Роман А.Проханова “Господин Гексоген” обновил замшелое выражение “эффект разорвавшейся бомбы”. Эффект подобен настоящему взрыву того самого гексогена: кто-то в страхе упал на землю, кто-то забился в истерике, некоторые впали в ярость, другие возрадовались: “Наши прорвались, ура!”, — по крайней мере, равнодушных не осталось. В самом деле, не так уж часто бывает, чтобы произведение настоящей, “большой” литературы (с несогласными готов спорить до потери сознания) имело столь массовый успех. Тиражи “Гексогена” вызывают черную зависть у коллег и недоумение у не вчитавшихся в роман критиков. Редкий случай — “Гексоген” перешагнул классовые и профессиональные границы. По моим наблюдениям (я провел небольшое “полевое” исследование в Екатеринбурге, Железноводске и Москве), этот роман читают профессора и врачи, предприниматели и инженеры, охранники и медсёстры — словом, тот самый массовый читатель. Очевидный успех превратил Проханова из едва ли не изгоя, человека, чьё имя в “приличном обществе” полагалось произносить с непременной презрительной гримасой, говорящей о том, что вы “не имеете ничего общего с этим красно-коричневым”, в модного литератора, которого охотно приглашают на телешоу, жадно ловят в объективы телекамер. Присуждение прохановскому роману премии “Национальный бестселлер” удивления не вызывает: из романов, вошедших в шорт-лист, “Г.Г.” был единственным настоящим бестселлером. О других авторах и их произведениях иначе не скажешь, чем “широко известные в узких кругах” (кроме И. Денежкиной, её до последнего времени и в узких-то кругах никто не знал).
Одним из свидетельств успеха “Гексогена” стала та беспрецедентная война критиков, что развернулась вокруг романа. Не знаю, сколько всего появилось рецензий на “Г.Г.”, лично я прочитал восемьдесят, но их, по-видимому, раза в два больше. Однако дело не в их количестве, а в том, что “Гексоген” буквально разорвал железный занавес между либеральной и почвеннической литературой. Впрочем, обо всём по порядку.
Из истории борьбы
Не секрет, что наша интеллектуальная элита давно уже разделена на два лагеря: либералов-западников и почвенников size=»1″>1 . Пожалуй, впервые деление на почвенников и западников возникло в России ещё во времена Алексея Михайловича и Фёдора Алексеевича, когда некоторые из московских бояр начали не только носить европейское платье, но и перенимать западные обычаи, учить языки, заказывать доморощенным живописцам “парсуны” и т.п. На рубеже 30—40-х годов позапрошлого века в московских салонах сформировалось два кружка, вскоре получивших известность под названиями “славянофилы” и “западники”. Основным предметом затяжного спора стала судьба России, её место в мире, роль во всемирной истории. Оба кружка распались к началу 1860-х, однако дело своё они сделали: старый спор западников и почвенников был впервые перенесён на философско-идеологический уровень, тогда же обозначился раскол в русской интеллектуальной элите. Новые поколения западников и почвенников продолжали борьбу в уже совершенно изменившихся условиях пореформенной (после 1861 г.) России, когда западники и почвенники встречались не только в среде благонамеренных, но и в лагере революционеров (яркий пример революционного почвенничества — народничество). В 1917 году старый предмет спора перестал быть актуальным, но ненадолго. Миновал огненный кошмар революции, перестало веять ледяным сталинским дыханием, губившим всякую выбившуюся из-под спасительного снежного покрывала молчания еретическую мысль, потекли первые ручейки умеренного вольномыслия, и старый спор пробудился. Правда, теперь спорили не философы и историки (их подчинили строгой партийной дисциплине), а писатели и поэты. Представители других профессий по большей части сочувствовали одному из лагерей. Надо сказать, что и в XIX веке и в 1960—1970-е годы спор велся, в общем, корректно. По крайней мере, мировоззренческие различия не мешали западнику читать, скажем, “Привычное дело” или “Прощание с Матёрой”, а почвеннику отдавать должное мастерству Битова или Искандера.
Положение изменилось в конце 80-х — начале 90-х. Западники, ещё со времён баталий между Хомяковым и Грановским имевшие подавляющий численный (в прямом смысле слова) перевес, придя к власти, вновь взялись за заманчивое и безнадёжное дело превращения России в европейскую страну. Почвенники, будучи не в силах помешать эксперименту, принялись честить либералов что есть мочи: обвинения в предательстве, например, столь часто встречались на страницах “Дня” (нынешнего “Завтра”) “Нашего современника” и “Молодой гвардии”, что стали чем-то вроде лёгкой брани, привычного ворчания. Бывали на этих страницах и обвинения в сатанизме.
