Ожидание
«И нынче чего ожидать мне, Господи?
Надежда моя на Тебя»
(Пс. 38;8)
«Мы смерти ждем как сказочного волка…»
О. Мандельштам
Что чувствует приговоренный к смерти за минуту до приведения приговора в действие? Что чувствует влюбленный после первого свидания? О чем думает ученый, ставя вожделенный эксперимент? Что ощущает пациент, подозревающий у себя какую-то болезнь, стоя у кабинета врача? Чем преисполнена душа ребенка, с замиранием сердца следящего за недосягаемо-манящим полетом бумажного змея? Что делают пассажиры на остановках?
Что вообще делают и чувствуют люди, когда они что-то делают. При всем бесконечном многообразии их состояний, общим является то, что они всегда чего-то ждут.
Можно надеяться или не надеяться, верить или не верить, знать или не знать, любить или ненавидеть, радоваться или печалиться, страдать или наслаждаться – во всех этих состояниях неизменным остается ожидание чего-то. Иными словами, ожидание – это внутреннее стремление к чему-то еще, к тому, чего нет в данном месте, в данном времени.
Ожидание, таким образом, при самом первом приближении, при рассмотрении самых незатейливых и тривиальных ситуаций, оказывается наиболее существенным свойством живого бытия, то есть бытия, способного мыслить, чувствовать, переживать и давать себе в этот отчет.
Мы обречены на ожидание, ибо мы всегда чего-то ждем. Даже когда мы не ждем чего-то конкретного, или уже ничего не ждем, наше бытие всегда погружено в таинственную колыбель ожидания, которая раскачивается в такт тягостно-неумолимому утеканию времени.
О чем говорит эта обреченность на ожидание, обреченность по своей внутренней силе равная какому-то метафизическому приговору? Прежде всего о том, что наше существование в наличном состоянии лишено самого существенного и самого главного. Наше существование никогда не достигает цели, ибо цель как самое ценное, бесконечно отдалена от настоящего. Посредством ожидания мы как бы приближаемся к цели, не достигая ее полной реализации. В результате, ничего существенного не происходит; одна цель сменяет другую и т.д.
Цели всегда в конечном счете оказываются почему-то не теми. Невозможно задержаться на том, что достигается в результате реализации цели, нельзя вполне воспользоваться плодами достигнутого, нельзя сполна удовлетвориться достигнутым, это означало бы остановку, конец, гибель. Вся жизнь – это безостановочная гонка целей, ни одна из которых не имеет существенного (то есть сущностного) преимущества. И поэтому цель – самое нереальное, приводящее однако саму реальность в движение. И только ожидание – есть реальность, это и есть реальность жизни настоящего.
Но ожидание только тогда по-настоящему является ожиданием, когда в нем самом нет достигнутости того, что ожидается. Ожидание – это состояние, лишенное сущностного содержания. Так, по крайней мере кажется на первый взгляд. Содержание здесь совпадает с формой. Содержанием ожидания оказывается само ожидание.
Поскольку любое ожидание – это ожидание чего-то, то есть того, чего еще нет, что еще не наступило, то в определенном смысле наличное состояние ожидания – это состояние пустоты в ожидании некоей полноты. Но поскольку никогда не наступает полной реализации ожидаемого, так как оно бесконечно ускользает – то наличное состояние есть состояние пустоты в ожидании пустоты.
Но мы можем только ждать истину – до времени и во времени. Множество мелких ожиданий бесконечной сетью пронизывают нашу жизнь. Мы ждем того или иного, мы постоянно ждем. Наше существование и есть ожидание, только ожидание, сплошное ожидание. Ожидание – самый радикальный модус бытия, что бы мы не делали, мы всегда чего-то ждем; вектор нашего существования всегда в движении, он всегда направлен вперед, он всегда оторван от настоящего. Нашему смыслу не к чему прикрепиться; всегда пространство цели и смысла остаются незаполненными.
В свете ожидания наличное – смысловой вакуум, как только какая-либо цель достигается, она превращается в ничто, порождая мгновенно множество других целей. Ни одна из целей не достигает своей цели. Но главное – существование как таковое никогда не достигает своей цели и мы остаемся ждать – ждать в томлении, в тревоге, в надежде, в равнодушии, в скуке, в ужасе, в отчаянии, но всегда только ждать. Другие состояния (страх, любовь, например) могут быть, а могут и не быть. И только ожидание всегда есть, все погружено в абсолютную стихию ожидания. И только горечь экклесиастовского стона – «суета сует» – запредельным холодом обжигает наши мертвеющие души.
Мы настороженно всматриваемся в существующее, стремясь разглядеть за смехотворной обыденностью данного и одновременно за его потрясающей необычностью нечто важное для себя. Что же мы разглядываем, выглядываем, высматриваем в существующем, чего мы ждем всегда, в конце концов?
Мы сами не знаем, чего нам ждать, но мы его ждем, по неведению, облекая его в форму «лучшего». На самом деле, что лучшее для нас, мы не знаем точно, но мы точно знаем, что этого лучшего в нашем наличном пространственно-временном окружении определенно нет, и мы его ожидаем. Мы можем его искать или не искать – это не важно; важно то, что мы все равно ждем; мы томимся или скучаем, мы радуемся, но мы постоянно в пути, мы в постоянном приближении к тому неведомому, несказуемому, к тому нечто, что невероятным для нам самих образом держит нас в жизни, обнадеживая нас. И поскольку мы его не имеем, то мы его ждем, не зная – откуда придет весть, благая весть.
Ужас наличного существования, проявляющийся в абсурде текущего момента, есть сам ужас времени, ужас становления, вглядевшись в который пристальнее, можно без раздумий «вернуть билет». Вот эта кошмарная механика существования во времени, обнаруживающая голый скелет становления, просто не переносима. Увидеть неподвижную подвижность становления к неопределенному рубежу, увидеть чудовищную определенность вещей и их не менее чудовищную изменяемость – значит погибнуть.
Ожидание, таким образом, – наиболее реальный указатель на то, что наличное существование не имеет той фундаментальной цели и того коренного смысла, которые бы придали этому существованию автономную и суверенную ценность, которой можно было бы все оправдать и объяснить и, в конце концов, успокоиться и сделаться, наконец, счастливыми. Не того ли всегда желает наша смертная природа?
Вот почему ожидание раскрывает нам нерадостную истину о вечной нехватке бытия. В том, что есть всегда нет того, что может придать этому «есть» характер целостности и завершенности. То, что есть – ущербно в каком-то фатальном смысле. Отсутствие самого главного в наличном не уничтожает существование физически, но делает его безнадежным с точки зрения человеческих целей и поэтому обреченным на ожидание.
