Мы

Главные лица

Проекты

Библиотека

Ильдар Абузяров

Василий Авченко

Борис Агеев

Роман Багдасаров

Анатолий Байбородин

Сергей Беляков

Владимир Бондаренко

Владимир Варава

Вероника Васильева

Дмитрий Володихин

Вера Галактионова

Ирина Гречаник

Михаил Земсков

Иван Зорин

Ольга Иженякова

Николай Калягин

Капитолина Кокшенева

Алексей Колобродов

Алексей Коровашко

Владимир Личутин

Вячеслав Лютый

Владимир Малягин

Игорь Малышев

Юрий Мамлеев

Виктор Никитин

Дмитрий Орехов

Юрий Павлов

Александр Потемкин

Захар Прилепин

Зоя Прокопьева

Дмитрий Рогозин

Андрей Рудалев

Герман Садулаев

Владимир Семенко

Роман Сенчин

Мария Скрягина

Константин и Анна Смородины

Татьяна Соколова

Геннадий Старостенко

Лидия Сычева

Михаил Тарковский

Александр Титов

Багдат Тумалаев

Сергей Шаргунов

Владимир Шемшученко

Лета Югай

Галина Якунина

Классики и современники

Главная тема

Литпроцесс

Новости

Редакция

Фотоархив

Гостевая

Ссылки

Видео

Где купить наши книги

Без комментариев

Они любят Россию

Главная | Библиотека | Николай Калягин | 

Часть III

Сказка

В некотором государстве жил-был старичок, ученый чертеж­ник, у него была одна дочь Ксения ― школьница в старших классах. Уж такая дородная, такая хорошая! Лучше ее во всем государстве не было.

Жили отец с дочкой не в городе, не в деревне, а на грани­це города и деревни. По карте это место называлось Четвертым километром Тамбовского шоссе.

Жилплощадь была у старика служебная ― половина дома с угольным отоплением и огород. Ксения, кроме школьных зада­ний, выполняла и всякую женскую работу: грядки полола, котел топила, ходила на колонку за водой.

Той порой отец ее заболел, приходит к врачу: «Можешь вы­лечить такую болезнь?» ― Врач посмотрел... «Не могу, ― гово­рит. ― И никто не может, это болезнь неизлечимая у тебя».

«Только если, ― говорит, ― совсем не двигаться и не вол­новаться, ноги держать в тёплой воде, кушать один картофе­льный сок, ― тогда проживешь и пять лет, и даже больше».

«В противном случае, ― предупредил, ― года одного не про­тянешь».

Что делать? Делать нечего. Возвратился старик к себе до­мой, смотрит: дочка сидит за уроками, что-то пишет, решает ― и так-то ему стало горько! Видит, главное, что дочь глупа, ребенок еще, всякий прохвост элементарно ее обманет, обидит, ― а с того света помощь уже не подашь, не защитишь от беды. Сел с нею рядом, обхватил голову руками и задумался.

Дочка его стала утешать, стала расспрашивать, он ей тогда говорит:

― Мне уже почти шестьдесят лет, долго я не проживу в этом возрасте. Как ты останешься?

Та ему возражает с веселой улыбкой: мол, возраст сегодня такой же как и вчера, жили столько лет спокойно и еще столь­ко же проживеём, а о смерти, мол, думать нечего ― когда-то еще она придет.

― Это все так, ― старик вздыхает. ― Это ты справедливо... А мало ли вдруг? Вот если бы ты вышла замуж за хорошего человека, я бы тогда успокоился.

― За хорошего... ― дочка говорит. ― За хорошего человека, я думаю, любая пойдёт с радостью.

― В чем же сложность?

― Да его найти не так-то просто.

― Найди мало-мальски образованного человека, ― говорит старик, ― да и выходи за него замуж.

Дочка задумалась, вбок посмотрела, потом спрашивает:

― Обязательно за образованного?

― Не обязательно, ― старик ей отвечает сердито. ― Можешь выходить за простого. Да только твои же подруги, которые тебя в десять раз хуже по красоте, но они выйдут замуж за образованных людей и будут жить по-человечески: на концерты будут ходить, на выставки, будут ездить на курорты ― они увидят мир! А ты со своим простым что увидишь? Футбол по телевизору, только это.

― Может быть раньше и было так, ― Ксения ему говорит, ― я не спорю. Но теперь все это выровнялось: ученые, неученые... Ни по поведению, ни по зарплате нет никакой разницы.

― Ничего себе нет разницы! ― старик кипятится. ― Да имен­но зарплаты его ты и не увидишь, он ее пропьет. В рваной обуви будешь ходить.

― Это раньше, ― Ксения говорит. ― А теперь неизвестно, кто больше пьет, парни-рабочие или твои студенты. Время другое.

― Ничего не слушает старик, знай только твердит свое:

― Будешь ему спецовку стирать мазутную. Одних матюгов наслушаешься...

Тут уже и Ксения не выдержала.

― Ой, ― говорит, ― да лучше я буду слушать матюги, чем эти твои бесконечные попреки.

И не подозревает, главное, что отец заболел, что ему ни­сколько нельзя волноваться ― заспорила, повысила голос, гла­зами засверкала черными... Наконец, отец устал ее уговари­вать.

― Выходи, ― сказал, ― за кого хочешь. Хоть за Тамбовского Волка. ― Встал и ушел к себе в комнату.

И прошло сколько-то времени.

Вот Ксения окончила школу, поступила на подготовительные курсы. Отзанималась первый год и пошла с подругами погулять на другую сторону шоссе, в Народный парк. Гуляют они по парку, цветочками любуются ― вдруг нашла на небо черная ту­ча, встала гроза страшная. Подружки все разбежались, попря­тались, осталась Ксения одна. Откуда ни возьмись наскочил Тамбовский Волк и унес Ксению.

Оказалась бедняжка у Тамбовского Волка в норе, отдыша­лась, осмотрелась ― нора и есть, хорошего очень мало. Лежан­ка да скамейка, да на стене календарь с маршалом Жуковым. Но Ксении после строгого родительского присмотра все это было в новинку и на первых порах даже ничего, любопытно.

― Вот здесь ты живешь? ― спрашивает. ― Чистенько у тебя...

Прожила она в норе у Волка до осени, соскучилась и стала просить: отпусти меня ненадолго, я схожу проведать своего батюшку. Волк отпустил, сказал только:

― Смотри, к ужину возвращайся.

Вот она приходит к родительскому дому, глядит ― а на их половине все так мрачно, уныло... Калитка на одной петле ви­сит, в огороде пасутся чужие козы, под крылечком грибы выро­сли.

Заходит в комнаты, отец сидит на кровати в кальсонах, в зимнем пальто, ботинки без шнурков на босу ногу надеты...

«Живу хорошо, ― отвечает ей на все расспросы. ― Вот толь­ко газ кончился на прошлой неделе, а редуктор приржавел, на­верное. Никак не могу открутить его».

Ксения быстро баллоны поменяла, потом в подвал спустилась ― растопила котел. Накормила отца горяченьким, постель ему перестелила.

Старик покушал, угрелся и стал Ксению расспрашивать о ее житье-бытье.

― Все хорошо, ― Ксения отвечает. ― Хорошо живу.

― Как муж?

― Муж хорошо.

― Пьет много?

― Немного, иногда... Совсем редко.

― Понятно. Не каждый день, значит, а через день. Будет пить каждый день, этого не избежать. Он еще не бил тебя?

― Что ты! Вот уж этого ― ни разу. Никогда в жизни.

― Будет бить, ― старик говорит. ― Впрочем, я этого уже не увижу. Ко мне тут доктор приходил. Уколов не надо, говорит, ничего не надо, пока только отдыхайте, набирайтесь сил, а летом начнем серьезное лечение, ― какое к черту лето! Я и до весны не доживу. Посоветовал, правда, одно лекарство, там у меня название записано на бумажке ― так его в нашей стране не производят, достать нельзя.

Ксения эту бумажку скорей подхватила и побежала сперва в одну аптеку, потом в другую, центральную, потом к подругам своим задушевным, потом к чертежникам ― товарищам отца, потом к соседям, ― нигде ничего. Никто и не слыхал про такое лекар­ство.

Наконец у одной подруги ― только не сама подруга, а по­други тетка, ― та посоветовала Ксении:

― Сходи попробуй на бывшую улицу Ленина, там теперь про­явился брокер Алеша, уж если он тебе не поможет, значит та­кого лекарства вообще достать нельзя. Только ты оденься к лицу и денег захвати побольше.

Вот Ксения заняла где-то сто рублей и пришла на бывшую улицу Ленина. Заходит в палаты белокаменные, там Алеша-брокер сидит за персональным компьютером, кепочку спортивную на затылок сдвинул, на телефакс ноги положил. Кроссовки на нем отличнейшие, пуховик - первейший, японские часы из рука­ва играют свадебный марш. Пьет пиво баночное, заедает шоко­ладом из гуманитарной посылки. Увидал Ксению ― удивился, вскочил на ноги.

«Давно, ― говорит, ― не встречал я такой красоты».

Ксения рассказала ему свое горе, отдала рецепт; он эту бумажку спрятал в карман, задумался, по крышке компьютера побарабанил пальцами… «Приходи, ― сказал, ― через три дня, быстрее нельзя достать. Придешь? А пока давай музыку слу­шать». ― Включает все это хозяйство: видео, аудио...

«Нет, мне пора домой, ― Ксения говорит. ― В другой раз».

«Зачем в другой? ― говорит брокер Алеша. ― Давай сей­час».

Насилу Ксения отпросилась, идет домой по темной улице, лужи перепрыгивает, вдруг ее Тамбовский Волк догоняет сзади. И как начал кричать на нее:

― Где ты была? Я тебя спрашиваю: где ты шлялась столько времени?! У отца тебя не было, не ври!

― Как это ― «шлялась»? ― Ксения возмущается. ― Я за ле­карством ходила.

Ладно. Вот три дня прошло, начала Ксения собираться в но­вый поход. А Тамбовский Волк не хочет ее пустить, говорит: «Я без тебя соскучился, не ходи».

― Как это ― «не ходи»? А кто мне принесет лекарство?

― Давай я принесу...

Насилу Ксения от него отвязалась, прибегает к Алеше-бро­керу, вся раскрасневшаяся, запыхавшаяся. «Ну что, ― спраши­вает, ― достал?»

Не отвечает Алеша-брокер. Только глядит на Ксению палючими глазами и ноздри раздувает.

Ксения опять спрашивает: «Ты достал лекарство?»

― Пока не достал.

― Какой ты... ― Ксения говорит. ― Мне в другой раз нельзя будет уйти от мужа.

― Не выдумывай.

Ксения тут потупилась, а брокер Алеша обнял ее крепко-крепко, начал ее целовать, миловать, потом усадил в свое кресло перед компьютером, а сам стоит над Ксенией и только смотрит, чем бы дорогую гостью употчевать: наливает ей в рюмку французский коньяк, открывает целую банку сосисочного фарша...

― Я не выдумываю, ― Ксения говорит. Сама еще не привыкла к такому вниманию, стесняется ужасно, и голосок от смущения дрожит. Но кое-как, понемногу, рассказала Алеше-брокеру про свою беду: как отец хотел ее предупредить и как она по молодости не послушалась его, не убереглась от козней и обстояний Тамбовского Волка.

Улыбнулся ей Алеша, по щеке потрепал как маленькую...

― Это несмертельно, ― говорит.

― Ты думаешь? ― Ксения ему сказала.

Пока они так переговаривались, прибежал Тамбовский Волк, выследил Ксению, начал стучать, звонить... Ксения к нему вышла, Тамбовский Волк схватил ее за руку и потащил.

На половине дороги спрашивает: «Ты зачем ходила к нему?»

― К кому это ― «к нему»? ― Ксения возмутилась. ― Я за лекарством ходила.

― Ах за лека-а-арством?!

― Да, за лекарством. Завтра пойду опять, не достала.

Затащил ее Волк в нору, дверь за собой запер. Замахнулся уже кулаком...

― Бей, ― Ксения ему говорит устало. ― Отец предупреждал, я его не послушалась ― сама теперь виновата. Давай бей, убивай.

У того и руки опустились.

― На кого ты меня променяла? ― говорит со слезою в голо­се. ― Маклак, спекулянт, крыса амбарная! Что ты в нем нашла? Я не ворую, поэтому у меня денег нет, а так погляди, насколько я лучше его.

― Ты лучше? ― Ксения засмеялась. ― Ты?!

― Деньги будут. Все тебе куплю, о чем ты попросишь. Мотоцикл продадим, сдадим бутылки... Деньги будут! Получу от завода четыре сотки, раскопаем, начнем редиску продавать...

― Уйди ты от меня вместе со своей редиской.

― Тюльпанами займемся!

До самого утра Тамбовский Волк ее уговаривал: то на коленки становился, то замахивался кулаком, ― Ксения все это перенесла.

Глаза закроет и представляет, как Алеша-брокер ласково к ней наклоняется, как стереоколонки под потолком поют “Ксюша, Ксюша, Ксюша, юбочка из плюша” и Алёша шепчет ей на ухо: «Пусть это будет теперь наша с тобой песенка...» ― Открывает глаза, а перед ней опять Тамбовский Волк брызгает слюнями, ― так ее и передернет всю.

Утро забрезжило, когда он, наконец, отступился от Ксении.

― Ну и черт с тобою, ― сказал. ― Не нужна ты мне вовсе, кошка ты драная, есть и получше тебя. Да у меня любовница есть в Подпорожье, чтобы ты знала. И я-то, главное, хотел ей написать, что не приеду больше, чтоб не ждала... Дурак я, дурак. Такого человека променял на такую дрянь. Сегодня же съезжу за ней и привезу. Пусть живет.

Потом говорит Ксении:

― Ключ от дома давай сюда.

Вытолкал ее на улицу, дверь запер. Выкатил из сарая мотоцикл, взгромоздился на него и поехал в Подпорожье.

А Ксения побрела потихоньку на бывшую улицу Ленина. Захо­дит в белокаменные палаты, ищет своего милого дружка брокера Алешу ― нигде его нет. Все закрыто, все двери заперты, одна старуха-уборщица ходит-бродит по коридору.

«Нету его, ― отвечает Ксении. ― Не знаю. В другой раз наведайтесь, через неделю попытайтесь».

― Но мы договаривались... ― Ксения говорит. ― Если Алеше пришлось уехать по делам, то он, наверное, оставил для меня записку?

― Все может быть, ― старуха отвечает, сама берет швабру и начинает полегоньку мести. ― А вы кто будете?

― Я ― Ксюша. Ксения Волкова.

― А... Нет, для вас ничего нет.

Ксения постояла еще, подождала, видит ― делать нечего. Старуха возит швабру, на Ксению даже не смотрит. Вот она сняла с шеи платок и подает старухе. Вы, говорит, бабушка, возьмите этот платок себе, мне он не нужен, а вам, может быть, пригодится на подстилку для кошечки или для щеночка (а платок был настоящий пуховый и совсем новый, в тысячу руб­лей), или так возьмите на память.

А иначе, говорит, мне придется его выбросить.

Старуха тогда пожалела ее, взяла платок и сказала:

― Эх, милая, зря ты понадеялась на Алешку. Ведь он не женится на тебе. Знаешь, кто к нам теперь приехал? Сам Аптекман-царевич. Вот на его дочери Алешка собирается жениться. Нынче они едут в Финляндию на трех машинах, хотят купить к свадьбе вот эту самую кровать ― что, не слыхала про такую? Которая с приспособлениями кровать, наиболее подходящая для супружеской жизни. Как только привезут ее, установят здесь на втором этажу, так сразу же и сыграют свадебку.

Ксения говорит:

― Что же мне делать? Бабушка, научи.

― Ох, не знаю, не знаю. Дело-то твое больно трудное.

Ксения тогда вынула из кармана последние сто рублей, что занимала на лекарство, и подает старухе.

― Возьмите, ― говорит, ― бабушка. Мне не нужно.

Тогда уже старуха все ей рассказала и научила ее.

Побежала Ксения к тому месту, где под горкой пересекались Тамбовское и Выборгское шоссе, и стала там на углу. Не успе­ла отдышаться ― едут, на трех машинах едут.

Ну, как-то она разглядела и определила, что на черной машине везут дочку Аптекмана-царевича, пропустила черную-то, а потом как с обрыва бросилась: выскочила на середину шоссе, руки раскинула, зажмурилась... Белая машина притормозила и боком пошла ― самую малость не дотянулась до Ксении багажни­ком, красная машина остановилась.

Из передней дверцы брокер Алеша выпрыгнул, начал кричать на Ксению: «Ты что здесь делаешь? Вон пошла отсюда! Давай вон!» ― А из задней дверцы вылезает Алтекман-царевич и гово­рит: «Ну зачем же так? Перестаньте, Леша. Надо же разобраться».

― Вы хоть понимаете, ― спрашивает у Ксении, ― что сейчас вы очень легко и просто могли под колеса попасть? И шоферу ничего не было бы, поскольку виноваты вы. Вы нарушили.

― Я понимаю, ― Ксения говорит, а сама все ещё не может отдышаться. ― Я...

― Нет, вы именно не понимаете. Вы не понимаете, во-первых, того, что шофер мог вас сейчас сбить, раздавить буква­льно колесами ― и ему ничего не было бы. А вас бы судили! Потому что по закону именно вы виноваты.

― Да, я виновата, ― Ксения говорит. ― Я все понимаю. Я хотела вас...

― Да чепуху вы говорите. Если бы вы понимали, то не на­рушали бы правил. Или у вас с психикой не в порядке. Тогда вам нельзя одной находиться на улице, если уж вы, как говорится, больной человек. Тогда вы не виноваты.

― Виновата, не виновата... ― брокер Алёша вмешался в их разговор. ― На кого мы время тратим? Сосисочный фарш ей в голову ударил, только и всего. Поехали.

― Сосисочный фарш? ― Аптекман-царевич переспросил. ― Ка­кой это фарш?

Смутился Алеша-брокер. Понял, что сболтнул лишнее.

― Ну, как? - говорит. ― Помог я ей однажды, ― вот этой са­мой вешалке. Ну, с этим, с продуктами питания... В основном, с консервами. Жалко ведь людей, тяжелое время переживаем. Ну и помогаешь ― на свою же голову, как потом выясняется. Люди-то у нас больно поганые: выручишь их раз-другой, так они начинают думать, что это уже такая норма, что ты теперь обязан их содержать ― прохода буквально не дают, под колеса, вон, прыгают...

― Опять бабы, ― Аптекман-царевич говорит. ― Когда это кончится? Три тонны гуманитарной помощи было у тебя на складе, где они? ― Наморщился и полез обратно в машину.

А Ксения набрала побольше воздуха в грудь:

― Постойте! ― говорит. ― Разрешите задать один вопрос: вы откуда сейчас едете? Случайно, не с электростанции номер четыре?

Аптекман-царевич так и застыл с поднятой ногой, а Ксения дальше продолжает:

― У вас был заключен договор с трудовым коллективом этой станции о совершении бартерной сделки, то есть об обмене шести ящиков водки с вашей стороны на один генератор переменного тока, мощностью двадцать пять мегаватт, станционный номер...

― Вот опять вы чепуху говорите, ― Аптекман-царевич ей возразил. ― Я генераторами не торгую, у меня даже нет лицензии на вывоз генераторов. По договору, о котором вы сейчас упомянули, мне должны были поставить чистую медь, тридцать тонн меди по договору.

― И получили вы свою медь?

― Как бы не так, ― Аптекман-царевич говорит. ― Станция остановлена, начальник караула сбежал... Там меди ни крошки.

― Вот этот ваш недостойный помощник, ― сказала Ксения и прямо указала рукой на брокера Алешу, ― еще на прошлой неделе переправил в Нарву крупную партию меди. Как вы думаете, где он взял эту медь?

Алеша-брокер от неожиданности вздрогнул, потом начал икать, а сказать ничего не может ― растерялся. Посмотрел на него Аптекман-царевич, головой покачал... И говорит негром­ко: «Продешевил ты, Алексей».

― Это ещё не все, ― Ксения продолжает. ― Тридцать тонн меди можно извлечь из одного генератора, если его разобрать, ― и это ничего, почти не заметно, это по-божески. Потому что на станции не один генератор, там их несколько: пять или даже шесть. Один был в ремонте, как мы знаем, но остальные-то работали, давали ток людям!.. А сегодня, вы говорите, станция остановлена. Как вы думаете, отчего?

Все молчат.

― А если вам нужны доказательства, ― снова Ксения гово­рит, ― то я вам предлагаю ехать прямо сейчас в брокерскую контору. Поищем все вместе ― вдруг что-нибудь да отыщется.

― Что ж, это может быть интересно, ― Аптекман-царевич говорит.

