Мы

Главные лица

Проекты

Библиотека

Ильдар Абузяров

Василий Авченко

Борис Агеев

Роман Багдасаров

Анатолий Байбородин

Сергей Беляков

Владимир Бондаренко

Владимир Варава

Вероника Васильева

Дмитрий Володихин

Вера Галактионова

Ирина Гречаник

Михаил Земсков

Иван Зорин

Ольга Иженякова

Николай Калягин

Капитолина Кокшенева

Алексей Колобродов

Алексей Коровашко

Владимир Личутин

Вячеслав Лютый

Владимир Малягин

Игорь Малышев

Юрий Мамлеев

Виктор Никитин

Дмитрий Орехов

Юрий Павлов

Александр Потемкин

Захар Прилепин

Зоя Прокопьева

Дмитрий Рогозин

Андрей Рудалев

Герман Садулаев

Владимир Семенко

Роман Сенчин

Мария Скрягина

Константин и Анна Смородины

Татьяна Соколова

Геннадий Старостенко

Лидия Сычева

Михаил Тарковский

Александр Титов

Багдат Тумалаев

Сергей Шаргунов

Владимир Шемшученко

Лета Югай

Галина Якунина

Классики и современники

Главная тема

Литпроцесс

Новости

Редакция

Фотоархив

Гостевая

Ссылки

Видео

Где купить наши книги

Без комментариев

Они любят Россию

Главная | Библиотека | Сергей Беляков | 

После снов

Начну с того, что литературная критика появилась не по Добролюбова веленью, не по Ермилова прошенью. Каждый вдумчивый читатель одновременно является и критиком. Отличие (весьма, впрочем, существенное) в том, что он не облекает свои мысли в литературную форму. Наталья Анико, при всей ее неприязни к критике, написала вполне критическую статью, хотя риторика в ней и господствует над анализом, но этим грешил и Белинский.

Критика как самостоятельное занятие появляется на определенной стадии развития литературы, когда последняя достигает известной зрелости. Расцвет литературы обычно совпадает и с расцветом критики. Так было и в арабской литературе IX—X веков, и в русской XIX—начала XX вв. В дальнейшем, правда, в русском случае их пути разошлись: литература продолжала расцветать вплоть до 1930-х, а критика уже стала превращаться в дубинку для “воспитания” непослушных писателей. В благословенные добролюбовские времена необходимость существования критики под сомнение вроде бы не ставили. Да и в наше время еще вопрос, что охотнее читают, прозу или критику. Лично я обычно начинаю читать журнал именно с критики. Не одинок я. По данным “Русского журнала”, более тридцати процентов посетителей сетевых страниц толстых журналов читают исключительно критику. Если критику читают, значит, это кому-нибудь нужно.

Не флибустьеры, а лоцманы

Критика помогает читателю ориентироваться в литературном море. Добросовестно составленные обзоры, честные (не заказные) рецензии указывают читателю: вон там — атолл элитарной прозы, одинокий, поросший роскошными кокосовыми пальмами, с тихой лагуной, где вы будете одним из немногих купальщиков. Там — материк реализма, скучноватый, зато надежный. По левому борту — страна фэнтэзи, населенная персонажами из недочитанных сказок. По правому — архипелаг мемуаристики: на каждом острове мрачная башня (отнюдь не из слоновой кости), с которой смотрит на вас исподлобья ее хозяин. Добросовестный критик-лоцман (как Андрей Немзер) развернет перед вами карту литературы и честно расскажет, где вас ждет экзотическая трапеза, где философское созерцание мрачной пустыни, а где ночь с прекрасной туземкой.