***
Ожидание всегда свидетельствует о том, что в настоящем не происходит подлинной реализации существования. Характер становления таков, что оно не позволяет вместить полноту осуществившейся цели, однако, не уничтожая возможности осознания этого. Тем самым, оставляя человека в извечном горьком разочаровании. Невозможность достижения чего-то истинного обрекает человека на томительное, нудное, скучное, но все же интригующее и сладостное ожидание.
Ожидание, в конце концов, горько-ироничный намек Творца на то, что вся жизнь есть одно огромное сплошное ожидание. Это значит, что в самой жизни ничто, никогда не может быть достигнуто окончательно. Сам характер процесса становления таков, что он бесконечно сопротивляется всякому осуществлению. Полное осуществление означало бы подрыв становления, которое и держится только тем, что нечто всегда не осуществимо в полной мере, и есть нечто вообще неосуществимое. Поэтому всецелое осуществление есть гибель всего.
Становление не дает реализоваться в полной мере ни одной человеческой цели. Становление постоянно вводит человека в заблуждение относительно целей существования, скрывая от него одну единственно истинную (и поэтому единственную) цель. Становление предлагает человеку бесконечный набор равно-пустых, и равно-абсурдных целей, наделяя их иллюзорной ценностью. Но только абсолютизируемая цель становится предметом вожделения. И при этом не дается возможности полной реализации цели; на месте достигнутой сразу же возникает другая, так как ожидаемое никогда не совпадает с достигнутым, что ставит под сомнение ценность предшествующей цели, подрывая, тем самым, ее абсолютность.
И Боэций в «Утешении философией» лишь грезит, говоря о том, что «блаженство есть благо, которое, когда оно достигнуто, не оставляет желать ничего большего». Блаженство у Боэция – это некая антропологическая утопия, свойственная впрочем, многим древним мыслителям о совершенном, ни в чем не нуждающемся состоянии самодостаточности, которое по определению смертный не может достичь никогда. Для смертного наивысшим состоянием, за которым не остается никаких желаний, может считаться только смерть. Однако, является ли смерть блаженством, и соответственно, целью стремления смертных, — вопросы, очевидность которых не требует ответа. Поэтому, было бы точнее говорить о стремлении к блаженству, или еще более точно, об ожидании блаженства, той, по словам самого же Боэция «неявной жажды блага», которую ошибочно связывают с конкретными предметами вожделения людей (слава, богатство, почет и т.д.).
Но философия отрицания целей, стремления жить только настоящим, жить текущим мигом, удовлетворяться только наличным, тоже есть грубый обман. Ибо мнимо реализованная цель, то есть цель как бы осуществленная в настоящем, в действительности никогда не приносит того удовлетворения, на который рассчитывал ожидающий, что и составляло интригу его ожидания и приносило смысл текущему моменту. При наступлении этого состояния (как бы мнимой осуществленности) приходит скука – негативное переживание текущего момента.
Скука – это тоже ожидание, только с обратным знаком. Скука – это ожидание отчаявшегося, ожидание разочаровавшегося. За минутным восторгом от достижения какой-то цели сразу же приходит разочарование. Такова плата за ожидание. Скука – это самое верное средство, позволяющее усомниться не только в ценности всех целей и возможностях их достижения, но главное – в бесцельности всех целей. И поэтому ожидание – единственный выход для существа, обреченного на существование с заведомо отсутствующим смыслом этого существования. В конечном счете ожидание есть преодоление скуки, хотя скука и венчает всякое ожидание.
Отсутствующий смысл, однако, всегда присутствует в сознании, то ли в качестве робкой надежды, то ли безнадежной мечты. Полное устранение смысла из наличного горизонта сознания невозможно, и хотя бы в качестве недостижимой достижимости смысл должен присутствовать, иначе бытие не сможет просто-напросто быть. Уничтожение смысла есть уничтожение самого бытия. Вот почему ожидание также и ускользающая возможность обретения.
Ожидание еще и тем обосновано в качестве главного жизненного состояния, что человек всегда ждет чего-то неопределенного, надеясь на лучшее. Но что есть лучшее, он не знает, не знает, что ему знать и хотеть. Сократ поэтому и отождествляет лучшее с полезным. Но более изощренный Карсавин говорит, что тварь не знает, чего хочет. Вектор ожидания оказывается распятым на кресте наших самых мелких и низких вожделений.
Отсутствие позитивного и достоверно-однозначного содержания ожидаемого делает сам процесс ожидания необратимым, неотменимым, фундирующим и определяющим все существование целиком. Раскрывая пустоту абсолютно всех жизненных целей, ожидание, однако имеет несомненное благое воздействие на жизнь, ибо жизнь, осознанная как ожидание, теряет, по крайней мере, ряд дурных перспектив и целей. Если мы не знаем, чего ждать в ситуации невозможности не ждать, тогда у нас отпадают хотя бы некоторые утопические притязания на существование, которые делают человеческую жизнь пустой и смешной. Жизнь как ожидание – это жизнь не-утопия, и лишь в этом случае она приобретает характер подлинности – трагического реализма существования.
Жизнь как ожидание дает возможность пересмотреть некоторые вульгарные клише обыденного существования. В свете ожидания жизнь: неестественна, необязательна, невозможна, необъяснима, непонятна, таинственна, чудесна, и самое главное, что это всегда – несбывшаяся жизнь. Ожидание не дает жизни сбыться ни в чем; беспощадно разрушая все посюсторонние перспективы, оно отбрасывает главную цель в недосягаемую тьму потустороннего. И как младенец с божественным восторгом стремится поймать кошку, которая моментально отскакивает от него, оставляя в его ручке в лучшем случае клок шерсти, так и человек всегда стремиться поймать и присвоить сияющее благо будущего, хватая при этом только пустоту.
Жизнь как ожидание разрушает самую главную иллюзию существования – уверенность в достоверности существующего с вытекающими отсюда однозначно-определенной линией жизни, линией «правильного» поведения. Ибо в действительности мотив человеческого существования и мотивы поведения скрыты в глубоком мраке неопределенности, который есть ужас негарантированного существования.
***
Феноменология наличного состояния, раскрывающая чистую сущность времени, раскрывает его «ужасный» характер. Феноменология раскрывает ужас протекания времени, раскрывая ужас самого существования.
Существование достигает пределов ужаса тогда, когда ужас достигает пределов существования. Это и есть ужас существования: на предельных высотах бытия-вопрошания они сливаются. Ужас и существование: существование не только ужасно, оно и есть ужас, который есть ужас существования. Нельзя просто сказать, что существование ужасно; тем самым мы умоляем абсолютность бытия ужаса; и нельзя сказать, что только ужас существует; в этом случае опять мы умоляем нечто существенное. Только ужас существования – верное высказывание, показывающее, что существование не только контекст, где ужас может разместиться, но сама субстанция ужаса.