Уселась Ксения рядом с шофером, чтобы дорогу ему показы­вать. Развернулись, помчались, быстро приехали на бывшую улицу Ленина. Ксения сразу же к мусорному ведру подошла. Наклонилась и тащит оттуда целый ворох бумаг ― квитанции, накладные, использованный железнодорожный билет до Нарвы ― словом, все доказательства. Аптекман-царевич документы перелистнул, присвистнул, потом нахмурился... Вслух прочитал не­громко: «Груз гуманитарный, беспошлинный, сто шестьдесят семь тонн», ― потом разорвал всю пачку и назад в ведро кинул.

― За моей дочерью ты бы больше взял, ― говорит Алеше-брокеру. ― Ищи теперь другую жену, умник.

А тот с горя на уборщицу набросился, начал кричать на нее при всех: «Что я тебе сделал?! За что ты меня подставила? Без тебя бы она ничего не нашла!»

― Что сделал? ― старуха переспросила. ― Да ничего ты мне не сделал за целый год, что я горбатилась на тебя. Драной тряпки не подарил. А она, голубушка, пуховой платочек мне подарила.

Пока они так спорили, Аптекман-царевич прошелся по конто­ре. Заглянул в углы ― в углах намусорено, наплевано, подошел к телефаксу ― там на крышке круглые следы от стаканов. Между клавишами компьютера зола табачная накопилась, вдавленные окурки... Надолго задумался Аптекман-царевич. Потом махнул рукой и говорит: «Машину мне!» ― в ту же минуту Ксения и подскочила к нему: «Ой, вы уже уезжаете? Мне так жаль, вы такой интересный мужчина! Я хочу проводить вас до машины, можно?» ― Так и увязалась за ним. Когда проходили мимо Красного уголка, Ксения потянула Аптекмана-царевича за рукав и шепчет: «Загляните в эту дверь».

Входит Аптекман-царевич в Красный уголок, а там...

Труды Дейла Карнеги с полок сброшены, валяются на полу, как поленья. Лозунг над дверью поврежден, висит только на­чало: «Лучше быть здоровым и богатым...» ― а дальше все оборвано. Портрет Сахарова-академика вверх ногами повешен. У Лидии Чуковской зеленым фломастером подрисованы усы.

Разгневался Аптекман-царевич.

― Сгинь! ― закричал на Алешку. ― Недостоин ты быть брокером.

И в ту же минуту два лейтенанта милиции вышли из своего укрытия, подхватили Алешу под руки, накостыляли ему по шее, сорвали с него пуховик, часы отобрали, еще разок дали по шее и вытолкали на улицу босого.

После чего Аптекман-царевич поздравил Ксению, за руку с ней поздоровался и сказал:

― Будешь вместо него.

Потом Ксения принимала под расписку свое новое хозяйст­во ― оргтехнику, ключи, печати, Алешкины часы и пуховик; потом проводила Аптекмана-царевича в аэропорт. А потом гово­рит своему шоферу:

― Вези на Тамбовское шоссе.

Вот она заходит к отцу, а отец ничего ― лежит укутанный, лицо розовое, простыни сухие. Подсела Ксения к нему на кро­вать, стала узнавать о самочувствии. Вдруг отец спрашивает:

― Слушай, что там у тебя с твоим мужем?

― Мой муж меня бросил.

― Где он тебя бросил? Он тут с утра сидит, все жалуется на тебя. Он считает, что это ты его бросила.

И только он так сказал, действительно ― заходит в комнату Тамбовский Волк с ведерком угля. Увидал Ксению, завыл, стал колени у нее обнимать.

Оказывается, он утром успел доехать только до одного своего товарища, на соседнюю улицу. Оставил мотоцикл перед домом, поднялся... Пока товарищ мыл трехлитровую банку под пиво, пока искал к ней крышечку ― мотоцикл угнали.

― Не на чем в Подпорожье ехать? ― Ксения спрашивает. ― За чем дело стало, я тебе дам свою машину.

А Тамбовский Волк пуще заплакал, завыл, начал рукою отма­хиваться: «Не хочу, не надо в Подпорожье!»

― Но у тебя же там любовница живет.

Насилу успокоился бедняк и кое-как объяснил, что эта жи­тельница Подпорожья, женщина эта ― ну да, она у него «была», но была очень-очень давно, «перед армией», и была так недол­го («всего два раза, и оба раза по пьяному делу»), что отыскать ее дом он бы сегодня не смог, даже если бы и захо­тел.

Ксения выслушала его внимательно, потом вздохнула, пожала плечами...

Все это хорошо, ― говорит, ― но я теперь не могу с тобой жить, у меня другое официальное положение. Мне нельзя жить с одним мужиком. Но я для тебя что-нибудь сделаю, я подумаю, только ты давай ― иди к себе домой.


Вот и стала наша Ксения брокером, достигла, можно сказать, степеней...

Счастлива ли она теперь? Трудно сказать. Работа брокера, такая нужная всем нам, но при этом изнуряющая, неблагодар­ная, грязная, ― нравилась ей не всегда. Но зато здесь она могла делать добро.

Так, довольно быстро смогла она достать нужное лекарство, сама привезла упаковку на Тамбовское шоссе, своими руками приготовила первую дозу и подала отцу. В тот же вечер старик встал! А на девятый день уже вышел на работу, вернулся к своему кульману ― в общем, полностью исцелился. Через полго­да умер здоровым человеком, до последней минуты чертил. А какой памятник поставила над ним Ксения! Трехметровая пира­мида с портиком, вся из полированного гранита. Мужу своему бывшему купила новый мотоцикл. Пожертвовала сорок тысяч долларов на борьбу со СПИДом.

В этом, пожалуй, и нашла свое счастье.

А дочка Аптекмана-царевича вышла замуж за Бовина-коро­левича.

1993

Коричневая и красный

(сказка)

В Москве белокаменной жил-был купец, вышел однажды на базар и купил канарейку за пятьдесят рублей.

Канарейка прожила два года у купца ― в золоченой клетке сидела, по жердочкам скакала, песни распевала. Бывало, на­трусит ей купец в кормушку канареечного семени, муравьиных яиц, подольет свежей воды в поилку, бросит на дно клетки пучок сочной травы-мокрицы ― и сидит, утешается, на свою певунью любуется.

Канарейка два года прожила у купца и состарилась, петь перестала. Прожила еще год на полном довольствии; тут стали у нее перья падать, начала бедная пташечка лысеть. Полгода еще прожила и околела.

Купец погоревал, потужил, вышел опять на базар и купал новую канарейку, лучше прежней.


Вот что произошло в Москве.

А в городе Ленинграде на последнем этаже проживала семья Князевых из двух человек: Николай Степанович Князев и Люба, его жена. Оба пожилые.

Они жили неплохо. Особенно не болели и материально не нуждались (один Николай Степанович получал вместе с пенсией триста рублей в месяц), единственную дочку выдали замуж за военного, за офицера... Да что там говорить, хорошо жили!

И квартирка была у них чудная ― светлая, уютная. А что этаж последний, так это еще и лучше: не так слышны машины с улицы, меньше пыли, верхние жильцы над головой не топают, не стучат, И только одно плохо: замучил потолок. На кухне почти что каждый год случались протечки.

Хорошего очень мало. Приходишь утром ставить чайник, а на потолке вот такое пятно, еще и капля эта висит посередине, набухает ― жди, когда она тебе зa шиворот упадет.

А с другой стороны, на то она и кухня ― здесь и белье сохнет, и все, что хочешь; на кухне, как ни старайся, все равно немножко заводится сырость. Поэтому Люба особенно не страдала из-за протечек, притерпелась.

В 198... году выдалось дождливое лето, в августе месяце произошла первый раз протечка у них в комнате. Люба поста­вила таз ― по ночам капли в этот таз барабанят, на нервы действуют. В воздухе сырость, постель сырая... Не отдохнуть!

Наконец погода наладилась, стало понемногу пригревать. В том углу, где была протечка, побелка высохла в форме большо­го пузыря, по сторонам от пузыря немножко пошли трещины. Ни­колай Степанович принес с работы алебастр, расковырял пузырь и все замазал алебастром ― замазал все трещины. Потолок побелил заново.

Когда в следующий раз пошел дождь, то уже протечек не бы­ло. Легли спать, и ночью рухнул огромный кусок штукатурки, практически целый угол обвалился. Николай Степанович полез наверх, посветил в дыру фонариком, голову туда сунул ― и махнул рукой. Говорит: дна не видно. Сел на стремянке на верхнюю ступень и закурил с горя. Никогда дома не курил, выходил на лестницу, а тут с горя закурил.

Люба с утра пораньше побежала в жилищное управление, там ей говорят: хорошо. Мы вашу заявку приняли, ожидайте теперь рабочих. Но быстро ничего не будет, потому что очень много заявок. Строения по вашей улице старые, находятся в аварий­ном состоянии. А у нас кровельное железо лимитировано, и уволились два кровельщика.

Люба говорит: я все понимаю. Но мы же не можем так оста­ваться. В потолке дыра, течет из нее, дует... А что будет осенью?

Мы все понимаем, говорят ей, но мы сейчас не можем ничего сделать. На этот год вообще еще не поступало кровельное же­лезо. Но мы вас будем иметь в виду, безусловно. Мы вам сде­лаем, рано или поздно. Но у нас есть и такие, у которых про­текает очень давно. Три года есть и даже больше. А вашу за­явку мы приняли, не беспокойтесь об этом, ― я все записала. Ожидайте рабочих.

Люба поблагодарила. На улицу вышла, смотрит ― дождик на­чинается. Побежала скорее домой, поставила таз на привычное место. Днем зашла соседка. Увидала таз и посоветовала:

― Подавайте на них в суд.

― Да они не отказываются, ― Люба ей объясняет. ― Они сделают, только у них сейчас нет железа.

― Правильно, ― говорит соседка. ― Они вам сделают, и сде­лают бесплатно: они обязаны, только просто так они не станут ничего делать, У них там свой список, они его могут выполнять десять лет. Их зарплата от этого не зависит. А вы подавайте на них в суд. Суд их обяжет, и они сделают.

― Ох, не знаю я, не знаю. Никогда мы кляузами не занима­лись, а ты мне предлагаешь на старости лет кляузу написать.

― Никакую не кляузу, Люба. Наоборот, они смогут что-то потребовать от городских властей ― железо то же самое, ― когда у них на руках будет решение суда. Нет, Люба, тут думать нечего.

Николай Степанович в это время был в бане. И что-то долго его не было на этот раз, и Люба все сидела и ждала его, и все больше ей нравился совет соседки.

Когда Николай Степанович вернулся из бани, то он в первую минуту не захотел даже слушать про суд. Тогда Люба сказала:

― Тебе виднее, но так жить три года под открытым небом, как они сказали, ― я этого не выдержу. Я раньше с ума сойду, ― и прослезилась даже.

Тогда Николай Степанович уступил.

― Только сначала сходи, ― поставил свое условие, ― и пре­дупреди людей.

― Но им же ничего не будет! Им из-за нас железо дадут, им только лучше...

― Нехрен исподтишка нападать.

Люба побежала.

― Здравствуйте, ― говорит технику, ― это опять я. Надоела вам, наверное? Нам тут посоветовали подать на вас в суд ― вы ничего не имеете против?

Техник молчит. Достала с полки скоросшиватель, очки наде­ла, перебирает какие-то квитанции, бланки.

― Вы же понимаете, это мы не против вас, а просто нам по­советовали, что так будет побыстрее...

Тогда из-за фанерной перегородки вышел старший техник, мужчина лет тридцати, оглядел Любу с головы до ног, прищурил­ся и говорит:

― Дело ваше.

― Вы-то поймите меня: невозможно три года жить с этим... без потолка. Вы ничего?

― Абсолютно.

― Тогда мы подадим... И вот еще я надумала: написать, мо­жет быть, насчёт лифта? Чтобы лифт наконец поставили. Ведь у меня муж с больными суставами, ниже этажом ― старушка боль­ная, подниматься совсем не может... Заодно уже, а?

― Как хотите.

― Тогда я напишу. Спасибо!

― И побежала в суд, потом в юридическую консультацию ― там ей показали, как правильно составить заявление, ― оттуда опять в суд... Закрутилась машина! Наконец все бумаги приня­ли, на четырнадцатое октября назначили заседание.

В конце сентября зарядили дожди. Люба тряпку из рук не выпускала, тазами гремела; Николай Степанович в это время гостил у тещи в Калининской области. Каждый год туда выби­рался на две недели ― и отдохнуть, и по хозяйству помочь, и за грибами... Уважал деревенскую жизнь.

И ведь что интересно: сам в Ленинграде родился, и отец его, и дед ― все отсюда, все городские, а города совсем не любит, здесь для него «плохой воздух». Любу, наоборот, из городской квартиры калачом не выманишь в деревню ― туда, где она родилась. «Что я там буду делать? Комаров кормить? Пусть лучше мама к нам переезжает», ― весь разговор. Упря­мая ужасно.

Восьмого октября солнышко выглянуло, подул южный ветер, и постепенно установилась погода ― наподобие майской, но толь­ко в два раза лучше. Благодать, растворение воздухов.

В комнате три дня стекла запотевали, шло испарение. Когда потолок подсох, новые куски штукатурки упали ― один угодил прямо на обеденный стол, разбил любимую Любину чашку. Уж на что Николай Степанович не хотел суда, все чего-то боялся, а тут сказал:

― Скорей бы. Надоело. Не жизнь это.

В день суда встали пораньше. Николай Степанович побрился и попросил у Любы новую рубашку. «Полагается в новой», ― го­ворит в шутку, а Люба не поняла. «Можно бы и в старенькой, ― говорит. ― Лишь бы чистая была ― и ладно». ― «На море когда тонуть собираются, то моряки надевают новые рубахи».

Люба когда поняла, то рассердилась на Николая Степанови­ча. «При чем тут море? ― сказала. ― Море-то при чем? Тоже мне, моряк выискался». Тут уже Николай Степанович обиделся. Ничего не сказал, оделся поскорее и ушел на лестницу.

Люба тогда заторопилась за ним и, выходя из квартиры, споткнулась. Полетела через порог ― разбила руку.

В суд пришли ― в приемной секретарь рассказывает какой-то дамочке про своего кота: «Наш Барсик ест одну только свежую рыбу, представляете, какой ужас?» А дамочка печально так от­вечает: «Мой рыбу вообще не ест». ― «Каков подлец! Чем же вы его кормите?»

Люба покашляла.

― Вот и истица, ― секретарь говорит. ― Истица и истец. Идемте.

Секретарь ― девчонка, на вид лет восемнадцати. Конечно, малосерьёзная. Но дружелюбная, неплохая. Люба уж ее доста­точно изучила, пока оформляла бумаги.

Повела их в зал: «Вот на эту скамейку. Здесь садитесь».

Сели. Скамейка простая деревянная, жесткая. Неудобно на ней.

С самого начала Люба вся извертелась: то так устроится, то по-другому ― рука одинаково болит во всех положениях. Взяла у Николая Степановича платок (свой в спешке забыла за­хватить, а лежал ведь приготовленный), замотала руку... Нет, не проходит.

Зал довольно большой, людей ― никого, и только впереди далеко сидит старший техник из жилищного управления. Голову наклонил на грудь, ноги вытянул уютно и так иногда поклевывает носом. Под ним скамейка поставлена боком, отдельно от других, и он весь на виду.

― Это что, скамья подсудимых? ― Люба взволновалась. ― Вот это и есть?

А Николай Степанович застонал немного и говорит:

― Почему они не начинают? Невозможно терпеть. Здесь воздуха совсем нет.

― Сейчас, сейчас, ― Люба по руке его поглаживает. ― Тут быстро.

Наконец двери распахнулись. Секретарь, девчонка эта, по­бежала вдоль скамеек: «Встать, суд идёт!» ― у Любы от волне­ния все перед глазами прыгает.

Кое-как скрепилась, начала слушать, смотреть. Что-то чи­тают, но разобрать ничего нельзя, все слова какие-то глупые. И что-то много судей сидят за столом: сразу три судьи ― и все трое уставились на Любу! Читают и читают и смотрят, смо­трят... И только когда они закончили читать, до Любы вдруг дошло ― это ж ее заявление читали. Люба от стыда чуть не сгорела, а ей сразу: «Встаньте». Не дают передышки! «Встань­те». Вот мука-то. Да если бы знать заранее, как эти суды у них устроены, что всё тут перед посторонними, перед чужими людьми...

Встала Люба.

― Вы о чем думали, когда писали это заявление?

Там такое возвышение и стол, где эти судьи находятся. Но мужчина только один ― морской офицер в красивой черной фор­ме. И одна женщина, судья, очень красивая: черные волосы и такое лицо... вот как раньше делали у кукол ― как фарфоровое. И глаза синие-синие! Очень приятная женщина... И та да­мочка, смешная немного, у которой кот рыбу не ест, сидит по­середине ― она-то и задаёт Любе вопросы.

― Вы думали, что вам после суда лифт поставят скоростной, крышу покроют медью... Да? ― Люба молчит. ― Как вы думаете, какое у нас государство?

― Господи, да не знаю я ничего, ― Люба говорит. ― Вам лучше знать.

― Государство у нас народное. Наше с вами. И если бы у государства были лишние деньги, оно бы вам крышу покрыло, я не знаю... золотом покрыло. Но, к сожалению, на все наши прихоти денег у государства не хватает. Существует планирование, существуют четкие приоритеты. Оборона, здравоохранение, защита детства ― да? Для обычных граждан ― для вас, для меня, для заседателей наших народных ― существует обычная, скучная очередь. На очередь вас поставили. Вы согласны? Признаете вы это?

Хоть бы кто-нибудь заступился... Черноволосая женщина се­ла боком, голову рукой подперла и глядит в потолок. Все-таки странные у нее глаза: чуточку стеклянные. Офицер намного живее, приятнее. Такой прямой взгляд, чистый лоб, лицо откры­тое ― настоящий моряк…

― Так вы признаете, что на очередь вас поставили?

Люба помялась, потом говорит:

― Сказали, что не будут сейчас делать. Им не дали железо.

― Другими словами, вас попросили подождать, а ждать вы не хотите. Хотите сразу.

― Сразу... ну, как? Не три же года.

― А вы знаете, сколько стоит сейчас ремонт дома? ― судья спрашивает. ― Вашему РЭУ дали на год денег вот столько, ― тут она отметила на своем мизинце полногтя и показывает это Любе, ― где же они возьмут остальное? В Армении землетрясе­ние, вы знаете... Казна-то одна.

― Я все понимаю. Действительно. Но с другой стороны, вот вы сами скажите, только честно: разве можно жить без потол­ка?

― Принцип распределения вам известен, ― судья говорит устало. ― Каждому по труду, да? Вы же не космонавт, не Герой Советского Союза. То, что вам положено по закону, вы получите… Вы как, собираетесь чинить им крышу? ― к технику вопрос.

Техник головой кивает и сопит носом: фр-р-р, фр-р-р.

― Кто там поближе сидит, толкните его хорошенько.

Но техник уже встал, раскрыл папочку, которая была у него с собой принесена, прочистил горло:

«Коллектив ремонтно-эксплуатационного участка номер шесть за истекшее полугодие... бу-бу-бу... на два рационализатор­ских предложения больше, чем за весь предыдущий период... бу-бу-бу... несмотря на объективные трудности, отмеченные выше... бу-бу-бу, бу-бу-бу... вручением переходящего знаме­ни!»

― Все ясно, ― судья говорит. ― Садитесь. У кого-нибудь ещё будут вопросы?

Черноволосая женщина тут встрепенулась.

― Если позволите, я бы добавила несколько слов.

― Конечно. Мы вас слушаем.

― Просто пришло в голову, пока вы тут... пока вы дискутировали. Не знаю, может быть это и не относится впрямую к теме нашего сегодняшнего заседания, но я бы так сформулировала: деньги ― да, пусть это будут деньги и так далее, но не в этом ведь самое главное. Традиции нашего великого города, вот эта Культура Ленинградская ― вот это мы обязаны сохранить любой ценой. Просто сохранить. Этот город и его культуру. В этом всё.

― Понятно. Вопросы к истице будут у вас?

Черноволосая женщина мягко так улыбнулась, чуть-чуть, и говорит с грустью в голосе:

― У меня нет вопросов к истице.

― Тогда...

― Вы знаете, у нас в Пушкинском работает замечательная совершенно девочка, Миля Хусаинова, ― она приехала Бог знает откуда в Ленинград, она устроилась простым дворником сначала, ― но этот человечек пишет такие стихи, пытается лепить,.. Да она просто счастлива, что присутствует при этом пиршестве, ходит по этим камням.

― Немного мы отвлеклись?

