Чванов М.А. Вверх по реке времени. Рассказы, повести
Искренность, распахнутость чувств, безоглядная совестливость — вот что украшает русскую прозу. И в то же время “портит” ее. Редко, когда писателю на Руси даются жанровая чистота, стройная композиция, искусный сюжет. Да и не следит особо русский литератор за “техникой”: главное, что душа продиктует, а как — это уже бог в помощь.
Этой “фирменной” русскостью отличается и новый сборник Михаила Чванова “Вверх по реке времени”, известного на Руси писателя, автора многих популярных книг прозы и публицистики, лауреата нескольких лит. премий (им. С.Т. Аксакова, Большой лит. премии России за 2005 год, премии им. К. Симонова). Рассказы и повести в книге, как специально, подобраны так, что каждым последующим произведением демонстрируют возможности автора быть и в жанре, и над жанром. Первый рассказ “Четверо наедине с горами” (1967 г.) едва ли не конспект рассказа — у героев нет имен, лиц, биографий, только порядковые номера, от Первого до Четвертого. Но он же и притча о том, почему люди — не горы, хотя и мечтают быть столь же суровыми, безмолвными и неприступными, как эти обледеневшие скалы. Но вот случайная девушка дарит сошедшим с гор “измученным, с провалившимися глазами людям” “букетик придорожных цветов”, и душа одного из них оттаивает. Только место в ней находится лишь для отчаяния. Отсутствие радости, просветления роднит этот юношеский, в двадцать лет написанный рассказ с реквиемом по утраченной жизнерадостности.
Эстафету реквиемной боли, врожденной и ничем не излечимой, подхватывает рассказ “Сыпались листья” (1969-1970). Лейтенанту Горохову мешает сблизиться с молодой деревенской учительницей не служба (маневры, забросившие отряд танкистов на окраину деревни), а нечто, таящееся внутри них. Еще нет слов, нет близости, а “синяя боль уже “ширилась в глазах” учительницы. Горохов, как завороженный, “тонет в этой боли, и в нем тоже волной нарастала какая-то боль”. Это слово и чувство, магически овладевающее людьми, становится лейтмотивом, приоткрывая загадку героя: “Эта боль — по самому себе, по своей судьбе, перечеркнутой войной”. Далее выясняется, что боль эта не только метафизическая, но и физическая — “травма головы” (факт автобиографический), позволяющая уйти из армии. Но еще острее Горохов чувствует “тревогу” и ответственность перед “тяжелобольной планетой” и потому остается на боевом посту. В итоге рассказ вырастает в символ, а его реалии (деревня, роща, девушка) становятся вспомогательными для главной идеи — боли не личной, а планетарной.
Эта способность писателя выравнивать художественное и публицистическое прямо по ходу повествования закрепляется в следующем талантливом рассказе “Билет в детство” (1971). Боль, становящаяся генетическим признаком произведений М. Чванова, здесь не столь очевидно делится на рациональную и эмоциональную составляющие. Ибо возникает она у героя в противоход его намерению вернуться в детство — посетить родную деревню десять лет спустя. Знает, что обманывает себя, что будет больно, но едет: “Как бы то ни было, это самое лучшее, самое светлое в жизни — ведь это детство”. А оно вдруг предстает в виде “седого и старого” бродячего пса Шарика. Словно само состарившееся детство, он “осторожно выглядывает из-за угла” на уезжающего в город человеческого друга, словно олицетворенные боль и нежность, навеки побратавшиеся в душе героя.
