Мы

Главные лица

Проекты

Библиотека

Ильдар Абузяров

Василий Авченко

Борис Агеев

Роман Багдасаров

Анатолий Байбородин

Сергей Беляков

Владимир Бондаренко

Владимир Варава

Вероника Васильева

Дмитрий Володихин

Вера Галактионова

Ирина Гречаник

Михаил Земсков

Иван Зорин

Ольга Иженякова

Николай Калягин

Капитолина Кокшенева

Алексей Колобродов

Алексей Коровашко

Владимир Личутин

Вячеслав Лютый

Владимир Малягин

Игорь Малышев

Юрий Мамлеев

Виктор Никитин

Дмитрий Орехов

Юрий Павлов

Александр Потемкин

Захар Прилепин

Зоя Прокопьева

Дмитрий Рогозин

Андрей Рудалев

Герман Садулаев

Владимир Семенко

Роман Сенчин

Мария Скрягина

Константин и Анна Смородины

Татьяна Соколова

Геннадий Старостенко

Лидия Сычева

Михаил Тарковский

Александр Титов

Багдат Тумалаев

Сергей Шаргунов

Владимир Шемшученко

Лета Югай

Галина Якунина

Классики и современники

Главная тема

Литпроцесс

Новости

Редакция

Фотоархив

Гостевая

Ссылки

Видео

Где купить наши книги

Без комментариев

Они любят Россию

Главная | Библиотека | Владимир Личутин | 

Вниз по склону под фанфары

Размышления после съезда писателей

ОТ АВТОРА: этот материал был написан по просьбе «Литературной газеты» сразу после съезда писателей России. Но выход статьи подзатянулся на месяц в силу разных субъективных причин, и я снял её с полосы накануне публикации, когда горячка уже схлынула и можно было спокойно размышлять. Вдруг пришло в голову, что литераторы войдут в ум, перестанут вздорить и выставлять претензии, найдут виновных случившейся в Союзе склоки, «нахлыщут им по лобешникам в науку», и на этом шумная рассорица внутри Союза затихнет. И работу никому не показывал. Но, увы, личные интересы оказались выше общественных. Бывший сотрудник журнала выкрал статью из портфеля редакции «Литературной газеты», притащил редактору «Нашего современника», а Куняев, передёргивая факты, незаконно опубликовал отрывки из неопубликованной рукописи в пошлой статье «За базар отвечать надо…», плюя на правила приличия и законы…

Я не сутяжник, чтобы подавать на Куняева в суд (пусть останется случившееся на его совести, если она ещё есть), но вынужден, пусть и запоздало, отдать работу «Вниз по склону под фанфары» в печать, предать гласности.

* * *

Я думаю, что многие делегаты отъехали по домам с чувством удручённости, недоумения, своей ненужности. Попадали за тысячи вёрст, тратились из последнего, чтобы вместо съезда-праздника коротать долгие часы в тесном душном зальце, вместо размышлений о судьбе русской литературы, о её путях и поисках уже в который раз слушать о русских бедах, известных даже слепому и глухому по состоянию его желудка и крыши над головою. Говорили о беспризорниках, о коровах, о выездных пленумах, о церковных делах, о вымирании русской нации, и только сам писатель с его скорбной ныне, нищей жизнью был отставлен за ненадобностью. Вопрошали много, уныло, в никуда: «Надо нам что-то делать…» И ниоткуда не откликнулось с подсказкою, лишь по-за окнами ухмылялась вездесущая рожа ростовщика.

Я многих провинциальных делегатов знаю ещё с юности, честолюбивых когда-то, известных иль подававших надежды, нынче попритухших; остался неизменным лишь фальшивый оглушительный хохот тучного смоленского поэта Виктора Смирнова. Годы всех нас пообтёрли, нужда одела в смирные тёмные одежды, покрыла подслеповатые глаза тусклою пеленою. Такое впечатление, что все мы жили двадцать последних лет за колючей проволокой и никого из молодых к нам не подпускали. Иль юные литераторы уже брезгуют стариками, чтобы не заразиться тоскою, и потому давно уже не переступают порог Союза, иль двери на Комсомольском стали слишком тяжелы, узки, непролазны для них. В общем, пасутся молодые на других лугах под присмотром иных, более опытных пастырей. А ещё лет десять назад во времена Николая Шипилова и Виктора Верстакова всё было по-иному.