Не отставали и западники, будто задавшиеся целью стереть в порошок своих давних соперников, обвиняя их в тех грехах, что автоматически ставили любого интеллигента вне “порядочного общества”: в шовинизме, ксенофобии, антисемитизме, фашизме. Надо сказать, что сами почвенники сковали оружие, которое уже давно используют против них. Ещё во времена Достоевского и Ореста Миллера их поразил вирус юдофобии. Болезнь оказалась хронической и к тому же передавалась по наследству от одного поколения почвенников к другому; её осложнением стала мания заговоров: “жидовских”, “масонских”, “жидо-масонских” и т.п. Эта болезнь (по-другому не скажешь) сделала из самых талантливых и высокообразованных почвенников и “красных националистов”, таких, как Кожинов, как Дугин, как Шафаревич, как тот же Проханов, подобие боксёрской груши, на которой упражняли своё остроумие журналисты-демократы. К тому же в 90-е годы почвенники, тосковавшие по величию России, слились с коммунистами, тосковавшими по величию Советского Союза (альянс, противоестественный только на первый взгляд). Это добавило им не столько новых союзников, сколько новых врагов. К 1993–1994 годам война между почвенниками и либералами приняла позиционный характер. И если почвенники с завидным постоянством продолжали разражаться гневными филиппиками в адрес авторов-западников, то последние почти вовсе перестали обращать внимание на то, что происходило во враждебном стане.
На страницах либеральных газет и толстых журналов вы не нашли бы даже упоминаний о “Москве” и “Нашем современнике” и о тех авторах, что в них печатались. Два литературных мирка замкнулись, перестав поддерживать какую-либо связь друг с другом. Но взрыв “Гексогена” перемешал позиции армий: где свои, где чужие?
После взрыва
В самом деле, критик Дмитрий Ольшанский, который, я думаю, прежде ни одного романа Проханова в руках не держал, назвал его лучшим русским писателем 2002 года2 . Одновременно он устроил настоящий мини-погром в либеральном лагере, заявив в полушутливой, провокационной статье “Как я стал черносотенцем”, что “хорошая литература категорически несовместима с… умеренным, сонным, толерантным каноном 90-х”, противопоставив “либеральной букеровской мертвечине” “яростных, неправильных, национально мыслящих авторов” и произведения, “от которых иной читатель содрогнётся во вселенском трепете”. Респектабельный Лев Данилкин, один из “законодателей мод” в литературной критике, кажется, просто очарован не только романом, но и его автором, которого он называет то советским патрицием, то мраморным командором, то красным Савонаролой. Вячеслав Курицын, осторожный и предусмотрительный, несмотря на внешнюю развязность, напротив, развёл понятия Проханов-писатель и Проханов-политик, поставив риторический вопрос, что, мол, делать с “талантливыми злодеями”, “с хорошей литературой, написанной плохими людьми”. И.Зотов также подчеркнул своё резко отрицательное отношение к политическим убеждениям Проханова, но назвал “Гексоген” “самым примечательным и энергетически мощным произведением на русском языке минувшего года”. Автор, пожалуй, самой глубокой статьи о “Гексогене” Михаил Трофименков отмечает, что “Роман [Проханова] обладает редким свойством, присущим лишь большой литературе — он меняет читательское зрение. Прочитав его невозможно не воспринимать окружающую реальность как новые фантазии господина Проханова”. Трофименков полагает, что Проханову удалось написать роман, подводящий итоги XX века, не политический памфлет (как полагают многие), но грозное апокалиптическое видение, страшное и величественное полотно художника, завороженного окружающим его босхианским миром. В этом ему вторит Михаил Золотоносов, который рассматривает представленное в романе переплетение заговоров как попытку логически объяснить абсурд истории.
Совершенно другой взгляд на успех “Г.Г.” у единомышленников Проханова, давно уже приравнявших перо к штыку. Успех “Гексогена” в глазах почвенников стал победой над либерально-западническим лагерем, его принципами, его идеологией, его культурой. Более того, это победа над “антинародным режимом” — сильным и, казалось бы, неодолимым врагом. Но нет, слаб мой язык для того, чтобы дать представление о пафосе этих победных песен, передаю слово темпераментному Владимиру Бондаренко: Проханов, “как Суворов или Георгий Жуков, сумел найти слабое место в обороне противника и прорвать фронт в совсем неожиданном месте. … Это неожиданный прорыв красных не напрямую, в лоб, где их ждали, а через гнилой Сиваш <�…> Газету “Известия” трясёт от его романа, как от прямого попадания бомбы”. В другой статье Бондаренко пишет о “тотальном провале либеральной культуры” и вновь о “прорыве” Проханова, который означает ни много ни мало прорыв “вечных русских ценностей … победу рязанских полей, мурманских фьордов, сибирских лесов. Это победа всех традиционных русских сил”, — пишет Бондаренко size=»1″>10 . Примечательны сами названия статей: “Русский прорыв”, “Так, значит, нам нужна одна победа”, “Триумфатор”. Впрочем, столь боевая лексика уже давно стала отличительной чертой литераторов-почвенников. Помнится, Н. Дорошенко как-то сказал о литературных занятиях Проханова и Бондаренко, что, мол, их тяжкий крест — “ползти и ползти с гранатой на амбразуру”11 , а В. Личутин прямо заявил: “Русская литература — это осиновый кол в гроб проходимцев, которые стоят у власти”12 . К русской литературе, естественно, не причисляют ни Сашу Соколова, ни Пьецуха, ни Битова. Однако сам автор бестселлера пошёл ещё дальше: успех своего романа он сравнил опять-таки с прорывом (это любимое слово литераторов-почвенников применительно к “Г.Г.”), но на этот раз с прорывом Вермахта через Бельгию, знаменитым манёвром, совершённым в обход линии Мажино в мае—июне 1940 г.: “Мои полки с кротко опущенными пушками вошли в Париж”, — заключает Проханов size=»1″>13 . Отчасти благодаря вот таким “озорным” пассажам почвенники и приобрели в глазах либералов коричневатый оттенок, которого они, правда, не стесняются. Впрочем, в последнее время даже в статьях Переяслова и Бондаренко всё чаще стали появляться призывы к примирению с либералами. Конечно, такие радикалы, как Дорошенко эти призывы отвергают, ибо как же можно мириться, если “либерал — это подворотня, которая зовёт: давай кури, пей, употребляй наркотики”. Но даже если почвенники, преодолев разногласия, и решат пойти на мировую с либералами, то их встретят не только очарованные прохановскими метафорами интеллектуалы, но и несколько поредевшие, зато озлобленные неожиданным “поражением” фаланги непримиримых западников.
