Две революции Александра Блока / Владимир Яранцев

I. РЕВОЛЮЦИЯ ПЕРВАЯ. «БАЛАГАНЧИК»

1. Числа

Раньше жили медленней, глубже, словесней. Может быть, поэтому за каждым явлением видели не случайное, а необходимое — нужное, строящее жизнь на много лет вперед. На этой крайней значимости всего происходящего, произносимого, написанного и зиждется творчество Александра Блока. Каждое слово у него, если не написано, то подумано с заглавной (главной!) буквы. И если Блок пишет «Прекрасная Дама», значит, «небо», «туман», «поле», «лес» и т.д. тоже заглавны, важны, значимы.

Несмотря на это, А. Блок — поэт нюансов и оттенков, силуэтов и шорохов. И потому у него не «Бог» и «Богоматерь», а то, что рядом, что указывает и очерчивает, но не называет. А. Блок, как никто другой, владеет искусством говорить этими «рядом», называть, не называя, возвеличивать, нисходя.

Это не декадентство и не богоотрицание, а все та же глубинность: знать, ведать то, что породило Бога, знать пути Его воздействия на мир, сократить дистанцию между Ним и человеком, очеловечивая Бога или обожествляя Человека.

Этот вопрос соотношения величин и заглавностей был поставлен еще Достоевским и Владимиром Соловьевым. Достоевским — в рамках романа ХIХ века, Соловьевым — более радикально, поэтически: рамки в поэзии вещь более зыбкая, чем в прозе.

Не менее заглавны были и числа. Можно сказать, что в серебряном порубежье был настоящий культ числа. Если Достоевский еще только-только освоил число «2» — разность и диалектику противоположностей («pro et cоntrа» «Братьев Карамазовых»), то Вл. Соловьев буквально молился на число «3». «Три свидания», «Три разговора», «тройственная» логика в «Оправдании добра». Через Д. Мережковского и А. Белого сакральную «тройку» запечатлел и А. Блок, составив в 1912 году «трехкнижие» из ранее написанных стихов. И то, что учетверенное «3», равное двенадцати, озаглавило великую поэму, написанную в 1918 году, уже не удивляет. «Двенадцатый», полуночный час истории, двенадцатый, заключительный месяц года, двенадцать апостолов нового мира — догадкам и версиям нет числа.

Очевидно одно: указание на глубину и значимость заголовочного числа, мудро не снабженное А. Блоком существительным-дополнением. Спустя трижды три = 9 лет, И. Ильф и Е. Петров пародийно «дополнят» эту блоковскую цифру в романе «Двенадцать стульев», а Е. Замятин впервые целиком на числах построит свою антиутопию «Мы». «Через 120 дней заканчивается постройка ИНТЕГРАЛА» — начнет он роман знакомой цифрой и закончит почти ею же: «Номер аудитории почему-то знакомый: 112». Через 30 лет после «Двенадцати» Дж. Оруэлл назовет свой роман-антиутопию «1984», отдавая дань если не Блоку, то Е. Замятину.

Ясно, что А. Блок и тут углубил тему — слово, понятие, феномен — революции, так же, как раньше это делал со святынями. То есть попытался объяснить и назвать ее не прямо, как Андрей Белый — «Христос Воскрес» назвал он свою поэму-ровесницу «Двенадцати», а тем, что торит к ним пути. Одним из них оказались двенадцать красноармейцев, к которым присоединяется вьюжный Христос. «Двенадцать», таким образом, есть имя и Бога, и Человека, и Революции. Если до революции Бог определялся Троицей, то спустя годы количество его ипостасей учетверилось. К Богу-Отцу, Богу-Сыну и Святому Духу присоединилась троица героев трех томов лирики поэта, апокрифически менявшихся: «Рыцарь» — «Прекрасная Дама» — «Кто-то»; «Поэт» — «Незнакомка» («Снежная Маска») — «Двойник»; «Пьеро» — «Коломбина» — «Арлекин»; «Поэт» — «Россия» («Жена моя») — «народ». «Двенадцать», таким образом, не количество, а числовой символ нового советского бога.

 

2. Сумятица

Впрочем, «Двенадцати» традиционно придают значение большее, чем оно должно бы иметь в поэзии А. Блока. Эта поэма — не более чем итог творчества, подведенный поэтом сразу же после Октября. И сам ее текст — не более чем репортаж, переданный словами только из-за отсутствия аудио-визуальной техники в то время: диктофонов, телекамер («музыку революции» надо передавать адекватными способами!). Не зря «Двенадцать» первоначально напечатаны в газете и поэт скоро о своем уличном детище предпочитал не вспоминать.

Да и революций в жизни и творчестве А. Блока было много, чтобы придавать такое значение одной из них. Может быть, как раз двенадцать. Половину можно попробовать перечислить: Издание рукописного шахматовского журнала 1894 – 97 годов, серьезное увлечение театром 1895 – 99 годов, знакомство с Л. Менделеевой 1898 – 02 годов, знакомство с Вл. Соловьевым и его поэзией 1900 – 01 годов, женитьба на «Прекрасной Даме» в 1903 году, выход сборника «Стихи о Прекрасной Даме» в 1904 году, «Балаганчик» и конфликт с соратниками-символистами в 1906 году.