― Потерпите чуть-чуть, я скоро закончу. А этих людей, которые приезжают к нам, чтобы быть, извините, поближе к колбасе, ― их я не считаю своими земляками. Разве они могут понять, что значит Ленинград? Да они плюют на все эти уникальные традиции, Я бы так сформулировала: для них один продуктовый магазин важнее трех наших революций. И все это идет от них, я вас уверяю: это бескультурье, в котором мы тонем, эта грязь на наших улицах, эти семечки, эти…

― Все ясно, спасибо. Вопросов больше нет у вас? Заканчи­ваем?

― А мне ясно, что вы не до конца поняли мою мысль. Партия и правительство всё делают для сохранения ленинградской культуры, последнее отдают, ― но ведь никаких средств, вы меня извините, не хватит, когда эти люди считают себя вправе ломать скамейки в исторических парках. Или вот довести свое жилье до вопиющего антисанитарного состояния, как это сделали наши сегодняшние горе-истцы, а потом еще рыскать по су­дам, искать виноватых...

― Может быть, у вас будут вопросы? ― на другую сторону поворачивается судья.

Светлолобый моряк вздрогнул, потом весь напружился, потом вдруг выпалил по-военному:

― Работать надо! Тогда все появится: дворцы, фонтаны, золотые унитазы. А кляузы строчить ― самое последнее дело. Вопросов у меня нет.

Двойного нападения Люба почему-то не ожидала. И так ей стало обидно, прямо до смерти. «Этому-то я что сделала? Зачем он так?»

― Может быть, ― говорит дрожащим голосом, ― вы живете без крыши сами, поэтому вы к нам так строго... Но мы привыкли с крышей, извините, ― и всхлипывать начала. Рукой махнула, села.

А моряк свысока так усмехнулся и сказал:

― В войну люди жили в землянках. А нам теперь очень понравились золотые унитазы ― жить без них не можем.

Николай Степанович весь затрясся, вскочил на ноги и гово­рит:

― Ты кто такой? Расселся, гад.

Моряк удивился ужасно, даже переспросил:

― Я кто такой? ― и свою черную форму потрогал на груди. ― Народный заседатель. А еще ― офицер советский, коммунист.

― Бобик ты, а не коммунист.

― Вы что, против советской власти?

― Против! Я против тебя.

― Ну, знаете... ― этот черный к судье повернулся.

― Всё, всё, ― судья говорит. ― А вы, в самом деле, успо­койте своего супруга.

Люба Николая Степановича потащила, усадила на скамейку... женщина эта черноволосая, уходя, посмотрела на Любу стеклянными глазами, головой покачала и говорит: «Хорошо было ― вам паспортов не давали». А техник совсем проснулся и разгулялся: причесал волосы, высморкался, газетку развер­нул...

Опять двери распахнулись, опять вдоль скамеек промчалась секретарша: «Встать, суд идёт».

― Иск отклоняется.


Домой возвращались медленным шагом.

Люба идти совсем не может ― ослабла, слезы сами текут. «Это я во всём виновата». И действительно, двадцать лет на­зад им никто не советовал брать последний этаж, но Люба то­гда настояла: «Берём! Наверху воздух чище». Главное, хоте­лось поскорее выбраться из подвала, зажить по-человечески, а, кроме последнего или первого этажа, им ничего тогда не предлагали. Еще и намекали: «Не хотите брать? Дело ваше. Желающие найдутся...» И переехали, и двадцать лет жили хо­рошо.

Идут медленным шагом.

― Зачем ты меня послушался тогда? ― Люба говорит. ― Ты муж, ты должен был мне запретить, а не слушать глупую бабу. Подождали бы мы тогда год, даже два года ― но получили бы в конце концов? Получили. Так это ты во всём виноват.

― Ну хорошо, ну виноват.

Пришли домой. Люба, как посмотрела на дыру в потолке, на испорченные обои, заревела в голос и сразу легла. А Николай Степанович достал пилу-ножовку и начал мастерить.

(Матерьял-то он давно уже начал заготавливать, но молчал об этом ― Любе ничего не говорил.)

Промерил в разных местах высоту от пола до потолка; брус, который был у него, рассортировал ― подрезал, где надо, где надо нарастил ― как раз хватило на четыре стойки. Выпилил из фанеры круг, под размер круга вырезал поролоновую прокладку и начал заводить под дыру заплату, типа пластыря. Здесь под­стругает, там подколотит... Справился, начал укреплять стой­ки.

Глядя на него, и Люба поднялась. Обрезки, опилки подмела ― все-таки занятие. Потом пригляделась:

― А давай, ― говорит, ― я эти столбики обоями поклею.

― Ну, поклей.

Порылась Люба в кладовке и нашла кусок старых обоев. На­резала полоски, начала варить клейстер.

Николай Степанович минуты не отдохнул после стоек: схватил ведро, отправился за песком на улицу. Нашел где-то песок, принес в ведре, промыл... Старая пленка была у него припасена, полмешка цемента, опилок мешок. Набрал всего в обе руки и полез на чердак.

И что-то долго его не было. Люба свои столбики сверху донизу оклеила, сварила обед ― Николая Степановича все нет.

Наконец является. Довольный! Таким довольным Люба давно уже его не видела. Поел супа. Люба ни о чем не спрашивает, знает уже его характер.

Когда поел, подошел к столбикам, рукой их покачал ― куда там! Стоят как вкопанные. Брови сдвинул и говорит: «На год хватит».

И правда, как-то веселей стало жить: нигде ничего не про­текает, не дует. Стоят эти столбики ближе к углу, ходить со­вершенно не мешают. И даже выглядят интересно и аккуратно. Конечно, на самом верху не так красиво получилось ― там эта несчастная фанера как заплатка на белом потолке. Но дуть пе­рестало. И подтекать, главное, перестало.

И вовремя, надо сказать, управились.

В воскресенье, в пять часов утра, вдруг звонок в дверь. Дочка приехала! Без предупреждения, без телеграммы ― безо всего... Внучку с собой привезла, Юленьку. И только через неделю пришло письмо: встречайте, мол, с такого-то вокза­ла… Встречайте! а они уже неделю живут ― двадцать три дня шло письмо.

Так что вовремя заделали дыру, избавились от сквозняков и от сырости. Ребенку много не нужно, чтобы простудиться. И сам-то по себе организм слабенький, неокрепший, а после та­кой дороги ― вдвойне. А что фанера на потолке, то это взрос­лому непривычно, а ребенку это все равно. Ему даже интерес­нее. Юленька, когда отдохнула с дороги, сразу играть прила­дилась среди этих столбиков, а через неделю это уже стало считаться ее место. «Шалаш» там у нее, устроила себе «шалаш» ― такую палатку из старой скатерти. Вход закрыла диванным валиком, натащила кукол…

А у дочки дела неважные. Ведь их оттуда выгнали, где они жили, там это правительство новое ― не поймешь, ― короче го­воря, сделали им такое заявление: «Где хотите, там и живи­те». Просто выгнали. Зять получил новое назначение, но толь­ко очень далеко, на Севере, и жить пока будут в вагончике ― с ребенком невозможно.

Дочка говорит: «Я так рада, что мы выбрались оттуда. На­сколько здесь лучше. Здесь люди совсем другие. А насчет ва­гончика не беспокойся, в вагончике мы не останемся. Будем строить квартиру в Санкт-Петербурге или сразу купим готовую. Вот увидишь, скоро и здесь разрешат продажу жилья». Деньги дочка привезла с собой, порядочную сумму денег; от греха по­дальше отнесли их в тот же день и поместили на срочный вклад. Неделю пожила дома, отдохнула, через неделю уехала к мужу ― помогать ему на новом месте устраиваться. Только и посмотрели на дочку.

«Читайте объявления, ― сказала им на прощание. ― Изучай­те... ищите варианты. Юльку не очень балуйте», ― и поехала к мужу в вагончик.

Зажили втроем: Юленька, Николай Степанович и Люба. И так они хорошо зажили втроем, что лучше не надо. Все эти стари­ковские переживания, тяжелые мысли ― они теперь как через толстый слой ваты стали доходить. Тот же самый суд: раньше Люба валидол принимала, как только вспомнит о нем, от обиды горело сердце, зато теперь... Тьфу и ещё раз тьфу. Бывало, Николай Степанович с Юленькой начнут играть, завозятся, на­мусорят где-то или воду разольют, а Люба станет убирать и заворчит на них, Николай Степанович тогда скажет ей в шутку: «Ладно, мол, притворяться. Какая тебе чистота ― это же вы, приезжие, весь город запакостили и все скамейки переломали», ― Люба и замолчит. 0тойдет в сторону, руками разводит, сама ухмыляется втихомолку.

Хорошо жили. Но стали вдруг замечать: с соседями хуже. Как-то здороваются не так, не так смотрят... Что-то делается прямо с соседями. Люба, когда заметила, сразу же рассказала Николаю Степановичу ― тот не поверил. Даже отругал ее сначала:

― Совсем одичала! Отвыкла от людей!

― Но мне кажется...

― Кажется ― перекрестись!

Вот и дождались того, что Толька Полупанов (с их же лест­ницы сосед, со второго этажа) напугал Юленьку. Люба во дворе гуляла с ней, а Полупанов там же сидел на скамейке. Люба еще и поздоровалась с ним... А он вдруг встает и начинает прямо орать на Любу: «Это вы! Это всё вы! Из-за вас из-за одних страдает столько людей!» ― и с такой ненавистью это, буква­льно криком. И непонятно, что ему надо. «Это вы! Это вы!» ― только и слышно. Всегда был с придурью и пошуметь любил под пьяную руку, но чтобы до такой степени...

Люба ему отвечает по-хорошему: «Прекрати орать! Отойди, ты мне сейчас напугаешь ребёнка! Я кому сказала: прекрати орать!» ― он только хуже наступает. Глаза шальные, веселые, зубы оскалены: «Задолбали всех! Сутяжничаете, отрываете лю­дей от работы! Не ремонтируют нам крышу из-за ваших кляуз!» ― и тра-та-та, и такую мать, и все это при ребенке.

Люба видит: делать нечего. Уже и народ начал собираться на его крик. Схватила Юленьку в охапку и бегом к себе на шестой этаж ― так этот черт не отстает, тащится сзади и все матом поливает, все матом... Остановился на четвертом этаже, гаркнул последний раз: «Не хотите жить с людьми, тогда высе­ляйтесь!» ― и спускаться начал по лестнице. Не спеша так идет, отдувается ― как будто дело сделал хорошее.

Самый дурак, классический, и с самого детства был таким ― небось у Любы на глазах вырос. Крыша ему понадобилась, глав­ное, очень это нужно на втором этаже.

Николай Степанович с утра отоварил талоны на сахар и те­перь дома находился, отдыхал. Люба все ему и выложила сразу, не подумавши. Да и как скроешь? Ребенок плачет, заходится, у самой руки-ноги дрожат, платок на сторону съехал...

«Это же больной человек, ― говорит. ― Ненормальный, это точно, нормальные так себя не ведут. Как он орал! Так орал... Где теперь о Юленькой гулять? Придется ходить за насыпь ― там, знаешь, сделали эти посадки, теперь там хорошо стало гулять».

Николай Степанович, слова не сказав, ребенка ей назад в руки сунул, а сам ― шмыг на лестницу. Пока она Юленьку успо­коила, пока спустилась на второй этаж, там уже все закончи­лось. Уже дело было сделано. Николай Степанович туда позво­нил, Тольку на лестницу вызвал, о чем-то они там поговорили, в точности неизвестно, но, может быть, и поспорили, может быть, Николай Степанович и оттолкнул его разик от себя, ру­ками так, ― и тут такое пошло совпадение, что Толька в эту минуту повернулся или наклонился зачем-то, и Николай Степа­нович случайно угодил ему кулаком прямо в висок. Толька упал сразу. Всегда был вертлявый, дерганый, еще с мальчишек, ― вот и довихлялся наконец на свою голову... Прямо свалился на лестнице и лежит. Весь побелел, посинел ― ужасно смотреть. Шурка Полупанова выскочила на лестницу: «Убивают! Караул!» ― но из соседей никто не выглянул на ее крик. Привыкли уже, что такая квартира, где постоянно скандалы, ругань, и не хо­тят связываться.

Тогда Шурка ухватила мужа за воротник, приподняла одним рывком и потащила в квартиру. Когда перетаскивала через по­рог, Толька вдруг замычал и немного помог, подтянул ноги ― живой, значит, слава Богу! Еще Люба хотела помочь, как-то поддержать под колонками, но Шурка ее не допустила. «Только через суд! ― закричала на нее. ― Учить вас буду! Вот вас я обязательно буду учить! Обоих посажу!»

Потом слухи ходили по всему дому, что Толька три часа пролежал без сознания. Якобы. Но это сколько угодно можно выдумать и потом распространять: хоть сто тридцать три ча­са. На самом деле, ровно через сорок минут после этих собы­тий он уже опять был во дворе, и Люба сама его видела из окна, своими глазами. Ничего ему не сделалось, встал таким же дураком, каким и был. Шагает себе по лужам, одно плечо выше другого, шапка кроличья мокрая и рыжие сапоги, ― хоть бы раз в жизни почистил. Все как обычно.

Люба сразу кинулась успокоить Николая Степановича: мол, жив-здоров наш драгоценный сосед, уже куда-то отправился со двора, и Шурка с ним... Все в порядке, живой!

А Николай Степанович вяло так отвечает:

― В травмапункт они отправились. Обследоваться-то ему надо?

― Обследоваться?..

― Справку-то ему надо? Какие повреждения, какой синяк... Если есть шишка ― шишку обмеряют, выпишут справку. А там уже суд посчитает, ― лежит на спине, руки поверх одеяла выложил и тихо так рассуждает, спокойно, размеренно так...

― Какой еще суд? ― Люба ему говорят.

― Обыкновенный. В котором судят.

― Понятно. Угу. А я тебя, Николай Степанович, почему-то считала умным человеком.

Николай Степанович сильно поморщился, но смолчал.

― Нет, ты мне скажи, ты умный человек?

Глаза закрыл Николай Степанович. Притворяется спящим.

― За что тебя судить? За Тольку? За гопника этого? Тебе премию должны выдать за то, что ты его приструнил, а не су­дить. Если таких судить, как ты, которые на производстве сорок восемь лет: ни разу не прогулял, не опоздал, грамоты имеешь…

Но тут Николай Степанович подушку бросил ― не в саму Лю­бу, а чуть в сторону от нее, нарочно, и рукой начал отмахи­ваться: уходи, мол, отстань, не доводи до греха.

И все. Перестал разговаривать после этого.

День не разговаривает, два дня не разговаривает и только злее становится от молчания. И лицом похудел. Люба на цыпоч­ках ходит по квартире, а про себя думает: обойдется. Не тро­нут нас. Разберутся, кто чего стоит.

На третий день звонок ― утром, в девять часов. Люба подо­шла, постояла, открывает дверь... Дочка приехала! Оказалось, она в Москве лежала на обследовании ― у зятя там родная тетка работает в Областной больнице.

Заболела дочка на Севере. Солнца мало, мало витаминов, питалась почти что одной тушёнкой, при переезде понервнича­ла ― ну и начались проблемы с желудком. Так сильно прихвати­ло, что впору было на стенку лезть. Две недели пролежала на обследовании. Серьезного ничего не нашли, слава Богу! И под­лечили, болеть стало намного меньше. Родителям ничего не со­общала ― не было ясности, не хотела напрасно пугать.

Наспех все это обрисовала, начала спрашивать про их жизнь. И первый вопрос: «Что с квартирой для нас? Удалось что-нибудь сделать?» ― Люба начала ей по порядку рассказы­вать здешние новости, дочка послушала минуту и взялась за голову: «Какой Полупанов? При чем тут Полупанов? Деньги наши пропали».

А действительно, цены последнее время росли так, что почти что каждый день все дорожало на несколько рублей.

И так хитро было сделано, что в сберкассе нельзя было по­лучить свои же собственные деньги. Пожалуйста, пятьсот рублей в месяц, а больше нельзя. И в газетах пишут, что это незаконно и не должно быть, а они все равно делают.

Люба-то сняла, а Николай Степанович два раза снимал по пятьсот рублей ― и бегали по магазинам поочередно, искали, во что вложить эти деньги. И очень многие так бегали, но мало что можно было купить хорошего. И все-таки кое-что удалось достать: достали для дочки зимнюю шапку, очень хорошую, норковую, Николай Степанович на Кондратьевском рынке купил с рук золотое кольцо... Нет, а что было делать? Воз­раст все-таки не тот, чтобы бегать по магазинам, высунув язык, а тут еще внучка маленькая на руках, еще и Полупанов этот, зараза... И ничего же не было ясно, никто же не объяс­нял, что происходит и насколько это продлится... Да, купили еще пылесос! Николаю Степановичу дали по записи как жителю блокадного Ленинграда. Пылесос удалось купить.

Дочка слушала ее, слушала... Потом села в прихожей прямо на подставку для обуви, головой покивала и говорит:

― Зарезали вы нас.

В тот же день пробежали с дочкой по магазинам ― и правда, цены уже совершенно другие, чем даже неделю назад. На эти деньги, что у них были, фактически уже ничего серьёзного не купишь. Фактически все эти деньги сгорели, удалось купить только шапку для дочери и пылесос. А денег было немало: доч­кина квартира с обстановкой, сбережения, которые у Любы ле­жали на книжке, ― ничего этого не сохранилось. Только пыле­сос и шапка. И еще кольцо, но кольцо можно не считать ― ни­кудышное, 585-й пробы. Были деньги, короче говоря, и сплыли.

(На следующий год уже Николай Степанович все сбережения снял до последней копейки и купил сто двадцать пачек папирос ― шесть блоков. Люба уговаривала его не торопиться: «Пусть лежат на книжке. Подождем. Хуже уже не будет». ― «Нехрен тут ждать».)

Дочка уехала к мужу. Нехотя уезжала, томилась. По дороге на вокзал раз десять спросила у Любы: «Что я ему скажу? Hу что я ему скажу?» ― Люба наконец не сдержалась.

― Говори, как есть, ― отрезала. ― Не одна ты такая, мно­гие пострадали, почти все. Такая власть, нечестная.

Поплакали на вокзале, дочка села в свой вагон и уехала.

Стали жить дальше. И странное дело! Раньше, случалось, из-за какой-то ерунды не находили себе места, переживали из-за протечек, а теперь, когда все это обрушилось, спокой­нее стало на душе. Нет, правда, спокойнее стало жить. Люба готовит, стирает. Гладит. Николай Степанович с Юленькой за­нимается ― устроили аквариум, рыбки у них, ездят на Кондра­тьевский рынок чуть ли не каждое воскресенье. Так все хоро­шо, тихо ― и к ним никто не ходит, и они ни к кому.

Как-то вечером сидят они на кухне, Юленьку уже уложили, отдыхают. Порядочно времени прошло после дочкиного отъезда. Люба гречу перебирает ― назавтра кашу варить. Николай Степа­нович включил радио, ждет новостей. Вдруг звонок в дверь.

Переглянулись. Николай Степанович начал уже вставать, но Люба руками и ногами замахала на него: «Сиди здесь! Я кому сказала ― сиди!» ― побежала сама открывать.

Полупанов-сосед на пороге.

― Здесь вам повестки на девятнадцатое число. Просили занести. Бедная организация, едрит eе в корень, ― на курьера нету денег у них. “Занеси” да “занеси...” ― «Ладно, ― гово­рю им, ― давайте сюда вами повестки. Все равно ведь не отвяжетесь». ― «Вот и чудненько, ― они мне говорят. ― Спасибо вам большое». А я им знаешь что ответил? «Это не разговор ― “спасибо” ваше. Спасибо, ― я им говорю, ― не булькает...»

Вот так паясничает, несет какую-то чушь, а Николай Сте­панович уже близко. Уже он в шею дышит Любе.

Вышла Люба на лестницу, дверь придерживает спиной.

― Иди, ― говорит, ― от греха подальше. Сделал свое дело? И молодец. И давай отсюда, давай.

― Но тот, правда, сам все понял ― заторопился, начал пя­титься ...

― Я, ― говорит, ― от себя ничего. Только по закону. То, что закон требует.

На повестках чернилами проставлено девятнадцатое число. Через четыре дня, значит... И все. И делай тут, что хочешь.

Наутро Люба сходила в церковь, поставила свечки. Потом целый день стирала. Дочке не стала писать ― зачем огорчать раньше времени? К вечеру совсем ослабела: сидит на кухне и думает: один день прошел, осталось три дня... Слезы сами текут. Утром проснулась ― не хочется вставать.

Зато Николай Степанович держится молодцом. Расхаживает по квартире, бодрится, чуть ли не насвистывает. У него ведь и на работе начались неприятности, началось непонятно что; всегда было образцовое производство, о котором и в газетах писали, и по радио была передача, что здесь собирают точ­нейшую механику, ― и вдруг за одну неделю все это развали­лось. Вызвали всех работников в конференц-зал и объявили: заказов больше не будет, если хотите получать зарплату, ― ищите сами заказы... Непонятно. Это что же, Николай Степа­нович должен искать заказы? Бегать по улицам и спрашивать у прохожих: вам станочек не нужен в тридцать шесть тонн? Кто это выдумал? Половину участков закрыли сразу, новое здание заводского профилактория, которое своими же рабочими строилось по кирпичику одиннадцать лет, сдали в аренду малому предприятию “Дульча кабомба”... А возмущаться бесполезно. «Пожалуйста, ― отвечают. ― Увольняйтесь».

