Весной, словно перелетную птицу, тянет меня из городского жилья в родное гнездовье, на Дон. Прошлая зима кончилась рано: в середине февраля сошел снег. Чего ждать, в календарь заглядывая: пора — не пора? “Не для меня придет весна, и Дон широко разольется…” — пусть по тюрьмам поют, а мы, слава богу, казаки вольные.
Поехали. Наскучав за зиму по земле и людям, ездил и ездил: Ярки-Рубежные, Бузиновка и, конечно, к Виктору Ивановичу Штепо, в Береславку, близкие Ильевка да Мариновка, а потом — Задонье. Станица Пятиизбянская с просторной округой: хутора Светлый лог да Гремячий лог, Липов лог, Ложки, Кумовский, могучие, а местами глухие, Грушевая да Петипская балки. Станица Голубинская. Старинные казачьи Голубые городки с хуторами и вовсе — край немереный: Большая Голубая да Малая Голубая, Большой Набатов да Малый Набатов.
На исходе второй недели оказался я в Большом Набатове, довольно далеко от районного центра, отрезанный от него бездорожьем и распутицей.
Пора было прибиваться к дому. Но как выбраться? Моя многострадальная “Нива” сломалась неделю назад. Сюда я добрался попутно и нелегко. А вот выбраться… Земля обтаяла, раскисла, чуть не каждый день шел дождь. На хуторе 26 дворов, 3 “Нивы” и “УАЗ”. Но ехать сейчас на них — лишь машину губить. “Подожди, может, обвбенется, день-другой…” Но этого “обвенется” можно долго ждать.
Прошел день, другой, третий… На хуторе я все новости собрал. На речке Голубой порыбачил, окуней дергая возле Львовичевой горы да на Устье и в Затоне ловя красноперку с плотвой. Дважды успел на непрочном льду провалиться и как следует накупаться. “Кулугуром стал, — смеялся мой хуторской приятель. — Мы ведь все староверы. В Голубой крещенные”. Сходил на оставленные людьми хутора: Евлампиевский да Картули. Дон вскрывался, очищаясь без ледохода: ширились и сливались промоины, майны, закраины. Того и гляди, придет верховая полая вода. Пора было уходить. И я, оставив лишние вещи, ушел налегке, пешком.
День разгулялся солнечный, ветреный, хотя обещало радио ненастную погоду и дождь.
От хутора Большой Набатов, что прячется в укрыве холмов, от воды отступив, путь мой — берегом. Слева Дон плещет волною, шуршит сизыми льдинами, справа — высоченные кручи холмов. Узкая полоса меловой гальки, белого обмытого плавника. Солнце, вода и ветер.
Когда по Дону “скачешь” на моторной лодке, “бежишь” на теплоходе, окрестные холмы, балки, берег луговой с густым займищным лесом медленно, но все же плывут и плывут мимо, быстро уходя.
В походе пешем иное. Белая гора, балка Узкая, Красный створ, балка Трофеи, Желтый мыс… Глянешь — все будто недалеко. Но шаг за шагом идешь и идешь, а Белая гора, крутой обрыв ее, тянется и тянется.
Большая у нас земля, просторная.
Над Доном шел я до хутора Малоголубинского, после него в гору поднялся и там, спрямляя путь, пробирался к Городищу, к станице; добрел туда уже в сумерках. На пути ни единой живой души не встретил.
Степь да степь. Давно не паханные поля. Балки, заросшие шиповником, тернами, бояркой. Ветер в сухих травах. Близкая река, дух ее. Высокое небо. Редкий коршун. Безлюдье на многие десятки верст.
В одиноком пути хорошо думается. Уехав из города, две недели провел я в дороге.
И теперь вспоминались дни прошедшие: дороги, хутора, люди.
Но порою словно обжигало глухое безлюдье. Над головой изредка хоть ворона хрипло, но каркнет, косо, под ветром, пробираясь в холодном небе; на воде — сизые льдины; на земле — лишь ветер шарит в сухой траве. Шагаю час, и другой, и третий. Порою встану, гляжу. Но сколь ни озирай, от близкого придорожья до самого горизонта — степь да степь, холмы, падины, балки. И немое безлюдье. Ни гурта скотины, ни овечьей отары, ни черных пашен, ни зеленых озимей. Нет даже следа людского, тележного, машинного ли. Лишь волчий, четкий, порою наискось пересечет дорогу. Им тоже несладко: ни падали, ни животины.
Да и кому тут ходить ли, ездить, скотину водить, землю пахать?..
Хутор Большой Набатов, от которого держу я путь, и ныне лежит просторно. Еще в далекие годы протянулся и раскрылатился он от донского берега, от лесистого займища до заливного луга и Лысого бугра, таким и остался, в прежних размерах. Просторная долина справа и слева прикрыта от ветров Белой горой, Львовичевой, Прощальным курганом, Маяком, Белобочкой. Место для жилья укромное и приютное. Земли — много, рядом — вода и лес.
Когда-то в Большом Набатове был колхоз, потом, при всеобщей “объединиловке”, — отделение совхоза “Голубинский” с пашнями, бахчами, попасами, сенными угодьями, тракторной бригадой, огромным животноводческим комплексом; теперь же — просто глухое селенье, вымирающий хутор.
Остался он вроде в прежних размерах, но умирают и уходят с хутора люди; одни дома разбираются и увозятся, другие ветшают и рушатся, валится городьба, за ней — базы, сараи, разрежая былую тесноту дворов. Соседства давно уже нет. Дома и поместья стоят вольно, будто чураясь друг друга; меж ними — пустоши, руины, заросли дурной травы или задичавшего сада.
Всякий раз по приезде поднимаюсь я на Белую гору, которая прикрывает хутор от ветра, к Дону обрываясь отвесной кручею. Оттуда, словно с высоты горней, далеко видать: речные воды, придонские займища, просторная долина и, конечно, хутор как на ладони. Все дома и подворья — вот они.
Нынче на хуторе жительствуют 26 семей ли, хозяйств. Совсем рядом, под горою, просторное подворье, на котором стоит дом и жалкие остатки сараев, базов, катухов. А ведь это подворье знало иные времена. Когда-то жил здесь Павел Алексеевич Соболев. Имел он кроме огорода хороший сад с виноградником. Конечно же, корова с приплодом, куры да утки, пара свиней, овечки — все как положено, чтобы прокормиться с семьей, не надеясь на скупые колхозные трудодни. Для заработка, для денег он имел 100 пуховых донских коз, каждая из которых давала 400 — 500 граммов пуха, килограмм которого стоил от 100 до 200 рублей. Получалось примерно 5 — 6 тысяч рублей, то есть тогдашняя цена легкового автомобиля. Позднее Соболевы переселились в районный центр. Никто из них на хуторе не остался.