Один из лучших, на мой взгляд, современных критиков, эрудированный, спокойный, корректный Андрей Немзер, в своей книге “Литературное сегодня. О русской прозе 90-х” сформулировал своеобразные правила поведения критика, которых он стремится придерживаться в работе: “Во-первых, даже категорически отвергая некий текст, постарайся объяснить, как этот текст устроен. Во-вторых, не стремись оттолкнуть читателя от чуждого тебе творения. Если не хочешь, чтобы текст читали, не пиши о нём ничего. Метать громы и молнии по поводу этого шума… ещё глупее, чем анализировать опусы, которые ты почитаешь мнимостями”. Уж не знаю, что произошло с Немзером во время чтения “Гексогена”, но только нарушил он последовательно все правила, которые сам же создал. Он мечет громы и молнии в текст, который, очевидно, ещё до прочтения считал никуда не годным, стремится всеми силами отпугнуть читателя от романа. Анализировать текст Немзер и не собирается. Анализ он подменяет оскорблениями: “Опус Проханова глумливый и истеричный антигосударственный пасквиль … напитан животным антисемитизмом” size=»1″>15 . И всё же верный себе Немзер пытается с аргументами в руках доказать художественную несостоятельность “Гексогена”. Метод он избрал следующий: выписал из текста стилистические ошибки и собрал из них небольшую коллекцию. Жаль, что Немзер не позаботился о том, чтобы собрать аналогичную коллекцию из произведений других писателей. К сожалению, у современных авторов ошибки встречаются всё чаще. Впрочем, встречаются они и у классиков. В литературоведении даже есть термин “авторская глухота”, предложенный в своё время
М. Горьким для обозначения явных стилистических и смысловых ошибок. Примеры можно найти, скажем, у Лермонтова:
И Терек, прыгая как львица
С косматой гривой на хребте.
(Как известно, грива растёт только у львов, причём не на спине, а на шее.)
Есть подобные ошибки и у Пушкина:
Вот испанка молодая
Оперлася на балкон.
(А не на перила балкона.)
Обычно “авторская глухота” — следствие небрежности писателя или его увлечённости главной задачей, когда из поля зрения исчезают отдельные детали. Она, конечно, не красит автора, но примеры такой “глухоты” не ставят под сомнение гениальность Пушкина, Маяковского, Достоевского. В конце концов, трудно найти писателя без греха.
Главный удар Немзер направляет даже не на Проханова, а на тех критиков-либералов, что признали “Г.Г.” литературным событием. Они де “в экстазе рыночной идеологии” забыли о совести, порядочности и здравом смысле. Историю с присуждением “Нацбеста” Проханову он сравнивает ни много ни мало с обстоятельствами прихода Гитлера к власти! Возмущение Немзера самим фактом успеха “Гексогена” столь велико, что талантливому критику начинают изменять и вкус, и тот самый здравый смысл. Порой кажется, что он пишет в состоянии аффекта. Только аффектом могу объяснить следующий пассаж Немзера: он критикует журналистов, “с упоением демонстрирующих профессиональную честность: “Грех, дескать, обращаться с “Гексогеном” по модели “не читал, но скажу”… А почему, собственно, грех-то? Каких открытий чудных можно ожидать от автора, чьё косноязычие давно вошло в пословицу и сопоставимо лишь с его же честолюбием, куражливым бесстыдством и идеологической нетерпимостью?”16 Уж не злой ли дух печально известного Ермилова вселился на время в Андрея Немзера? Все обороты советского критического разноса налицо, не хватает только ссылок на классиков марксизма-ленинизма, а так: нетерпимость, безапелляционность, наклеивание ярлыков, принципы “не читал, но осуждаю” и “этого не может быть, потому что этого не может быть никогда” и т.п. Немзеру вторит Пётр Алешковский: “Мне абсолютно непонятно, куда смотрят литературные критики, которые усиленно продвигают Проханова” size=»1″>17 . Ну вот, наконец, оставив позади недолгую эпоху свободы слова, мы и вернулись к родному, слегка подзабытому “куда смотрит критика?!”.