Существование и есть сам ужас, ужас не существует вне существования, а существование – вне ужаса. Они соединены связью глубокого перихоресиса, чья глубина равна трагедии самого бытия. Не будь трагедии бытия, будь бытие просто трагичным, не было бы никакого ужаса существования; существование было бы существованием, обычным, нормальным, естественным, а ужас был бы только ужасом, то есть негативным состоянием, иногда появляющемся в нормальном существовании, и на время сбивающим его с его колеи. Но в том то и дело, что трагедия бытия тожественная ужасу существования; они представляют собой метафизическую гомогенность, тем самым, создавая весь ужас и трагизм в бытии и существовании.
И только ожидание, наш верный спаситель, с корнем вырывает нас из наличного, погружая наше сознание в благое неведомое, в неведомую благодать грядущего – целительницу наличного ужаса.
Вынести наличное нельзя, даже не потому, что оно существует посредством хищнического образа (одно за счет другого); наличное существует – и это мертвящее томление бытия, это мука бытия, в равнодушном факте ее холодной однозначности погибает всякое живое стремление. Не подвластность временного течения бытия невыносима для человека. Не для человека существующее, но человеку существовать. И тогда единственно возможное существование в существующем – это существование посредством ожидания. И поэтому, никогда нельзя вполне избавиться от ожидания, от его нудительной фактичности, от его томительно-принуждающей и спасительной силы.
***
Ожидание отрицает и даже уничтожает наличные цели, выявляя их сущностную бесцельность. Ожидание, спроецированное на целую жизнь, отрицает любой смысл жизни, любую ее цель. В свете ожидания всегда остается невыясненной глобальная цель существования человека и человечества. Более того, именно благодаря ожиданию, как радикальному бытийному модусу существования, открывается радикальная бессмысленность существования как такового.
Ожидание срывает с ожидаемого его целевой смысл. Как только цель достигнута, оказывается, что она либо не та, либо не так достигнута, что, в конечном счете подрывает целесообразность самой цели. Остается лишь ожидание. Но ожидание никогда не может быть целью, ибо ожидание – это процесс исполнение цели, цель является смыслом, ради нее осуществляются те или иные действия. Ожидание – лишь возможность действий для достижения целей, ибо еще не достигнутая цель и составляет смысл самого процесса достижения; сам же процесс, в котором совершаются необходимые действия для достижения цели возможен лишь благодаря тому, что это процесс-ожидание. Именно ожидание подогревает наш фундаментальный интерес к достижению той или иной цели, и не просто интерес, но сущностную необходимость, вне которой существование теряет смысл и теряет само себя. Не может быть просто существования, или «чистого» существования. Существование – и есть форма ожидания, единственно возможная в данной действительности.
Осознание ожидания как единственно возможной формы существования вообще подрывает смысл целеполагания. По сути это есть уничтожение любого смысла жизни, ибо любая цель (безотносительно к ее нравственным, духовным, эстетическим и прочим характеристикам) определяется, в конечном счете, базовой структурой бытия как бытия-ожидания. И поэтому для сохранения смысла повседневного существования, для избежания срыва в духовную пустоту, чреватую самым страшным, имеет место сильное желание избавиться от ожидания, или хотя бы уменьшить его.
Смертный, чья сущность коренится в том, чтобы заполнить витальные пустоты своей смертности различной деятельностью, естественным образом отвращается от того, что может подорвать смысл этой деятельности. Вникнуть в сущность ожидания – значит разрушить половину целей. И поэтому человек не любит ждать и стремиться избегнуть ожиданий.
***
Формы избавления от ожидания различны. Начиная от самых примитивных, таких как «коротать время», «убить время», подвергнуть себя развлечениям, чтобы избежать скуки, игнорирование ожидания через игнорирование какой бы то ни было рефлексии, погружения себя в активную творческую, интеллектуальную, художественную, общественно-политическую деятельность до форм аскетически возвышенных, одной из которой является отречение.
Отречение действительно на первый взгляд имеет преимущество перед всеми остальными формами существования потому, что включает в пространство своего действия, то есть отречения, и то, что обессмысливает всякую деятельность. Отречение становится таким образом тотальным отказом от какого либо «да» или «нет». Но это лишь на первый взгляд.
Отречение не достигает своей цели никогда; ставя себе цель уже-не-ожидание или не-обольщение, само отречение становится формой пассивного ожидания, вектор которого направлен внутрь, на контроль своих состояний. И отрешившийся от мира (от времени как от «иллюзии», например, или «зла»), не может все же отрешиться от самого себя, от своего самосознания. Отрешившийся от мира ожидает от себя духовных откровений; он существует, значит, он ожидает.
***
В страшных словах Екклесиаста («Время сеять, время собирать…») содержится суть горестной истины человеческого существования, существования, которое было бы уместнее назвать проклятием. Всему свое время, что ж здесь ужасного? Ужас в том, что это время никогда не наступает. И эта временная размеренность и периодичность нашего бытия, так мудро и тонко предложенная Екклесиастом, является идеальным контекстом нашего существования, который и есть ожидание. Ожидание и есть само существование.
Экклесиаст говорит – не спешите, всему свое время, не опережайте события, будьте терпеливыми, иными словами – ждите, пока не наступит черед. И он вроде бы наступает; мы всегда задним числом то или иное событие квалифицируем в привычных категориях «труда» или «отдыха», «скорби» или «радости» и т.д. Но это весьма условно. Находясь в любом исполнившемся участке жизни, мы не можем сказать, что эта исполненность абсолютна, иначе мы бы получили абсолютное удовлетворение, что, скорее всего, привело бы нас к самоуничтожению. Не только чувство неудовлетворенности при достижении ожидаемого делает ожидаемое не абсолютным пределом стремлений, но и странное чувство пустоты, которое обратно пропорционально затраченным усилиям для достижения ожидаемого: чем они интенсивнее, тем огромней и страшней пустота.
Поэтому из любой точки жизни, не смотря ни на что, мы продолжаем ждать чего-то, чего-то грядущего, что должно при своем наступлении раз и навсегда исполнить нечто, что утолит нашу жажду чего-то абсолютного. Но этого нет, и мы продолжаем томится в ожидании.
***
Ожидаемая неожиданность – самое сильное противоречие. Как не жди, всегда все совершенно неожиданно. Мы всегда ожидаем «лучшего», но происходит неожиданное. По сути неожиданность сводит на нет все ожидания, ибо всегда ожидают не того, что наступает. Неожиданность как будто насмехается над ожиданием, превращая само ожидание в пытку терпения. Возможно процесс ожидания нужен не для того, чтобы подготовить ожидающего к принятию наступающего (ибо он только представляет воображаемые картины, а инаковость неожиданности смывает все образы).