На самом краю хутора стоит деревянный флигель, окна-двери в нем целы, но забора нет. Подворье — заброшенное и разбитое. На нем просторная, когда-то жилая, летняя кухня, кладенная из дикого камня и глины, погреб с широкой каменной лестницей, хоть на тройке въезжай, дубовый накат. Базбы, сараи — все это нынче разбито, разрушено, заросло бурьяном. Это поместье Трофила Аникеевича Жармелова, а потом — его сына Филиппа Трофиловича. Всегда у них было 2 — 3 коровы, лошади, козы, овцы, сад, огород — словом, дом — полная чаша. Трофил Аникеевич здесь умер и похоронен. Сын со своими детьми переехал в Волгоград.
Рядом когда-то жил не тужил Василий Васильевич Марченко, по прозвищу Дадека. Его сад и огород славились на всю округу. Василий Васильевич имел мотоцикл и возил на продажу в Голубинскую станицу груши, виноград, картошку, чеснок. На его подворье все строения были крыты шифером. Держал скотину и птицу. Жил хорошо. Со всей семьей переехал на жительство в районный центр.
Дальше дом знаменитого Дорофеича, у которого в 1991 году на сберкнижке пропало 50 тысяч рублей. Пять “Жигулей” по тем ценам. Калинкин Василий Дорофеевич с семьей кроме коров, свиней, птицы и прочего держал 15 пуховых козлов. Тоже свой расчет. Не было у него охоты возиться с матками и малыми козлятами. А хороший козел дает 1,5 — 2 килограмма пуха. Занимался Дорофеич и рыбой, благо Дон под боком, и, конечно, сад был с огородом. Свою артезианскую скважину пробурил, что для хутора редкость. Сначала он детей отправил на жительство в Волгоград, а теперь и сам уехал.
Через прогон жила бабка Евлаша. Маленький флигелек, но огород просторный. Забрали ее с хутора в 90 лет. И до последнего года столько родилось у нее картошки, свеклы, тыкв, что не в силах была собрать. “Помогите тыквы свезть… Помогите картошку свезть…” Она и продавала, и раздавала выращенное, и, конечно, самой хватало.
Василий Макарович Калинкин с женой Степанидой Артемоновной картошку телегами продавали. Огромное у них было поместье, своя вода. Они сначала дочь устроили в Волгограде, потом сами переехали в райцентр, в Калач.
Самуил Иванович Спиридонов, Савва Никифорович Пристансков, Василий Андреевич Вьючнов, немец Геккель… У всех были домишки не больно видные, но просторные подворья, огороды, сады, скотина, птица. Василий Андреевич на хуторе умер, остальные уехали.
У старого Кравченко, который теперь в райцентре, а усадьба его осталась, разваливается… Так вот, у старого Кравченко коз было за сотню, гусей, индюков — полторы сотни, кур — не считано, коровы, овцы. Он одного козьего пуха каждый год продавал на легковую машину.
Это, как говорится, — былье: Жармелов, Спиридонов, Пристансков… Умерли и ушли, уже не вернуть их. А вместе с ними не вернуть былых колхозных времен: колхоз им. Буденного, совхоз “Голубинский” — еще и потому, что Савва Никифорович да Самуил Иванович, Трофил Аникеевич да Филипп Трофилович, Василий Васильевич да Евлаша, Дорофеич, Кравченко, Вьючнов и даже однорукий Евсеев, у которого огород был аж до Лысого бугра, — потому что все они, вместе с женами, детьми, стариками родителями, были великими, неутомимыми тружениками не только на своем подворье, но и на колхозных полях и фермах.
Все это было. А что же осталось в году 2002-м? Подворье Жармеловых заброшено и разбито. Недолго здесь пожил молодой Чоков с женой. У них ни скотины, ни огорода не было. Разошлись, уехали. Окна-двери выбиты. Все заросло бурьяном.
В доме Соболева до последнего лета жила Наталья Чокова с мужем. Огорода и хозяйства они не имели, как и брат ее, сидели на шее отца-тракториста. Теперь они дом бросили, перешли в другой, получше. Добро что выбор есть. Один лишь случай: Натальина свекровь, которая в райцентре живет, дала денег, чтобы купили корову. (Как без коровы на хуторе!) На эти деньги Наталья с мужем купили старую легковую машину, которая проехала по хутору лишь однажды, до горы, и там заглохла; притянули ее на буксире во двор, здесь ржавеет.
В доме Дорофеича, после ухода хозяина, поселилась молодая пара. Прожили они год ли, два, живности и огорода не имели. Теперь — разошлись, уехали. В доме выбиты окна и двери.
На подворье В. В. Марченко жила Наталья Дворецкая, развеселая бабенка. Конечно, ни о каком хозяйстве у нее и мысли не было. Но сумела даже шифер с крыши пропить. Хутор она не покинула и сейчас, просто перешла в другой дом, который целее.
Флигелек бабки Евлаши купили приезжие люди, беженцы. Они даже забор, которым подворье было обнесено, сожгли. А что до огорода… Говорят, что “земля плохая”. А у бабки Евлаши, даже в 90 лет, была хорошая земля.
В доме Василия да Степаниды Калинкиных впеременку кто-то живет, но никаких огородов и картофельников и в помине нет.
У Геккеля на усадьбе — бурьян, хотя там жили до прошлого лета молодые, Сергей Стишенков да Наталья.
У Вьючнова покойного в доме непонятно кто поселился: то они есть, то их нет. Но везде — бурьян, а ведь сад был — просто рай земной. Войдешь — душа радуется. Хозяина нет, заборов нет, все скотина погрызла и вытоптала.