Николай Степанович только ходит по квартире и приговари­вает: «Все нормально, все хорошо. Все отлично! Суши сухари, Люба».

Люба каждый раз в слезы: «Перестань! Прекрати сию же ми­нуту! Да кто посмеет тебя тронуть ― такого работника, такого...»

«Работника? Так и хорошо, что работника. Это здесь они не нужны стали, а на лесоповале ― в самый раз. Там требуются. Суши сухари, Люба!»

Вот и разговаривай с ним.

На другое утро Люба, как обычно, пошла за молоком к боч­ке. Заняла очередь. И что-то долго не было машины на этот раз, и Люба, чтобы зря не стоять, завела разговор с одной женщиной в этой очереди. Пожилая женщина, но с хорошей осан­кой, приятной наружности и одета так... Видно сразу, что не из простых.

Разговорились, и та отвечает Любе, что да, я в прежнее время вела научную работу, неплохо зарабатывала, но теперь я уже восьмой год на пенсии, так что сами понимаете... «Да уж», ― Люба говорит. «Денег хватает только на хлеб и на мо­локо...» ― «Да уж». ― «Муж умер в прошлом году...» ― «Ой-ой-ой», ― Люба говорит.

― А вы представляете, ― начала рассказывать в свою оче­редь, ― что делается у моего мужа на работе. Рабочим платят буквально копейки, да еще и насмехаются, говорят: вы и этого не заслуживаете. А директор сам себе назначил оклад четыр­надцать миллионов рублей! Представляете? Вы мне скажите, когда-нибудь такое было?

― Да, такое возможно только у нас, больше нигде. Ни в одном порядочном государстве.

― Жалко народ.

Новая знакомая Любина помялась так, поморщилась, потом говорит:

― Народ... Понимаете, народ сам в какой-то степени вино­ват в том, что у нас произошло. Вы вспомните, сколько лет мы давили другие страны, вводили войска, куда хотели, ― ведь это же было! Вы не станете отрицать. И всем это очень нравилось, никто не протестовал. Стоит ли удивляться тому, что сегодня мы пожинаем эти плоды.

― Так обманывали нас. Говорили, что людям нужна наша помощь ― мы и верили...

― Не надо было верить.

― ...А оказалось, хуже нас никто не живет. Ничего себе! У самих ничего не было, а строили этим, как их... целые города им построили. Заводы построили, Фабрики. Для них все построили ― у самих ничего нет. Вот так. И мы же eще виноваты. Мою дочку, я вам сейчас расскажу...

― Вот не надо было строить! Никто нас не просил.

― Да. Это они теперь так говорят: мы не просили. А тогда небось не отказывались.

― Да как они могли отказаться, когда мы к ним на танках приезжали помогать! Благодетели... Столько зла наделали лю­дям, что дальше некуда. Вот и расплачиваемся теперь. И еще долго будем расплачиваться.

― Hе то что-то вы говорите. Мой муж работал всю жизнь, не разгибаясь, а заработал шиш: тридцать лет ходит в одном пальто. Вот он почему-то расплачивается; последние сбережения потерял. А директор почему-то не расплачивается. Выписывает себе по четырнадцать миллиончиков каждый месяц.

― Ваш муж протестовал против ввода войск в Чехословакию?

― А кто протестовал? Директор не протестовал, это я вам совершенно точно могу сказать. Сами-то вы протестовали?

― Конечно, нет. Я не хотела сидеть в тюрьме. Но я и не жалуюсь, в отличие от вас. Я считаю, что мы свою гадкую жизнь заслужили полностью.

― А я так не считаю. Поглядите: если мой муж всю блокаду провел здесь, имеет сорок восемь лет трудового стажа, ― так неужели он не заслужил немножко получше к себе отношения?

― Господи! они все про свой стаж, про свою блокаду... Да очнитесь вы, женщина, поглядите по сторонам: ваш муж сорок лет получает зарплату, другие получают зарплату, ― а где же продукция? Простого молока не можем дождаться.

― Мой муж молока не делает.

― Очень жаль. А что он делает? За что им вообще начисляют зарплату? Только не увиливайте, называйте конкретно. Можете назвать?

― Отстаньте вы от меня, ― Люба говорит. ― Что вы набрасы­ваетесь?.. Помешались на своей Чехословакии. Ближе не нашли, кого пожалеть?

― Кого мне жалеть, женщина?

― Свой народ. Народа вам не жалко?

― Абсолютно нет.

― Ну и ехали бы тогда в свою Чехословакию. Очень вам об­радуются там. Просто ждут не дождутся, когда вы приедете.

В очереди перед ними стоял незнакомый парень ― этот все книгу читал в потемках. Светит на страницу карманным фонари­ком и читает. Высоченный такой, лохматый... Вдруг он голову поворачивает к ним и говорит Любиной соседке:

― Что вы разговариваете? Неужели не видите, с кем?

Любина соседка сначала засмеялась, но как-то невесело, а потом уже ответила ему:

― Обозналась! Понимаете, в темноте они бывают до ужаса похожи на людей.

Любе даже страшно стало. Нечего сказать, отвела душу, по­беседовала с ученой женщиной... Просто поругались, как две бабы на базаре. И главное, из-за чего? Хотела уже заговорить опять, как-то объяснить людям, что Николай Степанович всю жизнь собирал точнейшую механику, что шестой разряд просто так не дадут никому и персональную надбавку к окладу тоже.

Но тут объявили, что машины сегодня не будет, и вся оче­редь быстро разошлась.


Наступило девятнадцатое число. Утро этого дня Люба запо­мнила плохо, застряли в памяти какие-то клочки: вот Николай Степанович бреется перед зеркалом ― лицо желтое, измученное. Сестра приехала с Юленькой посидеть ― суетится и ахает, лицо доброе: «Ничего не будет! Вот увидишь». А чего – “не будет”? Одного срама...

Пошли пешком в суд, дорога знакомая. Но плохо запомнилась на этот рaз. Какая, например, была погода? Николай Степано­вич идет не спеша, руки заложил за спину, так дышит приволь­но, по сторонам смотрит ― как будто и вправду прощается с родными местами. Люба крепится, молчит.

Секретарь в суде засмеялась, когда увидела их:

― А-а, старые знакомые...

― Ну ничего, - говорит потом. - Проходите. Не съедим вас.

Смотрит Люба на нее ― и эту жизнь не пощадила. Была то­ненькая девчушка, а теперь погрубела так, потемнела лицом. Главное, глаза нехорошие стали ― то ли боится чего-то, то ли скрывает.

Проводила их до места, как и в прошлый раз. Постояли так, поулыбались друг другу... Все-таки приятней, когда знакомый человек. Люба, глядя на нее, прошлое вспоминает, нормальное время, да и той, похоже, интересно посмотреть на старше знакомых.

Только стала Люба садиться ― эта ее вдруг придержала за локоть: «Нет-нет, вы уж отдельно садитесь. Вот здесь где-нибудь и садитесь», ― показывает.

У Любы все похолодело внутри. Сел ее Николай Степанович, руки положил на колени и глаза прикрыл. Был ее, а стал... Только жилка над глазом набухла и так дергается: то меньше станет, то вдруг потолще.

И дрянь эта заходит, Толька Полупанов. Весь вихляется на ходу ― и задницей вихляет, и всем... «Привет честной компа­нии!» ― кричит с порога. И тут паясничает, без этого уже не может.

Шурка сразу к Любе подсела.

― И ты здесь? ― говорит. ― Уф, духотища... Воздуху совсем нет.

Секретарша кричит со своего места:

― Встать! Суд идет!

Судья, прежде чем сесть, на Любу поглядела ― узнала ее, улыбнулась, потом сразу села и в бумаги свои уткнулась.

Быстро все пошло на этот раз.

― Так вы его ударили? ― спрашивает судья у Николая Степа­новича.

― Обязательно.

― А может, вы его не били? Свидетелей-то нет.

― Русским языком вам сказано: ударил.

― А что так?

― Говорил пошлости. Ребенка напугал.

― Ну, и вы бы ему в ответ загнули... Обязательно, что ли, драться? Ругнули бы его хорошенько.

― Отроду не ругался и вам не советую.

― Смотрите: вот он вас обругал, да? Вы его за это ударили кулаком. А он вас ― ножом. Тогда вы берете ружье и бьете в него сразу из всех стволов. Да? Все время по нарастающей... Улавливаете мою мысль?

― Ерунду вы говорите. Не меня обругал, а выражался при ребенке. Меня он вообще не ругал.

― Так... ― судья говорит. ― У кого-нибудь будут вопросы?

Заседатели переглянулись; черноволосая женщина рукой мах­нула по воздуху и говорит слабым голосом: «Я, может быть, потом дополню».

― Закономерный финал! ― говорит бывший светлолобый моряк (Люба с трудом его узнала, настолько человек изменился: лицо стало в полтора раза шире, волосы обстрижены, а вместо военного платья ― розовый пиджак). ― В прошлый раз он от суда потребовал золотой унитаз, теперь на соседей начал бросаться. Это же Шариков! «Все поделить», да, дед? Сталина часто вспоминаешь?

― Если бы был Сталин, ― Николай Степанович отвечает, ― твоего бы духа не было через двадцать четыре часа.

― Вот видите? Классический, можно оказать, экземпляр совка. Ну что, дед, плохое ты выбрал время для правонарушений. Если бы вы победили, ты бы нас ставил к стенке, а так, извини...

― Всех не перестреляете.

― С какого года в партии?

― Не был никогда. Ни с какого.

Стали тогда спрашивать Тольку Полупанова.

― Может, вы врете, ― судья говорит. ― Никто не видел, откуда взялось у вас это повреждение. Свидетелей нет. Дол­жен же быть мотив! Неприязненные отношения хотя бы... Имели они место?

― А как же? Обязательно. Такая неприязнь, что хоть не выходи на лестницу. Скрипит зубами при виде меня.

― В самом деле? И у вас есть свидетели, которые могут подтвердить, что он это делает? И именно при виде вас? Сомнительно что-то... И все равно это не мотив: “скрипит зубами”. Я не вижу мотива! Пожилой человек, блокадник, по месту работы аттестуется положительно ― зачем ему вас колотить?

― Сам удивляюсь. Выйдем, говорит, на лестницу... Ну, я послушался его, выхожу: «Что ты хотел, дедушка?» А он мне, слова не говоря...

― Князев утверждает, что вы завели привычку выражаться при его ребенке. Нецензурными словами ― было такое?

― Я не знаю, где он там нашел ребенка. Нас всего двое и было на лестнице. Я не то что выругаться ― я рта раскрыть не успел.

― Вот именно, что вы вдвоем находились на лестнице. Кня­зев одно показывает, вы ― другое. Свидетелей нет. Кому я должна верить?.. У вас будут вопросы к потерпевшему?

― Да, я спрошу, ― бывший моряк говорит. ― Как же ты так спасовал перед дедом, который в два раза тебя старше? И не стыдно тебе?

― Вот именно, ― судья оживилась. ― Этот вопрос, я считаю, по существу. Как он мог вас побить? Пожилой человек, блокадник…

― Так я же говорю: от неожиданности больше. От внезапности. Или он что-нибудь держал в кулаке ― железку какую-ни­будь, гирьку. Я же не знаю.

Теперь моряк оживился:

― Думаешь, гирькой тебе попало? Может быть, может быть. Коммуняки ― народ дотошный. Да, не повезло тебе ― с таким ихтиозавром на одной лестнице жить.

И Толька, гад, подпевает ему с серьезным лицом:

― Да, уж эти у нас самые советские. И детей воспитали. Зять офицером служил в оккупационных частях…

― Объявляю перерыв, ― судья говорит.

Люба к мужу бросилась ― охранник в пятнистой форме вырос как из-под земли и ни пустил ее: «Нельзя! Стоять!» Глаза совершенно дикие, на щеке царапина, на носу другая, автомат за кушаком. «Пропусти ты меня, ― Люба тихонечко заныла, ― сделай милость». Тот не слушает ничего: «Стоять! Я сказал: стоять!» Плюнула Люба ему под ноги и отошла.

Шурка и та возмутилась. «Барбос самый настоящий, ― сказа­ла Любе про охранника. ― Развонялся тут... Они только с ба­бами и могут воевать, бандитов-то они за версту обходят на­стоящих».

В это время бывший моряк спрыгнул в зал, быстро развер­нулся и руку подставляет черноволосой даме ― чтобы ей тоже спуститься. Та уже одета для улицы, стоит на краю и красует­ся перед моряком: шуба на ней до пят, шапка высокая, муфта ― все это из отличнейшего меха, все это блестит. Спрыгнула тоже и так прилегла на моряка, грудью прямо... Моряк eе обнял за талию, повел; перчатки свои тащит на ходу из карма­на ― отличные тоже перчатки, с раструбами на запястьях.

― Мы пошли, ― кричит на ходу судье.

Судья не смотрит на них. Роется в своих бумагах с несчастным видом, копошится ― на курицу похожа растрепанную.

― Мы пошли!

― Как это ― «мы пошли»? Ничего себе... А кто будет реше­ние подписывать?

― Надо ехать, ничего не поделаешь. Миля сказала: такой случай бывает раз в жизни.

― Пусть Раиса одна поезжает.

― Ты же понимаешь, Раиса одна не справится.

― Ладно, проваливайте, ― судья говорит. ― Барбоса своего заберите.

Тронулась к выходу эта парочка. Черноволосая Раиса ни на кого не глядит, плывет, как пальма в кадке. Моряк, когда проходил мимо, внимательно посмотрел на Любу.

― Куда же вы?.. ― Люба к нему так и кинулась. ― Как же нам-то?.. ― Она, когда услышала первый раз, что Николая Степановича могут расстрелять, совсем потеряла голову.

― Не знаю, мать, не знаю, ― моряк ей отвечает, но не грубо, не отрывисто, а сочувственно так... Остановился перед Любой. И чего-то ждет.

― Научи, миленький. Нельзя так оставлять.

― Будто сама не знаешь?

― Что я знаю, старуха глупая.

― Проштрафился, значит, надо платить, ― моряк ей объясняет (негромко, но очень спокойно и отчётливо). ― Нужны деньги.

― Миленький, все заплатим, Я заплачу. А сколько надо?

Моряк лоб наморщил, пошевелил губами... Потом повернулся к судье и закричал:

― Раиса! Какой тариф на этот месяц? Тридцать?

― Судья ворчит, не поднимая головы: «Идите, идите. Нечего тут мешать». С остервенением роется в бумагах.

И эта Раиса. Та Раиса и эта... Может быть, нарочно у них? Ничего не понятно.

Моряк к Любе повернулся, улыбнулся ласково и говорит:

― Тридцать.

― Ты понятнее говори, милый человек. Неужели тысяч? Тридцать тысяч?! Или чего?

― Лимонов, конечно. Тысяч... За тридцать тысяч пойди ― штаны своему мужу купи. И штанов-то порядочных не купишь.

― Где ж мне взять столько денег? Ты сам подумай...

― А ты как хотела? За три рубля в рай въехать? Так не бывает. Продай что-нибудь. Ту же самую квартиру.

― Квартиру ― муж не разрешит, ― Люба ему начала объяснять. ― Ты что, миленький?! Квартира для внучки. Да он ско­рее в землю живой ляжет, чем разрешит от нее взять.

― А ты на всех хочешь угодить: на деда, на внучку... Смотри, пожалеешь потом. У внучки свои родители есть, как-нибудь обеспечат ее. Не пропадет твоя внучка.

― Продадим, а где потом жить? Да как же ты предлагаешь?.. Нет, миленький, надо сбавить ― ведь это же невозможно. Возьми сорок тысяч, ну шестьдесят...

Моряк только плечами пожал и двинулся дальше, а черново­лосая Раиса вдруг выпустила его рукав, осталась с Любой. Стоит и смотрит блестящими глазами.

― Хотите попрощаться? ― спрашивает. ― Попрощайтесь.

И моряку своему говорит:

― Алеша, пусть она попрощается с мужем. Почему вы ее не пускаете?

― Кто ее не пускает, - моряк говорит. Повернулся к охраннику: ― Ты что здесь околачиваешься? Вообще... Погреться захотелось? Марш на улицу!

Люба к Николаю Степановичу бросилась ― он ее не допустил до себя. Обхватил за плечи, руками-то сжал и смотрит в лицо ее, смотрит... И начал ей говорить:

― Поезжайте в Калининскую к матери. Здесь ты не сможешь жить. Вези Юлию в Калининскую.

а Любу тут как будто озарение нашло.

― А если так, ― говорит, ― тогда, может, и квартиру про­дадим? Продадим, Николай Степанович! Все равно ведь уезжаем, не бросать же ее. Давай, а? А за эти деньги, слышишь, они тебя выпустят. На что нам в деревне деньги? Пропадут, так же как и те. Договорились? Продаем?

Николай Степанович ощерился, словно волк, руку одну под­нес к Любиному лицу, пальцы растопырил и говорит раздельно так:

― Ни-че-го им не давать. Ни копейки. Ишь они, какие ум­ные: квартирку нашу захотели. Смотри у меня, если только ты... ― и так пальцы сжал, добела.

И в ту же минуту на весь суд - новый крик.

― Это что такое? ― судья вскочила и кричит на секретаря. ― Вот это?! ― Машет по воздуху какими-то бумагами.

― А что вы на меня кричите? ― секретарь огрызается со своего места.

― Кто бумаги принимал? Ты их читала?

― Всё я читала. Хватит уже ко мне придираться. Если я вы­полняю чужую работу, которую не обязана выполнять, то пусть мне за это платят. А вы только кричать можете. Надоело.

― Выполняет она работу... Тебя гнать надо в три шеи за такую работу. Вот эту справку ты же принимала ― ты хоть заглянула в неё?

― Всё я смотрела. Если я выполняю чужую работу ― между прочим, вашу, ― то пусть мне платят за нее. А если бесплат­но, тогда вы не имеете права на меня кричать. Тогда сами делайте.

― Смотрела она... Полупанов!

― Ась?

― Вы, во-первых, перестаньте паясничать. Во-вторых, послушайте, что написано в вашей медицинской справке ― вы в нее тоже, кажется, не заглядывали. Гематома, так... Сотрясение мозга не диагностируется. Вот, слушайте внимательно: «Состояние алкогольного опьянения средней тяжести. Содержание алкоголя в крови соответствует семи...» Это что такое? Вы появляетесь на улице в нетрезвом виде, вам медицинское учреждение выдает соответствующую справку ― и у вас хватает наглости обращаться с этим в суд? Да вы что, в самом деле? Вы в своем уме?

― Интересно вы рассуждаете! А как бы я встал после такой травмы, если бы не принял сто грамм? Вы, может быть, истори­ческих книг не читаете, а при профессоре Пирогове так руки-ноги резали: дадут человеку стакан анисовой ― и на стол. Тот же наркоз, сразу боли не слышно. Вот когда Князев меня покалечил, тогда я был трезвый, не беспокойтесь, и мне компенсация полагается за испорченное здоровье, а то, что было потом, это сюда не относится.

― Князев! ― судья говорит. ― Посмотрите на этого гражда­нина и скажите суду, наконец, правду: били вы его, или же вы его не били, поскольку не имели ни физической возможности, ни мотива, ни... ничего не имели.

― Вы уже спрашивали.

― Ну так что же?

― Бил.

― Нет, вы его не били. Этот гражданин гулял пьяный по лестнице, бился головой о стены, а потом, на почве алкогольного бреда, обвинил вас. Да?

― Нет.

― Как это ― «нет»?

― Так. Выдумываете то, чего не было.

― Ах, так... Ну, я вас оштрафую за ваше упрямство. Будете знать. Вы сколько зарабатываете за месяц?

Николай Степанович молчит.

― Восемьдесят тысяч, ― Люба отвечает за него. ― Разве это зарплата для мужика? Вот он и стесняется сказать.

― Я вас оштрафую на двадцать... на пятьдесят тысяч. Будете знать, как распускать руки. Полупанов! Вы будете платить судебные издержки. Мы вам потом посчитаем, во сколько это выльется, но хорошо заплатите, очень хорошо... Всё! Заседание закрыто.

Николай Степанович обмяк, Люба его поддерживает, а за спиною у них бывший моряк хохочет оглушительно громко.

― Нет, вы только посмотрите на эту рожу! ― кричит на весь зал.

И Толька Полупанов идет к выходу и огрызается:

― От меня вы ничего не получите. Квартира записана на жену, мы с ней в разводе. Ищите меня. Присылайте повесточки.