Я уверен, что в каждой области живут два-три особенно одарённых человека, но им суждено оставаться вне обоймы. Хотелось бы встретить на съезде замечательного, одного из лучших в России, поэта из Каргополя Александра Логинова, критика Александра Рудалёва, архангельского прозаика Михаила Попова, поэта Александра Роскова, Александра Трапезникова, Веру Галактионову, Александра Проханова, Михаила Попова из Москвы, Николая Зиновьева из Краснодара, Василия Макеева из Волгограда, Татьяну Смертину и Татьяну Реброву, Юрия Васильевича Бондарева, охранителя русского дела Феликса Кузнецова, Александра Плетнёва из Омска, Виктора Пронина, Тимура Зульфикарова, Юрия Козлова, Валентина Курбатова, Захара Прилепина, Капитолину Кокшенёву, Лидию Сычёву, Юрия Архипова, Сергея Соколкина и многих других, кто составляет ныне цвет и аромат русской литературы. А есть ещё Анатолий Ким, Алексей Варламов, Олег Павлов, Юрий Поляков, Леонид Бородин, Юрий Павлов, Юрий Могутин, Павел Басинский, Василий Казанцев, Алла Большакова, Наталья Корниенко, Михаил Петров из Твери. Я назвал фамилии лишь на первый прикид, а скольких упустил, не менее значительных. И тут невольно возникает сомнение, почему попали делегатами на съезд те, а не другие; кто составлял выборку, в тиши каких кабинетов, кто решал судьбу того или иного имени. При советской власти каждый маломальский талант не засыхал во тьме, а вытаскивался на белый свет. Тому примером моя судьба…

Конечно, частично виною деньги, проклятая стеснённость, убогость, бессловесность демократической жизни. Но вдруг подумалось, а не нарочита ли эта стеснённость съезда, нет ли тут умысла, когда литфонд России растрясает писательские миллионы на ветер охапками и пригоршнями, а на праздник Духа вдруг не нашлось средств, чтобы снять большой зал ЦДЛ. Ну ладно, не сыскали… Но те, кто не смог бы приехать из глубины России по скудости кармана, но выбранные в делегаты, пусть бы отдали свой голос по Интернету, выслали по факсу, письмом иль телеграммою.

Союз писателей действительно переживает крайнюю бедность; напрасно сочиняют лукавцы о каких-то миллионах долларов, будто бы дворец на Комсомольском утопает в шемаханских коврах, подвалы полны золотых слитков, пьют работники французские коньяки и хлебают чёрную икру столовыми ложками. Но либералы-космополиты из куршевелей рано торжествуют: они поставили русского у последней черты, у которой и рождается честь, гордость и страсть по воле.

Конечно, был фуршетец в заключение собрания, пили скверную водку из пластиковых стаканов и закусывали казённым винегретом из судочков. Этим кремлёвская власть выказывает русскому писателю своё полное пренебрежение и отвращение, как к быдлу. Когда пошлые певички и лицедеи живут в шикарных новостроях, пресыщенные пьют шампанское по десять тысяч долларов за бутылку, то русскому писателю за большую удачу станет, если выпадет стипендия в пять тысяч рублей. Но космополит этим низменным отношением к русскому человеку никогда не поклонит его, ибо у русского есть православная душа, и не вся она ещё изъязвлена и закоростовела.

Мысли бродили во мне, как брага в лагуне, казалось, голова лопнет; ночью вдруг проснусь и думаю, отчего кончилось в Москве добросогласие, почему писатели стали сбиваться в стаи, где правят подчинённость и слепая вера вожаку. Насколько глубоко, а может, и неизлечимо уже, захворали некоторые писатели денежной болезнью. Но выступить – значит снова навлечь на себя бурю. И неожиданно накануне съезда рано утром звонит батюшка из глубины России и говорит: «Дорогой Володя, завтра у вас съезд писателей?»

Я говорю: «Да». – «Тебе надо обязательно сказать слово». – «Почему надо?» – «Потому что многие возжелали власти, и это плохо». – «Ты меня благословляешь?» – «Да, родной мой… Твой голос должны обязательно услышать».