Нынешней весною подсчитали мы, что в Большом Набатове 26 дворов ли, хозяев. Для дальнего хутора вроде немало. Но что это за дворы…
Дед Федор, Наталья Дворецкая, Сашка Марадона, Савушка, Федя-суслик, тетка Ксеня, чеченка Полина, Нюся Татарка — все они люди немолодые, живущие одиноко и кое-как, на невеликую пенсию. Здесь, на хуторе, им горевать до смерти. Бывший бригадир Гаврилов с женою, Павло Попов, Александр Адининцев с женой Катериной, вдовая Паня Стишенкова, Эдвард Панкратьевич с женой Машей — тоже люди пенсионного возраста, но иного склада; у них пока силы есть, и они держат понемногу коров, мясной скот, овечек, коз, кур да уток, сады, огороды. Но все это в невеликих размерах, лишь для себя и родных, в прибавку к пенсии. Это народ — серьезный. Почти все они вот-вот с хутора уедут; жилье в районном центре и в областном у каждого из них есть. Эти люди пока еще держатся на хуторе по привычке, по сердечной привязанности, но их поджимают годы, болезни, житейские неудобства, которых на селе с каждым годом все больше: давно закрыт магазин, хлеб привозят лишь в летнее время, и то раз в неделю, больница и врачи далеко, тем более что дорога грунтовая, плохая: ее обрезают и дождик, и снег. Пока писались эти строки, уехала в райцентр Паня Стишенкова. У нее был хороший огород, куры, две дойные коровы, два быка; умела она и рыбу ловить получше мужиков; в этом году скупали по весне какие-то заезжие живых сусликов, змей, черепах, так Паня сразу же приловчилась и на две тысячи рублей этой живности поймала и сдала. Словом, на все руки. Нынче она уже зимует в райцентре. И Шура Попова в райцентре, Павел один мыкается. Гаврилова жена говорит: “Уедем”. Панкратьич все лето ездил, искал дом в Калаче, чтобы возле Дона, он — рыбак. Катерина Адининцева мужику своему сказала: “В зиму уеду в город. А ты как хочешь…” Еще одну Катерину, но Одининцеву, родную тетку Александра, осенью перевез в город сын Петро.
Юрий Стариков — хуторской рожак, ему сорок пять лет, он жил и работал в городе; там — квартира, там дочка в школе учится. Теперь — здесь. На подворье у Юрия — коровы, мясной скот, лошади, свой трактор. Летом Юрий на хуторе живет, почти безвыездно, вместе с женой и дочерью. Зимой — враскорячку: город, хутор. В его отсутствие за хозяйством присматривает сосед и родственник Михаил Стариков, вдовец, возраста пенсионного.
Еще один бывший городской, вернее, райцентровский житель — Виктор Кравченко. Тоже здешний рожак. На хутор вернулся в новые времена, потеряв в райцентре работу. Ему — под пятьдесят. Силы много, уменья — не занимать. И начал он хорошо: поставил подворье, скотьи сараи, базы, огород завел, сад — все как положено. Есть у него трактор, косилка, машина, две артезианские скважины пробурил. Были и есть: коровы, мясной скот, свиньи, гуси, куры. Но… на хуторе ему не жить. Жена окончательно постановила: буду жить в райцентре — и устроилась там на работу, сыновья ее поддержали. Значит, и Виктор с хутора уйдет.
Семейство Шахмановых. Эти никуда не уйдут. Когда-то приехали они на хутор переселенцами, вроде из России: старый Шахман с женою и два сына. Сейчас их 30 душ. Лишь у Юрия десять детей. Из этого немалого семейства только один человек работает трактористом на соседнем хуторе, летом всякий день туда ездит. На 30 едоков лишь 2 или 3 головы скотины, причем у старых Шахмановых, а не у молодых. Огорода, сада нет ни у кого. И не было. Но от голода никто не помер. Растут, женятся, плодятся, заселяя брошенные дома, каждый из которых становится точь-в-точь как родительский: пустой двор, пустой баз, поваленный забор, который зимой в печку уйдет, у порога — лужа помоев, немытые окна без занавесок. Чем живет эта великая орда? Не один раз попадались они на краже скота (прежде — колхозного, нынче — частного). Но если старый Шахман за такие дела даже тюремный срок отбывал, то нынче за это толком и не судят. Кто-то из Шахмановых и нынче с “подпиской о невыезде” за краденый скот. (А они и не собираются “выезжать”. Их колом не выгонишь.) Пропадают на хуторе куры, утки, гуси, какие-то вещи со двора, из домов. Порою Шахмановых ловят, даже протокол участковый составит. Но проку… Шахмановы живут и множатся, именно они — сегодняшний день и не больно надежное будущее хутора Большой Набатов.
Все остальное: одинокие старики, да бедолажная голь и пьянь, да еще — Юрий Стариков, живущий враскорячку между хутором и городом.
Другое будущее — чеченцы. Их три семьи. У каждой — гурт скота в полсотни голов и более, пуховые козы, обычно — под сотню. Прежде, при колхозах, чеченцы своего сена не заготавливали, пользуясь колхозным. Теперь у каждой семьи — колесный трактор. Они, как и прежде, стараются пасти скотину круглый год, добро что зимы у нас малоснежные. Но учены уже горьким опытом. В прошлом году у Алика, того, что живет за речкой, от бескормицы, когда снег все завалил, погибло десятка два голов. Нынче он сена поставил три скирда. Научились чеченцы доить коров, делать творог, сметану, масло, домашний сыр. Еще десять лет назад в Калаче на базаре, в молочном ряду, про чеченок и не слыхали. Теперь их — больше, чем русских. Жизнь научила.
Даже не три, а уже четыре чеченских семьи. Вспомнил, что нынешним летом Алик из Малого Набатова, за речкой, забрал у Сашки Марадоны дом и отделил женатого сына.
Так что хутор Большой Набатов становится аулом, а вся округа уже — не Тихий Дон, а вольный Кавказ со своими обычаями и законами. Конечно же — РФ, но вряд ли Россия.
В Москве, в Историческом музее, бродя по залам его, увидел я старинную карту России, начала XVIII века. На ней — нечаянная радость! — отыскал родные места: вот он, “калач”, поворот Дона, на котором живу. “Калачинская пристань на калаче Дона”, — объясняет В. Даль. А вот и места задонские — синие жилочки-речки: “Больша Голуба”, “Мала Голуба”; и нынешняя станица Голубинская — “Городки Голубы”. О чем карта умолчала, подскажет память: вот здесь, в истоке речки, хутор Большая Голубая, рядом — Тепленький, по речке же, вниз по течению, Горюшкины хутора или Евлампиевский, садами, левадами, казачьими куренями они почти смыкаются, влево по притоку — Сухая Голубая, ниже на самом устье — Большой да Малый Набатов, вверх по Дону — Картули, Лучка, Екимовский. А вот здесь — Липологовский хутор, через перевал — Зоричев, за ним — Осиновский, потом Осинологовский…
Старинные же записи путешествующего европейца: “Здешние казаки живут богато. Имеют много скота, табуны лошадей…”
Вернувшись домой, не сразу, но собрался я в Большую Голубую. Поутру заехал в районную администрацию, застав всех начальников на планерке. Спросил громко: “Кто в Большой Голубой был в нынешнем году, в прошлом или когда-нибудь?..” Переглядывались, пожимали плечами. Ну ладно… Глава администрации района недавно избран… Заместителю по экономике вроде там делать нечего… Заместителю по строительству тоже нечего строить… Здравоохранение? Фельдшерский пункт давно закрыт. Образование?.. Забыли про школу. Заместителя по сельскому хозяйству спрашиваю: “Но ты-то хоть когда-нибудь был?” — “Чего там делать?” — слышу в ответ.