― Ну, молодцы... ― моряк отдувается. ― С этим народом никакого цирка не надо. Всё, Раиса, поехали.

А та опять подходит к Любе:

― Хотите, мы вас подвезем? Вас и мужа вашего?

― Конечно. Давайте, ― моряк говорит вполне радушно.

― Большое вам спасибо, ― Люба им отвечает. ― Мы лучше пешочком. Там одна улица перерыта у нас, на машине никак не проехать. А пешком идти пять минут. До свидания, спасибо вам огромное.

Про себя-то думает, что Николай Степанович, когда начнет приходить в чувство, может опять с моряком затеять ссору. Лучше уж развести их поскорее ― от греха подальше. Николая Степановича крепко держит за руку.

Вышли на улицу. У края тротуара машина дожидается ― двухэтажный броневик. Надпись “ТОО Блисtаtельный Санкt-Пеtербург” горит на борту. Полупановы тут же стоят, глазеют.

Моряк подошел, откатил тяжеленную дверцу. Охрана с авто­матами забегала. Раиса подплыла, придерживая шапку... Зара­ботала сирена.

― Во поехали! Ну, поехали... ― Шурка восхитилась, ― Когда мы с тобой так будем ездить, Толя?

Пошли домой вчетвером.

― Дядя Коля, ― Полупанов бубнит, ― предлагаю мировую. Значит, так: прямо сейчас заваливаемся ко мне. Сколько возьмем? Давай ― три. Нормально будет? Закуску можно не брать, у меня есть помидоры соленые, батон есть... Хватит у тебя на три? Раз в жизни посидим, поговорим по-человечес­ки.

― Со мной согласуй сначала, а потом приглашай, ― Шурка говорит. ― Я в принципе не против, но ты должен сначала согласовывать со мной.

― Да пошла ты в принципе... Дядя Коля, знаешь, что-то я стал уставать от такой жизни. Такая жизнь тяжелая! Кто-то на «Мерседесе» ездит, а нам с тобой, чтобы это купить, сто лет надо работать и всю зарплату откладывать до последней копейки. Нам этого не купить никогда в жизни!

Николай Степанович молчит, ноги переставляет, не слушает Тольку. Люба его ведет.

Поравнялись с жилищным управлением, навстречу выходит младший техник. Знакомая Любина ― та, что сидит на аварий­ных заявках. Как раз у нее обед.

― А я вам звонить собираюсь, ― кричит Любе еще издалека. ― А вы вон где. Здравствуйте! Ну что, рады? Кончилась ваша эпопея?

― Здравствуйте, здравствуйте, ― Люба ей отвечает. ― Дав­ненько мы с вами... ― а про себя думает: ничего себе! Когда она успела узнать?

― Дня три-четыре, конечно, придется вам потерпеть. Может быть, и семь дней. Но это такие мелочи по сравнению с тем, сколько вы ждали! Мне уже неудобно было ходить мимо вашего дома. Иду и каждый раз думаю: вот где, наверное, ругают меня... Но я вам сразу же сказала: быстро ничего не будет. Скоро мы вам не сделаем.

― Вы про что говорите? ― Люба наконец не выдержала. ― Не пойму я вас.

― Да я про вашу крышу. Что же вы, до сих пор ничего не знаете? Вы где были с утра?

― Там... ― Люба рукой показывает назад, за спину себе. ― Вот только сейчас домой идем.

― А-а-а, то-то я смотрю. У вас уже делают! С утра рабо­тают у вас, перестилают вам крышу.

― Дядя Коля, ― Полупанов говорит. ― Тетя Люба! Бутылка с вас. Тут уже ― никаких. Бутылка.


Вот такая история произошла в Санкт-Петербурге, бывшем Ленинграде.

Не такая, как в Москве, где досужий купец вышел однажды на базар и купил канарейку за пятьдесят рублей.

В остальных городах Российской Федерации ― в Белгороде, в Рязани, в Юрьеве-Польском ― ничего особенного не происхо­дило. В городе Глазове выловили было шайку разбойников, да потом поглядели на них хорошенько, плюнули и отпустили всех под залог. В Ростове Великом открылся пивной фестиваль.

В городе Муроме семеро грузин мухоморов объелись.

1996

Can't buy me love

У одного мастера по ремонту холодильников было два сына. Старший сын неважно учился, читал мало, не занимался в круж­ках, зато у младшего сына голова работала за двоих. Младший был плут и умница.

В комнате, где они жили с братом, отгородил себе уголок для занятий ― там у него магнитофон, книжная полка со слова­рями и справочниками, цветная репродукция картины “Арлекин и Пьеро”. Различнейшие журналы на английском языке.

До этого никто в семье не говорил по-английски. Сам пошел, отыскал где-то вечерние курсы, два года отходил… Самостоятельно освоил язык международного общения!

В музыке разбирался прекрасно: какая группа, с какого го­да выступает, какие существуют альбомы ― все это знал доско­нально. А тогда же ничего этого не было в нашей печати, все было запрещено. Зато и друзья у него водились солидные, прекрасные ― были и постарше, чем он сам, на три, на четыре го­да. И что самое ценное: младший брат за ними не бегал, ско­рее уж они искали его общества. Еще и позвонят заранее, по­интересуются: можно ли зайти, удобно ли, свободен ли младший брат.

Старшего брата, наоборот, до самой армии окружали одни недоростки и недомерки. Уже он последний класс заканчивал, а все какие-то нахальные шестиклассники в грязных кедах осаж­дали по утрам квартиру. Только соберется семья за завтраком в выходной день ― длинный-длинный звонок в дверь. «Здрасьте! А мы к Гене... Генка, здорово! Выходи скорее, наши все уже собрались. Выйдешь? Выходи!»

И идет с ними, и лупят по мячу до темноты, и в темноте еще доигрывают и доругиваются: «Был гол!» ― «Не ври! Была штанга!» ― «Очки надень!»

И игрок-то был неважный, дворового масштаба, и во дворе-то ему чаще приходилось в защите стоять, чем отличаться в нападении. Но очень любил эту игру.

Младшего-то брата уже в четырнадцать лет пригласили на встречу с участниками движения «Школьники Гамбурга ― за мир и коллективную безопасность». Такое приглашение получал на тысячу наших школьников один! При этом заметьте, что младший брат не был каким-то заядлым отличником-зубрилой. Тех, кста­ти сказать, не очень и приглашали на подобные встречи. Таких молодцов, которые могли только раскрыть образ Татьяны да от­барабанить без запинки все решения ХХIV съезда, было в те времена сколько угодно. Правда, хватало и других ― грамот­ных, эрудированных ребят, которые освоили язык международно­го общения, которые могли на равных разговаривать со своим ровесником из Гамбурга про Джаггера и про Заппу, ― вот толь­ко про них почему-то не вспомнили в нужную минуту и не при­гласили во Дворец молодёжи на эту встречу. Пригласили поче­му-то младшего брата.

Умный человек, просто родился таким, И так себя поставил с самого начала.

А старший брат мало того что в армию загремел на общих основаниях ― он и в армии умудрился пробыть почти на год больше, чем полагалось по закону. Отслужил положенный срок, отслужил сверх срока два месяца, считал уже не дни, а часы до демобилизации ― вдруг поднимают по тревоге ту часть, где он находился, и объявляют: «Начались такие-то и такие-то важнейшие учения. Ожидается сам министр обороны. Про демоби­лизацию можете забыть до конца учений».

На этих учениях заставили всех подряд прыгать с парашю­том ― тех, кто и не учился этому. Старший брат один раз спрыгнул удачно, во второй раз неудачно приземлился. Сломал себе ноги выше колена и ушиб позвоночник. Восемь месяцев провалялся в госпитале.

Перед выпиской поинтересовался насчет футбола:

― Когда можно будет играть?

― Никогда! И думать забудь.

Из армии вернулся ― полгода не мог отыскать работу себе по душе. И похоже, не очень искал. Гулял где-то целыми дня­ми, а если и дома находился, то смотрел по телевизору свой футбол. Принесет заранее две бутылки пива ― одну ставит в холодильник, другую открывает, садится перед телевизором:

«Хусаинов навешивает мяч!.. Осянин бьет из неудобного положения!..»

Отец зайдет в гостиную, поглядит недовольно, как его старший сын блаженствует, положив ноги на журнальный столик, и начинает: «Ты где был?» ― «Гулял». ― «Двое суток гулял?» ― «Надо же отдохнуть после больницы». Телевизор свистит, шу­мит... Отец начинает тогда сердиться, начинает повышать го­лос: «Ты когда устроишься на работу? Тебе сколько лет? Я в твои годы...»

Младшему брату стало неудобно.

Он как раз готовился к поступлению в вуз. И в этом важном вопросе проявил, как обычно, природную смекалку. Многие под­ростки его возраста, у которых и подготовка была получше, и средний балл в аттестате повыше, подали документы на истори­ческий факультет университета, на юридический факультет, многие даже на факультет журналистики ― и, конечно, по кон­курсу не прошли и прямо зашагали в армию. А младший брат облюбовал для поступления такой вуз, про который даже мало кто слышал, что он существует в нашем городе, ― не то речного хозяйства, не то каких-то садово-парковых машин, ― но где к началу экзаменов конкурс оказался просто смешным: одна целая и сколько-то десятых ― меньше полутора человек на место.

Младший брат сходил на экзамены, получил две четверки и две тройки. Поступил безо всяких проблем. (Любопытно, что на следующий год уже очень много молодежи устремилось в этот вуз, рассчитывая на маленький конкурс. В результате проход­ной балл там резко повысился, и дураки опять остались ни с чем.)

…Студент дневного отделения, гордость семьи. Отец на радостях подарил ему всю свою квартальную премию ― сто восемьдесят рублей; младший брат кое-как экипировался на эти деньги.

Занятия в институте начались ― он и не на всякое занятие ходит, Лекции ему пишут под копирку, курсовые работы собраны у него на три года вперед... Вдруг заявляет отцу: «Меня тут не будет несколько дней. Толику Рябцову отец подарил машину ― надо посмотреть, что за машина, как ходит... Ребята решили смотаться в Прибалтику». А уже и права у него, как-то неза­метно получил водительские права.

― Ничего, что пропустишь занятия? ― отец говорит.

― Я думаю, ничего.

Вот такой уровень.


Старший брат полгода погулял после армии и женился. Жену привел из общежития. Свадьбу справляли в кафе-столовой, гостей было тридцать шесть человек ― в основном родственники жениха. Невеста ни­кому не понравилась: ни войти, ни выйти не умеет, лицо испу­ганное, красное... К ней обращаются запросто, по-родственно­му: «Галя! А теперь я хочу выпить за твое здоровье. Что ты вошла в эту дружную семью. И чтобы все у вас было нормально. Галина, прошу!» ― «Не могу я». ― «Давай-давай. До дна!» ― «Правда я не могу». ― «Галка, не тяни! Обижусь». ― «Да нель­зя мне пить!» ― «Шампанское-то можно». ― «Ничего нельзя». ― «Почему шампанское-то нельзя, я не понял?» ― «Так. Нельзя».

Пришлось старшему брату срочно устраиваться на работу.

Как он жену выбирал сломя голову, так и тут долго не раз­думывал. Тоже права у него были, в армии получил, ― с этими правами устроился на автобазу водителем грузовика.

Машину ему дали такую, что ничего на ней не заработаешь. Один день ездит по городу, развозит продукты по магазинам, три дня потом чинит машину.

С работы приходит грязный, усталый, часик подремлет на диване, в девятнадцать тридцать включает свой футбол:

«Хусаинов навешивает мяч!.. Еврюжихин прорывается по левому флангу!..»

Ребеночек за занавеской пищит, невестка в ванной гремит тазами, полощет пеленки. Отец выйдет из своей комнаты, по­морщится недовольно на весь этот шум и начинает: «Галя! Но я же вас, кажется, просил... Опять эти пеленки сохнут у вас над обеденным столом. Неужели так трудно усвоить элементар­ные правила…» Старший брат тогда привстает и начинает подкручивать на телевизоре ручку громкости:

«Мы ведем наш репортаж из солнечного Еревана, где в оче­редном матче всесоюзного первенства встречаются…»

Невестка таз уронит с грохотом и бежит прятаться за занавеску.

К мячу подходит Заназанян!»

Младшему брату стало невмоготу.

У него была на примете одна женщина. Он и раньше к ней ездил, иногда и заночевывал у нее, но не очень так увлекался ею. Она больше была заинтересована.

И вот он стал оставаться у нее чаще, чаще, а к концу вто­рого семестра совсем перебрался к ней жить. Она работала де­журным администратором в гостинице «Колос». Отец не вмеши­вался в личную жизнь младшего брата, только однажды спросил у него:

― И когда же свадьба?

― А тебе это нужно? ― в свою очередь спросил у отца младший брат.

Все-таки шесть лет они прожили вместе. И похоже, не очень дружно жили: младший брат иногда пропадал на несколько дней, тогда эта женщина принималась названивать отцу: «Евгения позовите». ― «А Женя здесь больше не живет. Если хотите, я могу дать вам его новый телефон. Записываете? Три­ста пятнадцать...» ― «Спасибо, это вы мне даете мой собст­венный телефон. Я звоню с этого номера». ― «Ах, это вы? Не­ловко, что я вас сразу не узнал, но мы так редко общаемся, к сожалению. Во-первых, здравствуйте! Я очень рад вашему звон­ку. Во-вторых...» ― «Здравствуйте». ― «Нет, Женя сегодня не приходил». ― «А вчера? Позавчера? Вообще, когда он был у вас последний раз?» ― «Давненько не заглядывал. Я его не видел, пожалуй, полгода. Это его папа говорит ― вы, наверное, дога­дались? Вы не должны думать, что мы тут...» ― «Да где же он есть?» ― «Не знаю. Мы думали, он у вас». ― «У меня?! А с какой стати? Он здесь не прописан. И я с ним, знаете ли, не расписывалась». ― «Я понимаю. Вы не должны думать, что мы тут без должного уважения относимся к вашей семейной ситуа­ции. Это не так, поверьте». ― «И я считаю, что это одна из самых больших удач в моей жизни ― то, что я с ним не распи­салась. Но если вам интересно, он отсутствует уже четыре дня. Где-то прячется... Вы не знаете, где он прячется?» ― «Я уже говорил вам, что не имею сведений о Жене. К сожалению, мы не так часто видимся с ним». ― «Странно. Я думала, вы об­щаетесь». ― «К сожалению, нет». ― «Странно».

И так далее, и всё в таком же роде ― по часу и больше.

Она была старше, чем младший брат, и порядочно старше, лет на пятнадцать. По сравнению с ним она была, можно ска­зать, пожилой женщиной. Все-таки лет шесть они прожили вме­сте.

Последний год эта женщина чуть ли не каждую неделю звони­ла: «Евгения позовите. Евгений, это ты?» А что ему там де­лать? У старшего брата второй ребеночек родился, стало еще теснее.

К этому времени младший брат уже закончил своё образова­ние, трудился по распределению. С пожилой женщиной жить ста­новилось невмоготу, осенью семьдесят девятого года они нако­нец расстались. Расставались не по-хорошему: эта женщина не хотела его отпускать, скандалила, травилась какой-то дрянью... Насилу вырвался младший брат. Вещи свои бросил, сбежал бук­вально в одном спортивном костюме. Зиму прожил у товарища на недостроенной даче. На работу ездил в промерзших электрич­ках, топил хворостом, который сам собирал. Наконец на работе вошли в его положение ― дали ему от работы комнату.

Комнату младший брат отремонтировал, но жить в ней не стал ― вообще уехал из Ленинграда. Поступил на работу при каком-то охотничьем хозяйстве: не то смотрителем, не то простым егерем. Надолго исчез с горизонта.

А у старшего брата третий ребенок родился ― поставили их семью на очередь на улучшение жилищных условий. Пять лет простояли на очереди, оставалось ждать еще три года. Но тут умер отец.

Послали телеграмму младшему брату. Отвыкли уже от него, не очень и ждали, но он приехал рано утром в самый день по­хорон. Вместе со всеми проводил отца, потом отлучился по своим делам, а вечером приехал опять и ночевать остался.

Братья ночь просидели на кухне, хорошо выпили ― помянули отца. Обо всем хорошо, душевно поговорили.

― Решили заводить четвертого, ― старший брат рассказывает. ― Тут уже и льготы твердые, и всё. Главное, квартиру получим сразу.

― Дело, ― младший брат говорит.

― Три ребятенка или четыре ― тут уже никакой разницы нет. С тремя детьми не спишь, не ешь, то же самое и с четырьмя. А льготы зато другие. Твердые.

― Ничего, что мы тут шумим? ― младший брат спрашивает. ― Может, мешаем? Что-то твоя Галя косо смотрит на меня ― смотри, достанется тебе потом.

― Ты что? «Косо смотрит»... Она ж деревенская, у них там родственник ― первый человек. Хоть какой, а тем более бли­жайший родственник. Брат мужа, как это называется у них? Вот не вспомнить... Деверь! Сиди спокойно, деверь.

― Тебе лучше знать. Но смотрит она на меня сегодня безо всякой радости. Устала, конечно. Такой день...

― Наоборот! Она смотрит: у отца было среднетехническое образование, у тебя ― высшее... Она ж боится тебя. Она привыкла уже, что отец ее постоянно лечит, постоянно воспитыва­ет. Теперь ждёт, когда ты начнешь.

― Я-то? Не дождется.

― Ну! Она-то смотрит: у отца было специальное образова­ние, у тебя ― высшее. А у нее восемь классов, ты же понимаешь. Стесняется. Это давно у нее.

― Надо же как, ― младший брат говорит. ― Я не знал.

― Ты ж понимаешь. Отец... его тоже нужно понять. Но он-таки имел свои особенности. Свои особенности.

― Нет, она умная у тебя. В церкви-то сегодня, да? Мы с тобой вошли, как два барана, ничего не знаем, а она спокойно так... Туда-сюда, туда-сюда, все нам устроила за пять минут. Нет, она молодец.

― У них в деревне была церковь, вот она и привыкла. К этому с детства привыкать надо. Она и здесь посещает. Свя­щенник один ей нравится, как его? отец Анатолий. Кажется, он и отпевал сегодня отца. Наверно. Кому же еще.

― Нравится? В каком смысле ― как человек?

― Ты ж понимаешь. Женщинам это нужно. Чтобы кто-ни­будь такой был.

― Да, я замечал, ― младший брат говорит.

― Ну! Они же не могут, вот как мы с тобой сейчас, обо всем рассуждать. Она же мать, пойми. У нее это все на нер­вах. Она же не может их всю жизнь за ручку водить! «Мамочка, я схожу погулять». ― «Ну сходи». А там пьяный шофёр выехал на линию ― и всë! Ку-ку! А в церкви ей как раз помогают от этого: снимают эти стрессы. Нет, это глупо у нас делают, что Церковь запрещают.

― А что у нас делают не глупо? ― младший брат говорит.

Хорошо поговорили, посидели. На кухне и спать повалились под утро ― Галя им заранее постелила на полу.

В девять часов дети проснулись, забегали: водички им, того, другого ― всё же на кухне, ― а старший брат головы от пола не может приподнять. Младшему хоть бы что. Собрал детей, построил, повел всех на прогулку. Сходили в парк, пока­тались на аттракционах, на заливе побывали… Вернулись точ­но к обеду. Галя прибралась зa это время, и старший брат не­много очухался: сел пить пиво.

Собрались всей семьей в бывшей комнате отца. Девчонки ма­тери побрякушки показывают украдкой, которые им дядюшка на­дарил, племянник от него не отходит ни на шаг, в рот ему смотрит… Галя тут осмелела:

― Имейте в виду, ― говорит, ― что у нас вы всегда можете остановиться. Я понимаю, что у нас очень тесно, но вы все равно имейте нас в виду. Мало ли что может случиться в жизни.

― У парня своя комната есть, ― старший брат ее поправил добродушно. ― Забыла?

― Комнату Евгений Иванович заработал на производстве, а здесь он имел такие же права на жилплощадь, как и ты. Это ты забыл, что Евгений Иванович свою половину квартиры уступил нашим детям, а я не забыла. Здесь ваш дом, Евгений Иванович, имейте это в виду.

― Спасибо, Галя, ― младший брат говорит. ― Спасибо... А можно, я позвоню от вас?

Набрал номер, долго кого-то слушал, морщился, потом гово­рит сквозь зубы:

― Ладно, Приезжай.

За стол вернулся и сообщает родным:

― Работа, ничего не поделаешь. Сейчас машина приедет за мной.

― Жаль, ― ему сказали.

― Самому жаль.

Через десять минут машина остановилась возле дома, стар­ший брат в окно посмотрел и говорит:

― Это что, у вас в лесничестве такие тачки? Ничего себе... Это же спецзаказ!