Абсолютная новизна наступающего буквально разрушает все накопленное в ожидании. Неожиданность, поэтому, и является неожиданностью, что ее никак нельзя предугадать, предсказать, предупредить. Это делает процесс ожидания абсурдным, и поэтому, скорее всего, смысл всякого ожидания не в том, чтобы подготовить человека к принятию наступившего, а в том, чтобы что-то сделать с человеком в процессе самого ожидания. В ожидании человек может меняться, и чем напряженней и тревожней ожидание, тем сильнее изменение. В ожидании должна наступить в конце концов перемена человека, человек должен бытийно измениться, иначе – ничего не имело бы никакого смысла. В ожидании – шанс человеку постичь некоторую истину о сущем, которая постоянно ускользает от него в повседневном существовании.
***
Может ли ожидание быть добродетелью? Нет. Но осознанное ожидание может, ибо это уже терпение. Всякая добродетель является таковой лишь в том случае, если связана с каким-то преодолением. Аскетическое напряжение воли – необходимый элемент добродетели, возможно ее самое существенное.
Осознанное ожидание раскрывает тотальную бессмысленность существования как такового. Теперь это очевидно. И самое добродетельное отношение к нему – вытерпеть его до конца, не отдаваясь на уничтожение страстям, которые, в конечном счете, дают лишь иллюзорный уход от ожидания. Поэтому аскетическое напряжение воли, достигаемое в ожидании, имеет самый высокий показатель. Вот почему терпение есть высшая добродетель.
***
Кьеркегор говорит: «когда страшно, время идет медленно». И с приближением смертного страха время останавливается окончательно. Страх, время, смерть – вот контур наличного существования. Страх делает осязательной вязкую текучесть времени. Интенсивность страха регулируется интенсивностью действия смерти. А поскольку любое существование пронизано в той или иной степени страхом смерти, то всякое ожидание есть тревожное ожидание в случае нарастания страха смерти, и в случае отступления страха, ожидание становится томительным ожиданием.
Отчаяние, страх, надежда – и результаты ожидания, и способы его проведения. Но есть еще ожидание как упование. «Я изнемог от вопля, засохла гортань моя, истомились глаза мои от ожидания Бога моего» (Пс. 68, 4) – скорбно восклицает псалмопевец. Все самое худшее и страшное случается с человеком в процессе ожидания Господа: человек изнемогает, его гортань пересыхает, и глаза его истомились. В церковнославянском языке слова эти звучат полновеснее, духовно насыщеннее и красочнее, их семантический узор прямо-вертикально восходит к источнику вопрошая, минуя горизонтальные препятствия, возникающие в недрах выхолощенной грамматики секулярного языка. Современная фраза «изнемог от вопля» по-церковнославянски передана как «утрудихся зовый», «засохла гортань моя» предано как «измолче гортань мой», и «истомились глаза мои» как «исчезосте очи мои», а кульминационное слово «ожидание» выражено словом «уповати» (полная фраза – «от еже уповати ми на Бога моего»).
Тем самым понятие ожидание приобретает еще один семантический обертон, почти утраченный в секулярном мирочувствии, а именно – упование. Ожидание как упование раскрывает духовный смысл этого процесса. И надежда есть благой исход правильного упования-ожидания. Упование обнажает более томительный, тяжелый, почти невыносимый характер ожидания Бога. Интенсивность томления соответствует благостности исхода. Чем сильнее ужас томления ожидания, тем радостнее надежда, которая возникает в результате «правильного» ожидания.
***
В конечном счете, макро-ожидание человека – это ожидание Бога, который предстает в эмпирической жизни как смерть. Поэтому смерть – это одновременно – то, что человека более всего пугает и отталкивает, но и одновременно, смерть – то, что его больше всего влечет. Смерть – в этом смысле, эмпирический синоним Бога. Ожидание Бога – это ожидание полного Бытия, бытия, исполненного высшим смыслом и радостью. Только Бог может дать полноту Бытия, полноту Надежды, полноту Смысла, полноту Радости. И желает смертный, конечно же, в глубине своей некогда полной и полноценной, но разбитой, расколотой, поврежденной и ущербной («греховной») сущности только одного – Бога как восполнения и восстановления полноты. Других желаний, чаяний и стремлений у смертного нет и не может быть. Это есть онтологическое желание смертного, все остальные желания, возникают из эмпирического возбуждения несущим, не существенным. Это суть сиюминутное отвлечение от вечного, истинного, единственного. Но грешная структура плоти такова, что часто она может в смертном бытии подчиняться сиюминутным импульсам-влечениям, ничего общего не имеющими с вечными запросами его некогда вечного духа. Отсюда – многообразие несущественных желаний, целей, стремлений человека, которые разделяют людей, так как разрывают целостность человека, его алчущей утраченной вечности природы.
Ожидание Бога остается радостной и скромной надеждой смертного, в лучшие минуты своего бытия, прозревающего свои подлинные цели, стремления и желания. Но абсолютное бытие Бога внепространственно и вневременно, более того, оно бессобытийно, ибо обитель Бога – это страшная обитель Вечности, для смертного совершенно непостижимая и невероятная. А вот смерть, хоть и страшная, но вполне вероятная, реальная и событийная. И не смотря на то, что именно в событии самой смерти и исчезает событийность как таковая, прекращая абсурдную киноленту жизни, но как случившееся, смерть всегда событие, и событие не только последнее, сколько главное и единственное. Как же после этого смерть не сополагать в каком-то роде с Богом. Абсолютная не событийность и абсолютное событие встречаются в пространстве напряженного ожидания неведомого. Невероятная возможность смерти поэтому не только пугает, но и обещает, отсюда ее влекуще-манящая сущность. Вся надежда на смерть становится, таким образом, философским синонимом богословского восклицания: «Господи, где Ты, почто отвратил очи Твои от меня!»
И ожидание смерти, в конечном счете, – это есть радостное ожидание самого Бога, ибо невероятная возможность смерти, разрушая привычный строй привычных событий, дает самую большую надежду смертному, что именно в смерти что-то и произойдет, если что-то должно в мире и в жизни произойти, то оно произойдет непременно в смерти.
Вот почему так тягостны и томительны все ожидания жизни, все микро- ее ожидания, потому что они в конце концом сливаются в единый поток макро ожидания, которое и есть ожидание Бога, смысла, вечности, радости. То, что действительно нужно смертному, в чем он реально нуждается в глубине своей бытийной сущности. Поэтому ожидание – это всегда ожидание смерти как ожидание влюбленным объекта своей любви. Два чувства одновременно сливаются в одном – самое сладкое счастье и ужас нелюбви. Так и смерть, одновременно дает самый невероятный ужас, раскрывая жуткую ипостась своей нелюбви, и в тоже время именно и только смерть обещает самое сладостное счастье, по сравнению с которым, все счастье любви кажется детской забавой.