Федор Иванович Акимов, долгие годы проживший на хуторе Большая Голубая, говорил в те времена: “Мы в нашей глухомани помрем все — и никто не узнает”. Но тогда еще в силе был совхоз “Голубинский”, на хуторе были школа, медпункт, магазин, клуб и работа в поле, на фермах — не такая уж глухомань. А вот теперь…
Я и собрался к Федору Ивановичу; он хоть и живет в райцентре, но в тамошней округе сено косит. “Где-то в Голенской балке, — сказала его жена. — У Любани на хуторе спросите, она знает”. — “Какая Любаня? Фамилия-то есть?” — “Какая там фамилия. Любаня, да и все”.
Но до Любани еще доберись.
Опытный шофер и охотник Петрович объяснил, как говорится, на пальцах: “По шляху идешь, ты же знаешь, слева у тебя — Осиновка, первые столбы, бывший полевой стан слева, Белый родник, Пономаревы поля, потом свернул, там балка глубокая, с родником… Ну, едешь… Влево не бери… А то уедешь… Потом — дубнячок в балке… Потом — первая дорога, это где вторые столбы… Но по ней не ездят, надо подальше взять… Я и сам там не был сто лет…”
Словом, объяснил.
Ладно, поехали… Время — летнее, август. С мая месяца — ни одного дождя. Так что застрять трудно.
Асфальта двадцать верст, потом — Гетманский ли, Клетский шлях, который когда-то действительно был “шляхом”, ныне — обычный заброшенный проселок.
Десять, и двадцать, и тридцать, и более километров. Ни машины, ни живой души… Лишь небо, да облака, да дикое поле, забывшее про людской голос и скотий мык. Это — нынешнее Задонье.
До поворота к Осиновскому хутору я еще как-то соображал, где и как еду. А потом — лишь дорога, развилки ее да объезды. Вроде — туда, а может, и вовсе не туда. Но выбрался, вовремя повернул и, отмахав шестьдесят верст, стал спускаться в просторную долину речки Большая Голубая.
Белью сияющие обрывы меловых холмов, меж ними — глубокий Гайдин провал, Каменный провал, ниже — Церковный да Чернозубов; над речкой, охраняя воды ее, свежая зелень тополей да верб. Просторная земля и — безлюдье.
В 1994 году еще надежда была, что хутор уцелеет: в подмогу местным жителям приехали двадцать семей беженцев, переселенцев из Киргизии. Им обещали работу и нормальную жизнь.
Год 2002-й. Спускаюсь к приметному кладбищу. Ищу глазами людское жилье. Один домик, другой, третий… Кладбище большое, а хутора, считай, нет. Остановился у неказистого подворья: дом, скотий баз, две собаки лают.
Просторная долина, речка, зелень прибрежной уремы: старые вербы, тополя; просторное кладбище…
Два порядка домов — улица, когда-то совхозом построенная. Была улица, были дома… Теперь — коробки с пустыми глазницами да руины. На одной стороне, в самом конце, живет В. С. Косогоров, на другой стороне — В. Дьяченко, последний из двадцати семей киргизских беженцев. Поодаль, за речкой, — домишко Н. В. Крачковского, недавно к нему перебралась на житье Н. И. Горелова, ее домик вовсе на отшибе. Ну и, конечно, Любаня Цыганкова ли, Рожнова, у подворья которой остановил я машину. Вот и весь народ “голубской”, весь хутор Большая Голубая, в котором когда-то было более двухсот дворов. Во времена вовсе старинные — пять водяных мельниц. В близкие, колхозно-совхозные, — шесть тысяч гектаров пашни, более одиннадцати тысяч овец, молочный гурт, до пяти гуртов мясного скота, косяк лошадей буденновской породы.
Из века в век здесь жили люди. Одного из них в Калаче, на рыбалке, порой встречаю: зимой — на льду, летом — в затоне, с удочкой.
Александр Рубцов — мой ровесник, может, чуть посверстнбее, за шестьдесят, но крепок еще: телом плотен, кубоват, морщинист. Он — коренной “голубской” (в отличие от “голубинских”, какие родом из Голубинской станицы); тридцать семь лет прожил он в Большой Голубой и потому говорить о ней спокойно не может.
— Какой хуторина был — цены не установишь! — жить да жить… Охота какая. По пороше любил на зайца. Как пороша: иду, двух-трех обязательно. А речка… Какие там заводи… Какая рыба… Язи, голавли, щуки. Зимой и летом ловил. А красноперка, серушка… Слаже ее нет. В русской печи запаришь… Господи… — вздыхает он и причмокивает, вспоминая далекое, с того края жизни. — К жинкиному деду на гости ездил, он — с верхов, с Подпешинского, тоже — рыбак, дал мне вентерь. Я его поставил, на другой день прихожу — и поднять не могу. Веришь, три линя по три килограмма с лишком — каждый. Я таких сроду не видал… А какие там попасы, какие травы! На Теплом, на Крутоярщине — там раньше не пахали. Там скотину водили, лошадей. Круглый год паси. И мельницы там были. И все было. Для жизни, для работы. Да сплыло… Раз в год наезжаю, на Троицу, могилки проведываю. Лишь — покойнички, а живых — никого. Последний наш, голубской, Сметанкин Николай Пантелеевич к сыну ушел в Малую Голубую доживать, но помер враз. От родной земли, как от титьки… Какой хуторина был…
Еще один коренной голубской — Федор Иванович Акимов, бывший тамошний агроном, крепкий казачина, ныне житель райцентровский. Соседям своим, какие каждый год ездят на заработки в края северные, внушает и внушает:
— Зачем он нужен, ваш север? Поехали в Большую Голубую. Будем водить скотину, лошадей. Там такие попасы, зимой из-под копыта скотина будет кормиться! Можно заработать больше, чем на вашем севере! И здоровью полезней.
Федор Иванович не только агроном, он водит любую машину, на тракторе пашет, сеет, косит и охотник — редкостный: на птицу, на зверя, из засады, с облавы, на лошади, гоном лису, волка. Федор Иванович еще в детстве, по несчастному случаю, потерял левую руку. Но и с одной рукой он стоит пятерых рукастых.
Большая Голубая — его родина. Там он жил, работал, женился, сыновей народил. Но ушел. Теперь бывает лишь случаем да летом косит там сено для своей скотины и на продажу, для заработка. И так же, как Рубцов, горюет: “Какой хуторина… Жить да жить…”
И нынче горюют, но ушли.