― Да у нас там, знаешь, всякие шишки отдыхают, ― младший брат ему отвечает рассеянно. ― В общем, это и не лесничество, а так, как бы тебе получше объяснить...

Водитель поднимается к ним наверх:

― Я за Евгень Иванычем, ― и ни на кого не глядит, топает прямо в комнаты. Такая холеная, неприветливая морда у него.

― Куда лезешь? В машине жди! ― младший брат ему кинул через плечо.

Шофера, бедолагу, словно взрывом вынесло из квартиры. Сыпанул вниз по лестнице, прямо опрометью бросился... Все так и примолкли, глядя на это. А младший брат попрощался с родными, с племянником отдельно попрощался за руку, улыб­нулся всем с порога и отбыл.

Первую неделю дети каждый вечер спрашивали: «Дядя Женя скоро вернется?» Потом понемногу перестали.

Четвертый ребенок родился в свое время ― ничего мальчиш­ка, здоровый, а у матери зато пошли осложнения после родов: ноги начали отниматься. То получше станет, то опять похуже. Начали ей помогать, всей семьей навалились на хозяйство, год кое-как продержались и видят, главное, что легче не стано­вится. Становится только тяжелее.

Тут еще перестройка эта чертова прибавила забот ― однажды из-за талонов понервничала Галя. Вовремя не отоварила, дотя­нула до конца месяца, в субботу сунулась в магазин ― того не достать, другого... Сроки-то проходят по этим талонам. День простояла в очередях, понервничала, но еще чувствовала себя хорошо: вечером на всенощную сходила к помазанию и спать легла не поздно.

Утром стала вставать ― никак. Ноги не слушаются. Позвала мужа, муж прибежал, начал растирать, разминать... Куда там!

Вся жизнь кувырком пошла: хозяйка обезножела.

Врач у них на участке был хороший, еще отца лечил и всю семью знал хорошо, ― так он откровенно высказал старшему брату:

― Что же вы не берегли свою жену? В нашем климате, при нашем питании ― четыре ребенка. О чем вы думали?

― Она поправится?

― Сами знаете, нервные клетки не восстанавливаются. Бывает, что пораженный нерв включается сам собою, но на это на­деяться... Сами понимаете.

― Она не поправится?

― Будем ждать, будем наблюдать. Отчаиваться рано.

Выписал хорошую мазь.

И пять месяцев так жили: ждали и наблюдали. Тяжело! Близких родственников не оказалось, которые смогли бы помочь; старшая дочка в пятнадцать лет приняла на себя главный удар. Учебу, считай, забросила, а способности были, и учителя хва­лили ее. Все ей сразу досталось по полной программе: и хо­зяйство вести, и за больной матерью ухаживать.

А как вести хозяйство, когда цены растут, а зарплата одна и та же? Только новые расходы прибавляются день ото дня: то мальчишка старший заболел скарлатиной ― нужны уколы, то младшая дочь запустила математику ― учительница позвонила с угрозами: давайте платите за дополнительные занятия, не то останется на второй год... Деньги тают! Не хватает буквально на еду. Из церкви, куда жена ходила, прислали один раз гума­нитарную посылку, потом и священник посетил болящую.

Теоретически старший брат не любил и не уважал духовных лиц. Но когда живой священник в этом своем средневековом облачении переступил порог квартиры, старший брат неожиданно растерялся и проявил слабохарактерность.

Потом уже, когда отец Анатолий вошел к больной в комнату, старший брат ретировался на кухню, забился там за холодиль­ник и только удивлялся, вспоминая: неужели это он, а не кто-то другой бежал сейчас по коридору петушком, кланялся вбок и тоненьким голосом причитал: «Сюда ― сюда проходите, отец Анатолий... Горе-то, горе у нас какое, отец Анатолий… Для нас это такая поддержка, отец Анатолий...» ― Тьфу!

Отец Анатолий подумал, наверное, что попал к дикарям, а не в порядочную семью, где у отца было специальное образова­ние, у брата было...

И долго так сидел Геннадий, конфузясь, поругивая себя, ― а потом вдруг опомнился. Ничего страшного не произошло, зря он стыдился. Просто пришел к ним в гости пожилой человек, занятый, в определенном смысле ― уважаемый человек. Здорово порадовал своим приходом больную жену. Ну и спасибо ему за это.

«Можно по-разному относиться к этой профессии, ― напря­женно размышлял старший брат, ― но нельзя обижать пожилого человека. В церковь я не хожу ― это мое право. А другие име­ют право ходить, раз им это нравится. Нет, я рад, что я веж­ливо встретил... Немного покривил душой, но зато я не расстроил Галю. Зато не обидел пожилого человека, который мне лично ничего плохого не сделал. Нет, гораздо лучше так, как я поступил».

«И нечего тут стыдиться, ― подумал он. ― Это же традиции наши, и все это наше, русское. Деды, прадеды принимали у себя духовных лиц, теперь вот я принимаю… Все нормально. Все так и должно идти».

Дети несносно расшумелись в коридоре, и Геннадий, про­должая напряженно думать, прикрикнул на них:

― А ну, кончайте! Хватит шуметь!

― Поиграть нельзя? ― спросила младшая дочь, смело входя к нему на кухню. ― Почему? Мама нам разрешила.

― Нельзя. Вы мешаете маме и отцу Анатолию.

― Ты проснулся, папочка? С добрым утром! Отец Анатолий давно ушел.

Старший брат смутился.

Отправился к жене. Жена горестно так покивала, глядя на него, и спрашивает потом:

― Как же так?

― А что случилось? ― старший брат спрашивает.

― Не мог встретить батюшку. В кои-то веки посетил наш дом, а ты...

― Да что такое? Я нормально встретил ― поздоровался...

― Как ты поздоровался?

― Сказал: здравствуйте, отец Анатолий. Проходите пожа­луйста, сказал.

― Со священником не здороваются, а благословляются у него.

― Благословляются? А, знаю... Как-то руки складывают по-особенному?

― Ничего ты не знаешь. «Руки складывают…»

― Да я понимаю, что на все это есть свои правила. Я ва­ших правил не отрицаю. Но если меня вовремя не научили ― что же я теперь буду подделываться? Поезд ушел, как гово­рится. Я очень нормально встретил отца Анатолия ― по-доброму встретил. Как человек человека.

― Вот именно, что ты ничему доброму научиться не хочешь. Батюшка сказал: может, и болезнь у меня оттого, что ты в церковь не ходишь.

― Галина! Но ты же умная женщина...

― Ой, лучше уж помолчи. Иди. Смотри свой футбол.

― Разве я виноват, что меня в детстве не научили? А те­перь мне уже поздно учиться, Галя. У меня уже вся голова седая. Я считаю, что люди должны друг к другу относиться по-человечески, вот это главное. Как человек к человеку. А кто как руки складывает ― это, ты меня извини...

― Иди уже. Тяжело как с тобой! Валю ко мне позови.

Старший брат пошел, включил с горя телевизор:

«Онопко выбивает мяч!.. Призетко прорывается к угловому флагу!..»

Годовалой сынишка ползает по полу, лепечет, чему-то ра­дуется…

«Онопко сбивает Призетко!..»

Старший брат чуть не заплакал от тоски. Выключил телеви­зор, сел с сыном играть.

Пять месяцев так прожили. Тяжело было всем, всем достава­лось, но старшей дочери, конечно, доставалось больше всех.

По мере своих сил Геннадий старался ее разгружать. В суб­боту вечером и в воскресенье утром Валя водила в церковь младших детей, зато в воскресенье вечером и в субботу утром Геннадий подолгу с ними гулял.

Но тоже усталость накапливалась. Однажды в субботу стар­ший брат проспал все на свете ― проснулся в двенадцать часов от телефонного звонка. Глядит ― кровати у мальчиков застеле­ны, в квартире тихо... Ушли гулять без него. Одни ушли? Или с Валей? Телефон помолчал немного и опять начал звонить. И как всегда в таких случаях, первая мысль: что-то случилось. Не к добру этот настырный звонок. Подошёл к телефону с опас­кой ― вдруг слышит в трубке голос младшего брата.

― Ты откуда звонишь? ― закричал. ― Ты в городе?

― Плохо слышу тебя. Алло! Я из Пулкова звоню.

― Что ты там делаешь? Из лесу прилетел? Давай прямо к нам!

― Алло!

― Я говорю, при-ез-жай к нам!

― Улетаю через час.

― Что же ты раньше не позвонил, собака ты бешеная...

― Уже должен был лететь, задержали рейс.

― Из-за погоды, да? Нелетная погода?

― В Англию лечу.

― Ух ты! Надолго?

― Что ты сказал? Ну, телефончик у вас...

― Алло! Алло! Так слышно?

― Как вы живете? Дети здоровы? Как Галя?

― Галя... Болеет наша Галя.

― Это она зря. Пусть поправляется ― передавай ей от ме­ня. Слушай, а ты до сих пор в гараже? Чем ты сейчас занимаешься? Неужели до сих пор работаешь на дядю? Пора кончать с этим.

― Женя! Не до того мне. Такое горе у нас, ты себе не представляешь...

― Нет, дорогой, так нельзя разговаривать. Ты вот что сделай. Ты замени телефонный аппарат, а я тебе позвоню, когда вернусь. Ты меня понял? Ну, всё. Гале привет пере­давай персональный. Давай!

И трубку повесил.

Старший брат наспех оделся и поспешил к жене. Думал, она одна там лежит, заброшенная, но нет. У жены Валя находится. О чем-то они беседуют, сидят рядышком на кровати. Это зна­чит, младшие дети полдня гуляют одни. Нечего сказать, хорош их папаша…

Заходит к жене с пристыженным видом.

― Выспался? ― жена спрашивает, и ласково так. И Валя ему улыбнулась. Какие-то обе спокойные, хорошие... Валя к стенке придвинулась, освободила ему местечко ― старший брат сел поскорее третьим,

― Скоро я встану! - жена вдруг говорит.

Старший брат растерялся.

― Так ведь... кто сомневается? ― говорит. ― Никто и не сомневается. Давно известно.

― Измучились вы со мной. Но ничего, теперь уже скоро.

― Это же видно, ― старший брат говорит. ― Давно к этому идет.

― Да, ― жена говорит, ― ты же не знаешь ничего. Валя сегодня была на ранней. Когда подходила к кресту, батюшка ей говорит... Что он тебе сказал, Валюша?

― «А что мать не ходит?» ― спрашивает у меня. Представля­ешь? Я так удивилась! Стою так, ничего сказать не могу. А он тогда говорит: «Она всё лежит? Хватит ей лежать!»

― Представляешь? ― жена говорит. ― Так прямо и сказал: «Хватит ей лежать».

― Замечательно, ― старший брат говорит.

― Маслице передал.

― Так-так.

― Мы уже помазались. Валя мне помогла.

― Правильно. Вот это правильно.

Посидели в молчании минуты три, старший брат пот со лба смахнул украдкой. Вдруг жена говорит:

― Ну-ка, помогите мне. Я хочу встать.

Он уже боится слово ей сказать поперек ― вскочил со свое­го места, начал жену поднимать. Она руками так, руками упер­лась в стену…

― Ну-ка, отпусти меня, ― говорит.

А комнатка крохотная, шесть квадратных метров, падать особенно некуда, ― он и послушался. Убрал руки. Жена задро­жала всем телом, закачалась... Только они с Валентиной успе­ли переглянуться ― схватить? обождать? ― а жена уже лежит поперек кровати. Лежит и смеется.

― Для первого раза достаточно, ― говорит. ― Перекур.

И в самом деле, пока они с дочкой раздумывали да перегля­дывались, пока ушами хлопали, жене, похоже, удалось продер­жаться на ногах секунду-другую.

Потом долго сидели, обнявшись, говорили о том, как хорошо они заживут теперь, когда дело пошло на поправку. Потом Ген­надий вспомнил про звонок младшего брата. Потер руки, ожи­вился:

― Что я вам сейчас расскажу!..

Начал рассказывать и чувствует сам: что-то не то. Не ин­тересно ничего, какая-то нудянка. Ну, позвонил брат, а что толку? Что он сообщил о себе? «Самолет задержали, когда-ни­будь позвоню еще, замени аппарат телефонный...»

Дочка, правда, обрадовалась.

― О! ― говорит. ― Дядя Женя в Англию полетел. Вернется ― подарочки нам привезет.

Жена кисло так посмотрела на нее и завела:

― Ты, Валюша, надейся ― сама знаешь на Кого. А дядю своего ты люби, помни о нем, но не жди от него, знаешь... У него своих забот полно ― раз уж он не звонил, не писал четыре года, значит, ему не до тебя. На отца своего надейся, который живет ради вас, ходит Бог знает в чем, на себя, смотри, копейки не потратит...

― Ой, мама, вечно ты разжевываешь. Что я, не понимаю. Уже и пошутить нельзя.

― И что им эти немцы? ― жена говорит. ― Все прямо броси­лись туда. К фашистам этим. Ничего хорошего они нам не сделают. В войну они знаешь что делали у нас? Я знаю, они два года стояли в нашей деревне.

― Дядя Женя в Англию полетел, а не в Германию, ― дочка говорит сварливо.

― В Англию? Ну, в Англию... Думаешь, большая разница? У них разница между собой, к нам они все одинаково. Любишь ты, Валя, спорить. Лучше помогите мне, я хочу встать.


И так пошло дело, что через две недели жена сама уже ста­ла добираться до ванной, до туалета. С костылем, правда, кое-как, но начала двигаться! Заходила!

Врач посмотрел:

― Да, ― говорит, ― лед тронулся. Теперь будет ходить. Мазь мою применяли?

― Вашу мазь, ― старший брат ему отвечает, ― мы сначала применяли. По своей глупости. Ничего она нам не помогла, она только очень хорошо пачкала простыни. Насчет простыней пре­тензий к вашей мази нет ― простыни можно выбрасывать. А насчет болезни... Знаете, что нам помогло? Вот это масло.

Врач взял в руки пузырек, повертел - обычный пузырек тем­ного стекла, ― возвратил его старшему брату и спрашивает:

― Ну и что это за масло?

― Это такое масло, которое помогло... ― старший брат на­чал, но жена его сразу оборвала:

― Не заводись.

Потом говорит врачу:

― Это с Афонской горы масло, от одной иконы... Вы этого не признаёте.

― Почему не признаю? ― врач говорит. ― Очень даже признаю и уважаю. Продолжайте применять ваше замечательное масло.

И пошел в ванную мыть руки, а старший брат уже не отстает от него.

― Как же так? ― твердит. ― Вы же говорили: неизлечимая болезнь. Вы же сами сказали…

― Я не говорил: неизлечимая. Я говорил, что если нерв утратил чувствительность, то наука не всегда может дать делу обратный ход. Сам механизм включения не до конца изучен.

― Она же ходит!

― Ну, я бы так не сказал: ходит. Пока я вижу другое: дви­гательные функции частично восстановились. Частично. И я вас сразу хочу предупредить: о полном восстановлении в таких случаях мечтать не приходится.

― Человек пять месяцев лежал пластом, вы это понимаете?

― Отчего же не понять, понимаю.

― А теперь она ходит!

― Ну... Немножко ходит.

― Так это же чудо!

― Ну, в каком-то смысле... А что не чудо? Вон самолеты летают, хотя они тяжелее воздуха. Разве это не чудо? По телевизору вчера показали роды у голубого кита, вы не смотрели? Подводная съемка. Сто лет назад об этом и мечтать было нельзя. Английский писатель Честертон сказал: самое большое чудо, которое он встретил в своей жизни, ― это знаете что? Цветок одуванчика.

― Да что ты мне... ― старший брат тут разозлился всерьез. ― Ты этим цветком можешь задницу себе подтереть! При чем тут цветок? Ты хоть что-нибудь понимаешь, вообще, или ты ничего уже не понимаешь?

― А ну, перестаньте, ― врач ему говорит. ― Прекратите сейчас же.

― Ты называешься врач! У тебя на глазах погибала целая семья ― четверо человек детей, мать парализовало, ― ты только хлопал ушами! «Неизлечимая болезнь, неизлечимая бо­лезнь»... Священник, пожилой человек, ей прислал это масло ― она встала в тот же день! После этого ты говоришь: продолжайте применять ваше замечательное масло... Что же ты раньше молчал? Где ты был? Как ты будешь лечить после этого?

― Я как лечил, так и буду лечить, ― врач ему отвечает, ― по науке, по книгам. У меня следующий вызов к больному, который с пятьдесят первого года преподает научный коммунизм в институте Лесгафта. Ты хочешь, чтобы я ему отнес это масло? Ему не поможет. Твоей жене хорошо: воля сильная, внушила себе про это масло, накрутила себя. Чудо? Пусть чудо. Я чудесами не занимаюсь. И фокусами не занимаюсь. Ты же не побежишь в цирк за медицинской помощью? Не побежишь. Ну и к врачу не обращайтесь ни за фокусами, ни за чудесами.

Хлопнул дверью и ушёл.

Образованные люди ― это что-то особенное. С таким челове­ком бесполезно спорить: он же тебя обругает, дураком тебя выставит, он же на тебя и обидится.

Вот и у отца было специальное образование, и тоже нелег­кий был человек.

Неудобно только перед врачом. Понятно, что нервы не вы­держивают у всех, что тяжело, что страшная жизнь, но врач-то тут при чем? Хороший человек, еще отца лечил ― а тоже ведь гроши получает, бегает по участку... Нет, надо будет извиниться перед ним. Какой-то подарок надо бы ему... Вот и лиш­ний расход появился. Эх, правильно жена говорила: язык мой ― враг мой.


Стали жить дальше, незаметно прожили два с половиной го­да. Денег совсем перестало хватать. Но в другом отношении жить стало проще, сноснее. Прошла первая оторопь. Привыкли как-то, притерпелись и к безденежью, и к болезни жены. Все-таки человек встает, обслуживает себя. До церкви добирается самостоятельно.

Дотуда добирается, а на обратную дорогу сил уже не остается. Падала сколько раз; один раз так сильно упала, что разбила себе все лицо. Стал старший брат жену встречать. А службы церковные не разберешь ― бывают короткие, бывают очень длинные. Лучше приходить заранее.

Первое время старший брат на улице дожидался жену, потом привык к виду церкви ― потянуло зайти. Вот тянет что-то, а что-то другое не пускает. Но глядит: двери открыты настежь, люди входят, выходят... Один так определенно зашел выпивши. Ну, думает старший брат, если этому можно...

Вошел ― и отбежал в сторону, спрятался за колонну. Сум­рачно в храме, прохладно, какие-то огоньки мерцают в глуби­не... Страшно в храме.

Вот сейчас, думает, подойдут ко мне эти старухи, спросят: «А ты что здесь делаешь? Разве можно тебе?» ― и выведут со скандалом. Еще он боится, что кто-нибудь из знакомых загля­нет сюда случайно, а потом будет рассказывать в гараже ― да с шуточками, да с хохотом! ― про то, что увидел: «Генка ве­рующим заделался. А чего мне врать? Стоит со старухами, по­нимаешь, рожа постная...» Еще священника боится. Раз уж этот отец Анатолий считает, что вся болезнь у жены произошла по его вине, то что ему стоит ляпнуть при всех: «Поглядите, братия, на этого безбожника. Милосердный Господь в ответ на его художества люто поразил жену безбожника, которая тоже здесь присутствует. Одумался ли сей грешник? Нет, братия, он продолжал гнуть свою линию...»

Вот так фантазирует старший брат, и все больше ему ста­новится не по себе. Да ну их, думает, Пойду-ка я лучше на улицу.

Отыскал глазами жену ― жена стоит, понурясь, целиком в свои мысли ушла. Посмотрел дальше по рядам ― все грустные стоят, сосредоточенные, никто и не косится в его сторону. Священника вообще не видно в храме. Стоит впереди какой-то мальчуган в золоченом балахоне, читает со свечкой какую-то тарабарщину: «Привмененбых снисходящимивров, быхякочеловек без помощи, вмертвыхсвободь. Яко язвеннии спящии во гробе, ихженепомянул еси...»

Все слушают, стоят.

Глядя на людей, и старший брат успокоился. Начал ровно дышать, расправил плечи. Увидал, что перед иконой свеча наклонилась и капает; шагнул к иконе, поправил...

И стал после этого дня заходить смелее в церковь. И ви­дит, главное, что здесь такие же люди, как и везде, как и на его автопредприятии, ― и простые, и с амбициями, и всякие. И даже в целом люди здесь поинтереснее, чем на автопредприя­тии.

Жена сначала скептически отнеслась к его новым настроени­ям. Потом стала понемногу помогать, стала ему подсказывать, что в церкви что означает, интересно! Наука целая.