Ряд этих значительных событий в его жизни приводит к подлинной революции и в его творчестве, и в русской поэзии в целом, совпадая с первой русской революцией. Народнически «кающийся дворянин», декадент-индивидуалист, струве-бердяевский «легальный марксист», соловьевец-софианец, человекобог или богочеловек, «интериндивидуал» (А. Белый) или интернационалист, а может быть, «мистический анархист»? Все бурлило и варилось тогда в котле закипающей революции. Любая идея в любой сфере — социальной, философской, религиозной, литературной — была чревата революцией.

А. Блоку увиделось другое: не котел, а балаган, которому уменьшительный «-чик» добавил легкомыслие театральности. Не революция, а игра, не кровь, а сок, не глубина, а самая пошлая, нарисованная на бумаге поверхностность. Такая революция, при которой вчерашние декаденты К. Бальмонт, В. Брюсов, Н. Минский, Тэффи, Саша Черный и будущие «сатириконцы» печатаются в большевистских изданиях, может вызвать только разочарование. Слишком общ и неясен посыл, слишком грандиозна цель и чрезвычайно неясен бог этой революции. Выше, небеснее, святее, многоиспостаснее он Бога церковного, православного или ниже, земнее, определеннее его лик — решить было невозможно. Что и говорить, если даже сан и пол божества не различим: София-Богоматерь (по Мережковскому-Гиппиус), Незнакомка или даже андрогин?

Это напряжение и хаос сумятицы первой русской революции А. Белый выразил в своем «Петербурге», романе, начинающемся с 1905 года и с бомбы террориста Дудкина. Он углубил революцию от бомбы до космогонии, от Медного Всадника до Христа. Но тут же и усомнился: углубил или обессмыслил, разгадал или запутал? 1905 год, по А. Белому, завязал в один клубок (символ!) ВСЕ проблемы той эпохи. Блок там почему-то оказался в маске военного-офицера Сергея Сергеевича Лихутина; он здесь лишь обманутый муж своей недалекой жены Софьи (!). Между тем именно 1905 год сделал А. Блока знаменитым: первая книга стихов, как нарочно, помечена этим знаковым годом (вместо подлинного 1904-го). Так Прекрасная Дама оказалась революционеркой. Но больше нравилось в ней другое. Так, недолгий друг поэта Сергей Соловьев писал: «… Я не видал книги такой цельной и стройной. Она вкусна с начала и до конца, и от нее не получается никакого осадка, как от Брюсова. И, знаешь что: она производит впечатление прямо христианское и потому противоположное Брюсову…» (31 октября 1904 года).

 

3. Брюсов

С. Соловьев будто сглазил. Именно Брюсов, откровенный спирит и оккультист, смеявшийся вместе с Бальмонтом над Христом (см. его дневники), стал тем, кто совлечет А. Блока с его небесного пути на землю, подвигнет к «низким», телесным краскам, темам, героям. Тому, что Прекрасная Дама передаст эстафету ресторанной Незнакомке тоже во многом повинен В. Брюсов. Восторг А. Блока от его «Urbi et orbi» (1903), заставивший назвать Брюсова своим учителем, длился года полтора. Но его демонический яд воздействовал еще дольше. И, возможно, эти слова из рецензии В. Брюсова побудили А. Блока к поэтическому перевороту: «Блок бесспорно маленький maitre в нашей поэзии. Но все новое, что напишет Блок, в лучшем случае развивают его ранние произведения… Блок списывает сам у себя, повторяя раз удавшиеся приемы, раз найденные образы… Хотелось бы ошибиться…, верить, что Блоку еще суждены новые откровения, новые пути».

И А. Блок дерзает вступить на этот новый для него «брюсовский» путь. Тема города, вернее жуткого «Урби» вместо усадебно-дворянского Шахматова прямо-таки дышит В. Брюсовым. Чуть ли не до прямых совпадений доходило. «По улицам узким, и в шуме, и ночью, в театрах, в садах я бродил…» — у В. Брюсова. «В кабаках, переулках, извивах…» — у А. Блока. «La belle dame sans merci» у В. Брюсова и Прекрасная Дама у А. Блока. «Она прошла и опьянила Томящим сумраком духов…» и «Дыша духами и туманами…» у А. Блока. «Уличная» и «Прохожая» у В. Брюсова и «Незнакомка» у А. Блока. «Фабричная» у В. Брюсова и «Фабрика» у А. Блока. Сравнения можно множить и множить.

И то, что «Балаганчик» — пьеса времен первой русской революции, у В. Брюсова вызвал настоящий восторг, можно назвать кульминацией этого ученичества. Именно после этого («перечел Ваш «Балаганчик». Прекрасно, хорошо совсем», — писал он А. Блоку) он включает Блока «в священное число семи современных поэтов: Сологуб, З. Гиппиус, Бальмонт, я, Вяч. Иванов, А. Белый, А. Блок — вот эти семь…» (письмо П. Перцову 5 апреля 1906 г.). Заметим, что все они — символисты-декаденты, мистики-архаисты, которые не могут писать о современности, не думая о Древних Греции и Риме, Вавилоне или Ассирии. Культура у них неизменно побеждала злобу дня, то есть реализм. И потому о революции тот же В. Брюсов написал с точки зрения гуннов, как Д. Мережковский — Хама. «Но вас, кто меня уничтожит, Встречаю приветственным гимном», — писал он в «Грядущих гуннах».

