— Как вы пишете? Ведь это же уму непостижимо! Мужчина любит женщину. Ведь это же неприлично! Однополая любовь? Тоже уходящая натура. Уныло отражаете мерзкую реальность? Продвинутое искусство давно исчерпало ее и оставило догнивать на задворках. Взываете к чувствам и разуму читателя? Да читатель литературных журналов занесен в книгу исчезнувших биологических видов. А разум выживших вызывает тревожные подозрения. Телевидение давно уже обращается исключительно к эндокринной системе зрителя, регулируя выработку адреналина, тестостерона. Ведь это же элементарно! — завершила свой монолог приятная во всех отношениях литературная дама.
— А как пишете вы? — едва слышно спросила просто приятная литературная дама.
— А как пишем мы? — загадочно улыбнулась приятная во всех отношениях литературная дама. — Все, чему когда-то учили на филфаке, выжжено каленым железом. Писательница, свободная и юная (даже если ей слегка за восемьдесят), свободная от оков литературных традиций, от оков морали, от оков разума, наконец, на сказочных Мальдивах творит свой шедевр, а потом бросает его в мрачные джунгли, где еще бродят одичавшие читатели. Не повесть, не роман, а Нечто. Тяжелый шизофренический бред окутан легким туманом мистицизма. Ни мужчин, ни женщин — этих убогих, набивших оскомину существ. Нет. Огромное, бесформенное, чувственное Оно “кайфует” от общения с самим собой. Его глухие, манящие вздохи смешиваются с изящным авторским матерком и постепенно растворяются в душном мраке постисторического леса. Читатели такой книги не пропускают.
— А можно научиться писать… ну, не так, конечно, ну, хоть приблизиться, — еле слышно прошептала просто приятная литературная дама.
Литературная дама, приятная во всех отношениях, с сомнением окинула эти скудные литературные ресурсы, но все-таки царственно подарила надежду:
— Нет ничего невозможного для человека с интеллектом.
Этот фрагмент рассказа Натальи Анико я вспомнил, читая статью одного из ведущих современных критиков Ольги Славниковой “Наши ресурсы” (“Октябрь”, 2001, № 5). Исходные материалы и технологии создания современной прозы (выражаюсь языком Славниковой) — вот тема статьи. Что верно, то верно. Литература, создаваемая по рецептам, все больше вытесняет литературу писателей-сочинителей. Не буду касаться популярных серий (“дамский роман”, “эротический триллер”) — их принадлежность к рыночной продукции очевидна. Но и “серьезная” проза литературных журналов все заметней ориентируется на рынок (пусть этот рынок и невелик, и порой едва ли не всех своих читателей автор знает в лицо). Новая повесть Галины Щербаковой “Мальчик и девочка” (“Новый мир”, 2001, № 5) кажется мне показательной в плане этих перемен.
“Мальчик и девочка” на первый взгляд является возвращением к героям повести “Вам и не снилось”. История романтической любви старшеклассников Романа и Юли (Ромео и Джульетта, конечно) стала в начале восьмидесятых бестселлером, принеся Щербаковой широкую известность. Название неожиданно приобрело дополнительный смысл: вам и не снилась такая любовь, вам и не снился такой успех. Та, давняя уже, повесть была переполнена любовью героев: школьников, родителей, учительницы. Почти по Чехову — “пять пудов любви”. И вот, двадцать лет спустя, опять мальчик, девочка, их родители, молодая учительница. Но кого сейчас заинтересуют разговоры о Шекспире, Чехове и романтическая любовь? И писательница модернизирует повесть кардинальным образом, меняя расстановку действующих лиц.
Тридцатидвухлетняя учительница Дина Ивановна (“Дина-птица”, “Дина-змейка”) с божественными ногами и шестнадцатилетний мальчик. Такая ситуация в современной литературе подобна ружью, которое должно выстрелить. Оно и стреляет. А девочка, наблюдая за этим стремительно сложившимся сексуальным союзом, переживает сложную гамму чувств от ненависти, отвращения, желания выстрелить “в угол соединения мужских и женских ног” до восхищения любовниками, что “сверкали на непотребной для всех грязи бетона, как на троне”, и, наконец, до отчаяния от своего одиночества и ненависти уже к самой себе.
“Мальчик и девочка” написана мощнее, ярче светлой акварели “Вам и не снилось”, но она жестока, страшна. Это повесть о ненависти, анатомия ненависти. Мать мальчика (сорокалетняя учительница), “изъеденная ненавистью, как молью”, как будто непрерывно пребывает в состоянии аффекта. Отец мальчика, убежденный, что “всех нерусских правильнее было бы извести”. Отец девочки — “папа-палач, набрякший от предвкушения скандала”, а его брак с мамой девочки — союз “подельников”, “союз по совместному злу”. И даже мальчик (как будто тот же Роман, перешедший из старой повести в новую) заразился всеобщей ненавистью. И все-таки самое странное и озлобленное до патологии существо — девочка. Все вокруг в ее глазах “гадины и сволочи”, “вонючие, с грязными ногтями”. Ненавидя все окружающее, она готова уничтожить родителей, соседей, мальчика и даже кота.