Всякий, кто начнёт сравнивать хвалебные и ругательные рецензии на “Г.Г.”, сразу же обратит внимание на одну особенность: поклонники “Гексогена” (Данилкин, Трофименков) охотно цитируют роман, противники же, напротив, всячески избегают цитат. В результате их грозные обвинения в адрес прохановского романа повисают в воздухе: “Писатель этот — настоящий сусальных дел мастер, — пишет о Проханове Лиза Новикова, — жёсткую основу своих политических обличений он с удивительным увлечением покрывает золотцем и запросто обманывает жадных сорок… фитюльку приняли за человека” size=»1″>18 . Как видите, поиском аргументов для подкрепления своих сентенций Лиза Новикова себя не утруждает. А. Вяльцев называет стиль Проханова “а-ля рюс, щедро матрёшечный”. Согласиться с этим может тот, кто “Гексоген” не читал и с творчеством Проханова не знаком. Чего-чего, а “матрёшечности” у Проханова нет. Автор “Красно-коричневого” писатель городской, всем известная “клюква а-ля рюс” в его текстах не растёт, почва не та. Статьи А. Агеева, посвящённые “разбору”, точнее — разгрому творчества Проханова, отличаются развязностью, грубостью, откровенным хамством: “Что ж дурака-то валять”, “Только с большого бодуна можно такие вещи говорить всерьёз”. “Эпигонская лажа”. “Десятки людей искупались в дерьме по полной программе” size=»1″>19 , — всё это пишет культурный человек, если не ошибаюсь, с филологическим образованием. Оскорблений в адрес Проханова Агеев не жалеет: “восторженный стервятник” — это о самом авторе, “чушь собачья” — это о его произведениях. Любопытно, что в другой статье Агеев упрекает Трофименкова за то, что тот отказался от критического анализа романа Проханова, забыл об объективных критериях, с помощью которых критик будто бы может отличить хороший роман от дурного. При этом сам Агеев превосходно обходится безо всяких критериев: “чушь собачья” и всё! “Среднего журналиста Проханова” он обвиняет в эпигонстве. Его творчество-де смесь “позднего Боборыкина… и раннего Горького… с добавлением Леонида Андреева, Пильняка… со всеми этими стилями Проханов не играет (не умеет), а использует их тупо и прямо”20 . Смесь гремучая, ничего не скажешь, но где доказательства, где хотя бы поверхностное сопоставление текстов? Увы, ничего нет.
Пётр Алешковский обвиняет Проханова в старомодности: “Текст Проханова — стандартная совписовская литература семидесятых годов”, — утверждает он21 . Алешковский сетует на безвкусие критиков, раскрутивших “Гексоген”: “Обидно, что многие, поверив критикам, купят абсолютно устаревшую и морально не качественную книжку, которая, на мой взгляд, событием в литературе не является”22 . Нет, является, да ещё каким! Если книгу читают сотни тысяч, если о ней спорят практически все ведущие критики — значит, это событие. Хороша ли сама книга — другой вопрос. Что касается “устаревшего” стиля, которым якобы “пишут многие литераторы”, то я позволю себе задать вопрос: а что это за литераторы, назовите их?! Вот несколько образцов прохановского стиля:
“Они подымались по Каменному мосту от Кремля, над рекой, по которой ветер водил легким серебряным веником. Навстречу скользили машины. “Ударник”, словно мучаясь тиком, дергал бледной рекламой “Рено”. “Дом на набережной смотрел печальными глазами расстрелянных комиссаров”. “Генерал разведки в отставке Виктор Андреевич Белосельцев чувствовал приближение осени по тончайшей желтизне, текущей в бледном воздухе московского утра, словно где-то уронили невидимую капельку йода и она растворялась среди фасадов и крыш, просачивалась струйками в форточку, плавала в пятне водянистого солнца, создавая ощущение незримой болезни, поразившей город. Туман на стекле был золотисто-зеленый, такой же, как Тверской бульвар, где под липами, у черных стволов, начинали скапливаться озерки опавшей листвы. Горьковатый цвет увядания присутствовал в иконе, с которой осыпалась блеклая позолота нимбов. В коробках с бабочками, терявшими желтую сухую пыльцу. В стакане бледного чая, где преломлялась серебряная ложечка с полустертой монограммой. Он недвижно сидел, чувствуя, как горькие яды осени втекают в его кровь и дыхание, порождая легкое головокружение, словно от надкушенного черенка осинового листа, желтого, с капелькой бледной лазури”. “Мэр украшал Москву златом и мрамором, возводил висячие сады, пускал в небеса хрустальные фонтаны, ожидая часа, когда в День города на черном “кадиллаке”, в упряжке тысячи крылатых грифонов, сошедших с рекламы “Шелл”, в сопровождении голых юношей из эротического театра Виктюка въедет Антихрист. И Мэр в сопровождении Патриарха под венчальную ораторию Шнитке, написанную на стихи Бродского, поведет его в Успенский собор”.
Ну скажите мне — кто из “совписовских” авторов так писал, да и кто сейчас так пишет? Что общего имеет “Господин Гексоген” со “стандартной совписовской литературой”? Или я действительно ничего не понимаю в литературе (не профессионал, каюсь), или Алешковский прочёл какой-то другой, неизвестный мне роман Проханова, напечатанный под похожей обложкой.