А. Рубцов:
— Ушел я с хутора при Ускове, неплохой был председатель, до него сменилось одиннадцать. У меня сынок четыре класса кончил здесь, на Большой Голубой, отправили его на центральную усадьбу в интернат, за сорок один километр. Учится, живет там, на выходной — привозят. Встренешь его да проводишь, а душа болит. Как-то приезжаю на центральную, а мне говорят: “Твой сынок к технике прислоняется, он не в школе, а в мастерских торчит”. Я все понял и решил: надо уезжать, иначе — загублю детей. Написал заявление, а председатель не хочет подписывать. Я ведь и на тракторе работал, и на комбайне, и на машине. Квартиру мне сулит на центральной усадьбе. А я сказал: “Нет. Если уж со своего хутора ухожу, то центральная мне не нужна”. Ушел в Калач. И правильно сделал. Сынок в люди вышел, офицер. И дочка выучилась, неплохо живет. А я и ныне горюю по хутору. Но годы уже не те. Да и хутора нет. Лишь могилки. А какой хуторина…
Федор Акимов толкует о том же:
— Вроде и глухомань, и от властей далеко, а жить не давали. Там — не коси, там — не бери. Откуда зерно взял? Откуда сено? Помню, это был семьдесят девятый ли, восьмидесятый год. Вызывают меня в милицию, аж в райцентр. Немедленно явиться. Приказывают. Как сейчас помню, женщина, при погонах, фамилия у нее… Помню, но господь с ней. У тебя, говорит, превышение по скотине. К такому-то числу ликвидируй и приведи поголовье к норме. Я кручусь, как ужака: виль да виль, мол, жена, двое детей, тетка престарелая, а я — инвалид, сами видите. Она толочит свое: “Приведи поголовье к норме”. Держал я трех ли, четырех коровенок, конечно, был и гуляк, коз под сотню, конь. Была возможность. Попасы — вольные. Сено косили. Почему не держать? Для жизни. А она свое: “Давай подпись. К такому-то числу ликвидируй, приведи к норме. Иначе будем привлекать”. — “Среди белого лета как я буду ее ликвидировать? Резать и под яр кидать?” — и теперь, через столько лет, с горечью спрашивает Федор Иванович.
И это ведь не тридцать седьмой год, не пятидесятый, это — рядом.
Юрий Васильевич Кравченко с Большого Набатова, нынче — житель районного центра:
— К нам как-то косвенно власти относились. Мы сколько раз просили: “Разрешите нам лошадку держать”. С лошадкой такая легость. С ней и огород вспашешь, и картошку под плужок — сподручно, чего привезть, отвезть по хозяйству, в станицу съездить. Просили слезно: “Разрешите лошадку держать”. Ни в какую! Ответ один: “Лошади — только для кочевых народов. Вы — не кочевые”. А получилось — кочевые, — вздыхает Юрий Васильевич. — С хутора все откочевали.
Откочевали… Рубцовы, Акимовы, Сметанкины, Цыганковы… В Калач, в Голубинскую, в Волгоград и далее.
Им на смену привозили переселенцев из Тульской области, с закрываемых шахт, из Чувашии, из Мордовии, где жилось хуже. Косоруковы, Шахмановы, Стариковы, Крачковские… А уже в 90-х годах приехали те самые русские люди из Киргизии, двадцать семей, которым здесь обещали работу, жилье, спокойную жизнь. А еще — асфальтовую дорогу и даже плавательный бассейн. Могучая была организация “Сельхозводстрой”, задумавшая создать в Большой Голубой агрофирму с “производством и переработкой продукции”. Но гладко было на бумаге… тем более что пришли новые времена, которые доконали хутор.
Здешний старожил — Любаня: новоиспеченный пенсионер Любовь Васильевна Рожнова родилась в Большой Голубой, безвыездно живет здесь.
Возле ее поместья остановил я машину: неказистый домишко, сарайчики, скотий баз, лепленный из всякой всячины. Собаки лают, а вот и сама хозяйка, впрягшись в тележку, тянет какой-то хлам к своему гнезду. Рядом брошенные, разбитые дома, подворья. Чем-то, но можно поживиться: старая доска, моток проволоки, железяка — все в дело пойдет.
Любаня встречает нежданного гостя радушно, предлагая чаю попить. Крепкая еще казачка: говорливая, улыбчивая, румянец на щеках, правда, зубов почти не осталось.
— Про хлеб мы и не поминаем. Джуреки печем. Муки привезем… Это уж сколько лет-годов. Волки нас одолели… Спасу от них нет. На той неделе прямо возле двора, еще светло было. Пришел, зарезал козу. Собаки лают, я шумлю, палкой на него: “Кыш-кыш”. А он и не глядит… Пока не нажрался.
Про двуногих “волков” рассказывает Любаня с горечью, со слезой, потому что это для нее — жизни крушение. Хутору пришел конец. Как доживать старому человеку? Любаня, надеясь лишь на себя, довела свое поголовье крупного скота до восьми голов. Каких это трудов стоило!.. Бабьи руки. Но как еще денег заработать, чтобы хатку купить в станице.
Вырастила восемь голов. Уже хотела продать. Но ее опередили: угнали, украли весь скот. “Волков” нашли. Они из соседних уже не хуторов, но аулов. А оттуда, по кавказским обычаям, выдачи нет. И никакие суды не помогут.
Вот и рухнуло все. Теперь здесь придется доживать, сколько бог даст. Тянет всякий хлам с пепелищ. Авось пригодится.
На другом конце хутора подворье Валентина Степановича Косогорова: домик, огород, корова. Невеликая пенсия, и никаких надежд. Уехать некуда и не на что. Потому он не больно разговорчив: курит, ругает власти, машет рукой.
Поодаль, за речкой, стоит домишко Николая Крачковского. Он был механизатором, даже техникум кончал. Пятьдесят лет. В кармане — пусто. Податься некуда. Перешла к нему в дом шестидесятилетняя Надежда Горелова, она совсем на отлете жила. Теперь бедуют вдвоем.
Вот и все жители еще недавно людного хутора — Большая Голубая.
Есть еще семья Дьяченко, единственная из киргизских переселенцев. Но они нынешним летом купили дом в райцентре. Переедут туда.
А еще — чеченцы. Хамзат Брачешвили уже лет двадцать живет здесь. Руслан Дадаев в этой округе родился, вырос. Он был последним управляющим от “Сельхозводстроя” на Большой Голубой. Работал недолго, но когда все кончилось, то остатки немалого имущества — техника, помещения, скот — оказались в его личном владении. Видимо, выкупил. И сказал: “Здесь теперь все мое, даже любой ржавый гвоздь”.
Часть животноводческих ферм Дадаев разобрал и увез в станицу. Там он достраивает дом. На Большой Голубой у него гурт крупного рогатого скота: 300 ли, 500 голов… Кто их считал? Работников откуда-то привез, две семьи. Бедолажные, нерусские, вроде из Дагестана.