И интересно, насколько в обычной жизни многое взято из церковного обихода. Даже и в детском языке: как он мальчиш­кой говорил, не понимая: «олух царя небесного», «святым ду­хом питался», «до морковкиных заговений» ― так же и дети его потом стали говорить, хотя никто их не учил этому, ― а это, оказывается, шло из древних времен.

Однажды в воскресенье старший брат пораньше встал, жену проводил до церкви и сам остался на литургию. Всю службу от­стоял до конца. Служба была необычная: до этого целую неделю лил дождь, а тут, когда люди шли к причастию, солнце так и играло в храме: то вспыхнет на подсвечнике, то осветит икону в дальнем углу, а то вдруг лицо у кого-то из причастников засветится. В алтаре по временам являлся целый столб света.

Домой возвращались опять под моросящим дождем. Старший брат вдруг говорит:

― Ты знаешь, Галя, очень верно сказал сегодня отец Анато­лий. Мы мало ценим то, что у нас есть.

Жена только губы поджала. Еще бы, мол, отец Анатолий ска­зал или сделал что-нибудь неверно.

― Я к чему говорю? ― старший брат заторопился. ― Ведь вот у нашей семьи маловато денег...

― Сколько есть. У других и этого нет.

― Подожди ты с другими, дай закончить про нас. У нас-то денег явно недостаточно. Вот мы с тобой переживаем из-за этого, ночами не спим, да?

― Ну и глупо, если ты не спишь из-за этого, ― жена отве­чает. ― Я о деньгах вообще никогда не думаю. Что о них думать? Другое дело, что надо вас всех каждый день кормить-поить. Вот тут иногда думаешь, потому что за нынешними ценами угнаться невозможно.

― Ну понятно, - старший брат говорит. ― Это понятно. Но мы почему-то думаем, что тяжело нам одним.

― Почему? Сейчас очень многим тяжело.

― Так я и говорю про нас ― про тех, кому тяжело. А у кого много денег наворовано, про тех мы думаем, что у них прямо райская жизнь началась, А это не так. Ты возьми нашего директора автобазы ― ведь он всю нашу автобазу приватизировал в свой карман, все двести машин. У него этих денег полно!

― Я думаю, ― жена говорит.

― А что толку? У него дочка замуж не могла выйти до тридцати шести лет. Теперь вышла ― лечится от бесплодия. Шесть­сот долларов, говорят, стоит лекарство. Так этого лекарства надо, может быть, шестьсот упаковок, а будет ли от него толк? Совсем не обязательно!

― Подожди, ― жена говорит, ― еще неизвестно, как у наших девчонок судьба сложится.

― Да я не об этом! Как бы ни сложилась... Я о деньгах. У нас их нет и никогда не было, а у него этих денег полно.

― Ну и что?

― Так он их отдает чужому дяде! Он их отдает аптекарю, кому угодно ― только чтобы сделать хорошо дочке, чтобы семью ей сохранить…

― Ну?

― А у нас-то бесплатно сохраняется семья! У нас денег мало, но мы-то их тратим на себя! Нам столько и нужно!

― Ну понятно, ― жена говорит.

― Ты же знаешь, ― опять старший брат говорит, ― когда меня звали на встречу с одноклассниками, я не пошел. Десять лет было после окончания школы, потом было пятнадцать лет ― я не ходил, Я стыдился, Галя!

― Да, я помню, ― жена говорит,

― Ну как же! Они там образованные, всего достигли, а я кто? Простой шоферюга, развожу картошку по магазинам. А что теперь? Ты посмотри: теперь эта работа самая ценная, что позволяет частично кормить семью. Привезешь, поможешь разгрузить ― тебе дают продуктами. Такой порядок, это же не я выдумал. Частично дают продуктами. А у образованных что теперь? Они же голодные сидят, Галя!

― Ну понятно, ― жена говорит.

― Ведь это Бог устроил нам.

― А ты думал, ― жена говорит.

― Я-то стыдился, упирался, а вышло-то как…

― Да! ― жена говорит.

― Вот я и не знаю, за что Бог так любит нас.

― Перестань, ― жена сразу нахмурилась. ― Так нельзя го­ворить.

― Почему? Я правду говорю.

― Бог всех любит одинаково. И о всех одинаково заботится.

― Да? Может быть, может быть... Ты знаешь, Галя, я тоже хочу причаститься.

― Исповедаться надо тебе, ― жена говорит.

― Да? Ну да, это-то понятно. Это я понимаю.

― Учти, что тебе тяжело будет. Первая исповедь ― это зна­ешь как... Ты не струсишь?

― Чего это я буду трусить, ты чего?

― Враг-то ополчится против тебя. Вот увидишь: и хворь ка­кая-нибудь привяжется накануне, и срочная работа появится. Тут уже надо терпеть. Ты, главное, зубы стисни и повторяй про себя: «Я не струшу. Я не струшу. Я обещал. Обещания надо выполнять».

― Ладно тебе, ― старший брат ответил. ― Смешно даже гово­рить об этом.

― Значит, будем говеть. В четверг начнем, а правило ты начинай вычитывать прямо с сегодняшнего дня. Я тебе покажу, что читать, и вместе давай почитаем.

В четверг старший брат получил на завтрак сухую булочку с чаем. Вечером с работы пришел ― жена ставит на стол кастрюлю с отварным картофелем, отдельно подает на блюдце натертую морковь с редькой, хлеба кусок.

― И это всё? ― старший брат говорит.

В пятницу закончил работу пораньше, подъехал к своему до­му, заходит в парадную среди бела дня и вдруг видит ― под лестницей младшая дочка целуется с парнем. Постоял, посмотрел на них…

― Совет вам да любовь! ― гаркнул с горя во всю глотку.

Парень тут развернулся и, слова худого не говоря, съездил ему по скуле. Небольно, но плотно так приложился: у старшего брата искры посыпались им глаз. На ногах устоял, однако, и после не оплошал: поймал парня за руку, крутанул...

― Па-па, ― дочка тут говорит.

Парень замер. Потом рванулся со страшной силой, вырвал руку... И дал стрекача на улицу. Дочка за ним бросилась, за­металась, возвратилась к отцу. Смотрит на него, разиня рот, и дышит тяжело. А старшего брата отчего-то смех разбирает. Скроил зверскую физиономию, чтобы скрыть это обстоятельство, и двинулся вверх по лестнице.

― Маме не говори, ― дурочка эта просит снизу придушенным голосом.

― Поздно вспомнила про мать! ― Геннадий ей отвечает сверху.

Поднимается на свой этаж, ключ на ходу тащит из кармана, а жена уже открывает ему, уже встречает: «Ну наконец-то!»

Стоит на пороге, какая-то вся потерянная, растрепанная...

― Что случилось? ― спрашивает старший брат.

― Ничего. Правда ничего. То есть ничего худого.

― Да? По твоему виду не скажешь. А что случилось нехудого?

― Нехудого? Хорошего-то? Не знаю, как и оказать.

― Так и скажи.

― К нам Евгений Иванович заходил, оставил тебе адрес. Вот, возьми. Он хочет, чтобы ты прямо сегодня побывал у него в конторе.

― А кто такой Евгений Иванович? Погоди, Женька, что ли, объявился? Брательник? Ну, ты смотри...

― Да, это он приходил, пока тебя не было. Ты поедешь? Он сказал, что после шести часов там все закрывают, поэтому ехать надо обязательно сегодня, до шести... Подожди, а что у тебя с глазом?

― Черт, уже четыре часа. Придется ехать не жравши. А что за срочность такая, он не говорил?

― Ну, он себя виноватым чувствует, считает, что мы тут очень бедно живем. Говорит, что сам не понимает, почему раньше не помог нам... Я не знаю, Гена.

― Помочь хочет? Ты смотри... Ну и правильно хочет. Своих детей не удосужился завести, так можно помочь и племянникам. Не чужие, чай. Кому-то же надо помогать все равно: человек так устроен. Тем более ребята у нас неплохие, удачные ребя­та.

― С глазом-то что у тебя? Дай посмотрю.

― С глазом... подожди ты с глазом. А почему надо ехать именно сегодня, я так и не понял. Что за срочность такая?

― Брата своего не знаешь? Ну, он уезжает куда-то, улетает, ждать не может ― все как обычно у него.

― Ну и уезжает, что тут такого? Занятый человек... Ты лучше погляди, контора у него в каком месте. Улица Марата! Да-а-а.

Жена молчит.

― А помнишь, я тут жаловался однажды: мол, дети у нас неплохие, зато денег ни черта нет. Помнишь?

― Ну, помню.

― Теперь, глядишь, и деньги появятся. Заживем на старости лет!

Жена молчит.

― Ты что, не рада?

― Рада, рада. Ты на машине поедешь?

― Что я, с дуба рухнул? На улице Марата меня первый по­павшийся гаишник остановит: «Что везешь? Покажи накладную». Нет, сегодня ты явно не в форме. Ложись отдыхать.

Жена за ним вышла на лестницу.

― Смотри, ― говорит, ― если он будет тебе предлагать вы­пить, ты не соглашайся. Колбаски там предложит ― ты откажись. Ты же говеешь. Вежливенько так скажи ему: «В следующий раз обязательно, а сегодня давай лучше не будем».

― Да, я понимаю тебя. Но случай, конечно, особенный. Я буду смотреть по обстановке. В крайнем случае ― в самом крайнем ― передвинем это дело на неделю.

― Разве можно передвигать? Ты что? «Передвинем»...

― Ну а что такого? Последняя суббота завтра? В воскресенье опять начнут церкви закрывать? В чем проблема-то?

― Вот. Я тебя предупреждала. Вот, начинается.

― Ничего не начинается, хватит ныть. Я тебе сказал русским языком: по обстановке. Постараюсь, конечно, не нарушать. Но случай особенный.

Сбежал по лестнице, распахнул дверь ― за дверью на улице мается младшая дочь: «Ты куда? Ты сказал маме?»

― Сказал, Обязательно. Мать меня послала за мешком.

― За каким еще мешком? Зачем ты сказал, я же просила тебя…

― В мешок тебя посадим и будем за деньги показывать. Глядите, люди добрые, какая у нас редкость в мешке: учиться не хочет, а хочет...

― Очень остроумно! Очень!

В эту минуту и парень ее выруливает из-за табачного киоска.

― Дядя Гена, ― басит, ― ну я прямо не знаю... Ты смотри, как получилось. Короче, дай ты мне разок по роже, если тебе обидно. И забудем про это дело.

Старший брат пригляделся: лицо у парня смущенное, но не до конца. Улыбочка все же просвечивает. Пригляделся еще...

― Ну, тебя-то я знаю, ― говорит. ― Ты Витьки Огурцова сын?

― Точно.

― В футбол играли с твоим батькой. Такой был… своеобразный был паренек. Ты-то помнишь его?

― Как тебе сказать, дядя Гена? Не отчетливо. Мне же десять лет было, когда он помер.

― Да, страшное дело... А мог бы жить до сих пор, если б не эта зараза. Сколько хороших людей из-за нее пострадало! Сам-то не увлекаешься ею?

― Ты про что спрашиваешь, дядя Гена?

― Я говорю, сам-то ты не пьешь, я надеюсь?

― А с чего мне пить? С каких доходов?

― Ну и правильно, когда такой пример перед глазами... Мамка-то как?

― Ничего, работает.

― Вот это хорошо, что есть работа. С работой сейчас, сам знаешь…

― А с тобой, ― к дочери повернулся, ― разговор будет от­дельный.

― Очень испугалась!

― Твое счастье, что я спешу, ― говорит ей со строгостью, ― опаздываю на важную встречу, а то не оставил бы так. Имей это в виду.

― Дядя Гена! ― Парень все не отстает, просто хватает за рукав. ― Послушай меня. Мы тут провернули с ребятами одно дельце, потом мамка подкинула деньжат ― короче, взял я себе «Москвича» за триста баксов.

― Ну и хорошо. Что ж тут... Это дешево.

― Да он, зараза, не заводится никак. Что с ним сделалось, ума не приложу.

― Во-первых, надо свечи поменять. Контакт, может, подрегулировать... Смотреть надо.

― Так, может, посмотришь?

― Сказал ― не могу. Завтра посмотрим.

Нагловатый все-таки паренёк ― ну да у современной молоде­жи это как общее правило. Может, и не прожить сейчас без этого? Ладно, пусть сами разбираются. Лишь бы к Маринке хо­рошо относился.

Прежде чем уйти, покосился последний раз на дочку: дурища невообразимая! От холода посинела, стоит в своей курточке куцей, зубами лязгает, обиженная вся такая ― ты что! Отец ― первый враг, дело известное. Когда-то еще поумнеет? Если се­бя самого вспомнить в этом возрасте, то лет шесть надо ждать, если не больше.

Взял ее за локоть, отвёл в сторону ― сопит доченька, упи­рается, глазами сверкает.

― Нечего смотреть волком, ― сказал ей на прощание. ― И запомни: ничего я матери не сказал про твои художества. Нe хватало еще огорчать из-за всякой ерунды. Теперь смотри, что ты с нами делаешь: вот я сейчас еду на встречу с дядей Женей…

― Дядя Женя вернулся? О, отлично!

― Отлично-то отлично, но вот он спросит у меня: «Как там Мариночка? Как учится?» Что я ему отвечу? Что школу бросила да обнимается с парнями под лестницей?

― Папа!

― Ну, всё, всё. Будем считать, что мы друг друга поняли. И пора, знаешь, тебе умнеть. Все-таки тебе не десять лет.

Пока ехал в метро, все лезли в голову приятные мысли. Контора брата. Еду к родному брату в его контору. Смотрит на других пассажиров ― и смешно ему смотреть на них, и жаль их немного. «Вы-то куда едете, бедные?» Небось не на улицу Ма­рата… Приятная щекотка внутри. Молодец Женька. Женяка мо­лодец. Сам устроился в жизни, теперь будет вытаскивать пле­мянников. И правильно! Кстати говоря, вот это самое правиль­ное решение. Какой смысл всю жизнь загребать под себя двумя руками? Скучно, тупо! Отдавать гораздо приятнее, чем полу­чать, ― на этом и отец их воспитывал. Тем более что таких ребят, как наши с Галей, не стыдно показать людям. «Знакомь­тесь, господа, вот это мои родные племянники...» Ну и очень приятно, каждый ответит. Разве не так? Маринка красавица бу­дет, видно уже сейчас. Сережка молодец: внимательный парень. А Валя? Ведь таких нет. Такой девушке и чужой человек стал бы помогать с усердием, с радостью ― да разве она примет от чужого? То-то и есть. Именно что девушка ― настоящая, как в старину были.

На улице Марата след младшего брата затерялся. Там велись строительные работы, чинили водопровод в двух местах; целый квартал дожидался реконструкции и был обнесен глухим забо­ром, успевшим за годы ожидания наклониться к проезжей части и почернеть.

Дом, разыскиваемый Геннадием, находился, как ни странно, за этим забором, внутри квартала.

Хотя ясно было, что жена ошиблась, записывая адрес, Ген­надий все-таки пересек улицу Марата и двинулся вдоль забора, машинально читая обычные в таких местах надписи «Цой жив», «Ельцин Иуда» и прочее; вдруг в заборе засквозил просвет, открылась подворотня с кирпичной аркой, и Геннадий, сразу повеселев, нырнул под эту арку.

Он очутился во дворе-колодце, нежилом и страшноватом на вид (с проломленными стенами, с вывороченными оконными рама­ми), но где проложена была среди груд битого кирпича свежая на вид тропинка. Двигаясь по ней, Геннадий попал в следующий двор-колодец ― здесь горел костёр и трудились люди, похожие по одежде на строительных рабочих.

Геннадий подошел к ним, намереваясь расспросить про кон­тору младшего брата, но, разглядев вблизи лица этих рабочих, передумал и стал как вкопанный прямо у них на виду. Двое ра­бочих помоложе разбивали ломами новый трансформатор, а пожи­лой строитель, сидя на корточках перед новенькой тоже катуш­кой с телефонным кабелем, кромсал кабель ножницами и бросал куски в костер. Костер чадил, молодые рабочие непрерывно и однообразно сквернословили. Геннадий развернулся и начал отступать.

Клубы черного дыма носились по двору, справа виднелся микроавтобус с открытой дверцей, припаркованный к глухой стене; выход из ловушки был впереди, шагах в двадцати. Ген­надий крался к выходу, ожидая каждую секунду окрика сзади, и чувствовал, что внутри автобуса кто-то есть. Кто-то там шевелился за тёмными стёклами. Невольно он прибавил шаг ― в ту же минуту этот «кто-то» тяжело спрыгнул в грязь за его спиной. Геннадий отскочил в сторону и быстро развернулся, ожидая нападения. Перед автобусом по щиколотку в воде стоял младший брат.

Серо-розовый костюм сидел на нем в облипку, как кожура на сардельке, и так же блестел. Блестела и голова, гладко выбритая.

― Женя, ― сказал старший брат.

Взгляды их встретились. Младший брат гневно нахмурился и вдруг гаркнул во все горло:

― Марат!

― Ты чего? ― спросил Геннадий, слабея от страха.

Брат только топал ногой, разбрызгивая грязную воду, и на весь двор вопил:

― Марат! Марат!

От костра двигался к ним пожилой строитель, держа под мышкой огромные ножницы.

― Марат, ― сказал ему младший брат своим обычным голосом. ― Вот человек ― я говорил тебе про него. Поставишь его в пару с Антоном, подскажешь на первых порах… Ты не ему ― ты мне сделаешь одолжение.

Пожилой строитель замер, выслушивая сообщение младшего брата, потом всплеснул руками и поспешил к Геннадию, роняя по дороге ножницы. «Ничего, ничего, ― забормотал он, обхва­тив Геннадия и нежно поглаживая его по спине. ― Не беда...» Ручищи у строителя были длинные, сильные, курчавая башка с непомерно развитыми челюстями, грудь как у кузнеца, зато ноги настолько были у него короткие, что целый строитель едва доставал Геннадию до подбородка.

Закончив обниматься, Марат потрусил назад к своему костру, ловко, почти не наклоняясь, захватив по пути ножницы.

― Идем, ― сказал младший брат Геннадию. ― Бог ты мой!

Когда он забирался в автобус, его вдруг сильно качнуло; Геннадий понял только сейчас, что с братом не все в порядке.

В автобусе на откидном столике стояла литровая бутылка американской водки, на две трети пустая, стояли грязные ста­каны, лежала в целлофановых лоскутьях какая-то мясная закуска. Брат молча наполнил стакан и двинул его через стол к Геннадию.

― За встречу? ― робко предложил Геннадий, принимая стакан.

― Кретин, ― произнес младший брат сквозь зубы. ― Что ты натворил?

Геннадий, совсем деморализованный, отхлебнул сначала вод­ки, которая оказалась не только теплой, но и приторно-слад­кой на вкус, потом осторожно спросил:

― Ты, наверное, имеешь в виду... что?

― Я имею в виду то, что ты кретин! ― закричал на него младший брат. ― Тебе дали шанс, как и всем в этой прелестной стране, ― ты его проспал! Ты мужик или ты... У тебя четверо по лавкам, а ты себе позволяешь ни хрена не делать за... наверное, за пятьдесят долларов в месяц? Ты получаешь пятьдесят? Сколько ты сейчас получаешь?

― Я, Женя, получаю всего двести тысяч в месяц, но я, за­меть, получаю еще продуктами, которые...

― Тридцать три доллара в месяц ты получаешь. В Америке негр получает столько за восемь часов работы. То есть он не работает ― он же негр. Но меньше ему нельзя платить. Ясли меньше ― негр тогда обижается. А тебе не обидно?

― Я, Женя, не считаю, конечно, что мы так уж хорошо живём. Но мы не бедствуем. Еда в доме есть всегда. Есть...

― На коже шерсть, ― сказал младший брат. ― Ты жри. Заку­сывай. Раз в жизни-то поешь нормально.

Геннадий нагнул голову и начал с усилием проглатывать куски какой-то жирной, густо наперченной гадости, которые удавалось ему нащупать пальцами среди целлофановых мокрых лоскутьев.

Брат, не глядя, вытащил из-под сиденья новую бутылку ― с тем же персиком на этикетке, с той же надписью.

― Я как посмотрел на Галю ― ну, вcё! ― взахлеб рассказывал он. ― Этот халатишко задрипанный, шарканье это... Она же ле­тала по нашей квартире! Щеки были вот такие ― из-за спины было видно. Бог ты мой... Дочку твою видел.

― Мариночку?

― Чужого дядю приметила и застеснялась так ― локоть под­няла, понимаешь, личико закрыла и рукавом вытерла нос!

― Ты Валю видел?

― Рукавом вытерла сопли! Куда ты ее денешь такую? За кого замуж выдашь? За колхозника? Колхозников больше не будет ― скоро последние вымрут от спирта «Рояль». А умный фермер сына своего пошлет в Оксфорд! Гена, ты хороший человек, но ты кретин. Ты сгноил свою семью.