Герои повести лишены имен (исключение — учительница Дина, собака Дина). Всего один раз мать мальчика будет названа Варей, но и это выглядит ненужной и случайной оговоркой. Имена стерлись, как и лица героев, остались какие-то отвратительные символы зла: “Неумытые, кисло пахнущие родители как будто сошли с картин ужасов Босха”. От внешности дяди осталось в памяти “одно пятно лица, эдакий агрессивный круг”. Мир, создаваемый автором, подчеркнуто материален, физиологичен. Жизнь здесь — сосуществование физических тел, биологических организмов. Причем организмов, плохо функционирующих. Тело здесь не воплощение гармонии, а нечто немощное, уродливое, больное, как тело матери мальчика. К изображению ее уродливой наготы писательница возвращается несколько раз. Описание физиологических отправлений, проявлений болезни матери мальчика и само лечение, в котором есть очевидные несуразности, разумеется, не следует оценивать с точки зрения медицины. Эти физиологизмы, которыми, на мой взгляд, перенасыщена повесть, создают особый художественный мир. Но каков же этот мир! Так мог бы писать буддист или кришнаит, преисполненный отвращения к материальному миру. Но уродливые герои-монстры прочно заселили прозу рубежа XX и XXI веков. Перелистнув несколько страниц того же номера “Нового мира”, вы найдете прозу Ольги Шамборант (кстати, лауреата “Нового мира” за 2000 год). И что же? Знакомые все лица: “Она была рябая, похожая на неандертальца и на врожденный сифилис”. Не менее колоритны Гавсюки с маленькими гавсючатами и “сухая, поперечно-полосатая Мария Ивановна”. Что это? Аберрация зрения? Какие-то осколки кривого зеркала попали писателям в глаза, как попали герою сказки Андерсена? В конце восьмидесятых начале девяностых годов уже ушедшего века в нашей литературе возникла эстетика “нового безобразного”. Связанная с общим для мировой литературы XX века процессом деромантизации и дегуманизации, она получила у нас дополнительный импульс. События последних пятнадцати лет породили у писателей старшего поколения “комплекс вины за прошлое”. Виновные и невиновные в “лакировке” действительности бросились в другую крайность. А молодое поколение писателей постсоветского периода уже оформилось в этой эстетике “нового безобразного”. С этим комплексом отчасти связано и немотивированное употребление грубой лексики в современной прозе, и “Мальчик и девочка”, где достаточно всех этих г…, ж…, х…, е…, не исключение. Контраст с “Вам и не снилось” разительный. Я не против мата и слов вроде г… , если они к месту. Например, являются частью изящной литературной игры. Но почему учительницы, врачи, актрисы, журналистки, искусствоведы на страницах нашей прозы заговорили языком нетрезвых уголовников? Иногда включение грубой лексики носит анекдотический характер: в повести Анны Матвеевой “Перевал Дятлова” скромно притаилось одинокое слово “г…”. Никак оно не вписывается в загадочную и трагическую историю гибели туристов. Но это нечто вроде опознавательного знака, пароля, пропуска в элитарный клуб “раскрепощенных” авторов. Не знаю, легко ли далось Щербаковой освоение нового стиля, но владеет она им свободно. Подобно многим авторам, желающим прослыть “современными”, Щербакова включает в текст джентльменский набор модных суждений. У нее есть высказывания и о Чечне, и о народе-разрушителе, сооружающем бассейны на месте храмов, и антисоветизмы второй свежести. Все довольно тривиально, много раз повторено журналистами электронных и печатных СМИ, а главное — эти банальности не вписываются в логику повествования и плохо согласуются с характерами героев.
Как мне кажется, самой Щербаковой интереснее другая тема. Озлобление своих героев она объясняет подавленной сексуальностью. Я думаю, что здесь писательница не столько следует веяниям времени, сколько осуществляет свои давние замыслы. Это, судя по ее прозе 90-х, родная стихия Щербаковой. Но и сексуальные сцены также отягощаются физиологизмами. Почти бесплотную любовь Романа и Юли заменила не столько чувственная любовь, сколько физиологические отправления организма.
До неузнаваемости изменилось художественное пространство повестей Щербаковой 90-х. Унылые стандартные городские интерьеры, в которых развивалось действие “Вам и не снилось”, отодвигались на второй план, преображенные влюбленными героями. В многолюдном универсаме, у искусственного водоема Роман и Юля ощущали себя на острове любви среди прекрасной природы. В новой повести все наоборот. Дачный поселок, где происходит действие, расположен на месте уникального паркового ансамбля XIX века, но природа поругана и загажена людьми. Старые липы опутаны колючей проволокой, по главной аллее течет канализационный ручей. Символ этого мира — “Ангел с лицом сифилитика” (статуя Амура с отбитыми ушами и носом). Этот образ выводит повествование на новый уровень, сближая его с притчей. На мгновение мальчик и девочка видят другого Ангела, целого, светящегося изнутри, с живыми, трепещущими крыльями. Авторский замысел очевиден: проснулись души героев. Но здесь, на мой взгляд, художественный мир, созданный автором, вступает в противоречие с задуманным финалом. Живого, прекрасного Ангела с трепещущими крыльями может увидеть сама Галина Щербакова, а не ее герои. Их мир Ангел покинул навсегда.