Вот и вся жизнь Большой Голубой. Чтобы купить муки, крупы, других харчей, надо нанимать машину и ехать в станицу за 50 километров. Машина у Дьяченко, пока не уехали. 300 — 400 рублей отдай. А какого-либо попутного транспорта нет. Сюда редко кто забирается. И зачем? Электричества на хуторе порой не бывает месяцами. В этом году целую линию столбов спилили и увезли хозяйственные люди. Правда, их отыскали, потому что они не больно и прятались. Связи телефонной зачастую нет. У Любани в прошлом году умер кто-то из родных в Волгограде. Телеграмма шла долго. Любаня, слава богу, успела на девятый день. А вот из Германии родственники успели с покойным проститься. (От Волгограда до Большой Голубой — 150 километров, до Берлина — наверное, 3 тысячи.)
Такая вот жизнь на хуторе, где еще недавно хлеб растили, пасли и стригли овец, доили коров. Разводили мясной скот, лошадей. Работали, жили. Так было в XVII веке, в XVIII, в XIX и в XX.
Теперь XXI. Любаня Рожнова — на пенсию пошла. Косогоров, Горелова — тоже пенсионеры. Крачковский работал у Дадаева, тот платил скудно. Курева привезет, муки. Потом скажет: “Ты все забрал. Я тебе не должен”. Сейчас, в августе, Крачковский работает у Федора Ивановича Акимова, косит сено. Но это — ненадолго. А дальше? До пенсии — далеко. До станицы Голубинской — полсотни верст. Но там и своих лишних рук много. В райцентре — та же песня. Да и куда поедешь. Здесь хоть крыша над головой.
Походил-побродил я по хуторским пепелищам. Тишина и покой. С пустыми оконными проемами — клуб, но крыша и стены целы. Бывшие медпункт и школа заперты на замок и, слава богу, не тронуты. Но кому нужны?
Двинулся я в путь. “Ферму проедешь и на правую руку, после балочки, — объясняла мне дорогу Любаня, — по-над посадкой, тама сколько лет-годов трактора ездили. По следу, по следу на правую руку, и тама — Голенская, Федора найдешь, перекажи, мол, Любаня велела…”
Сколько езжу, всем объяснениям: “Тама балочка… И на правую руку…” — им одна цена. Тем более, что тракторные следы давно заросли, а иных нет.
Ехал я, ехал, пока не понял, что заблудился. Оставил машину и стал подниматься на курган, чтобы оглядеться и, может быть, услышать голос трактора, которым косят траву. Но степные курганы сторожат безмолвие. Шелест травы под ногами, посвист ветра, стрекотанье кузнечиков. И огромный простор земли, который неволею завораживает. Стоишь и глядишь. Стоишь и чуешь, как душа твоя принимает этот простор и становится частью его. Ничего уже не надо, все есть: небо, земля, ветер, горчина и сладость уже переспевшей травы, негромкий посвист степной вольной птицы.
В этот летний день, порядком по степи поблукав, я все же отыскал приют Федора Акимова, в тени дубков, на взгорье, возле бывшего хутора Теплый. Обычное становье: стол, скамейки — под легким навесом; шалаш из тюкового сена, степного сенца, до одури пахучего; тут же — наковаленка, молот, куча “сегментов” травокоски.
Случайно наткнулся я и на полевой стан Пушкиных — считай, единственных землепашцев в этих просторных краях. Отец и четыре сына. Сергей Сергеевич возился возле трактора. Вид у него не больно богатырский: небольшого росточка, худощавый, носатый. Тоже из Киргизии переселенцы. Прежде глава семейства, как говорит он, на тракторе и пассажиром не ездил. Теперь вот почти десять лет крестьянствуют: пашут, скотину держат, своя маслобойка, рушилка для проса, тракторы, автомобили, производственные помещения. Конечно, это еще — не настоящие крестьяне; но энергии и сметки хоть отбавляй. На них и держатся, слава богу. Землю Пушкины брали сначала возле станицы Голубинской, где живут, потом — у Евлампиевского хутора, теперь перебрались сюда — на Крутоярщину, в далекий от дома край. Ищут где лучше, добро что свободной земли нынче вволю. Но в конце концов когда-нибудь поймут, что в Задонье много веков и до них жили люди и кормились они, а порой богатели мясным животноводством. Это понимание у Пушкиных еще впереди; может быть, старшему сыну — тоже Сергею Сергеевичу — окончившему сельхозинститут и аспирантуру, наука и опыт чужой будут в помощь.
А пока слава богу, что Пушкины живы, здоровы, работают. Потому что в этой округе в 90-х годах прошлого века было много желающих “фермерствовать”: пахать ли, сеять, коней разводить. Где они нынче: Караваев, Найденов, Рукосуев, Каледин, Бударин, Коньков, Карасевич, Камышанов, братья Пономаревы, Лысенко, Чернов, Комаров… Им счету нет. И памяти о них уже нет. А Пушкины работают. Нынче у них было хорошее просо, рожь. Сейчас сеют озимую пшеницу.
От духовитой, сеном пропахшей обители Федора Акимова пытался я спуститься вниз, в долину Большой Голубой, чтобы вдоль речки, торной дорогой, ехать на Евлампиевский. Но полевая колея понемногу стиралась, словно истаивая, и наконец вовсе исчезла, затравев возле поросшей кустарником глухой балки. Пришлось назад возвращаться.
А от стана Пушкиных провожал меня хозяин, объясняя, как удобнее проехать: “Левей и левей от посадки, там колея, только вправо не бери… Левей, и там летний лагерь был для скота, от него опять левей бери. А потом…”
Поехал. И, конечно, заблудился. Потому что скотий лагерь сто лет назад был, еще при совхозе. О нем и знака теперь нет. Попал я на дорогу вовсе не езженую. Еле заметные светлые меловые колеи. А меж ними — трава выше капота машины. Помаленьку ехал и ехал. Солнце уже клонилось к далеким холмам. Вышел я из машины.
Немереный простор открывался на многие километры. Холмленая степь. Пологие и крутые курганы, глубокие балки, словно морщины на челе вековом; просторные долины, стекающие к живым и пересохшим речкам и далее — к Дону. На взгорьях — рыжие, выгоревшие от зноя травы, в низинах — луговая зелень, гущина кустарника, в местах укромных — купы одичавших яблонь да груш, знак былого жилья. Молчаливое царство земли, неба, диких трав, вечного ветра. Стоишь о времени забыв. Да здесь и нет их, часов да минут, одна лишь вечность, которую душа не вмещает, но пьет и пьет.