Смертные влюблены в свою смерть, и как влюбленный боится заглянуть поглубже в глаза любимой, боясь увидеть там мертвый отказ, так и человек боится заглядывать в глаза смерти, рискуя там увидеть холодное молчание ничто, которое он ошибочно принимает за молчание кладбища, суеверно пренебрегая самым светлым и радостным пространством земли.
***
Итак, духовная структура ожидания такова, что все текущие интенции живущих сводятся к одному – к ожиданию благого конца, который в непреображенной реальности предстает как ожидание смерти как единственного смыслового и радостного исхода. И тогда исход смерти, то есть исход посредством смерти становится не финальным исходом в ничто (секулярный страх перед кладбищем), но бесконечным расширением наличного пространства до уровня абсолютно благой Вечности.
***
Страх и скука – всегда в человеческом существовании. И в страхе мы ждем самого страшного, и в тоскливом томлении мы ждем чего-то, терпеливо вынося абсурд текущего момента. Ожидание в этом смысле может быть еще и продолжением страха и тоски; страх – концентрированный поток неизвестности, сжавшийся в невыносимую точку боли, которая ужасом неотвратимой беды, парализует существование, которое замирает и мертвеет в своей безысходности. И ожидание – это ожидание парализующего ужаса страха. Это ожидание чего-то, что может вывести из этого состояния.
Семя надежды, содержащееся во всяком ожидании, способно преодолеть наличный страх, который, дай ему волю, вмиг бы раздавил человека, как давит злой ребенок несчастное насекомое, попавшееся ему под ногу в недобрую минуту.
Тоска всегда вызывается невыносимостью абсурда протекания времени, в котором мир предстает в своей тошнотворно-животной предметности; в голом течении времени открывается невыносимый остов странного мира, прогнивший скелет бытия, чья утомляющая пустота душит смертельной тоской всякое наличное существование. И вот ожидание, чья суть таится в надежде, позволяет вынести этот вопиющий ужас временного бытия, в котором бытие во времени – каторга для сознания, мука и грубая насмешка над живущими.
***
Мы бы ни секунду не вынесли своего существования, если бы не ожидание, добродетель терпения, позволяющая вынести невыносимый ужас существующего. В том то и дело, что ужас – это не ужасное событие, чей ужас равен катастрофе непредсказуемого разрушения привычного и уютного. Нет, ужас в самом бытии, в самом времени. Нужно только остановить на миг взгляд не на событийном полотне времени, а на самом течении времени, в свете которого предметы предстают в своей неумолимости, в страшной тоске пустого das ding an sich.
Неумолимость возникает из осознания невозможности и ненужности существования. Невозможность и ненужность существования – атрибуты времени, то есть смертного бытия. Есть прошлое, настоящее, будущее. Именно поэтому ничего действительно настоящего нет. Реальность распята на полотне абсурдного становления. Принцип становления возможен за счет уничтожения. И всякое возникновение есть уже уничтожение.
И этого не могло бы вынести сознание, обманутое «естественностью», «нормальностью» существующего во времени. Невозможность и ненужность – итог честного созерцания бытия, в свете которого раскрывается непостижимый ужас всякого существования, существования как такового, существования по-преимуществу, обреченного на финальное поражение в структуре, определяющей его наличное бытие.
***
То, что наличное бытие есть бытие-поражение не секрет. В целом жизнь – это навсегда утраченная возможность. Возможно, в этом и есть ее самый главный «смысл». Однако – это предмет, который подвергается радикальному умолчанию, особенно в социальной жизни. И не столько смерть табуирована, сколько бытие-поражение. Стоит только сменить точку зрения с естественного на непостижимое, как существование теряет основность, опрокидывая сознание в бесконечную бездну непонимания.
Временное бывание сущего показывает абсолютную непригодность вещи как таковой. Временное бывание вещи делает ее вещью «на час», не важно, вещь ли это в себе или нет. И когда вся громада ненужных вещей, в совокупности образующих паноптикум мира, предстает честному взгляду созерцателя, то рождается глубокая тоска, как сказал бы Шестов, «нечеловеческое жуткое чувство тоски».
Как вынести эту тоску, как перенести ненужное и невозможное, как быть в том, что не предназначено для бытия, что предназначено только для уничтожения. Помогает это вынести лишь ожидание, в сердцевине которого, все же надежда, а значит и радость, и смысл и перспектива, чья абсолютность превышает всякие цели и действия, ограниченные кругом наличного бытия. В надежде – перспектива перспектив, но она возможна лишь в случае прозрения в тщетность наличных целей, исчезающих так же быстро, как лопнувшие пузыри, оставляющие после себя пустоту.
Только ожидание помогает нам вынести ужасное, абсурдное, невозможное и ненужное существование. Наше бытие – это бытие-ожидание, в противном случае оно просто было бы не возможно.
***
И, как говорит Н. Гартман в «Эстетике», что произведения искусства словно находятся в «ожидании» по ту сторону текущей духовной жизни, замерев в музеях и библиотеках, до тех пор, пока дух не призовет их к воскрешению («в «ожидании» появления адекватного духа»); и тогда наступает Возрождение, актуализация, «рождение заново», так и мы скажем, что человек до времени ожидает в глубине своего внутреннего потаенного «музея», существуя не как живой, реальный субъект истории, а в качестве некоего музейного экспоната, пока время не призовет его к духовной актуализации. Для искусства – это Ренессанс, для человека – Воскрешение. И как произведение искусства ожидает своего часа, чтобы воскреснуть в истории и культуре, так и человек ожидает своей Пасхи, чтобы воскреснуть в Вечности.
Вот почему применительно к наличному состоянию жизни нельзя говорить «полная», «полноценная» жизнь. Это романтическая иллюзия – плод онтологического утопизма, вернее онтологической нечувствительности к наличной действительности, в которой только ожидание, а значит предвосхищение полноты, но никогда не полнота. Достижение полноты в наличном равно смерти, в наличном мы не можем вместить всей полноты бытия, которая есть полнота Вечности; лишь ощущение, предвосхищение, томительное, напряженное, сладостное или тревожное, но всегда ожидание, и всегда ожидание именно полноты.
В качестве «музейных экспонатов», как бы замирая, усыхая до времени, сохраняясь в таком неполном, законсервированном виде, в виде зерна, мы и существуем, тем самым и спасаемся от страшной полноты Вечности, которая просто-напросто уничтожит нашу жалкую конечность. Но ничего кроме полноты мы и не ждем, все остальное не имеет влекущей силы, витального стремления и побуждения. Только Вечная полнота бытия, которая всегда только грядет, которая всегда из будущего смотрит на нас своими радостно-нерадостными очами, только эта грядущая полнота и есть наша недостижимая цель, которой одной сохраняется и наполняется смыслом наше наличное существование.