Жанр обзора и рецензии весьма уважаем: лучшие критики, спустившись с вершин философствования (в этом деле мало кто из них преуспел), оставив в покое историко-социологические обобщения (к ним все еще питают слабость иные критики), охотно возвращаются к нему. Когда речь заходит об обзорах, первым делом вспоминаешь “Новый мир”, располагающий целой командой “лоцманов”. Обзоры Владимира Губайловского, Сергея Костырко, Никиты Елисеева, Андрея Василевского; интернет-обозрения того же Сергея Костырко и особенно “Библиографические листки” (эта постоянно обновляемая энциклопедия новинок периодики и книжного рынка) просто бесценны для читателя, коль скоро он желает быть в курсе событий литературной жизни. Василевский, Костырко и К* довели до совершенства мастерство короткой (иногда — сверхкороткой) рецензии. Вот Андрей Василевский одной цитатой из романа Ю. Беличенко “Лермонтов” характеризует его “историчность”: “Князь Васильчиков явно опять где-то темнит, что-то важное недоговаривает”. Ну что, узнаете язык эпохи? Или просто сказать о публикации материалов по роману “Мастер и Маргарита”: “Много-много материалов”. Или дать отсылку (вместо рецензии) к статье Н. Елисеева, посвященной, с позволения сказать, творчеству Хольма ван Зайчика: “Ниже уровня моря”. Читать статью уже необязательно, все, по-моему, сказано в заголовке. О, славные герои Спарты, доблестные лакедемоняне, известные своим скупым красноречием! Нашлись наконец вам достойные наследники. Говорю это почти без иронии. Ведь в самом деле, последние страницы “Нового мира” превратились в своеобразный справочник, куда заглядывают перед тем, как отправиться в путешествие по литературным сайтам, перед тем, как взяться за чтение толстых журналов, перед походом в книжный магазин, наконец.

В сей дружной команде есть у меня любимец — питерский критик Никита Елисеев. Выделил я его вовсе не из чувства цеховой солидарности (он, как и я, из историков). Нет. Как ни странно, его высказывания на исторические темы в большинстве своем скучны и банальны. Не хватает Елисееву порой глубины анализа, не претендует он и на отражение литературного процесса. В другом его сила. Елисеев — критик-коллекционер, он обращает внимание лишь на те книги, статьи, эссе, что позволяют ему проявить свой дар — дар насмешника, сатирика. Обратите внимание на его обзоры: каждая “Книжная полка” — своеобразный паноптикум, кунсткамера. Как правило, книги, поставленные на его “полку”, объединяет одно — Елисеев нашел в них что обыграть. В одном ряду могут оказаться, скажем, Акунин, Сальвадор Дали, Дмитрий Бортников и Хольм ван Зайчик. Не беда, каждому из них достанется от самого язвительного из критиков. Вот фрагмент из его рецензии на роман А. Малышевой “Ночь опасна”: “Детектив домохозяйки, писанный для домохозяек. С психологической и социальной (я бы даже сказал — с этнографической) точки зрения — очень любопытная макулатура. „Не хотите ли чаю?” — Олег понял, что предложение исходило от хозяйки”. (А входило, надо полагать, в гостя.) “Я не слушаю”, — донеслось из шкафа. Нина исчезла там почти целиком”. (Но что-то от Нины осталось, будем надеяться.)”. Чем благодатней материал, тем большего читатель вправе ждать от критика. Если книга, в силу ли писательского мастерства автора и блестящего владения языком, которое позволит ему со временем затмить славу Черномырдина, или в силу содержащихся в ней мыслей, способных своей “мудростью” озадачить Спинозу, одиозна — то из-под пера Елисеева выйдет небольшая, изящная, ядовитая статья, которая доставит наслаждение читателю, не лишенному чувства юмора.

Книга Владимира Бондаренко “Время Красного Быка” и ее расширенный вариант “Дети 1937 года” материал, конечно, благодатный. Бондаренко сподобился открыть новый закон: писатели, оказывается, как тараканы — чем больше их уничтожаешь, тем больше их, гадов, появляется. Реакцией на гибель Осипа Мандельштама, Николая Клюева, Павла Васильева стало появление на свет Божий Андрея Битова, Александра Проханова, Беллы Ахмадулиной, Валентина Распутина, Владимира Маканина, Венедикта Ерофеева и еще многих талантливых литераторов. Что ж, в самом деле, есть где развернуться. Никита Елисеев в статье “Красота дьявола” (Новый мир. 2001, № 5) и развернулся: “Ну чем не тема для Владимира Сорокина? — пишет Елисеев. — Вообразите себе картинку волнующего процесса роста рождаемости в 1937 — 1938 годах по Бондаренко. Значит, так: соседей чекисты хватают (ночами), увозят на расстрел, в концлагерь, в пыточный подвал, а оставшиеся неарестованными, закрывшись на все крючки и запоры, вспотев от “трагического эмоционального напряжения”, — трахаются, трахаются, трахаются — печатают новые талантливые кадры!

