, в школе у тебя прозвище — Мишкин-бришкин. Так?
Ромка надулся, глядя на доску.
— Да нет! — засмеялась Люба. Она слышала разговор. — Не Мишкин, а Мышкин.
Теперь Вера, забыв про шахматы, внимательно посмотрела на мать.
— Значит, князь Мышкин. Почти идиот.
Вера встала и ушла в свою комнату. Михаил Георгиевич выпроводил Ромку, позвонил на дом классной руководительнице и спросил, где и когда можно ее увидеть.
— Миша, она же давно в отпуске! — сказала Люба. — Зачем пустяками тревожить людей?
— Ты считаешь, что это пустяк?
— Конечно.
— А я считаю, что это мерзость! Понимаешь? Мерзость! Ты бы должна знать разницу между пустяками и мерзостью!
Люба опешила. Он просто кричал. Раньше это было вообще основательной редкостью, теперь он кричал едва ли не ежедневно. Но раздражало ее больше то, что во время крика голос его становился женским.
Она молча перетирала только что вымытую чайную посуду. (Семья обедала последнее время за большим столом в гостиной. Не очень-то было удобно носить еду и посуду из кухни, но это как-то укоренилось после совершеннолетия Веры.)
— Извини! — он старался взять себя в руки. — Я кричу. Но, Люба, кричу я не на тебя! Ты пойми, на кого и на что я кричу, ты обязана понять!
— Миша, что я должна понять?
— Элементарные вещи!
— Какие вещи? В этом возрасте у них у всех…
— Я не хочу говорить, что у них в этом возрасте, мне просто осточертело все это хамство! Мне надоело, понимаешь? Все эти штучки отвратительны, сколько же можно?
— Какие штучки?
Люба не понимала, о чем он говорил. Обида ее усиливалась, его возбужденное состояние медленно, однако же настойчиво овладевало и ею. По мере того как он с помощью слов освобождался от какой-то непонятной ей злости, злость эта переходила в нее, и непрошеные слова уже копились где-то у самого горла. А сегодня с мужем творилось что-то совсем непонятное. За все годы их совместной жизни ни разу не видела она его в таком состоянии! Какая-то сила корежила его у нее на глазах. Она, эта сила, против его воли подбирала для него слова и необычные для него выражения.
— Пойдем, мы с Ромкой проводим тебя до метро, — предложила Люба.
Он не слушал. Он швырял бумаги, не мог завязать галстук:
— Гадство на каждом шагу! На каждом! Ты понимаешь, что такое хамство и гадство? Если не понимаешь, тогда нам не о чем говорить! Извини, я, кажется, снова кричу!
Люба молчала, в ней тоже клокотало внутри. Она сдерживалась из последних сил, но спокойным голосом сделала какой-то наказ дочери. Та, не выслушав, ушла в свою комнату. А он, ее муж, даже ничего не заметил! Он продолжал обличать хамство.
На улице он долго и упрямо ловил такси. Машины шли мимо и мимо. Шоферы как будто чувствовали его агрессивное состояние, даже не тормозили.
— У вас сегодня защита? — спросила Люба, инстинктивно меняя его и свою мысленную направленность.
— Да. Один идиот зачитает свою паршивую диссертацию, два других идиота расскажут, какая она хорошая! Четвертый укажет на отдельные недостатки. Проголосуют и дружно ринутся на банкет.
Несмотря ни на что, он дождался такси. Чмокнул жену в висок и проворно залез в машину. «Я позвоню, если задержусь», — услышала Люба, но он и сам выслушал свою фразу. Иногда он слушал сам себя, словно шофера, который спрашивал, куда ехать.
Конечно же, он чувствовал, что они с Ромкой куда-то собрались. Но поскольку она не говорила ему об этом, он не мог предложить ехать с ним на такси. Люба впервые почувствовала, что обманула его. Она не испытывала от этого никакого раскаяния и удивилась: что с ней?