Безапелляционные и грубые нападки на “Г.Г.” принадлежат и перу Ольги Славниковой: “А вещь Проханова вне литературы, абсолютно, это сгусток пошлости и безвкусицы. <�…> И пусть заткнутся, ну хватит уже! Потому что если это литература, тогда я, извините, капитан Флинт.… Писать так, как пишет Проханов, очень несложно, такую литературу можно писать километрами”. Мне кажется, это уже не критика и даже не субъективное читательское суждение.
Баталии вокруг “Гексогена” открыли неожиданный феномен: оказалось, что многие критики-либералы заражены старой болезнью почвенников — манией заговоров. Успех “Г.Г.” они объясняют то интригами Березовского, то пиаром издательства Ad Marginem, то тем же пиаром молодых критиков. Но, пожалуй, наиболее ярко идея заговора выражена у Немзера: “Национальным бестселлером назначили (?! — С.Б.) сочинение главного редактора газеты “Завтра”. Малое жюри сформировали не хуже, чем большое (каковое прежде обеспечило триумфальный въезд Проханова в шорт-лист)… “Нацбест” даёт возможность каждому судье проявить собственную некомпетентность (??? — С.Б.). Что, собственно, организаторам и требовалось”24 . Что ж, для начала неплохо. Немзер усвоил главный принцип теории заговоров: “наши” (в данном случае Павлов и Славникова) проиграли только потому, что игра-де изначально велась нечестно и чёрные закулисные силы обеспечили победу “графоману” Проханову. Но по части рационального обоснования заговора Немзеру ещё далеко до его невольных учителей: так и непонятно — кто и зачем “с умом” составил жюри, кто вообще организовал этот “заговор”. Что касается упрёков в непрофессионализме, то позволю себе напомнить, что “Нацбест”, в отличие от Букера и Аполлона Григорьева, присуждается не элитарной прозе. Премия, в самом названии которой есть слово “бестселлер”, должна присуждаться той книге, что покупают и читают, а не той, что оказывает на читателя снотворное действие. А раз так, то судьбу премии должны определять не только пресыщенные профессионалы, но и представители разных слоёв общества.
И всё же самые дикие, несправедливые нападки на роман Проханова лишь свидетельствуют о его огромном, оглушительном успехе. Прорван занавес молчания, писатель, чьё творчество долгие годы оставалось неизвестным как массовому читателю, так и большей части интеллектуальной элиты, наконец открыт и читателем и критикой (как некогда Набоков). Параллель с Набоковым неслучайна. Как известно, до “Лолиты” этого писателя знал лишь узкий круг русских литераторов-эмигрантов да некоторые американские интеллектуалы, оценившие “Bend sinister” и “Действительную жизнь Себастьяна Найта”. Разумеется, я не сравниваю художественные достоинства этих произведений. При всей моей любви к творчеству Проханова должен сказать — “Лолита” и “Гексоген”, конечно же, не сопоставимы. Дело тут в другом: “Гексоген” открыл Проханова читателю и издателям. Если прежде автора “Красно-коричневого” печатало скромное “ИТРК”, то теперь престижные издательства одно за другим берутся за публикацию его книг: в “Амфоре” вышли “Идущие в ночи”, “Дрофа” и “Лимбус-пресс” собираются печатать “Сон о Кабуле” и “Африканиста”. “Господин Гексоген” стал для Проханова его “Лолитой”, романом-рекламой, романом-визиткой, романом-ключиком, открывшим для многих читателей (и в том числе и для меня) путь в страну прохановского творчества.
Операция “Гексоген”
Действие романа развёртывается одновременно в двух планах: реальном и мистическом. Первый — развитие политического заговора отставных генералов КГБ, ближайшая цель которых — сменить на посту президента одряхлевшего Истукана на своего ставленника, Избранника. Второй — борьба со Змеем, очевидным символом мирового зла. Образ Змея не так прост: это и колонна немецких танков, уничтоженная смертельным пике Гастелло, и антинародный режим Истукана, и, конечно же, еврейский заговор (точнее, даже два еврейских заговора). Лишь постепенно, по ходу развития сюжета выясняется подлинная сущность Змея. Змей, обвивший кольцом Москву, Россию и даже Вселенную, служит метафорой проекта “Суахили”, проекта слияния народов, объединения государств, экономической интеграции и нивелирования национальных культур — словом, глобализации. Космополитический проект Суахили в России осуществляет тайный орден КГБ, цель которого — уничтожить национально-культурное своеобразие России и интегрировать её в мировое сообщество. Приход к власти Избранника — всего лишь одно из звеньев этого заговора. Цепь интриг, с помощью которых Избранника продвигают к высшей власти, и составляет сюжет романа. Мистика в романе опережает реальность, то ли намечая, то ли предопределяя ход событий: сначала на фреске в церкви появляется изображение червя-змея, прогрызшего яблоко Вселенной, и блаженный Николай Николаевич рассказывает о том, как Змей пролез в московское метро и обвил город кольцом, а затем перед читателем постепенно разворачивается картина проекта Суахили. Предвещая финал романа, Николай Николаевич автомобилем, переоборудованным под истребитель, взрывает Змея перед Спасскими воротами Кремля, а вскоре самолёт, на котором летел весь штаб Суахили, взрывается в воздухе (результат ещё одного заговора — заговора офицеров ГРУ).