И какой гениальный совет не только политикам России, но и Швеции, Нидерландов, Германии — у них там тоже с рождаемостью неважнец. Запретите-ка, друзья, аборты и несколько миллионов — трах-та-ра-рах, — зато оставшиеся восполнят недостачу сторицей!”. И еще лучше: “В начале книги о 37-м годе сообщается: “Многие уцелевшие дворяне... вздохнули с облегчением, по крайней мере, не они одни уже стали бояться ночных звонков, скорее наоборот”. Надо полагать — ночные звонки стали бояться уцелевших дворян. Ну, не будем снова придираться... Очевидно, автор книги скорбит о репрессиях против дворян и приветствует то обстоятельство, что в тридцать седьмом году начали брать не одних только дворян, а и всех остальных тоже. Это не может не радовать. Это, несомненно, явилось серьезным основанием для создания новой исторической общности — советского народа.

“Если б меня ночью разбудили и спросили: „Кто в России первый критик?”— я бы ответил, даже не просыпаясь: „Немзер!”, — пишет А. Агеев. Что верно, то верно. Немзер блестяще образован, эрудирован (это чувствуется за каждой строчкой), он не только критик, но и историк литературы.

Немзера нередко упрекают за увлечение пересказом литературных произведений (я считаю, что страсть к таким пересказам — минус для критика). Но пересказы Немзера — исключение. Он на редкость тонко чувствует стилистику автора и пересказ подчиняет ей, дополняя собственное художественное (именно так!) повествование удачно подобранными цитатами: “Державинская интонация вступила в свои права раньше, чем загрохотали два стиха из оды “На смерть князя Мещерского”. Клокочут напряженные, изобильные глаголы, физически ощутимы состояния плавящегося солнца, взбесившихся берегов и лезущей из кожи вон козявки-человека. Как в последнем случае застывшее языковое клише обретает долитературный, первозданный свой смысл, так и старинные простодушно-прозрачные аллегории наливаются осязаемой телесностью. Солнце, таз для варенья (причем конкретного — морошкового), сберегаемый огонь, двуногая козявка, всепоглощающая хмарь близящейся ночи, побоища, смерти — аллегория, сравнение, натурная зарисовка, цитата уравнены в правах, расплавлены в неостановимой, кипящей и разносоставной речи нового Державина”.

Прочитав рецензию Немзера, читатель легко определит, его ли это книга. Можно ли представить себе лучшего проводника, лучшего лоцмана. Обратите внимание на стиль Немзера. Не знаю, как вы, а я, читая его статьи, просто отдыхаю от всевозможных “лавбургеров”, “обломов”, “подседаний”, от дикого сочетания научного стиля с арго. Немзер пишет хорошим, чистым русским языком, какому позавидовал бы иной прозаик.

Есть, правда, на островах русской словесности земля, куда вам не покажет дороги даже Андрей Немзер, ибо земля эта (Земля почвенников, если угодно) считается местом проклятым, гиблым. Но при желании и для поездки на эту землю вы лоцмана найдете. Рекомендую Владимира Бондаренко. В пути вы с ним не соскучитесь. Не удивляйтесь, когда ваш проводник будет выдавать мелкие озерца за Онтарио или Байкал, а пересохшие ручейки превратит в Меконги и Амазонки. Не теряйте, однако, к нему доверие, и на этой земле есть свои чудеса.