Во имя чего это влечение к смерти, откуда любовь к варварам у интеллигента? «Оживить одряхлевшее тело \ Волной пылающей крови», — отвечает сам себе В. Брюсов. «Сложите книги кострами… Творите мерзость во храме», — подзадоривает поэт-гунн. «А мы, мудрецы и поэты \ Унесем зажженные светы \ В катакомбы, в пустыни, в пещеры», —- уступает свое место другим уставший от славы В. Брюсов. Культура должна обновляться, искры от вандалистского костра должны зажечь свет нового искусства, революция — это единство разрушения и строительства, кощунства, «мерзостей» и «пылающекровной» святости — таков катехизис революционера пятого года.

 

4. Пьеро

В этом брюсовстве и состоит загадка «Балаганчика». Мистики ждут «деву из дальней страны», но почему-то в «театральной комнате» вместе с сидящим у окна Пьеро, который в свою очередь ждет Коломбину. Но явившаяся наконец-то Она не имеет сущности, кроме разве что пола. «Необыкновенно красивая девушка» в белом и с косой за плечами можно принять и за «тихую избавительницу» мистиков и за Коломбину, невесту Пьеро. В обществе укравшего ее Арлекина она вдруг становится картонной. После его позорного провала «вверх ногами в пустоту» сквозь нарисованную на бумаге «даль» она принимает образ то Смерти «в длинных белых пеленах» и косой («лезвеем») на плече, то «красивой девушки Коломбины». Но внезапно «все декорации взвиваются и улетают вверх. Маски разбегаются», и на сцене остается один Пьеро, страдающий о своей «картонной невесте».

Так и А. Блок остался один, опознав в мистической «деве», своей Прекрасной Даме всего лишь картон, то есть одни слова, риторику, суету и чепуху. Мистика оказывается не религией (о разнице этих понятий он напишет в дневнике в период создания пьесы — январь 1906 г.) Апокалипсиса, а клоунадой. Не революцией духа, а гастрономической принадлежностью: у Паяца, единственный раз появившегося на сцене, течет вместо крови «клюквенный сок». Нужно, по В. Брюсову, «оживить одряхлевшее тело волной пылающей крови». Клюквенный сок должен весь вытечь, «картон» должен сгореть на кострах вандалов, «маски» должны «разбежаться», чтобы произошла подлинная революция, а не балаганное действо.

А. Блок понял, а В. Брюсов почувствовал это раньше своих соратников по символизму — разгневанных А. Белого, С. Соловьева и других. Особенно А. Белый, назвавший пьесу «издевательством» над идеалами. В своих наиболее полных «Воспоминаниях о Блоке» он писал: «Вместо души у А. А. разглядел я «дыру», то — не Блок: он в моем представлении умер». Лишь в «Петербурге», писавшемся позже, он поймет, что 1905 год был подлинно революционным. А. Блок опередил своего друга-врага на пять лет, взорвав бомбу «Балаганчика» за двенадцать лет (опять эта революционная цифра!) до «Двенадцати».

Соблазнительно сравнить эти два так похожих и не похожих друг на друга произведения — «Балаганчик» и «Двенадцать». Тем более что сам А. Блок дал для этого веский повод, «процитировав» в поэме главную коллизию пьесы — любовный треугольник Пьеро – Коломбина – Арлекин, так похожих на Петьку – Катьку – Ваньку. Но только кровь в «Двенадцати» льется уже настоящая, а не соковая, потому что Катька сделана не из картона, а из человеческой плоти. Да и Петька здесь уже не один на сцене остается, а вливается в отряд красногвардейцев. И к нему ведь, как и к одиннадцати других тоже присоединяется Христос, посвящая его в апостолы революции. Это уже не мистика, а подлинная религия революции: вчерашний Петька-Пьеро из «балаганчика» идет сквозь вьюгу и хаос старой России (писатель-вития, долгополый поп, барышня в каракуле, уличные женщины) в Россию новую. «Вдаль (уже не нарисованную на бумаге, а настоящую) идут ДЕРЖАВНЫМ шагом… Впереди (повторено два раза в строфе) — Исус Христос». Вознесенный из вьюги, из «нежной россыпи жемчужной», он — плод зимней фантазии А. Блока. Придет весна, и ТАКОЙ Христос растает. Сам поэт, признавая, что такие «стихийные» («музыкальные») стихи он писал лишь два раза. Один из них — цикл «Снежная маска» — написан также, как и «Балаганчик» и «Двенадцать» в январе. Перекликаются тут не только месяцы, но названия, несущие балаганно-маскарадный смысл.

Завершает «Снежную маску» тоже Христос, только неназванный по имени. Он узнается в «распятом на кресте» герое, измученном снежной плотской страстью к своей снежной возлюбленной. Герой-Христос, испытывая влечение к смерти, покорно сгорает в огне этой холодной страсти: «Так гори, и ярок, и светел, \ Я же — легкой рукой \ Размету твой легкий пепел \ По равнине снеговой». «Исус» «Двенадцати» столь же нестойкая субстанция. Он дан словно в сравнении с очеловеченным Петькой, который «держит» после трагедии с Катькой «шаг революцьонный». Если в «Балаганчике» и «Снежной маске» царила Смерть («Весны не будет и не надо: Крещеньем третьим будет Смерть» — стих. «Второе крещенье»), то в «Двенадцати» царят двенадцать красноармейцев, одолевших смерть. Никакой балаганности, как полагает Б. Гаспаров, в поэме уже нет. Как нет ее и в самом «Балаганчике». Эта пьеса о поэте, который увидел картон в мистике и клюквенный сок в бескровных телах. Нет в «Двенадцати» и автора. В этом они близки «Балаганчику», где Автор трижды изгоняется со сцены ее героями. Ведь именно он, его неуклюжее вмешательство, повинно в том, что Пьеро так и не соединился с Коломбиной. В «Двенадцати» А. Блок «изгнал» себя сам, вернее, та слепая «стихия», которой он «доверился» в январе 1918 года. В итоге символизм окончательно отступил, предоставив место реализму как способу письма и народу в самом его нелитературном — карнавально-фольклорном обличии.