Хитрый Змей Суахили легко заставляет служить себе главного героя романа, генерала госбезопасности в отставке Белосельцева. Надо сказать, что герой этот отличается удивительной пассивностью: он не более чем орудие в руках творцов Суахили. Белосельцев послушно исполняет все их задания: участвует в операции по дискредитации Прокурора, везёт фальшивые доллары для Арби Бараева, уговаривает Исмаила Ходжаева не поддерживать Басаева. Всякий раз Белосельцев раскаивается в своих поступках, однако послушно следует очередному телефонному звонку или устному указанию творцов Суахили. Так же покорно следует он в конце романа совету своего старого друга, члена “ордена ГРУ” Кадачкина, и вместо того, чтоб лететь с другими участниками проекта Суахили, бежит с аэродрома, чем и спасает себе жизнь. В сцене гибели штаба Суахили он вновь всего лишь наблюдатель (самолёт взрывается на его глазах). Белосельцев не направляет ход событий и не препятствует ему. Единственная попытка действовать самостоятельно (он хотел предотвратить взрывы домов в Печатниках) кончается позорным поражением героя. Функция его в другом. Пассивность Белосельцева позволяет ему либо плыть по течению, либо оставаться сторонним наблюдателем событий, развернувшихся перед ним подобно бухарскому ковру. Позиция героя даёт возможность читателю, который невольно следит за ходом событий глазами Белосельцева, наблюдать за действием с минимальной дистанции. Такой герой-бинокль просто обязан оставаться пассивным. Если хотите, это модернизированный вариант хроникёра из “Бесов” Достоевского. Именно глазами Белосельцева читатель видит ряд живописных картинок-описаний, из которых, собственно, и состоит роман: московская осень, слёт генералов-птиц, пассажиры электрички и др. Эти-то описания и “сделали” успех “Гексогена”. В них Проханов нашёл себя. Он, как оказалось, мастер языка, а не фабулы, плетения словес, а не действий. Метафора, в прежних романах Проханова подчинённая сюжету, вдруг стала рваться на свободу, сверкая всеми цветами солнечного спектра (но особенно — фиолетовым и оранжевым), осыпая читателя фонтаном ослепительных брызг: “Мерседес” скользнул в тень Лобного места, почти уткнувшись в стоцветный каменный куст Василия Блаженного, на котором, как на осеннем чертополохе, грелись в последнем солнце огромные, красноватых оттенков, бабочки — “павлины”, “адмиралы”, “перловицы””. “Башня сама походила на высокую каменную ель, пересыпанную снегом, с морозными завитками и чешуйчатыми шишками, среди которых золотилось, просвечивало туманное солнце часов”. “Храм за окном изменил обличье. Был похож на огромное блюдо, на котором высились волшебные плоды, взращенные в небесных садах. Огромные мягкие ягоды, косматые чешуйчатые ананасы, сочные груши и яблоки, дымчатые гроздья винограда. Арбузы с вынутыми ломтями дышали красной мякотью, начиненной черными блестящими семенами. Дыни, как золотые луны, источали свечение. Блюдо плавало за окном, и хотелось протянуть вилку, поддеть рассыпчатую долю арбуза, схватить цепкими пальцами тяжелую гроздь винограда”. “Казалось, привстал на уродливых лапах притаившийся в горах динозавр. Раздвоенным красным языком быстро лизнул селенье. И там, где коснулся язык, лопнул огненный кокон, образовалась серая лысина, унося с земли часть селенья вместе с садами, домами, мечетями” (о работе огнемёта “буратино”).
Но картинки надо чем-то “склеить”, надо напитать энергией неутомимого оппозиционера, для чего и берётся сюжет политического детектива. Связующий “раствор” не всегда получается качественным, иные фрагменты тянут на заурядную газетную публицистику, парча соседствует с сермягой, что, впрочем, делает “неправильный” прохановский текст ещё более экзотичным.
Надо сказать, что хотя герои “Г.Г.” и живут в мире, созданным воображением автора, сличение их с прототипами неизбежно и необходимо. Дело в том, что Проханов намеренно “не доделывает” портрет героя, полагая, что тот вызовет у читателя неизбежные ассоциации с прототипом, и уже тогда портрет будет дорисован самим читателем. Приём хорош сейчас, когда многие из прототипов ещё живут и здравствуют, а то и вершат судьбы страны, но что будет лет через двадцать? Один из наиболее удачных образов в романе — Избранник. Призрачный, как будто сотканный творцами Суахили из воздуха, он и растворяется в воздухе после их гибели, превращаясь в прозрачную радугу. Хороши Истукан, выплывавший “из своей боли как мёртвая рыба”, и его Дочь — то голая блудница, оседлавшая нефтяную трубу, то мудрая царица, новая Екатерина Великая. Генералы-творцы Суахили, по-моему, не удались. Правда, в сцене похорон Авдеева-Суахили они великолепны, их автор уподобляет птицам (пеликану, сове и голубю-витютеню), но затем птичья символика тускнеет, и птицы превращаются в серые лубянские лики, которые отличаются друг от друга лишь фамилиями. Исключение — внезапное превращение Копейко в казачьего атамана.