Вечер. Красное большое солнце лежит на холмах. Редкие высокие облака розовеют, потом смуглеют. В долине смеркается. Под кручами и в приречной густой уреме густеют синие тени. Воздух заметно холодает, волгнет, и чуется острый дух скотий от далекого ли хутора, а может, просто от века прошлого. Долго здесь жили люди. Муковнин хутор, Найденов хутор… Горячев, Митькин, Таловое… Бурова да Мужичьи балки.
Начинает быстро темнеть и здесь, на холмах. Пора пробираться к ночлегу. Звезды — огни небесные — уже загораются. До огней земных еще ехать и ехать. Но дорога — вот она, у подножья кургана, так и бежит вместе с речкой, петляя, до Евлампиевки, до Набатова, к Дону.
Не люблю машин. Лишь терплю их, когда нужно ехать далеко. Завидую не “мерседесам”, а крепким молодым ногам. Походы пешие — такая радость. Каждая пядь земли, дерево, куст, цветок ли, травинка не мимо проносятся, а встречают и провожают тебя. Разве не радость? А на машине пропылил, просвистел — и ничего не увидел, кроме дорожных колдобин.
В Набатове переночевав и оставив машину, поздним утром отправился я в поход пеший на Евлампиевский хутор и на Сухую Голубую, прихватив с собой для компании хозяйских собак Жульку и Тузика, которым на цепи скучно сидеть.
Поджарый Тузик по далекому родству вроде овчаристый, но статью тоньше, элегантнее, в кофейной короткой шерсти, молодой наш Тузик ветром летел впереди, обнюхивая и осматривая все возможные пути следования, будто старательный охранник — “секьюрити” при высоких особах, какими являлись мы с Жулькой — кудлатой коротконогой старушкой; она тоже спешила, высунув язык. Но у нее — возраст и хвори. Выйдя за околицу, мы сразу свернули с дороги проезжей, к речке. Берегом идти веселее, в тени тополей да верб, хоронясь от жаркого августовского солнца. Деревья тут старые, развесистые. Речка — обычная, степная, с глубокими омутами да заводями. А порой с каменистыми бродами, перекатами. На первом из них, отмахав от хутора пять-шесть километров, устроили отдых, который Тузику был вовсе не нужен. Шумно воды полакав, он умчался вперед, по своим охотничьим делам. Жулька шарилась в густой сочной траве, сладко чамкала, выгрызая под корень сочный пырей; она хворает, ей надо.
По каменистой россыпи светлой водой журчала и позванивала речка; мешались на земле свет и тень от листвы и ветвей, легким ропотом отвечали высокому ветру макушки деревьев; над ними — хрустальный перезвон золотистых щуров и вовсе далекая молчаливая небесная синь. Время летнее — золотая пора.
Но рассиживаться не резон, путь наш — неблизкий. Тузик уже занудился, кружится, повизгивает, торопя в дорогу.
Оставив речку и прибрежные кущи, стали мы подниматься изволоком на Евлампиевскую гору, которая надежно прикрывает хутор от суровых зимних ветров и летних суховеев. Вернее сказать, прикрывала, потому что хутор Евлампиевский остался лишь на картах. Последним его жителем, правда не коренным, был Борис Павлович Лысенко. Четыре года назад он покинул хутор. Тогда же, по осени, кто-то спалил два пустых дома, последнее жилье хутора. И теперь с высоты кургана открывается вид приглядный: речка, прибрежная зелень, сады. Но нет ни домов, ни людей. Зеленая пустыня.
“Хутора умирают, как люди, горькой болью на сердце ложась”, — строчки стихов моего земляка Николая Милованова из хутора Павловский.
Людская смерть приходит по-всякому: после долгой жизни или подкосит неизлечимая болезнь. Но можно и расстрелять или уморить голодом человека во цвете лет. Тоже — смерть. Ныне широко известно, что Россия потеряла в годы репрессий миллионы человеческих жизней. Сколько хуторов и сел погублено бездумно ли, злою силою уже в новейшие времена, не считал никто. Людские селенья, полные сил и жизни, расстреливали в упор.
Вот он, один из убиенных хуторов, — Евлампиевский, или Горюшкины. Поистине Горюшкины.
Это был огромный просторный хутор, на несколько километров протянувшийся вдоль речки Большая Голубая. Здесь разводили скот, сеяли хлеб, сажали бахчи, овощи. Овощная плантация была немалая, поливная, с чигирем, который приводил в движение верблюд — редкость для здешних мест. Колхозная плантация лежала за речкой. На заливной земле, возле хутора, располагались свойские огороды. Здесь даже без полива хорошо росла картошка, морковь, свекла, другие овощи. На всю голубинскую округу славился хутор Евлампиевский своими садами. Груши, яблоки, сливы, даже виноград телегами увозили отсюда в районный центр, про окрестные хутора и станицы не говоря.
Впервые я попал на Евлампиевский в середине 70-х годов. Это было горькое время, когда многие и многие хутора и села объявляли неперспективными, с применением мер карательных: закрытие школы, медицинского пункта; бывало, электричество обрезали, чтобы скорее понял народ: власти не шутят.
Дело было в августе. Машины я в ту пору не имел, ходил пешком. Остановился возле колодца воды попить. Старинный был колодец: с журавцом, выложен диким камнем — все по-хозяйски. У колодца — всегда народ. Разговорились. Как раз в ту пору закрыли хуторские школы. И здесь, в Евлампиевском, и по соседству, в Большом Набатове. Люди ходили как пришибленные. Помню, одна из женщин сказала, вздохнув: “Через два года нас никого здесь не будет”.
Признаюсь, я не поверил. И как было поверить, когда вокруг стояли дома и дома. И не какие-нибудь мазанки да землянки, а старинной постройки казачьи курени, рубленые, из дубовых пластин, порою с каменными низами, крыши — тесовые, железные. Хутор тонул в садах, в сладком запахе спеющих груш. Нарядные стояли деревья, в желтых и алых плодах.
Как тут горьким словам поверить. Они — лишь слова…
И вот год 1978-й. Старый мой блокнот. Записи еще прежними чернилами, которые долго хранят написанное. Всего лишь четыре года минуло. Хутор еще живой.
“Курган. Осень. Ветер свистит в травах. Светло и просторно. Белое нежаркое солнце.
Внизу, у подножья кургана, — колхозное гумно: желтые скирды соломы, темные — сена. Скотьи базы, овечьи. С яслями, кормушками. Баба подъехала на арбе с сеном, разложила в ясли корм, крикнула на какую-то скотиняку: „Геть-геть!” — и уехала.
На речке утки и гуси белыми табунками. На той стороне два огромных ломтя вспаханной земли.