Что же случилось? Изменилась жизнь за двадцать лет, что разделяют эти две повести? Да, изменилась. Но, во-первых, мы живем все-таки не в час Апокалипсиса (ожидающие конца света священных книг явно не читали), во-вторых же, литература не зеркальное отражение жизни (в противном случае мы снова вернемся к Чернышевскому), а созданная художником новая самоценная реальность. Как известно, прямой зависимости искусства от состояния общества нет. В годы большого террора работали Булгаков, Ахматова, Пастернак. Гениям Возрождения не мешала их весьма мрачная, вопреки распространенному мнению, эпоха. Хафиз, чьи газели стали вершиной поэзии, воспевавшей наслаждения, любовь, красоту возлюбленной (а то и возлюбленного), жил в мире, где шла война всех против всех, где на городских площадях высились курганы человечьих черепов. Сам поэт вел жизнь, близкую к жизни современного бомжа. Изменился авторский взгляд? Возможно, но не настолько же?! Ведь взгляд Щербаковой времен “Вам и не снилось” и нынешней отличаются, как взгляд человека и, скажем, марсианина. В чем же дело? В интервью “Новому миру” (“Новый мир”, 1999, № 11) писательница объясняет новый поворот в своем творчестве стремлением не отстать от жизни литературы: “Литературная жизнь, весь мир — все уехало куда-то далеко вперед, а я застряла, где была. И должна теперь догонять или даже обогнать”. Где-то с середины 90-х Щербакова начала писать иначе и вскоре стала постоянным автором “Нового мира”, получив даже премию этого журнала за 1995 год. Она догнала и заняла свою нишу на рынке, научившись делать современную и, кстати, очень неплохую прозу, но в том то и дело, что, как мне кажется, эта проза не столько сочиняется, сколько именно делается. Творчество подменяется профессионализмом. Подмена творчества, гениальности профессионализмом, сочинения -конструированием наводит на мысль о превращении культуры в цивилизацию (в шпенглеровском смысле слова). Не скажу, что литератор-профи менее талантлив, чем литератор-сочинитель (С.Бабаевский, автор “Кавалера Золотой Звезды”, был сочинителем). Просто ремесло — занятие куда более доходное, спокойное и надежное, чем творчество: если писатель, вместо того, чтобы ждать вдохновения, выберет категорию читателей, на которых он будет работать, учтет их вкусы, интересы, пороки да еще и угадает веяния моды, то его шансы на успех будут куда выше, чем у отсталого сочинителя. Хотя гарантий здесь нет (как, впрочем, и в любом бизнесе). Сколькие пытались повторить триумф Пелевина! Такую деятельность правильней было бы назвать даже не ремеслом (мелко!), а литературным маркетингом. Во избежание неверных толкований приведу определение из словаря: “Маркетинг — комплексный подход к управлению производством и реализации готовой продукции, ориентированный на учет требований рынка и активное воздействие на потребительский спрос с целью сбыта произведенных товаров”. Разве можно точнее определить деятельность многих литераторов? Что касается воздействия на потребительский спрос, то приведу слова Пелевина о том, что публике еще надо объяснить, что ей нравится, а что нет.
Недавно в редакции “Дружбы народов” (2001, № 5) состоялся “круглый стол” с участием ряда ведущих литературных критиков, работающих в столичных изданиях (среди них Д.Ольшанский, М.Ремизова, И.Зотов и др.). Эта беседа напоминала нечто среднее между собранием директоров крупных фирм и совещанием имиджмейкеров: речь шла не о творчестве, не о таланте, но все больше о тиражах, продажах, продвижении на рынок, пиаре, стратегии, раскрутке (это, кажется, было едва ли не наиболее часто употреблявшееся слово). Зато слово “художник” не произнесли ни разу. Куда уж дальше? Конечно, писатель должен думать и о читателе, и о награде за труды (“Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать”). Но размер тиража или премия для настоящего писателя-сочинителя все же не самоцель. В страшном сне не могу представить Гоголя, думающего о раскрутке “Мертвых душ”, или Набокова, пишущего “Дар” ради премии. Я не против профессиональной литературы, тем более что часто это очень неплохая литература, но ее беда — утрата писателем-профи свободы. Разве может профи, ориентированный на рынок, обладать истинной свободой творчества? А ведь это главное (после таланта) богатство писателя. Ведь сам талант уродуется, портится, если его подчиняют решению тех задач, для которых он не создан. И еще одно. Мода капризна, а читатель бывает непредсказуем, и писатель-профи часто рискует попасть впросак. Ему кажется, что моду он догнал или даже обогнал, а она свернула в сторону, оставив писателя в дураках. С другой стороны, сочинитель нередко достигает такого коммерческого успеха, о каком многие профи и не мечтают. Судьба Солженицына, никогда не думавшего о моде и рынке, весьма поучительна. Впрочем, каждому свое.
Сергей Беляков