Лучший образ в романе, несомненно, Зарецкий. Борису Березовскому следует дать Проханову специальную премию за то, что тот обессмертил его (да, да!). Новая аватара Бернера (“Чеченский блюз”) и Парусинского-Алмаза (“Идущие в ночи”) просто ослепительна. Он то суетливая белка, то “малиновый пятнистый осьминог”, “переливавший чернильные яды”. Умный, циничный, лицемерный и страстный Зарецкий то лебезит перед Дочерью, то успокаивает плаксивого Премьера. Волшебник, он создаёт из воздуха мобильный телефон с тем, чтобы звонком открыть дорогу новой войне; и даже храм Василия Блаженного, как послушный кравчий, наполняет его кубок. Право, можно влюбиться в образ этого маленького, суетливого еврея, желавшего управлять миром, но погибшего от рук начальника его собственной службы безопасности, тайного антисемита и участника проекта Суахили. Вечному сопернику Березовского, Гусинскому, повезло меньше, ему досталась лишь красивая фамилия — Астрос. Не помогли ни проект Новой Хазарии, ни описание его телеимперии. Астрос получился никакой.
Надо отдать должное Проханову, герои “Г.Г.” написаны не в чёрно-белых тонах. Зарецкий блистает интеллектом, Копейко — казачьей удалью, Дочь — статью и сексапильностью, и даже ненавистный Истукан оказывается патриотом, болеющим за судьбу Отечества. Пожалуй, только один герой карикатурен — Граммофончик. “Экзальтированный баловень, напоминающий трескучий и не греющий бенгальский огонь”, самовлюблённое ничтожество — единственный из героев, не способный вызвать сочувствие читателя. Граммофончик — воплощение русского западника, потому автор-почвенник и создал для него столь жалкий, комический образ.
Красный юродивый Николай Николаевич — одна из ключевых фигур романа. Он представляется мне метафорой всего “национал-патриотического” (термин, конечно, неудачный; но уж лучше “красно-коричневого”) движения 1990-х. Он прекраснодушен, искренне готов жертвовать собой, ценой собственной гибели уничтожить “Змея”. Но он всего лишь полоумный старик, его борьба безнадёжна, да и бессмысленна, а неожиданная победа противоречит самой логике повествования (см. ниже). Святая Русь и красная империя для него слились в единый идеальный образ, символы которого — икона Богородицы и портрет Сталина, изображённые на его автомобиле-истребителе: “Я тебе говорю, попри смерть не смертью, а вечной жизнью… Я смерть попрал, оттого и умер, а вечная жизнь — Россия… Мы все должны умереть, чтоб Россия восстала, а в ней — наша вечная жизнь, как говорил Чкалов… Ты возлюби, восплачь, всех нас позови, мы и восстанем…. Цари из гробов, вожди из стены, а мы с тобой из крапивы… Почему у меня Богородица Дева радуется с одной стороны, а товарищ Сталин с другой?.. Так самолет устроен, по образу и подобию… Я всех люблю, потому и боль…”. “Узнай тайну Змея, тогда и убьешь. Без тайны убить невозможно, только жизнь потеряешь. Герой, который Змея хочет убить, тот мученик. Молитвой его не взять. Автоматом Калашникова, системой “Град” и мощами Серафима Саровского. Тогда попробуй. Защитники Дома Советов хотели убить Змея, но тайны не знали, и он их убил. Кого пожег, у кого ум отнял, а кого Змеем сделал. Спорили, кто Христос, а кто Сталин, а Змей их вычислил. В этом тайна”. Впрочем, прохановский сюрреализм как нельзя лучше отражает абсурд реальности: Библия на столе у Зюганова, “православные коммунисты” отнюдь не созданы буйным воображением писателя, изображение Сталина и Богородицы на автомобиле-истребителе — это реализм.