― Ну? ― спросил младший брат минуту спустя. ― Ты мне скажешь что-нибудь?

― Я скажу… Я не знаю, что тебе сказать. Скажи лучше ты.

― Речь не обо мне! Я свои проблемы решил.

― Что я могу тебе сказать? Сам ты все видел.

― Ну, ты думал о чем-нибудь? Искал работу? Времени-то прошло немало.

― Я думал… Ну, я тут ходил, знаешь, в церковь.

― В какую? ― быстро спросил брат. ― Церквей много. Есть мормоны, есть индусы,

― В нашу ― в какую. Помнишь, где мы отца отпевали.

― А, в эту... Митрополиты-кагэбэшники? Паства на трамвайчике, пастырь в членовозе? Ну что же, ты и здесь выбрал не самый лучший вариант. Больше ничего не надумал?

― Значит, так, ― сказал младший брат, не дождавшись отве­та. ― Будешь работать у меня. Будешь получать… ― Младший брат помолчал, что-то прикидывая в уме, и твердо закончил: ― Пятьсот долларов в месяц будешь у меня получать. Это не­много, но больше та пока не стоишь. Пока. Слушайся Марата. Умный мужик, но сво-о-олочь... Ты поаккуратнее с ним.

― Я тебя не оставлю, ― пообещал младший брат. ― Больше я тебя не оставлю.

― Женя… ― сказал старший брат.

Блаженное тепло, разливавшееся по его внутренностям, до­стигло наконец головы. Горе и заботы отступали.

― Хорошо сидим, ― отозвался старший брат. ― Правда. Нет, это глупо, что мы с тобой так редко виделись все это время.

― Я смотрю на твою жизнь, ― заговорил в свою очередь Ген­надий, ― как ты живешь. Мне это дико. Женя, мне это дико! Что я видел в своей жизни? Одну нищету. Как я устал от этой нищеты, Женя, ты знаешь?

― Ты жуй, ― отвечал ему младший брат. ― Мясного-то поешь. Вкусно,

Оглядывая стол в поисках мясного, Геннадий обнаружил ― Марата, который скромно сидел сбоку и наполнял водкой вмес­тительную фаянсовую кружку. Кружечка была примечательная ― грязно-белая, кривобокая, с давними и многочисленными следа­ми чайных потеков по бокам. Заполнив ее, что называется, с горбушкой, Марат сложил дудочкой мясистые губы, выпустил воздух и, не отрываясь, мелкими глотками высосал всю водку. Геннадий зажмурился.

Когда он справился с тошнотой, Марата за столом уже не было. На его месте сидел младший брат и говорил, яростно жестикулируя;

― Вы думаете, мне это досталось даром. Нет, Геночка! Я работал, я всю жизнь к этому шел. Гена, я трудился! Вы-то что сделали для того, чтобы вам лучше жилось? Ничего вы не сделали!

― Ничего мы не сделали, ― повторил Геннадий, вдумчиво кивая.

― Знаешь, за что я не люблю нашу церковь? ― задушевно спросил младший брат. ― За ее нескромность, за... за хвастовство! «Россия самая духовная страна». Да пожалуйста, никто с вами не спорит. Да сколько угодно! Просто в эти игры давно уже никто не играет. Гена, мы здесь в каменном веке живем. В каменном! Господи, да ты бы видел ту же самую Англию. Вот они там не занимались ерундой ― духовностью этой... долбаной. Мироточивым иконам не поклонялись, с бесом в скиту не боролись. Зато не выморили у себя шестьдесят девять миллионов, как мы, и женщину свою не дали сгноить. Пожалуйста, не возражай мне, я видел твою Галю. А англичанка и в семьдесят лет ― женщина.

Геннадий не помышлял о возражениях. Он был уже очень плох, и слова брата как-то смешивались в нем с той жгучей персиковой вонью, которой он весь был пропитан.

Младший брат пошёл его провожать.

― Система и вам не нравилась, ― говорил брат, таща его за локоть по бесчисленным лужам, которые постепенно сливались в одну лужу, мучительно блестевшую под лучами ртутных фонарей, ― но вы не хотели с ней связываться. Пачкаться об нее вы не хотели! «Советская власть, электрификация, ленинский путь ― говорите что хотите, только нас не трогайте». Вас на эти со­брания собирали два раза в год, и вы на них спали! А мы шли в комсомол, мы зубрили блевотный научный коммунизм ― мы шли, чтобы взорвать систему изнутри. Мы боролись, пока вы спали. И хрен вы теперь от нас избавитесь. Мы победили, и мы не уйдем. Горе побеждённым, знаешь, кто так говорил?

― Ци-олковский?

― Сам ты Циолковский.


Геннадий очнулся в своей постели на следующий день, часов около двенадцати. Кто-то раздел его, или он сам разделся? Поднимаясь, Геннадий споткнулся о таз, кем-то поставленный около дивана.

Жена сидела на кухне, глядела в окно и хлюпала носом.

Геннадий напился воды из-под крана и уселся поодаль, заметив:

― Вот такие дела.

― Ничего, ― отозвалась жена. ― Главное, что живой остался. Ты в милиции-то не был? Обошлось?

Геннадий пожал плечами, потом спросил, понизив голос:

― Дети видели?

― Частично. Не полностью.

― Представляю, ― медленно произнес старший брат. ― Ну да ладно. С этим уже ничего не поделаешь. Я говорил что-нибудь?

― Говорил? Нет, ты тихий был.

― Значит, ничего не рассказывал?

― Тошнило тебя очень. Так тошнило… Ну, ничего. Хорошо, что это все случилось в пятницу. Завтра еще отдохнешь. И сможешь нормально работать.

― Завтра я не отдохну. Меня Евгений Иванович берет к себе на работу.

― Ой, нет, ― сразу жена говорит. ― Гена, не надо. Ну, зачем тебе эта работа? Хочешь, чтобы тебя каждый день так тошнило, как вчера? Ты не представляешь ― один целлофан, кусками... Ну что это? Все время один целлофан.

― Ничего не поделаешь, ― отвечал старший брат, чуть не плача. ― Пятьсот долларов дает сразу.

― Да ну его, Гена, не надо. Хорошая работа у тебя, товарищи хорошие, помогут всегда...

― Ничего не поделаешь, ― повторил старший брат.

― Ну, как ты будешь с ним работать? Он же страшный стал!

― Да? ― спросил старший брат, понизив голос. ― Ты тоже заметила?

― Тут не заметишь... Черный стал.

Геннадий содрогнулся.

― «Черный, черный...» ― передразнил он потом жену плачу­щим голосом. ― Ты думаешь, мне легко? Ты хоть представляешь, во что я вляпался? Там у меня будет начальник ― Марат. Ты бы посмотрела на эту рожу. Это вообще... Это нечто! Но что делать, если делать нечего? И так пропадать, и так... Хоть по­дергаюсь напоследок.

― Ты вот что, Гена, ― торопливо заговорила жена. ― Ты ничего сейчас не решай ― отдыхай себе. Ты не торопись. А я сбегаю к батюшке, посоветуюсь с ним. Как раз служба заканчивается, скоро он выйдет... Я спрошу. Если батюшка благосло­вит, тогда и думать нечего. Тогда и поступишь на эту работу ― на новую-то.

― Пожалуй, сходи, ― хмуро согласился Геннадий.

― Но если он не благословит, то ты, Гена, должен его по­слушаться. Ты же православный человек! Или ты кто?

Геннадий сильно поморщился и сказал:

― Там посмотрим. Иди уже.

К возвращению жены вся семья собралась на кухне ― время было как раз обеденное. Пока дети звенели ложками, Генна­дий апатично сидел в своем углу, не поднимая глаз на жену. Наконец, она накормила и выпроводила последнего ребенка, вытерла руки кухонным полотенцам и молча подсела к мужу,

― И что? ― глухо спросил Геннадий. ― Отец запретил?

― Ну да, ― подтвердила жена, испуганно моргая. ― Руками замахал на меня. Ни-ни, сказал. Нельзя.

― Нельзя... ― повторял Геннадий с горькой улыбкой. ― А на тридцать три доллара в месяц жить можно? Вшестером?

― Жили же.

― «Жили...» Может быть, хватит уже этой негритянской жизни?

― Какой жизни?

― Негритянской! Мне, может быть, тоже неприятно выслуши­вать от людей... разное.

― И что люди говорят? ― робко спросила жена.

― Говорят, что я семью довел до нищеты.

― Мы вроде не побираемся.

― Говорят, что я жену сгноил.

― Да пусть говорят, ― сказала жена, пытаясь взять Геннадия за руку.

― Погоди ты! А твой отец Анатолий подумал о том, что из этих денег мы могли бы людям помогать, могли бы пожертвовать на ту же самую Церковь...

― Да ты что? ― снова испугалась жена. ― Ты хочешь, чтобы наша церковь сгорела?

― Вот так, да? А ты думаешь, мне приятно выслушивать про нашу Валю всякое?

― Что ты слышал про Валю?

― Что слышал, что слышал... То и слышал! Правду слышал! Что мы ей жизнь испортили, короче... Воспитания не дали ей.

― Это у Вали нет воспитания? ― вскричала жена шёпотом. ― Да ты... Что ты за человек после этого?

Ночь старший брат провел на кухне ― курил, ходил кругами, твердил про себя: «Не человек. Да, я не человек. Вот когда выброшу пятьсот долларов на помойку ― тогда буду человек. Молодцы! Молодец отец Анатолий. Правильно рассудил. Он чело­век, ездит в членовозе, а я езжу на грузовике. Да, я не че­ловек…» ― и так далее, до бесконечности.

На новую работу тем не менее Геннадий отправился как на каторгу. Ноги не шли ― приходилось буквально переставлять их усилием воли. «А что делать? ― уговаривал себя Геннадий. ― Делать нечего. Не бросать же так пятьсот долларов», ― и продвигался понемногу.

На улице Марата все закончилось быстро на этот раз. Марат сам встретил его под аркой, молча взял за воротник и, больно пихаясь, наступая старшему брату на ноги, оттеснил его к стене. Железная дверь, из которой вышел Марат, осталась сто­ять нараспашку; оттуда неслась танцевальная музыка. Марат спросил:

― Ты будешь платить? Твой брат уехал, деньги остался должен. Двадцать тысяч будешь платить?

― Я не знаю про деньги, ― сказал Геннадий. ― Я знаю, что брат должен был уехать, про это он говорил. А про деньги он ничего не говорил. Вообще-то я на работу пришел устраивать­ся. Если я вам не нужен, то я могу уйти.

― Заплати двадцать тысяч, ― сказал Марат, аккуратно придавливая старшего брата к стене коленом и локтем, ― тогда можешь уйти. Когда заплатишь двадцать тысяч? Сегодня заплатишь?

Геннадий окинул окрестности угасающим взглядом ― вокруг лежала пустыня… Распахнутая железная дверь в двух шагах была еще гнуснее самого Марата: туда еще предстояло ему по­пасть, там было гнездо. «Вот здесь и будут белеть мои косточки, ― отрешенно подумал Геннадий. ― Возле гнезда. На горючем песке».

― Двадцать тысяч рублей? ― сказал он, пытаясь выиграть время.

― Рубли себе возьми. Деньги будешь платить?

― Пойми ты, что я этих денег в глаза не видел. Я их не брал. При чем тут я?

― Твой брат сбежал или мой брат сбежал? Последний раз спрашиваю: ты будешь платить?

― Откуда у меня?.. ― пискнул Геннадий. ― Дядя, ты чего?

Марат как-то буднично ударил его кулаком в зубы и снова спросил:

― Деньги будешь платить?

― Денег... нету, ― сказал Геннадий, трогая рот и разглядывая кровь на пальцах. ― Пойми. Нету.

― Антон! ― закричал Марат, повернув голову к железной двери. ― Ставь паяльник.

― Будет горячий, ― пояснил он Геннадию со светлой улыб­кой, ― будем тебе вставлять...

Потом вдруг отпустил его, шагнул к двери и, сунув голову внутрь, начал придушенно вопить: «Антон! Ставь паяльник, я сказал. Антон!»

Геннадий побежал ― сначала не очень быстро (от страха не гнулись ноги), потом побыстрее... «Держи его! Держи! Антон!» ― кричал сзади Марат, хохотал, бил в ладоши, но вовсе, ка­жется, не трогался с места. Во всяком случае, звуки эти ослабевали, и ноги несли его уже ровненько, и сердце ожива­ло... Минута, в которую Геннадий выскочил на тротуар и уви­дал прямо перед собой группу молодежи, куда-то бредущую с зенитовским флагом, роняющего слюну ротвейлера, двух дюжих мамаш с колясками, ― осталась навсегда одной из счастливей­ших минут в его жизни.


Прошла неделя, месяц прошел ― младший брат не давал о себе знать. Прошел еще месяц.

Первые дни Геннадий был очень сердит на младшего брата, потом, не переставая сердиться, начал беспокоиться о нем. Короче говоря, имелась нервная нагрузка, и однажды она ска­залась: однажды младший брат приснился ему.

Вдруг ему приснилось: в узком и длинном помещении лежит младший брат. Ему там тесно, но он привык и лежит спокойно. И Геннадий во сне пытается приблизиться к брату и не может ― там сплошная теснота. Трудно объяснить, потому что стен нет, потолка нет ― ничего нет привычного. Помещения как такового нет, брат в тесноте лежит.

И слышно, напевает что-то, но слов пока не разобрать. Геннадий во сне подождал намного ― вроде слышнее становится. Может быть, пообвыкся? Но все равно ни одного слова понять нельзя, лезет какая-то тарабарщина: «Айбайл ё-дайморинг май френд! Ифит мэйксъю фил олрайт! Айлгетъю энисин май френд! Ифт мэйксъю фил олрайт!..»

Брат попел намного и перестал, начал стонать. Тесно ему, понятно. И опять лежит спокойно, но теперь он видит старшего брата.

«А, ― говорит, ― это ты».

«Поговори со мной, ― Геннадий его просит. ― Ведь я здесь ненадолго, ты же знаешь. Скажи мне что-нибудь».

Но брат уже забыл про него.

«Поговори со мной», ― просит во сне Геннадий.

Брат лежит, постанывает.

«Поговори со мной».

«Ты еще здесь? ― говорит брат. ― Ну, так и быть. Сейчас».

Лежит, собирается о мыслями. Голову приподнял.

«Ты знаешь, когда было хорошо? ― спрашивает. ― Вот мы с тобой сидели в тот раз на кухне, ночью... помнишь? Как мы тогда говорили обо всем, выпивали так. Тогда я не понимал, а это, знаешь... Вот это было хорошо!»

И опять вытянулся, уронил голову... Опять заскулил: «Айлбай-ё дайморинг май френд» ― и как будто его отключили: исчезло все.

Жуткий сон! Геннадий сходил на кухню, попил воды, снова лег… Ну, не уснуть! Стоит перед глазами лицо младшего бра­та. На бок повернулся, потом на другой. На спину лег...

― Ты чего ворочаешься? ― жена спрашивает.

Сначала неудобно было признаться, что переполошился из-за дурного сна. Потом увлекся: обрисовал свой сон во всех дета­лях.

Жена выслушала его молча - и охнула. Повернулась к ико­нам, что-то зашептала, закрестилась.

― Ты думаешь, ― Геннадий говорит, ― такой сон... ну, не к добру? Вообще-то я слышал про сны, что их надо понимать в обратном смысле. Приснилось что-то хорошее - значит, всё, туши свет. А если приснится...

― Ох, горе, ― жена говорит, ― горе у нас.

Обняла Геннадия за шею, лицом мокрым прижалась и шепчет ему на ухо:

― Понимаешь, он не кается.

― Так погоди, ― Геннадий говорит. ― Допустим, Женька не кается. Ты считаешь, что дело серьезное? Если он не покается, с ним что-нибудь серьезное произойдет? Тогда почему приснилось мне, а не ему?

― Жени нет, ― говорит жена. ― Убили Женю нашего.


Через полгода они получили загадочное письмо ― на шести страницах и без обратного адреса на конверте. Почерк жен­ский, незнакомый. Начиналось письмо так:

«Дорогие Гена и Галя! Вы меня совсем не знаете, а мне не­забвенный Евгений Иванович, наш дорогой Женичка, часто рас­сказывал про вас...»

Из письма выходило, что брат много лет любил эту женщину; похоже, что и она его любила, но у нее при этом каким-то об­разом сохранилась семья: «муж-инвалид, его мама и дети, ко­торых у меня почти столько же, сколько у вас: трое детей. Кстати сказать, меня зовут Валентина Николаевна».

«Сейчас все измеряют на деньги, ― писала дальше Валентина Николаевна, ― но деньги значат в этой жизни далеко не все. Человеческое участие не измеряется на деньги. Пока Женя не связался с этим проклятым бизнесом, он точно так же приезжал три-четыре раза в год к нам в Б. (Это такой город в Белорус­сии ― вы, может быть, слышали о нем.) Много ли денег требо­валось на эти поездки при советской власти? Хватало их как-то на всë».

«Боюсь, что Женя занялся этим проклятым бизнесом в какой-то степени по моей вине. Ему хотелось, несмотря на изменившуюся материальную обстановку в нашей стране, так же приез­жать, так же красиво ухаживать, как он это делал раньше. Для него это было важно. А для меня это не было важно, и меня убивает мысль, что Женя мог пострадать по моей вине. Вы зна­ете, он все грозился положить на мое имя какие-то громадные деньги и говорил: «Если со мной что-нибудь случится, то вы не должны пострадать», ― а получилось так, что мы теперь живем материально лучше, чем жили при нем. Старшие дети закон­чили учебу и зарабатывают теперь очень прилично. (У меня взрослые дети, п.ч. я рано вышла замуж. Но и вообще я старше Жени)»…

«Мне горько думать, что вы, самые близкие Женичкины род­ные, можете меня осудить. Пожалуйста, не делайте этого! Вся моя сознательная жизнь прошла в маленьком городе, где единст­венной достопримечательностью является аммиачный завод. Из-за болезни мужа мы никуда отсюда не выезжали. Мой муж ― инвалид по зрению. Я уже и не помню, как я жила здесь раньше, пока не повстречала Женю. Четырнадцать лет! Только это и дает мне силы жить дальше».

«Каким тонким человеком был ваш брат! Как красиво умел ухаживать! Сегодня этих качеств почти не осталось в мужском народе нашем. Простите, что болтаю глупости, отрываю вас от дела, но в том-то и горе мое: мне не с кем поговорить о Жене! Вы-то знаете, какой это был человек. Душевная деликатность не позволяла ему выставлять напоказ свои лучшие качества. Люди не понимали Женю».

«Простите, если что-нибудь написала не так. Себе облегчи­ла душу, а вас, наверное, огорчила. Простите. Но я, может быть, напишу вам еще ― потом, когда опять станет невмоготу».

«Как горько, что нельзя посидеть на его могилке, попла­кать всласть! Вы-то меня понимаете, это наш общий крест. Тут уже ничего не поделаешь. Нет, я обязательно напишу вам еще раз! Вы даже не представляете, как хорошо всегда отзывался о вас Женя! По его отзывам я вас всех узнала и полюбила, Еще раз простите за глупое письмо и не поминайте лихом уважающую вас Валентину».

Шесть страниц письма были исписаны до конца, еще и на по­лях имелась торопливая приписка: «Только не подумайте, что в наших отношениях была пошлость или какая-нибудь грязь. Муж во всем мне доверяет, это беспом. человек, а Ваш брат был орга­нически не способен на подлость. Вы это знаете. Прощайте! Ваша В.»


Галина и Геннадий ждут теперь обещанного второго письма. Догадается же Валентина Николаевна прислать свой адрес ― тогда они спишутся с ней и всё окончательно выяснят.

Сделать-то все равно ничего нельзя: вон как пишет Вален­тина Николаевна: «Нельзя даже посидеть на его могилке». Вот так! Убили и свезли куда-нибудь в лес, как это сейчас дела­ется. В лесу зарыли.

Убили бы и Геннадия, да Бог отвёл.

Была и такая мысль, чтобы обратиться в милицию, но потом отказались…Разве им объяснишь! «Помогите, у нас пропал брат». Они скажут: «Адрес давайте, последнее место работы. Телефон давайте». ― «Да мы не знаем». ― «Почему вы решили, что он пропал? Вы с ним постоянно поддерживали связь?» ― «Нет, он и раньше не звонил по пять лет. Но мы знаем точно, что брата убили». ― «Что вы знаете? Рассказывайте». - «Во-первых, мы видели сон». ― «Ах, сон...»

Письмо тоже нельзя использовать; нет обратного адреса. Еще спросят: «Сами написали?» Да и незачем показывать в ми­лиции такое личное письмо. Лучше обойтись без милиции. Ва­лентина Николаевна скоро напишет.

Видно же, что хорошая, душевная женщина. Поймет, что надо написать, и напишет.

2000

Николай Калягин