…Мужчина в берете напомнил ей о давней, совсем забытой поездке во Францию. Хватило одного движения его черных усиков, чтобы отрадное воспоминание молодости исчезло. «Оставьте, оставьте меня в покое! — хотелось ей крикнуть всем этим встречным фатоватым мужчинам. — Сколько же можно?» Но они все шли и, как ей казалось, нагло ее разглядывали. Она просто устала от этих взглядов. И этот хлыщ с циничным прищуром лошадиных зеленоватых глаз, раздевающих ее с ног до головы, и этот молоденький офицерик, не скрывающий откровенно восторженного удивления, и этот старый, но все еще модный товарищ, обладающий красивым прищуром, — все глядели на нее, как на свою. Если б они знали, что у нее на душе…
Люба забыла, что раньше ей нравились эти взгляды, что когда-то она забавлялась ими. Еще не так давно она смело кидала свой взгляд прямо в глаза встречным, разжигая ложное самомнение у записных ловеласов, приводя в смятение молоденьких офицеров и повышая настроение стареющим модникам. Завистливых женских взглядов Люба совершенно не замечала, тут и забывать было почти что нечего. Разве что давние рассуждения Натальи Зуевой о женской свободе. Кажется, это она, Наталья, называла женскую верность домостроевской кабалой…
Слезы просто душили. «Почему он уехал? Один, как этот…»
В метро Люба несколько успокоилась. Подземная толпа втянула ее вместе с Ромкой в узкое горло подъемного эскалатора, вытянулась, вывезла на поверхность и так же деловито вынесла на улицу.
— Идем, Ромушка, идем! И в кого ты такой рохля? — Люба тащила сына за руку; он не успевал увертываться от встречных.
Крохотная ладошка сына, словно чужая, безжизненная, не двигалась в материнской руке. Любе хотелось, чтобы Ромка хотя бы слегка пошевелил пальчиками. Так нет же, ручонка сына лежала в ее руке совершенно безвольно. Люба остановилась и вытерла ее носовым платком:
— Ну, что ты?
Оставалось мало времени. Люба должна была явиться в райисполкомовскую комиссию к определенному часу. Ромка молчал. Он вообще последнее время стал молчаливее, она давно заметила это, но ей не хотелось раздумывать о причинах. С тех пор как в ее жизни начался период всяческих заявлений, хождений по адвокатам, разговоров в комиссиях, Любе стало некогда думать. Чувствовать своих детей, ощущать в них всякое, даже самое маленькое изменение, физическое или душевное, она просто не успевала.
— Ромушка, а как же ты в школу пойдешь? — торопила Люба мальчика. — А на физкультуру? Совсем еле шевелишься…
Ромка молчал.
Оставалось меньше и меньше дней до первого сентября. У Ромки замирала душа, когда он вспоминал о школе. Он старался не думать на эту тему. Ведь еще каникулы, еще долго! Но дни проходили слишком быстро. Сегодня он опять тщательно изучил календарь: августовские числа исчезали одно за другим. Папа уже звонил учительнице. Сестра дважды примеряла свою новую форму, а мама…
Ах, эта мама! Она каждый день только и говорит о Ромкиной школе. Он старательно пробовал с радостным нетерпением ждать первого сентября. Только ничего у него не получилось. И почему маме так хочется этого первого сентября? От одного воспоминания о математике у Ромки начинало тревожно ныть в груди и тянуть в горле. Но Ромка еще не потерял замечательной детской способности нарочно забывать обо всем неприятном.
Сразу после детского садика школа представлялась ему чем-то удивительно новым и радостным. И в первый раз он пошел в школу радостно-гордым, взволнованным. Но торжественная линейка тянулась так долго, так много говорили дяди и тети, что он устал. Он уже не вникал в слова и только боялся, что завянут цветы. Они действительно чуть не завяли. Так чего же мама так радуется, что скоро снова первое сентября?
Место, куда они пришли после метро, было не очень интересное, но все-таки новое. «Районный исполнительный комитет», — прочитал Ромка красивую вывеску и спросил:
— Мама, почему исполнительный?
— Потому что исполнительный, — она посмотрела на часы и заторопилась, повела Ромку по коридору.
— А что он исполняет?
— Идем, Ромушка! Мы уже опоздали. Посиди здесь, я сейчас. Она усадила его на скрипучий стул, без стука открыла одну из дверей. Дверей было много, и он хорошо запомнил только ту, в которую вошла мама. Он огляделся. На второй этаж вела красивая лестница. Лестничные перила были с толстыми круглыми столбиками. Ромке захотелось проехать по поручню, но тут ему стало как-то не по себе. Опять он ощутил какое-то непонятное волнение, какое-то беспокойство, словно в кино, когда смотришь интересное место. Или как на уроке, когда чувствуешь, что вот сейчас, сейчас тебя обязательно спросят. Назовут твою фамилию и спросят…
Ромка знал, что такое уже случалось с ним. Раз, а может быть, два, на улице или где-то в подъезде, он забыл где. И вот опять… Какое-то странное волнение окутало мальчика, он беспокойно ерзал на стуле. Прошло минут десять. Ромка даже не вздрогнул, когда бородатый, но вовсе не страшный дяденька сбежал по лестнице. Он глядел на Ромку, а Ромка глядел на него как давно знакомые. Дяденька положил ладонь на Ромкину голову, хотел что-то сказать, но вместо этого опять исчез, быстро поднялся по лестнице.