Вот такая приключилась странная история. Но и во время съезда бродил, как неприкаянный. Выступления в душном зальце по голосу энергичные, а по смыслу – унылые, стёртые, бессилые, нет того духовного напора и сердечной мощи, что сдвигают людей в полки. Потому и в сидящих нет всплеска, чтобы загореться, кинуться к микрофону, излить наболевшее. А ведь ещё дорогою было столько всего передумано; но, вот, как-то скоро перекипело и залегло в груди чёрствым гнетущим осадком. Теснота отобрала волю к поступку. Да и не каждый решится выйти с открытым забралом на публику и явить себя. А кто бы и захотел, так тому не взять слова: дескать, тесно, душно, мало времени, надо блюсти регламент – такова суть любого режима. А смысл запрета – в корне пресечь всякую смуту. Чтобы не булгачили народ, не сбивали с панталыки, не искали истин. Отговорили – и скорее прочь с Москвы. Будто на дворе военное положение. Должны быть тишина, благонравие, покой и общий «одобрямс»: дескать, Господь всё видит, он не попустит неправды. На самом же деле Господь всё попускает, любые неправды, ибо накладывает ответственность за поступки на нас самих: совершил, братец, зло – отвечай…

Вот сейчас пишу и с тревогой думаю: «Разрубаю ли я гордиевы узлы иль затягиваю их ещё пуще?» – и нет ответа: сидеть в заветной тишине иль выходить под солнце? – никто не подскажет.

Поднялся к трибуне Владимир Бондаренко. Единственный, кто зачитал с текста здравые мысли, что Союз едва тлеет, что молодые, задрав хвост, скинулись на сторону; зал подавленно молчал, некоторые супили в пол взгляд и жевали губу, им хотелось размять кулаки и выкинуть бунтаря из зала. Ганичев держал собрание в узде и не давал распоясаться. «Пусть говорит», – разрешил, мрачнея. Бондаренко предложил выбрать в председатели Юрия Козлова, дескать, прежний был хорош в своё время, нынче же стар и перестройку писательского союза ему не потянуть. В старые меха новое вино не вливают. В эти тяжёлые времена кто поможет писателю? Действительно, писательский союз незаметно свернул от литературной жизни и писательского духовного братства на тупиковую ветвь общественной работы – воспитание подростков, борьба за православное сознание и т.д.

Этот бесконечный круговорот, безусловно, значительных социальных деяний скоро завьёт писателя, отнимет все силы и проглотит. А мучительные жертвенные труды, стол писательский как арена битвы, как ристалище за русскую душу невольно отступят на второй план, а после и вовсе померкнут. Ибо человек, часто отвлекающийся иль редко садящийся за письмо, постепенно теряет музыку текста, мелеет душою, обрастает мхом, ленивеет к перу и внутренне становится на несколько размеров меньше. И все те смыслы, коими украшивал литератор жизнь свою, потеряют мистическую силу и очарование. И однажды, махнув на своё предназначение рукою, решит он: зачем надсаживаться, изнурять себя, плыть глубиною, если можно невдали перейти вброд. И скоро черниленка обрастёт паутиной забвения, а жизнь завещанной глубины… А на марининых и сорокиных надежды плохие.

Но Ганичев был ко мне всегда благожелателен, участлив, помогал, насколько мог, – и от этого я отмахнуться никак не могу, и потому такая двойственность во мне. Ведь минуло более тридцати лет нашего знакомства, и мне даже казалось, что порою родственное, чрезвычайно близкое, как искра, пробивалось меж нами и скоро снимало раздражение. Ганичев прошёл огни и воды и медные трубы чиновничьей службы, вёл себя уважливо, тем невольно располагая к себе, – а отрицательные стороны характера, всё сильнее проступающие наружу, не хотелось замечать. Все притёрлись друг с другом, как шестерёнки в часах, а изменять привычкам – это уже болезнь. Братцы мои, кто из нас не без греха? Да и кто придёт на пересменку? Вдруг возьмёт власть такой бес из преисподней, что небо с овчинку покажется. А тут свой в доску: кому Валерий Николаевич, а иному и просто – Валера. Разве захочется менять шило на мыло? Скажете: староват. Ну и что? От старости коньяк только крепчает. Скажете: чужую судьбу заедает. Ну и что? Пусть не суётся в зубы. Старость – не порок, а почтенная неизбежность. Вон, древнего Сергея Владимировича Михалкова вносят на работу трижды за год на руках, осторожно ставят в коридоре на пол, чтобы не разбить, лобызают и хором поют осанну: «Наш аксакал, какой вы энергичный, умный, добрый, заслуженный, народный, талантливый и просто великий, и подобных тружеников ещё поискать на всём свете».