Эти самые задушевные чувства писателя отныне будут сопровождать читателя до конца книги. Их верными носителями и хранителями будут отныне собаки и женщины и еще два огромных понятия сугубо женского рода — Россия и Сербия. Как-то неповторимо и органично сплелись они в прозе М. Чванова, преображая собой неизбежные в этой горькой теме политику и публицистику в род художественно значимых откровений. Главным героем этой “сербской” прозы явится трагическая фигура военного — профессионала, добровольца “аксаковца”, радеющего за славянское братство, пересекающего границы балканских стран “полулегально ли даже нелегально”, чтобы воевать на стороне сербов и терпеть поражения и унижения в войне и любви. На этой стадии побежденного и разочарованного, смертельно уставшего “войника”, покидающего, наконец, поле брани, автор и предпочитает изображать своего героя, переходящего из произведения в произведение. Это и безымянный солдат-писатель из рассказа “Русские женщины (в ожидании героя)” (1994), и такой же скорбный солдат-философ из триптиха “Времена года” (1995), и попрощавшийся со всеми своими женщинами и женами, а затем и со своей жизнью Алексей Нелюбин из повести “Свидание в Праге” (1998 — 1999). Это, наконец, и герой самой, пожалуй, “сербской” из всех повестей книги “Белый Ангел” (2003 — 2004) Иван. Белый Ангел когда-то, “в глубокой древности был избран символом Сербии”, определив ее безрадостный путь на века. Таким же “ангелом”, точнее “белой вороной”, оказывается и сам Иван, отвергнутый не только своей сербской женой по имени Весна, но и самим собой. Ибо ложная весть о его смерти оказалась для него весьма удобной: “Сначала он опешил от такой вести. А потом обрадовался ей, как свалившемуся с неба Божьему дару: разом уйти от многих проблем, а главное — никому не быть больше обузой. Его “смерть” решала многое, над чем он терзал голову и душу…”
Смерть тут, однако, наступает не только для людей, но и для идей. Особенно для идеи славянского единства — “очень вредной сказки, придуманной от нечего делать… помещиками-славянофилами”. Наоборот, “идет как бы самоуничтожение славянского мира, физики называют это аннигиляцией”. А как иначе, если еще в рассказе “Мы, русские…” (1991) русские были похоронены как народ, оставшись лишь теми, кто “цементирует другие народы”, но не самих себя. Кто “перегной, навоз” для народов нерусских.
Хорошо ли быть “больше, чем просто народ”, если это “наш великий крест”? Через восемь лет, в “Свидании в Праге” М. Чванов напишет, что, как будто, не очень хорошо, так как под тяжестью этого креста “в своей вселенской открытости Россия и надорвалась, боюсь, даже генетически…” К тому же еще, сомневается писатель, наши православные не умеют по-настоящему верить в Бога: “Верить в Него — это еще далеко не значит, что веровать”. И этого не достичь количеством построенных и восстановленных храмов, за которыми часто скрываются лицемерно кающиеся бандиты и разорители Руси.
Невесело читателю в этих “сербских” произведениях, похожих на некрологи. А финальная повесть о поверженном Белом Ангеле, хоть и имеющая подзаголовок “Все впереди”, звучит акафистом, отходной молитвой по усопшему славянству, даже когда, превышая норму художественности, сбивается на откровенную публицистику. И так хочется тогда вернуться на триста страниц назад, нарушая строго соблюдаемую в книге хронологию произведений от 1967-го до 2004-го, к “досербским” рассказам и миниатюрам 80-х годов. Если в “женско-русско-сербских” своих вещах М. Чванов явно отзывается эмигрантом И. Буниным с его “Чистым понедельником”, “Поздней осенью” и “Темными аллеями”, то здесь столь же явен Ю. Казаков с печальной лирикой своих среднерусских рассказов. Хороши в этой “восьмидесятнической” прозе миниатюры “Бездомная собака выбирает хозяина”, “Карьера”, “Счастье”, “Высоко над рекой”, где автор предстает слегка ошеломленным странностями, несуразностями и безобразиями русской провинциальной жизни, но не устающим верить в ее глубинное, почвенное добро. В “Деревьях” он, вдохновленный бесконечным разнообразием типов и “характеров” деревьев, дает и себе самому характеристику: “Я сам себе порой кажусь таким вот одиноко стоящим деревом: и сам какой-то нескладный, скособоченный, и все у меня не как у людей. И все вроде бы стараюсь делать добро, а аукается мне больше другим концом”.
Слышится в этом “древесном” откровении писателя его непроходящая боль. Но еще больше — совесть, всегда неудовлетворенная, жаждущая больших настоящих дел. Это совесть, не привыкшая к благодарности, предельно скромная. Почти забитая, как герой рассказа “Образ России” (1984) инвалид-фронтовик, “скорее всего, с какого-то заброшенного лесного хутора”. Стесняясь своего “протеза-деревяшки”, он всю ночь проводит не в купе, а в проходе вагона, на откидном стульчике. Тогда как его соседи по купе, “сытые с животиками мужички в синих спортивных костюмах”, не обращая на него внимания, чувствуют себя хозяевами положения. Симпатии автора очевидны: среди “пустобрехов, бездельников, может, даже подлецов” этот скромный инвалид — “единственный настоящий человек, которого мы, остальные должны стесняться”. Именно он, поднимаясь до пафоса, пишет М. Чванов, “единственный настоящий гражданин России, тихий, незаметный”, “сохранивший чистоту среди общего гама”. Такие люди, в нужный момент “выходящие из леса, спасали страну в годы лихолетья… Весь вагон должен в благодарности валяться у тебя в ногах… прости, твоей ноги”. Не зря тут М. Чванов вспоминает В. Шукшина — “Василий Макарович, как рано ты ушел!” — чьей кисти, таланта и пафоса явно не достает в эпоху “лихолетья”.