Но смысл музейного экспоната, коими мы являемся в наличной, неполной, несовершенной, забытой и забитой реальности, смысл экспоната не в том, чтобы навсегда остаться мертвой вещественной доказательностью ушедшего (такого же мертвого) прошлого, но чтобы актуализоваться, то есть воскреснуть. Так и человек, несмотря на всю его ущербность, онтологическую забытость и забитость, существует лишь для того, чтобы некогда актуализоваться в вечности, что и значит зажить полной и подлинной жизнью.
***
У человека полное незнание своей судьбы, своих дней, своего часа, смысла трудов и наследства. Все может оказаться суетой, и, как правило, суетой оказывается. Тому подтверждение и доказательство – жизнь и смерть других людей. Осознание полного неведения своего будущего сковывает человека страхом, пронизывает его до основ чистым ужасом существования, чистого существования, всецело властвующего над человеком. Ничего от себя, ничего для себя, все во власти не человеческой. Только страшное течение времени, да голая череда дней, и полное неведение ни часа, ни срока, ни смысла. Об этом Давид в Псалмах: «Скажи мне, Господи, кончину мою и число дней моих, какое оно, дабы я знал, какой век мой. Вот, Ты дал мне дни, как пяди, и век мой, как ничто пред Тобою. Подлинно, совершенная суета всякий человек живущий. Подлинно, человек ходит подобно призраку; напрасно он суетится, собирает и не знает, кому достанется то» (Пс. 38, 5-70).
***
Рано говорить о Надежде, рано говорить о Любви, Истине и Боге. Нужно сначала научиться ждать, то есть переносить страх смертельного напряжения и тоску абсурда текущего момента. Нужно научиться расправляться со страхом и скукой, и только тогда претендовать на бытие.
***
Пока мы боимся или томимся, или делаем вид, что все «нормально», пытаясь страх и скуку потопить в наслаждении, мы никогда не достигнем Бытия, оставаясь на задворках Времени.
***
Вершина эстетического чувства, которую только красота может нам доставить, есть некое затихание, затаивание, предчувствие чего-то грядущего, или, как говорит Ницше, «умолчание перед прекрасным есть глубокое ожидание». И как умолчание перед красотой есть ожидание Красоты, так и благоговение пред добром есть ожидание полного Добра.
***
Как книга не знает, что ее можно читать, так и человек не знает, что ему предстоит. И мы не знаем, кем мы станем, потому что не знаем, кто мы есть. Поэтому и ждем неведомого, и в ожидании фокусируется вся бытийная потенция человека, вся его нравственная сила, вся его, в конечном счете, человеческая сущность.
***
Нетерпение – самый страшный порок, в то время как терпение – основная добродетель. Нетерпение возникает из несозерцательности, из эгоизма смертной души, торопящейся получить все и сразу, минуя подвиг терпения. Только ожидая терпеливо, мы можем проникнуть в истинную сущность вещей, чье целомудрие не позволяет торопливой похоти сознания овладеть тайной сущего.
***
Кто не может ничего объяснить, стремится к утешениям, хотя объяснение тоже утешение. Но невозможность предельного объяснения вызывает отчаяние. И утешение – это способ избавится от отчаяния посредством отречения.
***
Уходя от страха и скуки в наслаждение, мы по сути дела в нем и остаемся, то есть, продолжаем быть в ничто, порождая пустоту.
***
Жизнь как ожидание – это прелюдия в существовании. Не зная точно, что мы живем, мы не знаем, зачем мы живем. И только ожидание – это надежда, которая и есть единый смысл во мраке царящей бессмыслицы. Мы ждем и надеемся не только на лучшее, но и на истинное. Мы надеемся на истину, которая грядет и которая просветит тьму нашего неведения, которая разрушит катастрофу нашей неудавшейся жизни.
***
Ожидая, мы не ждем ничего конкретного и вещественного, ничего из того, о чем говорит нам наш опыт и разум. Мы ждем чистый хрусталь вечности, чья прозрачность равна нашей искренности.
Вечность
Мы существуем не потому, что мы хотим существовать, или потому что боимся умереть; мы существуем, потому что существуем вечно. Именно из абсолютной бесполезности, безосновности, бесцельности и ненужности нашего существования следует его абсолютная необходимость. Мы существуем не в силу желания жить или страха смерти, даже не в силу надежды или отчаяния, или вопреки злу и абсурду, мы существуем потому что мы не можем не существовать. Именно потому, что наше существования никому не нужно, никем не обосновано, никуда не ведет, именно поэтому оно и имеет высшую и абсолютную ценность и смысл.
Ибо наше существование не совсем наше и оно проистекает из глубокого духовного принуждения самого Бытия к существованию. Это не мы существуем, это нас принуждает существовать. И это принуждение к существованию без спроса (без нашего ведома и желания) имеет единственное оправдание лишь потому, что мы существуем вечно.
Вечность не метафора конечного сознания, тщетно тешащего себя иллюзией не исчезновения. Вечность и не наша последняя надежда, когда все надежды уничтожены. Вечность – это данность, которая раскрывается по мере того, насколько мы чутки и внимательны к сущему, к близлежащему сущему, мерцающему в лучах красного заката никогда не кончающегося дня.
Только вечностью может быть оправдана наша бесцельность, только вечностью может быть прояснено наше фатальное неведение смысла всего, только вечностью может быть дарована абсолютная вечная радость, проистекающая лишь из одного только факта вечного существования и абсолютной радости, которая проистекает из него.
Такова парадоксальная, абсурдно-потрясающая, но бесконечно достоверная фактичность наличного бытия – вечное существование происходит из невозможности и ненужности существования.
Невозможность и ненужность. Часто ли об этом думали мыслители, часто ли это изучали ученые, часто ли этим восторгались и изумлялись поэты и художники, часто ли об этом вопрошали богословы и аскеты. Нет не часто. Ведь то, что сущее существует, истина самоочевидная. Она не нуждается не в объяснении, ни в оправдании. Конечно, думали о «первоначале», о «причинах», «истоках». Думали и философы, и ученые каждый на свой лад. Но приходили всегда к истинам нефилософским и ненаучным. Всегда находили причину и цель, исток и исход, необходимость, разумность и закономерность.
Но почему существующее возможно? До всяких научных теорий и объяснений нужно вглядеться в сущее, в то сущее, которое лежит на поверхности; не по ту сторону сущего нужно вглядеться, очаровав себя трансцендентной неожиданностью совершенно иного. Нужно вглядеться и вдуматься в то, что есть. Именно есть, есть и все. Без всяких объяснений и оправданий, без всяких причин. Есть то, что есть. И оно всегда продолжает быть. Горизонт вечного существования всегда озаряется лучами нестареющего заката, неумирающего солнца мира, неувядающего дыхания бытия.