Госпожа Анико! Как видите, критика не так уж плоха, как вам кажется. Если вам приготовил обед дурной повар, это вовсе не означает, что кулинарного искусства не существует в природе. Но вот если говорить о дурной критике, той, что вредит литературе и вводит читателя в заблуждение, то я с вами совершенно согласен и даже готов лить воду на вашу мельницу.

Ложное свидетельство

Представьте, что вам действительно не повезло с лоцманом. Вместо того, чтобы вести ваш корабль нужным фарватером, он заводит с вами глупую беседу, говорит банальности, вроде того, что “вода мокрая”, а “материк больше острова”. Ваши действия? Мокрый шкот ему в глотку и за борт?! Что ж, неплохое решение. Он вам не нужен, как не нужны его глупые советы. Обзоры литературы теряют свою ценность, если грешат штампами и не содержат полезной читателю информации. Вот Е. Ермолин сообщает, что писатель Б. Екимов “неизменно верен себе и мог бы показаться однообразным, если бы не острота его зрения и не щедрость души” (“Континент”. 2001, № 109). Позвольте, а разве каждый второй писатель советской поры, проявляя “зоркость взгляда”, не стремился показать “щедрость души” своих героев? А его сосед по шеренге литераторов не сетовал на недостаток “щедрости души” тех или иных персонажей? Или тот же критик по поводу романа Г. Щербаковой “Мальчик и девочка” замечает: “Умело и умно изображены и редкие в нашей литературе любовные перипетии (такие ли уж редкие? — С. Б.), и полная диссонансов семейная жизнь, и бытовая озлобленность постсоветского человека”. Помнится, у Анны Аркадьевны и Алексея Александровича Карениных в семейной жизни тоже не обошлось без диссонансов, у Эммы и Шарля Бовари не обошлось без них, Пелагея и Михаил Власовы диссонансов также не избежали (причем диссонансов довольно ощутимых, в физическом смысле…). Между тем Лев Толстой, Гюстав Флобер, Максим Горький и Галина Щербакова написали совершенно разные романы.

“В обычной квартире живет парализованный старичок”, — этой фразой (речь идет о “Бессмертном” Ольги Славниковой) Дмитрий Бавильский читателя дезориентирует. Алексей Афанасьевич Харитонов старик, но не старичок. Его монументальная фигура очень существенна для понимания авторского замысла. Бавильского восхищает в “Бессмертном” “удивительно красивые, точные и емкие метафоры, означающие прорывы то ли к каким-то непонятным высотам бытия, то ли к традициям русской прозы” (Октябрь. 2002, № 6). Критику следовало познакомить читателя с эстетическими пристрастиями О. Славниковой, в противном случае он рискует ввести в заблуждение читателя и обидеть автора, принципиально отвергающего все красивое.

Но бывает и хуже. Ведь случается и так, что мореход вместо того, чтобы привести читателя к благодатной лагуне и деликатно удалиться, выходит на берег и начинает наводить на острове свои порядки: заставляет туземцев носить штаны, велит срубить пальмы и посадить на их месте картошку, поучает местного вождя, как управлять племенем “в соответствии с демократическими принципами правового государства”. Неудивительно, если туземцы поджарят такого морехода-реформатора на ужин. И правильно! Гораздо хуже, если они будут следовать его советам. А если мореход объявит миражом уже открытую землю, по которой ступали его предшественники, где они пополняли запасы провизии и пресной воды? А если подобное происходит в критике?

Мария Ремизова — критик известный и талантливый. Нравится мне одно ее качество: не боится она “разделать под орех” кого угодно, а многие ее коллеги (главным образом те, что пишут для толстых журналов) резких оценок принципиально избегают, предпочитая писать, что новый роман писателя N и хорош, и есть в нем, правда, отдельные недостатки, которые, впрочем, искупаются тем-то и тем-то. Нет, Ремизова настоящий критик-полемист. Несдобровать тем, кто ей на перо попадется (так и вспоминается не литературное, а блатное значение этого слова). Да только всегда ли по делу громит она несчастных писателей?

