Пощечина

В пятницу, утром, я проснулся не дома. Помню цвет ночной погони: очень много чёрного, иногда – жёлтого, похожего на вспышки фонаря, – кто-то шарил в темноте, чередуя надежду с отчаянием. Потом нас вывели из машины, точнее мы спрыгивали с борта и нас услужливо подхватывали чьи-то крепкие руки. Вели узким, длинным коридором, было довольно прохладно, и я ещё хранил сгибом худых локтей память о мягких и тёплых подушках ладоней, поддерживающих меня сзади, – так накидывают на плечи пальто озябшему человеку, усаживают в кресло инвалида. Слишком бережно ко мне отнеслись; мне даже почудилась улыбка на лице того, кто был сзади, – «не тушуйся, мол, браток!» а я и не тушевался, я откровенно не понимал того, что происходит и ждал, что будет дальше; я даже подумал с какой-то предрешённой обыденностью: когда нас начнут бить? иначе зачем нас сюда привезли?

Вряд ли я ошибался насчёт этих серых стен и железных, выкрашенных чёрной краской дверей. Вскоре одна из них открылась – тяжело, без скрипа; звякнула связка ключей… «Ну?» – раздался голос стоящего впереди нас, теперь он повернулся к нам лицом. Я смотрел в пол. Этот голос – не вопрос, не понукание, скорее облегчение: «наконец-то!» – показался мне настолько безразличным, что я усомнился в своих тревожных ожиданиях и сообразил это утро, как возможную ошибку в чьей-то чрезвычайно нужной и полезной работе. «Всё может быть», – убеждал я себя, переступая порог камеры. Мой спутник сразу же лёг у стены и закинул руки за голову.

«Нет-нет, – я продолжал думать, – со временем всё выяснится. Мне объяснят причину, передо мной извинятся. Я никогда ни в чём не участвовал, я ничего и никого не знаю. У меня нет врагов. Последний год… да нет, много больше… я ни с кем не общался. Изо дня в день я вижу перед собой только одного себя, если смотрю в зеркало. Кто вообще может знать о моём существовании?»

– Перестань ходить, ты напрасно беспокоишься. Лучше ложись спать.

Я посмотрел в угол.

– А меня удивляет, что ты так спокоен.

– Я? – Мой ночной попутчик привольно зевнул, не выпуская рук из-под головы. – Не вижу никакой причины для волнений.

– Было бы, наверное, лучше, – не удержался я от язвительного замечания, – если бы мы были дома.

– Дома… – Он усмехнулся. – Скажи спасибо, что ты жив. – Он повернулся на бок и внимательно на меня посмотрел. – Хотя тебе это может быть и не понадобится в конечном итоге.

– Не понимаю, как можно шутить в таком положении.

– В каком – «таком»?

Меня начинало это раздражать. «Шутовство, – подумал я, – и больше ничего».

– Ты лучше подумай, что ты будешь отвечать, когда тебе начнут задавать вопросы, – продолжил он.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Ты что, первый раз сюда попал?

– Как? – удивился я. – Что это значит?

– Совершенно ничего. Считай, что меня здэсь нэт, – сказал он с неожиданным акцентом и закрыл глаза.

Я не мог так просто лечь и уснуть – раздражал навязчиво яркий свет, давила неясность моего положения. Я потянулся было к стене, чтобы щёлкнуть выключателем и отдёрнул руку: что это со мной? Я же не дома. «Скоро у тебя появятся новые привычки», – словно не я, а кто-то другой, уверенный в моём неизбежном падении, сказал это. Значит, ждать. Ждать… Но чего? Думать. Пытаться вспомнить, чтобы ответить на вопрос: за что?

Вдруг послышались шаги, дверь отворилась и в камеру вошли трое: девушка в неизвестной мне форме и двое рослых охранников; последний нёс в руках маленький столик и стул. Когда он установил их в центре и весело подмигнул мне, я узнал в нём того самого «братка», показавшегося мне приветливым малым.

– Встать, – сказала девушка очень серьёзно, явно волнуясь, глядя перед собой немигающим взглядом, явно избегая моих недоумевающих глаз, – ведь я узнал её, и она знала меня: мы вместе учились в школе, играли в одни игры, радовались общим достижениям, потом просто встречались, я даже, кажется, был немного влюблён в неё…

– Поднимите своего товарища. – Она кивнула в сторону, раскладывая на столе бумаги; потом села, поправив юбку, и приготовилась записывать.

Мы оба стояли перед столом, заложив за спины руки; я молчал, совершенно подавленный происходящим, а мой товарищ по несчастью покашливал, шмыгал носом, покачивая головой, и переступал с ноги на ногу, пытаясь сдержать неуместный смех, который совсем задёргал его губы, – он, похоже, как и я, был хорошо с ней знаком.

Так продолжалось довольно долго. Пауза затягивалась.

– Ну и долго я буду ждать? – наконец спросила она, уже более не сдерживаясь.

Мы молчали.

– Ну? Вы будете говорить?

– А что, собственно, мне… – решился я поинтересоваться, но не закончил.

– Нет-нет, здесь я спрашиваю, – прервала она меня. – Итак, я что-то внятное услышу от вас? Не забывайте, что по закону мы можем продержать вас здесь до утра.