И невозможность сущего равна его простоте и очевидности. Что может быть проще дерева, растущего у дороги, или птицы, летящей в небе, или путника, бредущего в поисках, или камня, лежащего неподвижно. Все очевидное просто и естественно. Моментальное постижение наличного; небеса совлекаются своей потусторонней недоступностью и пронзают сущее черной молнией посюстороннего восторга. И замирает ум, узрев очевидную невозможность происходящего и уже свершившегося. Ум потрясен и заворожен таинственной непостижимостью самого обычного и естественного. Но именно в этой естественности, в страшном свете солнечного мрака, в дневном пепелящем зное, в лучезарной прозрачности свежего дыхания ветра и видна все его потрясающая неестественность. Неестественность и невозможность.
Невозможность, граничащая с умопомрачением, стоит нам лишь на миг оторвать взгляд от привычного и направить его еще на более привычное: на то, что есть. Не тошнота рождается от удивительной нудительности Бытия, не отвращение, не страх, но тихое изумления, по мере вглядывания в обычное, превращающееся в восторг от обычного. Вот эта невозможность существующего более всего и потрясает. И ум, испугавшись этой невозможности убегает в недра «объяснений», и тонет в них и рождает мертвые истины о сущем.
И вот изумление от невозможности сущего и невероятности нашего существования, которое чем обычнее, тем невероятнее, еще и оказывается потрясенным ненужностью сущего.
Да, в мире все нужно, для всего есть нужда и необходимость. Хлеб насущный нам нужен, и он как острая связь смертной необходимости единит всех в одну давящую и страждущую нужду. Все друг другу нужны и необходимы. Цепь крепчайшей нужды связывает все в мире воедино, образуя бесконечные круги нужды.
Но весь мир в целом, мир как мир, для чего он, кому он нужен? Кому нужно это утреннее и беззащитное дитя, тянущие свои ручонки вглубь черного и мертвого мрака вселенной. Стоит лишь на шаг отойти от рутины рабской внутримирной нужды, и направить взгляд на сущее как таковое, на сущее поверх внутримирной нужды хлеба насущного, как тут же, моментально открывается все его абсолютная, вселенская, космическая ненужность. Кому нужен мир как мир?
Никому, в том то все и дело, что никому. Исчезни мир, или не появляйся никогда, что бы изменилось в самом мироздании, если мироздание выше мира. Что бы изменилось вообще в бесконечности? Где время, где пространство, где материя, где сознание, где природа и общество, где все это, составляющее столп и утверждение нашего такого нужно-ненужного существования?
Вот эта чудесная ненужность мира так же безумна, и безумна проста и очевидна, как и невозможность мира.
Ненужность и невозможность. Только они и образует порядок сущего, только благодаря им мир и существует как возможный (потому что он есть), и как нужный (потому что в нем живут люди). Но абсолютная ненужность и невозможность мира, открывающаяся в лучший момент дня, становится понятной только тогда, когда есть абсолютное основание этой ненужности и невозможности. И это основание есть вечность.
Только вечность дает возможность существовать сущему как ненужному и невозможному, просто существовать, потому что это существование вечно. Только вечность решает все вопросы смысла и оправдания, добра и зла, страдания и радости, справедливости и сострадания. Только вечность и дает возможность просто существовать, ибо всякое незначительное, никчемное, бессмысленное существование есть вечное существование, и только этим оно и оправдано. Как понять смысл жука или песчинки, путь и целого народа, существуй они лишь во времени. Тогда был бы прав тот, кто сказал, что разницы между навозным жуком и человеком нет никакой: и тот и другой смертны. И никак бы невозможно было бы его опровергнуть.
Будь существование хотя бы на миг конечно, то вся бессмысленность, ненужность и невозможность мира уничтожила бы его в бесконечную бездну абсолютного небытия и невозможности когда-либо появиться хоть на сколько-либо. Будь конечность хоть на миг права, мира бы не было никогда. Никакие законы времени, пространства, материи, энергии и вещества не смогли бы поднять эту мертвую скалу ненужности, этот айсберг невозможности. Мир бы был задавлен навечно могильной плитой вечного не существования и невозможности существовать.
Только вечность рассеивает пыль и мрак всегда алчущей уничтожения смерти, только вечность развеивает мрак нашей бессмысленной скуки. Только вечность дарует абсолютную благодать всему и навсегда, только вечность благословляет нас на вечное существование, в котором мы терпим боль и смерть, добро и зло, радость, страдание и бессмыслицу, но только в которой и возможно самое невозможное – надежда. Только вечность дарует нам эту абсолютную радость существования – надежду, которая возможна только в том, случае, если что-то уже есть. Вот это и есть самая удивительная и изумительная истина мира – уже что-то есть. И ее не отменить никогда, никому, никакое конечное сознание не в силах отменить то, что есть. А то, что есть, то и есть чудо, то и есть тайна, хрусталь нашего вечно-непостижимого бытия, предмет нашей высшей любви, заботы и благоговения.
Смысл и Промысел
Всякий промысел имеет смысл, но не всякий смысл соответствует промыслу. Философия по-преимуществу занимается поиском смысла. Это то, что оправдывает саму философию, оправдывает ее и как совершенное духовное делание, и как уникальный феномен жизни. Смысл – искомое философского поиска; поиск первоначала (архе) – это по-преимуществу поиск смысла. Но зачем искать начало, причину, первооснову?
Для того, что бы узнать смысл сущего через его исток. Только смысл и есть суть, только смысл и есть бытие. Так думает философия, занимаясь проникновением в первоисток. Вот почему дело философии – самое важное, превыше всех наук, искусств и прочих человеческих дел. Смысл связан с бытием – вот главное открытие философии, открытие, наиважнейшее для человека, для его дел, в том числе и нефилософских.
Но есть и более глубокий поиск (в своей сути тоже философский), можно сказать глубинной или подлинной философии. Его можно так обозначить: в чем смысл бытия, или смысл смысла. Имеет ли смысл так ставить вопрос?
Большинство философских школ ответят, что это неправомерно. Смысл сам есть критерий, смысл сам есть бытие, и поэтому ставить вопрос о смысле и бытия и того, что само является источником и критерием оценивания не правомерно. Но с точки знания философии глубинной, подлинной именно это и имеет право на существование, более того, именно это и нужно философии. Во-первых, смысл так не удалось отыскать философии. Поэтому часто ответ выглядит так: смысл в поиске смысле. Пускай. Отчасти это правомерно. За этим кроется важнейшая интуиция: мы знаем, что есть смысл, но мы не знаем, в чем он конкретно состоит. Поэтому сам поиск оправдан уверенностью в наличии смысла. Смысл в таком случае запределен и его трансцендентность является гарантией его бытийности; сам процесс мышления и бытия сводится в конечном счете к поиску.