После смеются за спиною – ну и пусть. Без брани рожи не износишь. Грязь – не сало, высохла – отстала. Пусть ерестятся, только бы два дня съезда перетерпеть, а там всё вернётся в свои берега.

Я представляю, как столетнего Ганичева вносит на закорках в Союз писателей, громово похохатывая, смоленский поэт Виктор Смирнов, а поэт Иван Переверзин, стоя на коленях, завязывает начальнику шнурки на ботинках. Всё возможно, братцы. И ничего тут смешного. У Бога всё в рукаве.

Кругом дворцовые интриги, и нам, простецам, в эту тайную кухню вход закрыт; там, наверное, пьют особые ядовитые чаи и вкушают особые коренья, чтобы приспособить тело к перебиранию бумажек, подсиживанию ближнего, лукавству, пустому слововерчению и бесконечным заседаниям. Помнится, когда Анатолия Ананьева на одном из советских съездов выкинули из членов правления, он подал в президиум записку, что если его не включат в списки, он тут же покончит жизнь самоубийством. Ананьеву стало дурно, вызвали скорую помощь, позвонили в ЦК. Потом торопливо вписали, объяснив нам, что вышла ошибка. И мы дружно проголосовали, улыбаясь добродушно: «А, пусть его… От нас не убавится». Так мы разучиваемся сражаться за собственную волю.

С одной стороны хочется человеку помирволить, пожалеть его, а с другой – незаметно закапываем себя, укорачиваем духовное пространство, подводим под ранжир серости: ведь под палой лесной колодою ни одна травина не пробьётся. Бычится валун на пахоте, мешает мужику, и какой только матерщины не услышит этот лежунец. Но соберётся деревенский мир с силами, вытащит камень-одинец с поля на межу, и в один прекрасный день вдруг крестьяне со многих мест идут поклониться ему, увидев в гранитном валуне таинственную мистическую мощь…

Прежде в управленческой иерархии государства жили неизбывные принципы. Посидел чиновник «на кормлении» года два-три, его скоро перемещают подальше от прежнего стола, пока начальник не оброс «ракушками». Прилипалы скрытны, их долго снаружи не видно, пока не обнаружатся течи. И если старик по-прежнему метит на насиженное место, упорно держится за него, то, увы, значит, «ракушки» уже управляют той должностью и имеют с неё свою решительную мзду.

Когда Союз искренне занимается писателями, их судьбою, то председатель – обычный почти незаметный клерк, выбранный на службу. Такая жизнь «за сценою» председателю скучна, он, конечно, пытается эту судьбу переломить в свою сторону. Но если выезды устраиваются во все стороны света, если Ганичев впереди на белом коне, то в глазах провинции он уже выдающийся писатель, он – вершитель больших дел, чиновники в губерниях кланяются ему, им льстит выпить с ним на брудершафт, а наезжему начальнику, конечно же, умягчает сердце такое внимание. Но все прочие, сопровождающие, лишь безымянная свита, делающая короля. А если подобная карусель из года в год, ради неё выбиваются деньги, то надо думать, какой нимб вселенского почтения вспыхивает вокруг чела, и тут невольно поверишь в своё особенное предназначение. Ганичев сросся с председательством даже своей благообразной наружностью, привычками, простотою; он, наивно думается нам, обладает качествами необыкновенными, редкостными, и потому любой другой новичок на его месте обязательно всё дело погубит, Союз обязательно рухнет, писатели разбегутся без пастыря, и чертополохом зарастёт даже то место, на котором мы когда-то пели воинственные гимны. Но нельзя же век сидеть на былых заслугах, как на сундуке с золотом, боясь, что его похитят вредители.