“Господин Гексоген” — вещь довольно странная. Верно было отмечено в одной из рецензий в “Ex libris” — “изумительно неправильный роман”. Помимо откровенных стилистических ляпов (“некоторые из которых” и т.п.) роман грешит композиционной аморфностью, а счастливый финал находится в противоречии со всем духом книги, пропитанной апокалипсическими мотивами. Ведь дорогой автору “красный смысл” и дело воссоздания Советского Союза в романе отстаивают лишь сумасшедшие (Николай Николаевич и Доктор Мёртвых). Более того, неудачный визит Белосельцева к “красным мощам” Ленина и к святым мощам Сергия Радонежского, казалось бы, очевидно указывает на грядущую победу Змея. Полная апокалипсических мотивов сцена в Троице-Сергиевой Лавре, наверное, самая печальная в романе. Чем объяснить эти несообразности? Мне кажется, что эта авторская небрежность вызвана скорописью, а последняя связана с бурной, увлекающейся натурой автора, но: “Что делать писателю, не желающему писать в одном лишь историческом роде и одержимому тоской по текущему? Угадывать и… ошибаться”. Эти слова одного из героев Достоевского объясняют многие стилистические огрехи автора “Братьев Карамазовых”. Они относятся и к творчеству Александра Проханова. Проханов пишет по-журналистски, “по горячим следам”. Выпуская в среднем по роману в год, он одновременно редактирует “Завтра”, пишет свои знаменитые передовицы (кстати, это вполне художественные тексты), ведёт активную политическую жизнь. При таком темпе ошибки и ляпы неизбежны. Пожалуй, только “Идущие в ночи” свободны от них. Но в ляпах не только слабость, но и сила Проханова. Галина Юзефович, комментируя успех “Гексогена”, замечает, что современный читатель “досыта наелся культурной и качественной прозой”, а потому и потянулся к “дурновкусию” Проханова25 . Ах, если бы культурной и качественной! Читателю надоела литературная мертвечина. Многие современные авторы, боясь показаться сентиментальными, по выражению М. Ремизовой, “вычищают текст до полной внешней бесстрастности” (занятие, одобряемое Ремизовой)26 . Сентиментальное для них неизбежный путь к банальности, а её наши авторы страшатся пуще серого волка, а потому, в целях профилактики, исключают из своих произведений всё, что может растрогать чувства: “Один из способов уйти от банального есть полная откачка из текста того наркотика, на который подседают любительницы лавбургеров. Никаких красивых людей и вещей не должно быть в принципе”27 , — пишет Ольга Славникова. Но оскоплённая литература, из которой “откачали” живую жизнь, уже не способна взволновать читателя, не способна надолго заинтересовать, увлечь его. Как изящный, но пустой сосуд, её повертят в руках и бросят, ибо им нельзя утолить жажду.
Но дело не только в читателе. Тот, кто боится попасть впросак, боится показаться банальным, никогда не сможет создать нечто значительное. Об этом говорил ещё Сальвадор Дали: “Банальность — это просто боязнь безвкусицы … дурной вкус плодотворен, хороший же — им наделены французы — бесплоден… всё выходит у них (у французов. — С.Б.) или слишком сереньким, или слишком розовеньким, потому что французы боятся показаться смешными. Испанец не боится <�…> получается и дикость, и безвкусица, но живая, с искрой Божией”. Роман Проханова живой и тёплый. Роскошные метафоры рядом со стилистическими ошибками, бред Николая Николаевича, Ленин, стерегущий Кремль от Змея, еврейские и гэбистские заговоры, изящность и дурновкусие — всё это вместе создаёт столь яркое, сочное полотно, что читатель попросту не может его не заметить. Нет, автор “Идущих в ночи” умеет писать без ляпов, но я думаю, что в данном случае Проханов мог намеренно эти ляпы сочинить. Много лет книги Проханова, одного из наиболее талантливых современных писателей, автора лучших за многие годы романов о войне “Идущие в ночи” и “Чеченский блюз”, не читали, считая их автора графоманом. Цель операции “Гексоген” заключалась в том, чтоб привлечь внимание читателя ярким, пёстрым романом, романом-провокацией, заворожить его роскошными метафорами и, если возможно, превратить в своего поклонника. Цель достигнута.
P.S. Допустим, Проханов хороший писатель, скажет кто-нибудь, но ведь он же всем известный шовинист, отъявленный антисемит, друг и соратник Баркашова, словом, личность одиозная. Не безнравственно ли пропагандировать его творчество? Да, Проханов антисемит. В его романах немало оскорбительных высказываний в адрес еврейского народа (это особенно характерно для “Красно-коричневого” и для “Гексогена”), а его яркие передовицы в “Завтра” откровенно провокационны. Но Проханов не Розенберг. Вообще в России не действует европейская схема, по которой интеллектуалы сперва сочиняют идеологию, а затем скинхеды-дуболомы под руководством фюреров-мясников воплощают её в жизнь. Даже в абсурдистской пьесе не могу себе представить черносотенца, который перед погромом для “вдохновения” читал бы “Дневник писателя” Достоевского, как известно изобилующий антисемитскими выпадами, или даже “Через полвека”, роман-утопию С.Ф.Шарапова. Также не могу себе представить скинхеда, читающего роман Проханова (да и вообще, читающего скинхеда я вообразить не могу). Убеждён, что антисемитизм Проханова не более опасен, чем антисемитизм Достоевского. Не могу понять, почему наша либеральная интеллигенция, осуждая национализм Проханова, отказывая ему в праве называться писателем только из-за его политических убеждений, тем не менее с восторгом принимает творчество юдофоба, нераскаявшегося фашиста Луи-Фердинанда Селина, “отца” “эстетики насилия”, чьи произведения напитаны бешеной ненавистью к человеку. Но его книги не подвергают остракизму, так же как книги и других известных юдофобов — Достоевского и Розанова. В этом ряду так ли уж одиозен Проханов, создавший великолепный образ банкира-еврея, который вызывает не неприязнь, но восхищение (Бернер, Алмаз, Зарецкий).
И в заключение о радуге. Я имею в виду не только неожиданный финал романа (превращение Избранника в радугу), но и феномен Проханова. Его считают красно-коричневым, но это совсем не так. Он многоцветный, непредсказуемый, неразгаданный автор.
Сергей Беляков