Не так давно Ремизова подключилась к тем критикам, что решили дать отпор “зарвавшейся молодежи”, пиарившей прохановский “Гексоген”, и поставить на место самого автора “Национального бестселлера 2002”. В отличие от своих коллег, Ремизова не ограничилась “Гексогеном”, но попыталась охватить едва ли не все творчество позднего Проханова от “Красно-коричневого” и “Сна о Кабуле” до “Чеченского блюза” и “Идущих в ночи”. Правда, книги Проханова Ремизова читала, мягко говоря, невнимательно. Только этим можно объяснить несколько странных (на первый взгляд) ошибок в ее статьях. Так, отставных генералов КГБ в “Гексогене” Ремизова упорно называет генералами ФСБ. Это неверно: в романе действуют представители “тайного ордена КГБ”, но к структуре современного ФСБ они прямого отношения не имеют. Вот еще одна, на этот раз прямо-таки вопиющая ошибка: “Финал романа скомкан, — пишет Ремизова, — разочаровавшийся герой летит куда-то на самолете, то ли разбивается насмерть, то ли нет, а то ли вовсе не летит, но только воображает” (Новый мир. 2002, № 10). На самом деле у Проханова Белосельцев, последовав совету своего друга, вместо того, чтобы лететь на самолете, где собран весь мозговой центр русского филиала Суахили, скрывается с аэродрома, а затем наблюдает, как этот самолет взрывается в воздухе. Финал достаточно ясен, и если бы Ремизова его прочитала, а не пролистала, она бы этого ляпа избежала.

Дело не только в небрежности критика. Нельзя не заметить откровенной тенденциозности Ремизовой в оценке творчества Проханова. В статье “Война изнутри и снаружи” (Октябрь. 2002, № 7) она обращается к военной прозе Проханова. “Анализ” “Чеченского блюза” уместился у нее в одном абзаце. Собственно говоря, это даже не анализ, а краткий пересказ сюжета. Зачем нужен этот пересказ, я не знаю. Что даст пересказ “Бесов”, “Оливера Твиста”, “На пути к Свану”? Произведения мировой литературы, будь то “Божественная комедия” Данте или заурядный роман Арцыбашева, в таком пересказе усредняются. Они становятся похожими друг на друга, как будто надевают военную форму, нивелирующую различия между гением и кретином. Разве может краткий пересказ “Чеченского блюза” передать странную, таинственную картину входа войск в Грозный, наполненную мистическими предзнаменованиями? Или сцену чеченского гостеприимства, с мгновенным переходом от дружеской трапезы к кровавому побоищу? А оборона дома — сцена, за которую, я убежден, не один автор военной прозы отдал бы лет десять жизни? А лучшее в отечественной литературе описание полового акта, наконец? Не верите? Читайте роман. На мой взгляд, гораздо лучше было бы, если вместо сухого пересказа критик привел бы цитату из романа. Вот такую, например: “Над площадью в клубах дыма, раздувая кострище, носилось уродливое многокрылое существо, плевало сверху красной слюной, харкало белой слизью, пялило во все стороны выпученные глазища. Над гибнущей бригадой, превращая ее гибель в чью-то победу и ликование, неслось неумолчное “Аллах акбар!”.

Роману “Идущие в ночи” Ремизова уделила несколько больше внимания (как-никак финалист Нацбеста 2001). Что же увидел критик в этом произведении? Оказывается, в романе, который якобы написан в соответствии “с канонами соцреализма”, действуют “наши — грубоватые, но бравые молодцы” и чеченцы — враги “подонки и изуверы”. Можно подумать, что Ремизова либо вовсе не читала роман (в это я даже после “генералов ФСБ” поверить не могу), либо сознательно вводит читателя в заблуждение. “Идущие в ночи” не боевик с делением на “хороших наших” и “плохих не наших”, а трагическая история двух народов, волею судьбы вступивших в смертельную схватку. Чеченцы для Проханова, безусловно, враги, но враги достойные. Автор “Идущих в ночи” стремится увидеть войну и русскими, и чеченскими глазами (всегда ли это ему удается, другой вопрос). Думаю, что всякий, кто прочтет о чеченском художнике Зии; о мальчике, который отправляется подбить русский танк, об атаке смертников, о Шамиле Басаеве, наконец, схватит вместе со мной за руку критика. Ведь критик лжесвидетельствует!