Мы, русские, любим порою обманываться и наделять своего старшинку чертами почти божественными, пока не дойдёт дело до самого края. Вот тогда и опомниваемся, и любовь скоро обращается в презрение. Конечно, у власти, наверное, есть своя сладость, свой особый хмелящий нектар, иначе бы так цепко за неё не держались, перемогая даже душевные терзания и страхи перед Богом. Болезнь властью равносильна «денежной болезни» и, как показала новая жизнь, обе находятся в крепкой спайке. К несчастью, у власти любого ранга нынче нет другой меры, кроме денежной, ибо высокие истины – жалость, сострадание, нестяжательство, поклонение народу, труд за высокие смыслы – затушёваны и обесценены.

У власти есть десятки привилегий (добавка к зарплате), о которых как-то и не принято упоминать: от машины с шофёром и дачи – до персональной пенсии и спецбольницы. От странствий по чужим землям – до вечного сидения в президиумах и фуршетах в иностранных посольствах. И, слава Богу, пусть чиновник переносит сладкие страдания. Они и должны быть, как приплата за служебную тягловую лямку. Другое дело, что православный человек должен быть готов в любую минуту с лёгкостью отказаться от привилегий, не ставя их в самый корень жизни, и не цепляться судорожно за них. А бывает же: лишился благ – и человек тут же загибается от тоски, как пресноводная рыба на берегу в полдневную жару. Так было с Залыгиным, которому отказали в служебной машине.

По слабоволию своему прощая человеческие слабости Ганичева, его охоту к власти, понимаешь, что Валерий Николаевич уже стар, болен, и какие бы стихиры ни пели ему приближённые, он неизбежно сдал за последние годы, да и сама литература уже не интересует его, а «ракушки» чужих книг не листают.

* * *

Как получилось, что именно при прекраснодушном, христолюбивом Ганичеве Союз писателей остался без своих газет и журналов – никто толком не знает. С литературными газетами он постепенно разругался, вошёл в контры и крутую неприязнь, а журналы сами потихоньку смылись на вольный выпас. Вот и брякни Бондаренко с трибуны, что Станислав Куняев присвоил журнал «Наш современник», мягко говоря, утащил из Союза писателей воровски. Хочешь иметь журнал, – говорил Бондаренко, – сотвори свой, с нуля, как я создал «День литературы», Проханов газету «Завтра». Кто тебе мешал? И никаких претензий. Но зачем было уводить у нищего Союза писателей последнее, чем гордились патриоты, его исторический брэнд. Куняев, конечно, шибко обиделся за рыночный жаргон, пошёл в атаку, решительно помял рёбра назойливому критику. Да и то, братцы мои, почему нельзя, если нынче всё дозволено. Ну, прямо по Достоевскому. В короткое время плуты растащили заводы, банки, прииски и земли, а тут какой-то жалкий домишко на Цветном бульваре и с десяток письменных столов. Да разве это промысел? – тьфу на него! Но само обвинение Куняев как-то мягко, без объяснений, увёл в темноту. А следом и другие выступающие, защищая Ганичева, нащёлкали Бондаренке по лобешнику: может, и по делам, нечего, сукин сын, задирать нос и Главному патриоту страны прилюдно уши мять. Так бы и угодил Бондаренко в агнцы и потащили бы его на разделку и на заклание. Правда, Бондаренко – человек, привыкший к словесным ристалищам, как говорится: «солоней – шкура ядрёней», – старается к больному сердцу клеветы близко не подпускать. Спустился, сердешный, скоренько к себе в кабинет, принял бокалец вина, и горячка из груди вроде и сошла. А следом, потоптавшись у микрофона по Бондаренке, и Куняев спешит в его кабинетик. Что меж ними было – история умалчивает. Хорошо, если всё закончилось дружескими объятиями.