На эту болезненную для России и волнующую для писателя тему — одинокой совести и массовой бессовестности — М. Чванов написал в те же годы повесть “У перевала (Прекрасен отдых в осенних горах)” (1980 — 1981). Это повесть-обличение, повесть-приговор тем, кто, будучи в силах, расчетливо бросает попавших в беду. Опытные, сильные, сытые “технократы” Петренко, Новосельцев, Ряженцев и особенно кандидат наук, преподаватель и титулованный турист Рэм Иванович Чернов во время сильной снежной бури в горах предпочли спасаться отдельно от группы. Зная, что “необстрелянные” мерзнут и гибнут, эти моральные инвалиды нежатся у костра, едят “вермишель с тушенкой, пьют какао” и всячески оправдывают свой комфорт: “Там бардак. Надо думать о себе. Из-за этих сопляков можем загнуться… Мы их не обделили, не обокрали… У них, в конце концов, есть инструктор, даже два”, — говорит самый оголтелый и бессовестный из “технократов” Петренко.
Уголовного преступления они, как будто, не совершили: за все ответило начальство. Это бессилие закона с горечью сознает следователь, допрашивающий выживших участников похода. Но как доказать — не суду, не себе, а им, совершившим подлость, что налицо преступление нравственное? Не названный по имени следователь, предшественник “печального детектива” Сошнина В. Астафьева, в итоге оказывается бессильным разбудить в “свидетелях по делу” их совесть, их души. Не ему, а молодому инструктору Саше, считающему себя виновным в беде, автор доверяет вынести обличительный приговор. Не в зале суда, а “на скамейке в ближайшем сквере” произносит он главные в повести слова: “Дело-то ведь в нашей человеческой сущности. А об этом никто не сказал, не заикнулся… А если случится большая беда?… Что же это тогда?… Кто же мы тогда?”
Такие вот Саши-инструкторы и шли в 1993-м на баррикады Белого дома, а потом в окопы большой югославской войны. И возвращались опустошенными, полумертвыми, разглядев “человеческую сущность” не только противников сербов, но и самих союзников русских. Да и русских тоже, виновных в “великой гордыне”, мечтах о Великой Сербии, Великой России, Великом славянстве. Теперь, в начале 2000-х, тот уголовный и нравственный суд над бросившими неопытных туристов профессионалами М. Чванов словно продолжил на большой геополитической арене. Было ведь, что и русские бросали сербов на произвол судьбы (в 1990-е), но было, что и сербы “платили черной неблагодарностью”, как, например, после 1813 года, т.е. после обретения Сербией независимости. Совестливый автор, подобно своему Саше-инструктору, находит тут поводы рассеять и собственные заблуждения. Называя свою фамилию устами одного монаха из Косово, он пишет об излишне “красивых статьях Михаила Чванова”, о “раскрытии глаз” на “сербскую и болгарскую неблагодарности, подозрительности по отношению к России… о чем Михаил Чванов, побывав в Сербии, так и не узнал”.
О многом еще не знает М. Чванов, готовый признаться в этом устами своих же персонажей. И это признание в незнании говорит о личности и творчестве известного российского писателя и общественного деятеля (он председатель Аксаковского фонда, отмечен наградами Русской православной церкви) много. О неудовлетворенности и поисках. О благородной боли за свое Отечество, за единокровное славянство, за “тяжелобольную планету”. О неостывающей совести. О том, что праведный суд над преступной нравственной слепотой и убогостью будет рано или поздно свершен. Обо всем этом такая несъедобная для лит. гурманов и эстетов трудная проза Михаила Чванова. Предназначенная для читателя не ленивого ума и вялого чувства, а для тех, кто болеет за человека с большой буквы, в какой бы стране, городе, деревне он ни жил.
Владимир Яранцев