 

5. «Гений»

Финальный Христос — последний призрак этого символизма. Но даже на него пала тень этой трагичной карнавальности. Тем более, как заметил Б. Гаспаров в книге «Литературные лейтмотивы» (М., 1994) действие поэмы происходит «в дни Святок». Появление Христа при этом «накладывает на все происходящее в поэме отпечаток святочного карнавала. В первой главе заметны «интонации балаганного зазывалы», вторая часть поэмы (главы 2-8) «переносит нас в сферу народного театра» (драма «Лодка», песни о Степане Разине). Еще одна важная примета святочного действа — «шествия ряженых». И тут автор книги говорит о главном: «Несение впереди шествия коляды вертепа с фигурой младенца Христа было обычаем, распространенным в западных областях Украины… Сама процессия ряженых тогда — …свита Христа — «божьи ангелы», или «апостолы». Она имеет «право на награду, которая и просится, и требуется… Это придает шествию амбивалентный сакрально-разбойничий смысл». В целом же карнавальность, по мнению исследователя, имеет «различные осмысления одновременно»: «высокое и низкое, пафос и глумление, святость и кощунство выступают в неразрывной связи».

Вот вам и кукольность, вот и балаганность! На самом же деле А. Блоку удалось то, что, может быть, удалось у нас только автору «Слова о полку Игореве»: объять необъятное — тему России и ее судьбы в эпоху потрясений, народ и власть, преображение в трудную минуту и трагедийность существования, взятые в аспекте революционного апокалипсиса («мировой пожар в крови»). А. Блок создал вселенную в миниатюре, в двенадцать глав-ипостасей вместив то, что было, есть и будет. Он, по сути, сформулировал матрицу развития советской литературы на двадцать лет вперед. Не случайно поэт по окончании поэмы записал: «Сегодня я — гений». И то, что «Двенадцать» до сих пор «переводят»-интерпретируют, как и «Слово о полку Игореве» десятки и сотни профессиональных и самородных исследователей, подтверждает это.

 

II. РЕВОЛЮЦИЯ ВТОРАЯ. «ДВЕНАДЦАТЬ»

1. «Кружит белый нас буран…»

Советская литература и начиналась под знаменем «Двенадцати».

Как продолжение метельно-вьюжной тематики родился советский Борис Пильняк со своим «Голым годом». Вызывающий биологизм и натурализм романа немало обязан блоковской троице Петька – Катька – Ванька. «150 000 000» В. Маяковского явились, так сказать, числовым ответом евангельской цифре поэмы А. Блока. Вместе с романом Е. Замятина это дало мощный импульс фантастической составляющей ранней советской литературы. В романе «Мы» индивидуально оцифрованы уже десять тысяч жителей антиутопического города. Научно-философскую линию сакрального пути «рабочего народа» по городу-призраку развил Алексей Толстой в «Аэлите», запуская на Марс красноармейца Гусева, который руководит там революцией. Фантастико-мистическую линию «Двенадцати» продолжает М. Булгаков. Героем «Собачьего сердца» он делает «пса безродного» из блоковской поэмы. Его тоже зимой, только не на Святки, а на Рождество, превращают в человека. И делает это хирург с «божественной» фамилией Преображенский. И. Ильф и Е. Петров развили сатирико-балаганный подтекст «Двенадцати», прямо процитировав цифру поэмы в «Двенадцати стульях». Магическое число, правда, не могло не подействовать на юмористов одесской закваски: их Бендер, вставший во главе поиска двенадцати стульев, получил все полномочия Бога, включая мощный интеллект и организм. В том же 1927 году появился «Разгром» А. Фадеева, и последняя глава романа называлась «Девятнадцать»: столько бойцов, среди которых был один с блоковским именем Метелица, уцелело после разгрома отряда.

Блоковский след ощутим и в сибирской литературе. Уже первый номер «Сибирских огней» (март 1922 г.) открывается «числовым названием» повести Л. Сейфуллиной «Четыре главы». Краткое вступление к произведению сообщает о намерении начинающей писательницы писать по-блоковски, краткими фразами и фрагментами: «Жизнь большая. Надо томы писать о ней. А кругом бурлит. Некогда долго читать и рассказывать. Лучше отрывки». В стихотворном произведении Константина Соколова «Русь перевалочная. Речивый гутор» автор, подобно блоковским простолюдинам, пытается передать «музыку» Руси бунтарской: «Дон… Динь… Дон… Бом — \ Упокой, Господи, младенцев Ивана, Николая». В другом месте: «Тревога… Тревога! \ В вече созыв: — \ Гей, гей вы! Люди!..». В Далматов, автор «живой картины в стихах» «Митинг» заканчивает свое произведение блоковскими ритмами, в которых слышится поступь «Двенадцати»: Рано — не рано, Время не ждет, \ Залижем раны, Опять вперед! \ Больно — не больно, \ Терпи, крепись! Выкинем вольно Головы ввысь!» — так скандирует персонаж «живой картины» по имени «Красная армия».