Я же остался в зале, и мне было интересно, как будет обороняться Куняев, человек решительный и неуступчивый, и, как говорила в незабвенные времена Татьяна Глушкова, – волчьей породы. Ну, это их давние личные разборки в тесном поэтическом мире. Тогда я был в друзьях с Куняевым и решительно заступился за обиженного поэта, не думая, что желчная, но талантливейшая поэтесса уровня Ахматовой когда-то окажется правой. Но позднее я не раз приступал к Станиславу: «Стасик, – внушал я, – ну, передай журнал молодому. Вспомни, когда уступил тебе Сергей Викулов «Наш современник», ему едва было за шестьдесят, и он ушёл спокойно, без истерик. А ты уже старый гриб, не затирай пути молодой поросли». На что Куняев отвечал решительно, криво стянув губы в нитку и страдальчески наморщив крутой лоб: «Никогда!.. Это мой журнал!» Неколебимый хозяйский тон меня всегда неприятно удивлял. Тот ли это человек, с которым я когда-то приятельствовал? И ещё не зная обстоятельств дела, никому не говоря, предположил, что «Наш современник», наверное, хитро приватизирован. Ну и ладно, думал я, пусть пользуются, лишь бы во благо пошло; доход копеечный, но при хватке и таланте публициста, в чём Куняеву не отказать, – журнал останется большой духовной подмогою русскому народу. Но я не предполагал, что в лысеющей головёнке Стасика Куняева заведутся африканские тараканы старческой зависти и скоро пожрут чувство реальности…

Ну зачем я о Куняеве-то заладил, столько бумаги извёл. Ведь размышления-то о съезде… Да потому лишь, что решил встать за друга Бондаренко. Батюшка благословил выступить, и я никак не мог отказаться от его урока, хотя понимал, что зал чужой и вполне может заклевать меня.

* * *

Но я и не предполагал, что это может разрешиться так стремительно: только вскочил на лошадь – и сразу же о землю носом. Собирался-то заступиться за Бондаренко, поговорить о Союзе, как поправить дела, но увидав сверху зал, тёмный, грустный, пониклый, полный старыми людьми, стоящими как бы на последней остановке жизни, сразу раскалился сердцем и меня понесло в другую сторону. Дескать, денег не нашлось достойно провести писательский съезд, превратить его в праздник, а только в прошлом году Переверзин выкинул на воздух, проводя самые нелепые конференции, более пяти миллионов рублей. И вы, Валерий Николаевич, виновны, как начальник, что в самом зачине не подавили рейдерский захват международного литфонда, хотя достаточно было одного вашего решительного слова. Но вы доверились Середину… Из зала понеслись выкрики: «Лишить слова… отобрать микрофон… чего он мелет… вон из зала» и т.д. Я коснулся тщательно скрываемой от писателей тайны, я приоткрыл лишь край её, и выходка моя Ганичеву и узкому кругу его сторонников показалась ужасной. Человек осмелился её задеть, и тайна перестала быть тайной, она вдруг обрела не очень привлекательные черты, и теперь надо её объяснять. А после всё может случиться. Куда проще «нечестивца» согнать. Я взглянул на Ганичева, лицо его стало бледным, руки тряслись, он понёс какую-то нелепицу в микрофон, чтобы заглушить меня. Я ещё сказал в возбуждении: «Валерий Николаевич, вы слишком долго были наверху, президиум стал вашим настоящим домом, вы забыли, как живёт простой писатель, вам надо спуститься вниз, в массы, к писателям-пенсионерам, подышать одним воздухом с ними, чтобы не умом лишь, а душою и плотью воспринять, как живёт твой собрат во глубине России. А вы давно уже глядите на мир через окно служебной машины…» И тут я осёкся… Нет, не от криков из зала, но что-то внутри ёкнуло: «Остановись… Не говори последних слов, ибо тогда оборвёшь пути назад».

Я вышел из зала, как в тумане. Кто-то ободрял меня, кто-то хихикал в спину, кто-то обнимал, чтобы утишить мою горячку, благодарил за искренние слова, кто-то прижаливал, видя багровое лицо, кто-то говорил снисходительным голосом, что он всё равно меня любит. Зал, оказывается, был разным, он был ничей, он выжидал, куда повернёт, он был скрытен в своих чувствах от безнадёжности, дескать, «плетью обуха не перешибёшь», были в нём оскорблённые, были недоверчивые, дескать, вы тут, в Москве беситесь с жиру, а у нас, холопов, чубы трещат. Только из президиума собрание казалось слитным, но в нём жила разбродица от усталости, неодолимое желание скорее всё прикончить, и та сутолока, которую я затеял, нервировала, потому что затягивала время. На выходе я спросил у одного знакомца, почему он поддерживает Переверзина. Тот ответил, опустив взгляд: «А что делать… Он деньги платит».