P. S. к главе.

Я по профессии историк, а потому привык к тому, что всякое суждение, пусть самое резкое, оригинальное, остроумное, должно опираться на факты. Может быть, поэтому манера некоторых критиков высказывать ни на чем не основанные, бездоказательные суждения меня неприятно удивляет. “Проханов мыслит только глобальными категориями, политика ему интересна, а частный человек — совсем нет”, — бездоказательно утверждает Ремизова. Ей вторит Андрей Урицкий: Проханов “создает идеологическую конструкцию, встраивая в нее похожих на марионетки персонажей, глубоко, ему, автору, безразличных” (Знамя. 2002, № 9). Оставим на время в покое борьбу критиков с Прохановым. Приведу другой пример: “Очевидное равнодушие автора не только к собственным персонажам, но, кажется, и к поднятой проблеме граничит с цинизмом”, — пишет Ремизова о пьесе Василия Сигарева “Семья вурдалака” (Континент. 2001, № 109). Столь суровый приговор требует доказательств, их в статье нет. Но неужели вы, господа, уже обрели способность проникать в сознание писателя? Как вы могли прийти к этим выводам, равно смелым и безапелляционным?

Тени незабытых предков

Мы все родом из прошлого, самые современные мысли нередко оказываются лишь пересказом давно известных идей. Времена советской критики, искавшей в художественном произведении прежде всего тему и идею, тему, разумеется, актуальную, а идею, конечно же, правильную, и даже — единственно правильную, давно прошли. Но откроем статью все той же М. Ремизовой “Гексоген + пиар = осетрина” (Новый мир. 2002, № 10). Какой же главный, решающий аргумент припасла она, чтобы доказать никчемность Проханова, чтобы в пух и прах разгромить его, уничтожить, дабы и самый любопытный читатель не стал даже заглядывать на страницы его книг? Может быть, стилистические погрешности, да что там погрешности — настоящие ляпы? Упоминает о них критик, но вовсе не считает их главным пороком книги. Избыточность, перетекающая в дурновкусие? Тоже нет. Или Проханов не оригинален и его можно упрекнуть во вторичности, а то и в плагиате? Нет, не этот аргумент использует критик, не им бьет своего противника. Наконец, возможно, она обвиняет редактора газеты “Завтра” в шовинизме, в русском фашизме? Нет, даже этот убийственный аргумент она не использует. Что же тогда? Судите сами: “…вычленить содержание русской идеи в романе Проханова категорически невозможно. <…> Пусть бы она была противоречива, но хоть как-то сформулирована. Нет. Нет даже самого приблизительного, самого беглого изложения каких-то хотя бы основных положений. Позитивная программа просто опущена как несущественная, принципиально незначительная деталь. <…> Ну, допустим, победили. Америке дали по рукам, Израиль вообще стерли с карты мира. Дальше-то что?

А дальше — язык не поворачивается. Нет, серьезно. Дальше — БАНКЕТ. Рыбка разная. Грибочки. Икра в хрустальной вазе. Куропатки. Холодная водка. Какое-нибудь там неотчетливо золотистое вино. Фиолетовый виноград... За столом с белоснежной крахмальной до хруста скатертью седые строгие мужчины — узким кругом. “Откупоривали бутылки, наливали водку, клали на тарелки сочно-алые лепестки семги, нежно-белые, с золотистым жиром ломти осетрины”.