В отделе «Критика и библиография» В. Шанявец (Правдухин), отмечая бесспорность таланта поэта Н. Янчевского из Иркутска, называет «самым значительным явлением в области поэзии в Сибири его поэму «Октябрь» (1921 г.). Вдохновили же поэму все те же «Двенадцать» А. Блока. «Но, — пишет В. Правдухин, — несмотря на это, поэма удалась, и в ней чувствуется благословенное дуновение поэзии… В противоположность несколько мистической и глубокой поэме Блока, — продолжает критик, — поэма дана в ясно-революционных, пламенных тонах. Сюжет тот же, что и у Блока. Революция. Испуг обывателей. Барыня слезами обливается: «Ах, куда мое добро девается…» Ярко, красочно переданный уют еще не совсем разрушенной мещанской жизни и беспощадная революция, ее сметающая», описываются также «под Блока», как и «под сибирскую литературу»: «На конюшне деда запороли, \ Заковали тятьку в кандалы, \ Весь народ пустили без земли — А теперь — сусали да мусали! \ Жги ее, проклятую, пали!»

Заметным влиянием революционного А. Блока отмечена в первых номерах «Сибогней» в основном поэзия: Г. Вяткин, А. Пиотровский, вновь Н. Янчевский. Со временем, однако, верх берет есенинское влияние, особенно заметное в поэзии И. Ерошина. Да и в критике, статьях В. Правдухина, Я. Брауна, Б. Жеребцова А. Блок уже не фигурирует. А если и упоминается, то в неожиданном контексте. «Да, Блок чарует и нас, — пишет, например, В. Правдухин, — ибо вместе с Короленко он является продолжателем стихии А. Пушкина и Л. Толстого, каким-то последним в этой цепи, чудеснейшим завершителем ее».

Наиболее близким духу А. Блока, поэтике и ритмике его «Двенадцати» был Вивиан Итин. В № 3 «Сибогней» опубликована его поэма «Солнце сердца», состоящая из фрагментов рваной ритмики, напоминающей метельно-ветровую стихию. «Каждый день \ В огне и буре \ Кружит белый нас буран… \ Пламень алый, \ Стяг походный \ Неисходный \ Путь вперед — \ Без конца в пургу и вьюгу, — \ Версты, Версты! \ Друг за другом!» В эту стихию врывается трезвый голос: «Преодолеть слепой стихии \ Должны мы огненный ожог. \ Как сердце алый свой поток, \ Нас сердце бросило России». Особенно напоминает А. Блока финал поэмы: «О солнце, все солнце и сердце \ Тебе — Мировой Пожар!»

 

2. «Царь-Птица»

К концу 20-х годов лучший сибирский журнал целиком озабочен проблемами современности. Любой символике, в том числе и цифровой, противопоставляется здесь «литература факта», вместо стихийности поступков, вдохновений, озарений — «тщательная продуманность в литературной работе». Это слова из «Обращения правления сибирского союза писателей ко всем членам союза и писателям, работающим в Сибири», опубликованным уже в 1928 году (кн. 4) в порядке «литературной самокритики». В нем рекомендуется «всем членам нашего союза не посылать для печати своих работ без предварительного разбора их на собраниях групп писателей и критиков, а также, по возможности, на собраниях рабочих, партийцев и т.п.» Только так, добавим мы, можно уберечь произведение от метельно-фрагментарной разбросанности и скандальных неожиданностей вроде явления Христа в финале произведения. «Никакие формальные достижения, — говорится далее в «Обращении», — немыслимые без органического слияния художника с современной действительностью, с ее строительством и целями».

Среди подписавшихся — бывший «блоковец» В. Итин и молодой А. Коптелов. В «Сценарии» В.Итина, опубликованном в том же номере, неожиданным героем становится не «женственный призрак» Христа, а «ЦАРЬ-ПТИЦА КААН-КЭРЭДЭ». Не «мировой пожар» и прочие религиозности несет эта «птица»-самолет со своей высоты, а агитационные листовки с призывом крестьянам: «Переходите на многополье». И вот уже крестящаяся старуха говорит: «ИШЬ, ЧЕРТИ БОЛЬШЕВИКИ, ДАЖЕ АНДЕЛОВ САГИТИРОВАЛИ»

Сагитировали они и А. Коптелова на роман «Великое кочевье», в который от блоковских «Двенадцати» перешла главная тема советской литературы — тема переделки человека из «Петек», «Катек», «Ванек» в колхозников-коммунистов. Христа здесь поминают только враги революционеров — бородачи старообрядцы. Да и цифры здесь, на обновленном Алтае 1932 года, другие, почти «маяковские»: «Наш путь, наша последняя перековка — перекочевка к социализму, славная большими победами. Десять лет назад в области было коллективизировано 161 хозяйство. Сейчас в наших колхозах – 11 тысяч хозяйств», — говорит партиец Копосов. Цифры тут лишены, конечно, блоковской сакральности. Зато конкретны, и кроме количества ничего иного не обозначают.

 

3. «Следует ли читать «Двенадцать»?»

Спустя эпоху, то есть в 60-70-е годы, А. Блока чаще вспоминают только в связи с «Двенадцатью». «Сибогни» в 1962 году (№ 2) публикуют «Из воспоминаний о Блоке» Владимира Гайдарова. Молодой артист-чтец, не скрывая восторга, рассказывает о своих встречах с поэтом в 1919-20 годах «по поводу «Двенадцати», то есть правильного исполнения их со сцены. Для Блока же эта встреча стала поводом узнать, не забыли ли еще о его поэме: «…А как теперь? Не миновал ли у аудитории интерес к теме, да и вообще, следует ли читать «Двенадцать»?»