Меня сгонял с трибуны не съезд, а Ганичев и «Ко», за год бессмысленной судебной тяжбы сбившиеся в стаю. Стая намного хуже толпы, сходки и скопки. Толпа, как река в половодье, отбурлит и войдёт в своё руслице; теряя стадность, люди вскоре опомниваются, расходятся по домам, и к ним возвращаются чувство стеснения и стыда. В стае же люди бестрепетны, лишены душевности к другим, они живут «ячеством», узкими эгоистическими смыслами. Весь прочий народ для них жертвенные бараны, которых можно клеймить ярлыками, стричь шерсть и разделывать на полти.

Вина Ганичева и Куняева не только в том, что они благословили и возглавили рейдерский захват, чтобы схитить Международный литфонд, но и в том, что сбили часть недалёких упрямцев в стаю, обещая им мзду. Куняев, полагая, будто он прежний, молодой, кусачий, хваткий, – думал легко решить задачу-двухходовку. Увы, за последние десять лет честолюбие, чванливость, небрежение к ближнему расцвели в нём пышным цветом, да и здоровье, и ум уже не те. Вот и несчастные «бараны» не пошли безвольно на заклание, а неожиданно стали реветь и бодаться. Феликс Кузнецов, этот «жалкий старичишко», – по мнению Алешкина, – никак не хочет уходить в отстой; полуслепой, разбитый старостью, он удивительно вынослив и находит силы для сопротивления молодым, беспощадным куняевским нукерам. Так и хочется воскликнуть сакраментальное: «Русского легче убить, чем поклонить».

(Кстати Международный литфонд создавали в своё время ближайшие друзья – Феликс Кузнецов и Валерий Ганичев; как, почему и что не поделили – остаётся любопытной тайной, куда многие хотят сунуть свой нос. Их обходным манёврам могут поучиться самые находчивые дипломаты.)

…Может быть, я и зря ополчился на Середина, генерального директора Союза писателей. Его беда в том, что он, «цековской выучки» человек, оказался слишком усердным, ретивым, грубым на выражения самодовольным служакой, далёким от литературы, таким лишним, неприметным в среде писателей. Он, приглашённый Ганичевым на столь странный пост – при должности, при зарплате, – был обязан исполнить неправедный приказ. Куда бедному чиновнику деваться? Уйти на бесхлебицу? Вот и роет носом землю. И при всём этом он не вызывает во мне жалости… Ганичев с Куняевым лишь прикрылись Серединым и самозванцем Переверзиным, чтобы, оставаясь в тени, с помощью двух секретарей Союза, исполнить рейдерскую операцию «Захват». Получилась бы сразу – победителей не судят. А тут борьба затянулась, поползли по Москве сплетни, нашлись охочие раздуть её, подлить в пожар керосинчику… Война всех против всех, начатая год назад, и от которой я остерегал тогда, продолжается – и конца ей не видно. А может, Ганичев уже потерял власть и это «ракушки» помыкают им?

Через день после съезда Куняев уже разносил по Москве очередную сплетню, что этот ненормальный Личутин продался Феликсу Кузнецову, его крепко купили. Куняев всё меряет по своей породе, своей двусмысленной натуре старого шестидесятника, который, громко чихнув, сразу бежал в ЦК на исповедь. Меня ни одна власть не могла прикупить, не то что старый одинокий Феликс Кузнецов, за которого я заступился по своей простоте. Иначе бы я не стоял уже двенадцать лет в общемосковской городской очереди на жильё, а жировал бы в шикарной писательской квартире в центре столицы. Куняев по чёрствости и скудости воображения никак не может понять, что у нормального писателя ещё есть совесть и честь, которые не продаются, хотя бы ты и озолоти его. Наверное, нынче это называется безумством? Может быть. Мне ничего не надо от тебя, Куняев, ни от Феликса Кузнецова, ни от Ганичева. С этической стороны вы все неправы. Пора, православные, на покой, писать мемуары. Это такое славное дело.

* * *

В понедельник позвонил батюшка из глубины России и спросил: «Ты выступал?» Я говорю: «Да, выступал, и меня согнали с трибуны». Батюшка помолчал и сказал: «Значит, они почувствовали свою неправду».

Владимир Личутин