Это «вас» вдруг раскрыло мне всю серьёзность моего положения, его катастрофическую безнадёжность: меня объединили с незнакомым мне человеком, связали с ним в каком-то деле (а в том, что это дело, я уже не сомневался), втянули меня в необъяснимую историю с отсечённым началом, скорее всего неприглядную, это в лучшем случае, и более того: неожиданно я уверился в обратном, в том, что я не знаю эту девушку, эту следовательницу с упорным, немигающим взглядом, – разве могут доказать что-то друг другу чужие люди?

Неужели я сник? Я сдался? Похоже на то: ведь я уже сам стал думать «мы», согласился на «нас». Как же быстро это произошло! Почему я должен отвечать за чужие проступки? Именно об этом я спросил своего сокамерника, когда мы остались одни, когда дознаватели, довольные произведённым на меня эффектом, поспешно удались вместе с казёнными столом и стулом; они словно улетучились, исчезли как наваждение, тревожный мираж.

– Почему?..

– А разве я что-нибудь делал? – спросил он с усмешкой.

– Тебе лучше знать.

Почему-то я был зол на него.

– Даже она ничего не знает, – сказал он и вздохнул.

Я не понимал того, что он хочет мне сказать. Надо всё же успокоиться, взять себя в руки. Существуют же понятия человечности, доброты, разумных правил. В конце концов, есть законность. Теперь вспомнить, как всё произошло. Шёл как учили – не вертя головой по сторонам, не признавая в себе праздного и легкомысленного гостя; стремительно, деловито снуя между прохожими, демонстрируя коренные привычки, согласные с общепринятым темпом. Главное –лицо; при нынешнем положении дел важным становится научиться равнодушию. Только это, пожалуй, ещё может выручить. И вот не выручило. У входа в метро вытянули из толпы прилипчивым, внимательным взглядом (я почувствовал его всеми внутренностями, хотя не отвлекался, не тратил себя на унылые опасения; смотрел, считай, никуда – только вниз, под ноги, или впёред, поверх чужих голов, уверенно, с некоторым превосходством и ленивой бесстрастностью) и указали рукой предел, провели передо мной черту, отделяющую меня от других, продолжающих двигаться в согласном беспорядке, словно изъяли из стада, то ли за то, что молчал, когда все мычали, то ли за то, что слишком мычал, когда все молчали. Сразу вдруг дёрнулся ком в горле – готовым, предательским движением; зримо я сразу начал терять равновесие, ощутил себя беспомощным космонавтом, потерявшим связь с орбитальной станцией, – бесполезный теперь фал, как обрубок, сразу помертвевшая плоть, нелепые вращения в гибельном и холодном пространстве. Можно не размахивать руками, беззвучно гримасничать – никому ничего не докажешь, не спасёшься. Вокруг – пустота.

Документ документу рознь. До конца я в это не верил, полагая найти оправдание в равенстве. (И надо ли мне оправдываться?) Я же надеялся, что один только мой внешний вид сообщит любому мою благонадежность. Я в это верил свято так же, как и в то, что любые намерения выносятся на поверхность самой мельчайшей деталью. И потому я был чист. Однако со мной были не согласны.

Ночь распоряжалась мною как чужаком, попавшим в неприятное, враждебное место, ещё прежде по рассеянности задевшим невидимую нить, угодившим в ловко расставленные силки, – спать, естественно, не получалось (сосед храпел вполне беззаботно), придумать какое-нибудь объяснение тому, что со мной произошло, тоже. Забывшись в судорожных сомнениях, я еле дождался утра. С рассветом пришёл и неожиданный расчёт. Храпящего соседа растолкали, я поднялся сам. Снова длинный, узкий коридор. Тусклая лампочка, потерявшая своё лицо и слёзно молящая, от стыда, кокнуть её об стену. Комната – совсем другая. Добротный, как конь-тяжеловес, зелёный стол, намертво вросший в густую темноту коричневого пола. За столом сидит вчерашняя следовательница и что-то ест (обильно питается), совершая обрядовые поклоны глубокой тарелке. Высокий охранник в белом фартуке (не «браток») стоит рядом и натирает чесноком толстую, лоснящуюся курицу. Кажется, мне тоже передалась кривая усмешка моего товарища по несчастью. Девушка вдруг перестала жевать, стремительно провела по губам салфеткой и встала. Подошла ко мне и, залепив звонкую пощёчину, сказала: «Свободен!» Я совершенно оглох от счастья. Не мог поверить в подобную простоту! Моего сокамерника уже уводили обратно. Он успел оглянуться и сказать мне: «Несчастный!» Если он меня и смутил, то только на мгновение. Минут через пять, а то и меньше, я стоял за стеной, на той стороне, с которой меня вытянули для нелепого дознания. Светило солнце, в угадываемой за изгибом другой стены улице таился привычный шум. Перед воротами, с метлой в руках, убирал территорию другой охранник, знакомый «браток». Увидев меня, остановился. Закурил – весомо, со значением. И сказал: «Парень ты видно не плохой, а? Ну и нечего тебе по городам разъезжать – сидел бы ты дома!» Я готов был с ним согласиться, но теперь меня вдруг догнало минувшее было смущение. Что значит «несчастный»? Я на свободе!

Небо дышит отрадной лазурью. Сразу за проходной неожиданность: детская песочница. Девочка играет – лепит совком пирожки, что-то поёт. Всё казалось тяжёлым сном… Но если это сон, тогда зачем я живу?

Виктор Никитин