И кажется, будто не одного В. Гайдарова спрашивает А. Блок из своего далека, а всех своих потомков. И они, то есть мы, отвечаем на этот вопрос каждый по-своему. А. Горелова, например, в статье 1970 года, № 8 «Сибогней» волнует судьба только одного из «двенадцати» — Петрухи (статья «Петруха и его критики»). В полном согласии с лит. проблематикой того пост-«шестидесятнического» времени, озабоченного человеком как таковым, вне контекста истории, среды, коллектива и т.д., автор статьи отстаивает право Петрухи быть индивидом. А. Блок, по А. Горелову, «представил… красногвардейца Великого Октября человеком, которому свойственны хмельная жадность к запахам земли, буйство крови, зажженной огневыми очами толстоморденькой Катьки». Интересно, что критик практически отождествил самого Блока с его персонажем, рассказывая об истории вселения «матроса с подругой» в уплотняемую квартиру поэта, согласно «декрету о квартирах» 1919 года. Драма красногвардейского» братишки» объединила, таким образом, не только героев поэмы, но и реальных людей — А. Блока, его жильцов и литературоведа из 70-х, проникшегося судьбой Петрухи как Астафьев или Шукшин в то время призывали увидеть человека в детдомовцах или «чудиках».

Тем же, по сути, христианско-православным пафосом проникнуты размышления о «Двенадцати» другого автора «Сибогней», сибиряка Александра Плитченко. Он увидел поэму сквозь призму «содержательности» имен ее героев: Катерина, значит по-гречески «чистая», она воплощает «катарсис», то есть «очищение» России в поэме, она же стихийная часть души «Двенадцати»; Иван, в переводе значит, «богом спасенный» — «символ русского народа, русской почвы»; в Петре и Андрее А. Блок, по А. Плитченко, «буквализирует Евангельскую метафору о «ловцах человеков», обращенную Спасителем к Евангельским Петру и Андрею Зеведеевым» Поэтому и Христос «Двенадцати» для автора статьи — Спаситель, который, «идя за вьюгами, выводит русскую власть не к погибели, а к спасению».

 

4. «Кастрировать…»

И, слава Богу. Заметим, что А. Плитченко усилил акцент на христианстве поэмы, отвечая своим постперестроечным современникам-толкователям «Двенадцати», которые думали с точностью до наоборот. Для них Христос поэмы — только повод для фрейдо-гностических замашек, дозволенных бесцензурными 90-ми. Грех цитировать, но одному такому, нецензурному, по фамилии А. Эткинд, похотливо копающемуся в несвежем белье сектантского мировоззрения, Христа приятнее видеть «мужедевой». Именно таким, по его разысканиям, представляли Спасителя «немецкие барочные мистики, американские шейкеры», а также Бердяев с Клюевым. Тут и Д. Мережковский кстати, который «сообщает», что «в античных мистериях… распятый значит то же, что и кастрированный».

К чему вся эта свалка знаний, больше похожих на подглядывание в щелку за интимом древних? А к тому, чтобы «кастрировать» «Двенадцать» и многострадального Петруху в том числе. «Преображение мира связано с преображением тела. Чтобы отречься от старого мира, надо отречься от своего пола», — не пишет, а возглашает А. Эткинд. Все потому, что у А. Блока есть такая строка: «Что ты, Петька, баба што ль?» Да и ведет он себя как Аттис, (древнегреческий герой стихотворения Катулла и статьи А. Блока «Катилина») после кастрации: «Он головку вскидавает, \ Он опять повеселел». И как легко тогда представить двенадцать красногвардейцев во главе с Христом сектантами — хлыстами или скопцами: «Итак, Катилина предвестник, Христос — вестник, а новый мир — осуществление» некоей вести. Наверное, о бесполом мире. То, что А. Блок писал о ненависти к «женственному призраку» Христа и о «римском большевике» Катилине, А. Эткинд радостно выделил для себя «жирным шрифтом» и выстроил целую концепцию, глубоко безнравственную, по сути.

И это А. Блок, который не терпел и боялся всякой профанирующей однобокости? Может быть, и гением он себя назвал, потому что «Двенадцать» получились настолько неоднобокими, настолько всеобъемлющими, что любая интерпретация меркнет перед правдой самого текста. Но интерпретаторы не успокаиваются. С. Слободнюк, например, никак не мог обойти А. Блока и его поэму в своей «дьявольской» книге «Идущие путями зла…» Древний гностицизм и русская литература 1880-1930 гг.» (СПб, 1998). А как же иначе, ведь первая ассоциация от «полуночной» цифры «12» — шабаш нечистой силы: «Именно двенадцатый (!) час служил началом безумию демонических игрищ… шабаш проходил либо с 9 до 12 ночи, либо с 12 до 4 утра», — осведомляет нас знающий автор. Тут и цитата из поэмы готова, подтверждающая, что «ночь, вьюга, буря — обязательные атрибуты дьявольских собраний». А уж без альбигойцев и катаров (вот вам, А. Плитченко, и «КАТАРсис»!) и вовсе нельзя обойтись: свидетельствовали же они о демонической природе Христа, значит, надо им верить. Правда, к концу главы о «Двенадцати» автор, видно, убоявшись то ли Христа, то ли бездны своей премудрости, пошел на компромисс: «Можно утверждать, что в «Двенадцати» Блоком создано, по меньшей мере, два мира: мир Христа и мир Анти-Христа». Слава Богу! Пришел к тому, о чем в любом учебнике написано.