Люба вместе с Ивановым выходила из кабинета. Иванов улыбнулся Ромке. Люба была так расстроена, что ее губы дрожали, ресницы то и дело вскидывались.
— Александр Николаевич! — сказала она. — Можно задать вам один вопрос?
— Конечно.
— Скажите, почему вы всю жизнь меня преследуете?
— То есть как… — изумился Иванов. — Люба, я не совсем понимаю. Я? Преследую вас?..
— Вот именно. Вы.
— Что за вздор! — в отчаянии крикнул Иванов.
— Тогда почему вы здесь?
— Меня попросили… -Да?
— Да! — твердо сказал Иванов, всей кожей чувствуя Ромкину отчаянную детскую ненависть. Люба же, похоже, просто презирала его, Иванова. Он видел пульсирующую нежную жилку на ее шее, слышал легкий, едва уловимый запах пота, запах ее кожи, спутанный с запахом французских духов фирмы «Нина Ричи». Конечно, ему было наплевать, какой фирмы были ее духи. Белый изгиб, обозначивший неуловимую границу между плечом и шеей, он тоже видел, но видел не прямым, а косвенным взглядом. Может быть, сейчас ему, подобно Ромке, тоже хотелось заплакать, по-детски уткнуться в это плечо и заплакать, чтобы забыть свое и чужое сиротство…
Она щурилась, ее побелевшие ноздри гневно двигались.
— Ну, что же… Можете продолжать в том же духе…
Люба схватила моргающего, напрягшегося от жутких предчувствий Ромку и быстро пошла к выходу.
Лицо нарколога просто полыхало от стыда и от возмущения. Действительно, что ему, Иванову, надо? Почему он вмешивается в чужие дела и ходит по райисполкомам? Он ходит по юридическим консультациям, занимается делами Медведева. Да еще и врет. Он соврал сегодня опять, когда сказал, что «его попросили». Нет, никто его не просил. Но ведь Медведев знал, что он, Иванов, ходит по консультациям.
Он все знал — и не возражал. Больше того, он согласился прийти сегодня в комиссию по опеке, где давно подготовлена почва для лишения его родительских прав, где… И тэ дэ и тэ пэ. Любу вызывали сюда с сыном, и Медведев знал об этом. Он должен был тоже прийти сюда, но он не явился…
Итак, он, Иванов, — преследователь беззащитной женщины, разрушитель семейного спокойствия. Наверное, это так и есть. Почему он снова солгал, когда сказал ей, что его попросили? Солгал? А может, и не солгал…
— А ты знаешь, что Бриш каждую неделю шатается по Колпачному переулку?
Медведев остановился:
— Откуда ты знаешь?
— Вся Москва знает об этом. Он давно околпачен. — Иванов схватился за парапет. — Этот колпак нам не пере-кол-пако-вать!
— Мне его жаль! — Медведев спокойно пошел дальше.
— А сына? А дочь? — закричал Иванов. — Ты хочешь оставить их с матерью? Что будешь делать ты?
— Повторяю тебе: я еще не решил! И, пожалуйста, выйди из состояния ощеренности.
— Когда ты решишь, они будут уже в каком-нибудь Арканзасе. Ты предал своих детей!
— Прекрати, говорю тебе! В гневе мы теряем остатки мужества.
— И когда это ты научился говорить афоризмами? Залюбуешься… Это самое сделало тебя таким… жалким?..
— Замолчи! — Медведев остановился и побелел. — Или я врежу тебе…
— Я сам тебе врежу! — тихо сквозь зубы произнес Иванов и, сжав кулаки, напрягая челюсти, придвинулся ближе.
Оба замерли. Они сверлили, пронизывали друг друга глазами. Их обходили, на них оглядывались, а они стояли, готовые броситься друг на друга. Это было как раз посредине моста…
И Москва шумела на двух своих берегах.
Василий Белов