Видит Бог, это единственное, что Проханов описывает с неподдельной любовью — и, главное, с превосходным знанием предмета...”, — заключает критик. Вот уж не ожидал такого приговора. Не ожидал, что современный критик считает главным достоинством художественного произведения идею. А ведь это логически следует из статьи. Но разве “великие идеи” значат в литературе больше, чем лепестки семги? С моей точки зрения, гораздо меньше. “Супруга принесла из кухни аккуратно нарезанную селедочку, густо посыпанную зеленым луком. Никанор Иванович налил лафитничек, выпил, налил второй, выпил, подхватил на вилку три куска селедки… а Пелагея Антоновна внесла дымящуюся кастрюлю, при одном взгляде на которую сразу можно было догадаться, что в ней, в гуще огненного борща, находится то, чего вкуснее нет в мире — мозговая кость. Проглотив слюну, Никанор Иванович заворчал, как пес…” (М. Булгаков. “Мастер и Маргарита”). Если

в неизвестной для меня книге на случайно раскрытой странице я нашел бы нечто подобное, то непременно прочел бы всю книгу.

Недавно я заметил, что статья одного очень почтенного московского критика сильно смахивает на советскую критическую статью ермиловской эпохи. Не хватало, правда, ссылок на “классиков” марксизма-ленинизма. У Ремизовой же и ссылки есть! В той же статье про “Гексоген” и осетрину она дважды цитирует Ленина (один раз, не ссылаясь на источник). Я ничего не имею против цитат из “классиков”, неглупые люди были, много ценного высказали. Да уж больно сочетание с поиском “идеи” получилось крепкое, разбавить бы надо. А ведь Ремизова не одинока. Почитав современную критику, невольно заметишь, как тени недоброй памяти великих критиков оживать стали. Вот С. Чупринин (Знамя. 2002, №10) сетует: “Отчего никто из писавших о “Г. Г. ” даже и не пытался подойти к роману с инструментарием реальной критики, выделив в нем прежде всего смысловую, публицистическую составляющую и объявив публике — на манер Н. А. Добролюбова или В. Я. Лакшина, — что роман следует читать не как шаловливое фэнтэзи, но как грозный обвинительный акт, адресованный ФСБ, властям, всему путинскому режиму?”. Тут, кажется, и добавить нечего. Ну Бог с ними, пусть ищут идею хоть в “Аде” Набокова, хоть в “Хвастовстве от господина Собаки” Юлии Кокошко. Пожелаем им добиться хоть какого-нибудь успеха в этом безнадежном предприятии. Беда в том, что представители этой самой “реальной критики” со времен Добролюбова и до наших дней любят поучать писателей, указывать им, как именно надо писать.

В уже знакомой нам статье “Война изнутри и снаружи” Ремизова противопоставляет Проханову военную прозу Аркадия Бабченко и Павла Андреева. Ничего не имею против их творчества. Но Ремизова буквально диктует, что писать о войне следует только так, а не иначе. Она отмечает, что проза Бабченко и Андреева заметно отличается от традиционной советской литературы о войне (включая позднего Астафьева). “Писать о войне по-старому нельзя”, — утверждает критик. А почему, собственно, нельзя? Создание шедевра, в принципе, не зависит от того, в рамках какой стилистики работает автор. Ремизова (и не она одна) считает иначе. Обвинения в стилистической старомодности в ее глазах выглядят тяжкими. Ну допустим, что Проханов соцреалист и классицист в одном флаконе, как это утверждает Ремизова, или что он романтик (мнение Льва Пирогова). Главное, не принадлежность к направлению, к жанру, а талант, дар Божий. Зачем вводить диктатуру единой стилистики (всем быть соцреалистами или всем быть постмодернистами — какая разница?). Воистину, “пусть расцветают сто цветов”. Впрочем, обсуждение этой темы уведет нас далеко. Вернемся к Ремизовой и ее любимой новизне.