 

5. «Явления одного порядка…»

Впрочем, не в любом. Так, недавнее издание ИМЛИ им А.М. Горького «Русская литература рубежа веков. 1890-е – нач. 1920-х гг.» (М., 2001), адресованное в том числе и «преподавателям словесности, охотно цитирует уже помянутого Б. Гаспарова, знатока святочных обрядов. Однако данное издание ссылается на другую работу ученого, который нашел «совпадение стихотворного размера (4-стопный хорей с перекрестной рифмовкой) и воспроизведение диалогических реплик» последней главы «Двенадцати» и стихотворения А. Пушкина «Бесы». Как же, написал ведь поэт «в Дневнике накануне начала работы над поэмой 5 января 1918 года из этих «Бесов»: «Домового ли хоронят, ведьму ль замуж выдают». Отсюда, продолжает Б. Гаспаров, и «особенная настроенность поэмы Блока на пушкинских «Бесов».

Но разве неведомо уважаемым ученым, что и дневник, и записные книжки, и письма, и стихи так и пестрят разнообразными записями, намеками и сопоставлениями в расчете на будущее возможное воплощение. Грубо говоря, А. Блоку «про запас» нужен был весь мир, в большом и малом, чтобы написать стихотворение или поэму. Не зря в предисловии к «Возмездию» он ставил в один ряд по своей важности такие разные события, как лекция П. Милюкова, забастовки рабочих в Лондоне, «расцвет французской борьбы в петербургских цирках». «Я привык, — пишет А. Блок, — сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных моему зрению в данное время, и уверен, что все они вместе всегда создают единый музыкальный напор». Эту музыку блоковского творчества часто и не слышат исследователи. Может быть, отдельные ноты или обрывки мелодий.

При этом не перестает удивлять просто-таки завороженность многих интерпретаторов А. Блока его «Двенадцатью», особенно в цифровом выражении поэмы. Для этого часто, действительно, достаточно дневниковой записи. Так, А. Лавров написал целый этюд в своей книге «Этюды о Блоке» (СПб, 2000) «Блок и «Титаник»». 5 апреля 1912 года Блок записал в дневнике: «Гибель «Титаника», вчера обрадовавшая меня несказанно (есть еще океан)». Мысль исследователя. Работающая в ракурсе блоковской оппозиции «культура — цивилизация», кажется, ясна: «Титаник», принадлежа «цивилизации», есть «профанация высокой поэтической идеи» поэта о «кораблях», входящих в ассоциативный круг образа Прекрасной Дамы (лирическая поэма 1904 года «Ее прибытие» предварительно называлась «Прибытие Прекрасной Дамы»). Отсюда и радость Блока от гибели «Титаника» как торжества стихии, уже тогда отождествлявшейся с революцией. Но если стихия-революция — «бытийная категория», нечто, «простирающееся по ту сторону добра и зла», то есть растворяющее «все ценности, смыслы и знаки… культуры», то как тут не вспомнить «Двенадцать»! Ведь гибель «Титаника», «Двенадцать» и «Скифы», по А. Лаврову, — «явления одного порядка». Нет, видно без магии чисел и тут не обошлось: 12-й год как год океанской и человеческой катастрофы и «12» как главное число поэмы и революции объединились, может, и помимо воли исследователя в одну смысловую цепочку.

 

6. «Белиберда бедного графомана…»

Невольно воскликнешь: что бы делали блоковеды разных поколений, если бы Блок не написал свою январскую поэму, ограничившись «Балаганчиком»! Кстати, почему бы тогда не связать два произведения, отдаленных друг от друга опять же 12-ю годами, «Балаганчик» и «Двенадцать», с помощью поэтического цикла М. Метерлинка «Двенадцать песен», переведенных и опубликованных в 1905 году Г. Чулковым — тем самым, который подал поэту идею пьесы? Тем более что о влиянии цикла писал сам А. Блок в примечаниях к «Балаганчику»-стихотворению. Заметивший влияние, но не заметивший цифры А. Лавров в другом «этюде», кажется, будто что-то упустил. Нет, с таким обилием цифры «12» в литературе, жизни и эпохе начала века А. Блок просто не мог не написать именно такую поэму именно с таким названием.

Л. Аннинский, критик, пишущий обо всех и обо всем в немного устаревшей манере своего учителя-парадоксалиста и диссидента А. Синявского, к счастью, не зацикливается на неразгадываемых сфинксообразных «Двенадцати». В своей книге «Серебро и чернь», открываемой лит. портретом А. Блока, вернее его «менталитетом» (книга — «не история поэзии. Это история менталитета», — пишет автор), критик называет «главным произведением Блока» поэму «Возмездие». Но «собрать энциклопедию русской жизни, собрать вселенную» в этом произведении поэту не удалось, и из осколков несобранного он, по Л. Аннинскому, и «собирает «Двенадцать». Двух абзацев, в которых говорится о «подстраивании к хаосу» и растаскивании «осколочной» поэмы на «кусочки» лозунгов-плакатов, критику вполне хватило. С ней ведь и так давно все ясно. В отличие от глубокомысленных А. Эткинда, С. Слободнюка и Б. Гаспарова. Даже «серебро» и «чернь» некогда было отыскивать. Хотя автор и утверждает чуть ранее, что «блоковское серебро… вытесняет в сознании читателей все другие цвета…» Вряд ли все-таки вытесняет. Наверное, потому, что исследователи это серебро у А. Блока вообще не находят. Например, Л. Краснова приводит такую статистику цветоупотребления в поэзии Блока: «Белый — 28, 5%, черный — 14%, красный — 13%, желтый — 1,5 %». Ей, ученице другого Эткинда, Ефима, веришь больше. Но, по крайней мере, ясно, что о «Двенадцати» Л. Аннинский написал такой «кусочек» из-за отсутствия «серебра» в поэме. Таким образом, однобокость, общепринятая по отношению к А. Блоку, и тут дает о себе знать.