Но в этом случае не приходится надеяться на обретения самого смысла, на обретения «бытия смысла», «плоти смысла»; смысл бытия не предполагает бытие смысла. И это суровая загвоздка для мышления, это действительно огромная проблема для философии. Во-вторых, смысл постоянно упирается в бессмыслицу. Абсурд – провокация весьма значительная, не позволяющая развернуть позитивную онтологическую программу смысла. Нужно бороться с абсурдом, тратить силы и энергию на эту борьбу. Что в конечном счете, тоже не позволяет обрести бытийную полноту самого смысла. Смысл здесь – средство для борьбы с бессмыслицей. Сам же смысл как таковой остается сокрытым, недоступным, бесконечно отдаленны от сознания в своей непроявленной нераскрытости.
И в конечном счете, такое явное отсутствие финального абсолютного общего смысла для всех людей оборачивается тем, что люди живут собственными, частными, относительными смыслами, которые здесь и сейчас дают им силу существования, оправдывая те или иные действия.
К тому же, то что часто имеет смысл может не иметь оправдания, и прежде всего, нравственного оправдания. Это, пожалуй, главная проблема для теории смысла. Не все, что имеет смысл, оправдано, так можно выразить основное противоречие, рождающееся из глубины нравственного сознания. Например, гибель солдата на войне имеет смысл (как нравственный подвиг), но не имеет нравственного оправдания именно как гибель, как трагическое прерывание жизни и т.д. С этой гибелью мы можем смириться, примирится с неизбежностью, утешив себя еще и тем, что эта смерть оправдана во имя высшей идеи (защиты отечества). В случае же случайной смерти, (то о чем говорят как о трагической нелепости и т.д.), уже гораздо сложнее примириться и оправдать случившееся. Ужас в том, что как факт трагическая гибель имеет смысл (как свершившееся), но как событие в жизни того или иного человека, который имеет непосредственное отношение к этим событиям, это может (и как правило не находит) никакого оправдания и применения. Когда зло грубо и нагло вторгается в жизнь, разрушая все ее нравственные, смысловые, житейские и прочие опоры, то о каком смысле и оправдании можно говорить. Как правило, люди в таких случая просто-напросто утешаются тем, что «время лечит», и что ничего не поделать. Как же примирить смысл и оправданность? И нужно ли такое примирение?
Несоответствие смысла и оправданности заключается в том, что то, что нельзя оправдать уже не имеет и смысла. Значит, смысл не самая сильная вещь в мире. Есть еще нечто более сильнее, имеющее и бытие и оправдание. Это промысел. Парадокс в том, что с точки зрения смысла промысел может быть совершенно бессмысленным. Большинство событий, которые интерпретируются как бессмысленные, с точки зрения промысла как раз имеют смысл. Но это особый, промыслительный смысл.
Можно сказать, что Промысел – это смысл смысла, это верховный и абсолютный смысл бытия. Это то, чем бытие держится, несмотря на всю совокупность вопиюще нелепых, бессмысленных и случайных событий, имеющих место постоянно. Бытие в целом продолжает бытийствовать, и как таковое оно оправдано в своем бытии. Нельзя отрицать смысл самого бытия, так как он исходит из его наличия. Самая простая истина, и одновременно самая глубокая и таинственная заключена в том, что бытие есть, что вопреки всему оно продолжает свое существование.
И то, что держит самое бытие и в его целостности и во всей совокупности частностей есть уже не смысл, а промысел. Промысел в этом плане как смысл смысла сам является настолько высшим смыслом, превышающим всякий уровень понимания, что уже является сущим абсурдом в глазах всяческого человеческого смысла и понимания. Непонятно почему бытие есть, непонятно, как оно есть, непонятно для чего оно есть, непонятно к чему оно есть, непонятно зачем оно есть. Оно есть и все. Оно есть вопреки всяким смыслам и целям, приписываемых ему человеком, вопреки всяким теориям, объясняющим его «происхождение», «сущность», «предназначение» и т.д.
Сверхсмысл, чем является промысел, есть, конечно, безумие и абсурд. Никогда нельзя разумом постичь общую идею бытия, идею бытия, включающую «начала и концы», всю совокупность бесконечно сложного и бесконечно многообразного проявлений сущего. Где та теория, которая объяснит хоть что-то. Теорий много, но все они блекнут перед таинственной бездной бесконечного зева бытия, перед его оглушительным молчанием, и перед его таинственным мраком несказанности.
Промысел, поэтому и выходит за пределы человеческого понимания (и обычного, и философского, и научного, и вобщем-то религиозного). Промысел – это та безумящая высота мироздания, в которой гибнут все конечные (и заодно бесконечные) человеческие мысли и представления. Это та сверхрациональная глубь мира, чья иррациональность равна плачу ребенка и крику выпи в ночной глуши. Вдова, рыдающая по своему безвременно ушедшему мужу – ведает безумную суть мира; мать, увидевшая рожденное дитя из своего кровавого чрева – ведает безумие мира; умирающий на смертном одре от «раковыя язвы» осветлен мраком светлого восторга; только такими «способами» и никакими иными нельзя постичь непостижимое.
Но Промысел при всей его удаленности и непонятности, при всей его безумной трансцендентности ближе всего соотносится с человеком, ближе всего понятен и доступен человеку. Глубина человеческого сердца бесконечна, и только она способна вместить всю глубину непостижимого промысла, вместить и понять, и принять нечто свершающееся в мире. Принять Промысел не значит рабски и покорно смириться с чувством безнадежности перед злой неумолимостью страшной судьбы, это и не значит стоически возвыситься над суетой событий, это и не смалодушничать, и не слукавить.
Это совсем другое, это то, что дает, в конечном счете, простые смыслы жизни, это то, что беструдно примиряет человека со своей благой участью, это то, за что человек должен быть благодарен, а именно за дар бытия. И главное стремление человека должно быть не только стремлением к смыслу, но просьбой о прозрении в промысел. Если бы не было Помысла, то ничего бы не было. Значит, происходящее со мной вписано в тот высший план мироздания, который не может не быть неблагим, немудрым, недобрым. И постичь промысел – не значит изменить обстоятельства и события, но прозреть и узреть во всем, буквально во всем происходящем с человеком благое и великодушное посещение мудрой руки бытия, которая своим прикосновением дарует просвет и надежду, веру и доверие.
Проблема смысла не решается. Действительно, смысла нет, но есть промысел, включающий гораздо большее чем смысл.
Тот, кто обретает способность постигать Промысел, поистине блажен, дух злобы, зависти и корысти, глупого ропота и непонимания ему уже неведом. Он принимает бытие, бытие всегда трудное и возможно трагическое, но он его принимает как дар, не теряя способности благодарить. А значит, получая в награду неведомые никому дары, которые все более и более расширяет горизонт его светлого присутствия в мире и все глубже и глубже вводят в незаходимую тайну своей бесконечности.
Владимир Варава