Ниже гумен дом под железной крышей, крашенной ярким оранжевым суриком. Возле дома — сараи, крытые и выгульные базы, забор из горбыля. В огороде мужик в синей выцветшей рубахе копает картошку. Разогнется, поглядит вокруг, снова копает. Рядом — пустые подворья, брошенные дома. Щитовые, сборные, которые колхоз строил для переселенцев, и старинные казачьи дома-курени, крытые тесом, шифером, железом.
Спускаюсь с кургана, брожу по хутору. Он безлюден.
Вот школа, которую закрыли четыре года назад. Просторное деревянное здание, два высоких крыльца. Старинная школа, вековая. (Она сгорит через пять лет.)
Сады и сады. Развесистые яблони. На них — плоды: зеленая, крепкая крымка, которая висит на дереве до морозов; янтарная алимонка, румяное павловское, поповка. Могучие вековые груши: дули, бергамоты. Сладкие плоды, сладкий дух. Падают, лежат на земле, гниют.
Брожу по хутору. Какие дома… Хоромы. С верандами, со старинными “галдареями”, где спали в летнюю жару, с чуланами, кладовыми. Еще не облезла синяя краска со ставен, дверей, еще не обсыпался мазанный ярко-желтой глиной (для красоты “мазикали”!) коридор. Рубленые амбары с огромными “амбарными” замками. Колодцы с деревянными да каменными срубами, с журавцами, с долблеными дубовыми и каменными колодами, в которых скот поили.
Еще стоят заборы, плетни, не щерятся стропилами крыши, но дикая трава, конопля да татарник, полонила подворья.
Тишина. Безлюдье. Словно царство заколдованное. Все осталось: дома, сады, сараи, колодцы, скамеечки у двора… Только людей нет”.
Всего лишь четыре года прошло с того дня, как хутор объявили неперспективным, закрыли школу, медпункт. По “мудрым” задумкам преобразователей население хутора Евлампиевский должно было чуть ли не строем направиться в “агрогород”, то есть станицу Голубинскую, центральную усадьбу совхоза, где есть школа, больница, пекарня, водопровод и даже двухэтажные дома.
Но хуторяне, минуя станицу, подались в районный и областной города. Они рассуждали здраво: “Ныне Голубинка — центральная, а завтра — печальная. Город надежнее!” И оказались правы. Нынче, в 2002 году, в станице нет работы, а двухэтажные дома чернеют выбитыми окнами.
А на хуторе Евлампиевский и чернеть нечему. Теперь здесь зеленая пустынь, с одичавшими садами и следами былого жилья.
В начале 90-х годов, когда в стране начались перемены: развал колхозов, фермерство — на пустом уже Евлампиевском хуторе взяли землю люди приезжие: Караваев и Лысенко. У Караваева было много фантазий, поддержанных, морально и материально, властями. Замышлялось разведение лошадей, создание конноспортивной школы. “Седлает коня есаул”, — сообщала областная газета. Но “есаул”-горожанин заседлал заграничный автомобиль и пропал, оставив ржаветь и гнить тракторы, строительные материалы. Борис Павлович Лысенко продержался на хуторе почти десять лет. Он пахал, сеял, разводил скотину и просил господа бога: “Мне бы хоть одного соседа…” Когда я заезжал к супругам Лысенко летней порою, Борис Павлович просил: “Через газету… сколько беженцев… Дом есть, пусть приезжают, будем работать”. Жена его лишь вздыхала: “На наше место. А мы уедем. Хватит. Как волки…” В конце концов Лысенко уехали и живут теперь в райцентре.
Евлампиевский хутор как приют человеческий кончился. Один из многих.
Ухожу на Сухую Голубую. Это и речки приток, и когда-то жилье казачье. Про него и нынче вспоминает Федор Артемонович Леонов: “От Евлампиевки и аж за Грицкову балку хаты тянулись. Мы там хорошо жили”. Еще один свидетель, старая Катерина Одининцева: “Быков брали в колхозе и ездили на Сухую Голубую за яблоками. Арбами возили. Такие там сады были могучие, с виноградом…”
Идем с Тузиком по руслу Сухой Голубой. Жаркое лето, исход его. Наша спутница Жулька, виновато повизжав, повернула к дому, долгой дороги не выдержав. Мы идем по сухому песчаному и каменистому руслу. Кое-где встречаются бочаги ли, омуты с темной водой. Берегут их старинные развесистые вербы. Тузик жадно лакает, а то и плещется. День жаркий. Русло прихотливо вьется. Вот здесь было подворье и здесь, напоминают куртины вконец одичавших яблонь и груш. А здесь — заливной огород.
Вчера я глядел с кургана на просторную ложбину, в которой был хутор Тепленький, потом проезжал мимо останков Найденова хутора, теперь вот Евлампиевский да Сухая Голубая, а рядом и возле — Осинов лог, Картули, Лучка…
Лет десять назад в новомирском очерке “Последний рубеж” писал я, повторю и сейчас: “Каждый погибший хутор, селение — это наш шаг отступления с родной земли. Мы давно отступаем, сдавая за рубежом рубеж. Похоронным звоном звучат имена ушедших: Зоричев, Березов, Тепленький, Соловьи, Вороновский. Края калачевские, голубинские, филоновские, урюпинские, нехаевские — донская, русская земля”.
Прошло десять лет. Похоронный список продолжен: Евлампиевский, Большая Голубая… А кто теперь живет в Осиновском, на Калиновом ключе, на Фомин-колодце, на Осиповом, в Ложках, в Гремячем логу? Почему Светлый лог именуют Урус-Мартаном, а Камышинку — Камыш-аулом?
“Уходим. Бросаем за хутором хутор, оставляя на поруганье могилы отцов и дедов”.
Внучка Трофила Аникеевича Жармелова пожаловалась: “Мы раньше ездили на могилку к дедушке, прибирали ее. А потом приехали — ровное место”.
“Не провели семь ли, двадцать километров дороги… Закрыли магазин. Не захотели возить детей в школу… И вот уже разошелся хутор”.
Зима 2003-го. Собираюсь на хутор, звоню. Сначала спрашиваю о дороге, малом отрезке ее, в десяток верст, который строители десятый же год никак не осилят. Это вам не Московская кольцевая! У нас — по-иному, тем более что 2002 год был особенным: по-новому дела пошли, с “конкурсом”, и потому вперед не продвинулись вовсе.
Слушаю, мотаю на ус:
— На Сралбях не пройдешь, и не суйся. Езжай через мехдвор, но влево не бери, где мы весной застревали, а возьми на правую руку. Там получше… И в Малоголубой, когда к бараку спускаешься, напрямую не лезь, а попытай справа, там вроде… В гору поднимешься… А может, через Рыбачий…
— А чего вам везти? — спрашиваю напоследок, хотя ответ мне известен.
— Хлеба…
Борис Екимов