Впрочем, всех, наверное, перещеголял Э. Лимонов. В своей книге-лимонке «Священные монстры» (М., 2003) он назвал А. Блока «гениальным п…страдателем». Отнимая у В. Сорокина славу главного загрязнителя русской литературы, он пишет, например, такое: «Через всю жизнь Блок пронес очарование проститутками». И в «Двенадцати» он, Э. Лимонов, заметил только, что героиней поэмы является «еще одна блоковская стерва — Катька». Это вам не «катарсис» А. Плитченко и не «серебро» Л. Аннинского. Это п-страдания самого автора книги, амбициозного полуграфомана, «пересорочившего» (Т. Иванова) самого мэтра непотребной литературы.

Перефразируя Э. Лимонова, который замечательно написал в конце блоковской главы: «Блок, конечно, не Великий поэт», скажем, что «Блок, конечно же, Великий поэт». Как бы ни упражнялись его критики, от В. Буренина до Э. Лимонова. Разве не похожи на лимоновскую циничную бесцеремонность следующие слова одиозного фельетониста из «Нового времени»: «Набор слов, рифмованная бессмыслица… белиберда бедного графомана»? Хоть и написано это в 1904 году, почти за сто лет до Э. Лимонова.

 

7. «Хочется другого суда над Блоком…»

Видимо, все пишущие о Блоке делятся на тех, кто не слышит поэта и его музыки и не видит его русской белизны, красной крови его стихов, и тех, кто слышит его и видит. Последние пишут не «критику», а литературу. И потому из А. Блока вышла вся советская литература, начиная от Б. Пильняка и В. Зазубрина, Вс. Иванова и А. Толстого, Л. Сейфуллиной и М. Булгакова. Можно, конечно, раскопать, что А. Блок был масоном-розенкрейцером, опираясь на смутное свидетельство А. Белого о миссии загадочной А. Минцловой в Москве 1910 года: вместе с Вяч. Ивановым он должен был ехать в Италию, в Ассизи, где «должна произойти наша встреча с розенкрейцерами». Почему бы и А. Блока сюда не подверстать, ведь он был в Италии годом раньше. Можно покопаться и в другом — отношениях А. Блока с матерью и женой, о чем так любят писать западные «слависты». Так, едва начав главу о Блоке в «Истории русской литературы. ХХ век. Серебряный век» (М., 1995), Ж. Нива пишет: «Из исключительно сильной привязанности (А. Блока. — В. Я.) к матери — самобытной, художественно одаренной натуре, подверженной нервным припадкам и всю жизнь нуждавшейся в лечении… — родилась и блоковская идеализация Женщины и невозможность земного воплощения этой любви. В воспоминаниях Любовь Дмитриевна признается, что брак их несколько месяцев оставался фиктивным: привыкший к проституткам (и периодически болевший венерическими болезнями), Блок объяснял жене, что им следует избегать физической близости». И т.д. и т.п. Так что почва для «журналистских расследований» есть. Дерзайте, Лимоновы!

И все-таки закончить хотелось по-блоковски, позитивом. «Были у некоторых толкователей Блока попытки нарисовать сатанинскую схему творчества Блока и цитатами из «Добротолюбия» доказать демонический образ поэта. Хотели даже в самой последовательности распределения стихотворных циклов Блока увидеть пародию на структуру православного богослужения, а в «Двенадцати» — предел и завершение блоковского демонизма и пародию на Христа и апостолов с именами красноармейцев: Ванька, Петруха, Андрюха, т.е. апостолов Иоанна, Петра и Андрея. Все это, м.б., и так; несомненно, что Блок был в «прелести» и знал подлинные бесовидения. Но все же нельзя забывать и всего остального в его творчестве. Как-то хочется другого суда над Блоком, более справедливого и сочувственного. Тем, кто любит поэта и знает в нем, кроме этих темных теней, еще и другого Блока, лазурного, светлого и детски нетронутого, такие обличения кажутся односторонними и жесткими… Блок искал, следовательно, впадал в противоречия, но не переставал искать и под конец жизни нашел Бога и Христа». (Александр Блок: pro et contra. СПб, 2004). Что особенно ценно, написал это священнослужитель, архимандрит Киприан (Керн) из русского зарубежья 40-х годов.

Но вот что интересно, найти «своего» Христа А. Блоку помогла Революция. Как бы неожиданно это ни звучало для нас. Просто надо учиться понимать чужое, иное время. Уметь входить в него, оставляя за плечами «литературу», то есть буквы написанных строк, и постигая дух Поэта и его Поэзии.

Владимир Яранцев