В чем же эта новизна заключается? “Нынешняя российская “окопная правда” оказалась гораздо ближе к… “Возвращению” Ремарка… чем к отечественным образцам”, — утверждает Ремизова. Гм, о вкусах не спорят, Ремарк так Ремарк, но при чем же тут новизна? “Военная история народа на сегодня, видимо, закончена (? — С. Б. )”, — пишет критик. Другое дело, “ненаписанная пока на русском языке личная история индивидуума, волею не зависящих от него обстоятельств заброшенного в кровь и смерть”. Да неужели Ремизова в одночасье забыла советскую военную прозу, ведь в лучших своих образцах почти вся она не столько о народе, сколько именно о личности на войне. Вспомним Виктора Некрасова, Константина Симонова, Александра Твардовского, Василя Быкова, Виктора Астафьева, Василия Гроссмана, Константина Воробьева, Георгия Владимова. При желании список этот можно продолжить.

В общем, выражаясь словами Николая Озерова, такой хоккей (пардон, критика) нам не нужен. Критика, диктующая писателю, как писать, а читателю — как воспринимать прочитанное, не нужна. Тем паче не нужна та критика, что искажает смысл книги, подчиняя литературу политике. Какая же нужна? И есть ли у нее иные функции, помимо уже упомянутых лоцманских?

Между наукой и литературой

Я считаю критику жанром литературы. Художественность (если она, конечно, есть) остается единственным свойством, которое делает критику самоценной. Читатель, в конце концов, и без критика разберется, какую литературу ему читать. Критик-лоцман лишь помощник, а без помощников можно и обойтись. (Хотя с помощником-то, что и говорить, сподручнее.) Если же статья критика представляет художественную ценность, она становится органичной частью литературы. На мой взгляд, принципиального антагонизма писатель — критик не существует. Феномен писателя и критика в одном лице появился еще в средние века. Достаточно вспомнить аль-Маарри, автора не только бессмертного “Лузумийята”, но и многих критических трудов (комментарии к диванам — поэтическим антологиям, полемические статьи, адресованные ведущим критикам его времени). В русской литературе это “совмещение профессий” является обычным делом со времен Тредиаковского до Славниковой и Шаргунова. Критические статьи Льва Толстого, Аполлона Григорьева, Андрея Белого, Иннокентия Анненского, Николая Гумилева, Владислава Ходасевича столь художественны, что порой не знаешь, где грань между прозой и критикой. Не теряется ли при этом глубина анализа? Иногда теряется, а иногда и нет. Изящность формы вовсе не противоречит глубине содержания. Напротив, наукообразность нередко лишь прикрывает отсутствие мысли. Наукообразность — недостаток очевидный, научность статей вроде бы достоинство. К сожалению, когда критик (как правило, из филологов) переносит на страницы толстого журнала научное исследование, то для чтения этих штудий хочется пригласить переводчика.

В критике, как и в литературе, высшей ценностью является талант художника, его дар. Идеи могут и устареть, но дар критика, материализованный в его трудах, будет жить. Наталья Анико требует суда над критиками, насколько я понял, прежде всего над великими критиками XIX века. В чем-то я с ней солидарен: вред, нанесенный ими литературе, и впрямь велик. Но справедливо ли, посадив на виртуальную скамью (надеюсь, Наталья Анико не имела в виду преследование уголовным порядком) подсудимых критиков, не оставить на ней места и для писателей? Ведь не случайно многие, от Николая Бердяева до Бориса Парамонова, обвиняли русскую литературу чуть ли не во всех бедах России? Что ж, судить писателей? А может быть, и ученых (за создание водородной бомбы, например)? Выскажу банальность: художника нельзя судить. Его картины, книги, стихи — материализация его таланта. А талант дается человеку от природы, природа же не знает понятий добра и зла. На мой взгляд, самым талантливым русским критиком был Дмитрий Писарев. Вред литературе он нанес колоссальный: целое поколение русской интеллигенции перестало читать стихи. И все же его дар, пусть и направленный во зло, достоин восхищения: несомненная художественность, талант публициста, способность виртуозно подчинять читателя, играючи навязывать ему свою точку зрения поражают и сегодня. Талант выше любой идеи. Идеи хороши до тех пор, пока они востребованы обществом, талант же ценен сам по себе. В том числе и талант литературного критика. Может быть, существование особого дара литературного критика и есть оправдание этого жанра.

Сергей Беляков