ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Полулегендарная Ниночка Сафронова жила в странно сохранившемся уголке старой Москвы, причем Москвы уютных деревянных домиков и зеленых лужаек во дворе. Этот уголок сохранился, окруженный новостройками. Там, в таком домике, она жила в комнатушке с высоким потолком на втором этаже. И окно-глаз этой комнаты смотрело во двор и хранило все тайны и горело обнаженно-красным огнем зимними вечерами, и нежнело летом — от скрытых ласк, которые были разлиты везде: в воздухе, в уголках, в траве…
Нина сама любила этот дом, и этот вид, и эту заброшенность, напоенную мирами. Для постороннего, наверное, было непонятно, где виделись эти миры; но они существовали, появляясь из истории, преданий, старых картин, из слов и душ людей, что жили здесь. Нина часто застывала, думая об этих людях, своих соседях; и хотя внешне они были самые обычные люди, Нина отлично знала: никакие они не обычные, ибо за каждым из них стояло «что-то», а «что», Нина не могла определить в самой его глубине. Не раз ей даже казалось, что в некоторых случаях это была пустота, но совершенно особенная, уже не предначальная, а пронизанная неизмеримым и нередко страшным смыслом. Такое впечатление создавалось, например, когда она смотрела в глаза Тани Самойловой — ее соседки, работницы текстильной фабрики. Таня иногда, проходя по коммунальному коридору, понимала ее взгляд и улыбалась ей ответно, но не губами, а этой пустотой. Поэтому самой необычной и интересной Таня была, когда молчала; но слова у нее иногда вырывались ошеломляющие — посреди других привычных, теплых, человеческих слов. Нине порой хотелось утешить ее как носительницу непостижимого. Но Таню не нужно было ни в чем утешать, как будто у нее внутри было тайное знание, что никакого утешения вообще не существует.
— А ты любишь себя, Танечка? — спросила ее однажды Нина.
И та ответила, что любит, но очень по-своему.
С другими соседями Ниночке было чуть-чуть попроще; правда, она не раз впадала в состояние метафизической истерики из-за любви ко всем ним. Этим она порой пугала свою другую соседку — толстую Антонину Петровну, которая понимала толк в скрытой Москве. Нина и сама понимала в ней толк, ибо видела почти все, но в уме своем она не была однозначна.
Судьба ее в детстве была тяжелая. Мать, которую она очень любила, была ранена на войне, и прожила потом только десять лет; отец о дочери заботился относительно, приходилось ей даже скитаться. Потом стало полегче, кончила школу, и влекло ее все время к сверхъестественному. Девочки-подруги втайне любили ее за это, хотя на словах ругали. Зато ни о чем ей не надо было плакать по ночам. Отец остался в Питере, а Нина попала в московский институт и молоденькой вышла замуж. Отсюда и начались ее приключения в неофициальном мире Москвы, который к тому времени уже расцвел. Однако, непонятно было, кто ввел ее в этот мир: то ли друзья, то ли муж, Миша Саблин, отличавшийся своими эссе.
С ним у нее получилась настоящая кутерьма: они расходились и сходились по нескольку раз, но это не мешало их шумной, необычной и в каком-то смысле светской жизни. В конце концов они все-таки почти разошлись, как раз незадолго до болезни Радина, и жили отдельно. Нине было уже 26 лет, она кончила институт, но по специальности не работала, ведя фантастическую и отчаянную жизнь. В ее комнатке на втором этаже нередко закатывались самые потаенные и невиданные чтения подпольной Москвы.
Проникали к ней и книжки, и всякие рукописи, перепечатки, издания, которые трудно было найти даже в Ленинской библиотеке. Заходил к ней порой и Юра Валуев, и люди из других, по большей части невероятных кругов.
Таня Самойлова говорила ей бывало на кухне, моя посуду:
— Хорошие у тебя друзья, Нинка. Такие не подведут, особенно на том свете.
И Нина гордилась своими связями, расцветая от них. Но и ею гордились тоже. Олег иногда забредал к ней почитать свои стихи, впрочем, для небольшого и весьма избранного общества. Но у Нины порой ему становилось не очень уютно, поражала она его, да и других, чем-то, что хотелось бы забыть. Но это не мешало любоваться ею: была она худенькая, среднего роста, с распущенными каштановыми волосами, и отличалась выражением лица: при всей странной миловидности его, было оно облагорожено и обожжено внутренним умом, при котором всякая обычная сентиментальность и чувствительность почти пропадала.
Телефонный звонок Олега о том, что он хочет зайти к ней с Сашей Трепетовым, немного ошеломил ее. (Нина была одна в квартире во время этого разговора, уставшая после работы в крематории, которую она любила). Несколько раз в жизни она уже встречалась с Сашей, никакого продолжительного знакомства не было, но что-то в нем волновало ее необычайно. И вот они должны увидеться снова у нее дома.
Она легла на диван.
Было так тихо, как будто дворик за окном перестал существовать… И она вспомнила их первую встречу. Это было давно, несколько лет назад, еще до того, как она вышла замуж. За ней ухаживал один человек — с которым она потом так и не сблизилась — довольно отключенный парень, которого все время тянуло куда-то в неизвестность.
Она была тогда вроде бы незаметной девочкой, только поступившей на первый курс института. И этот парень — звали его Гриша — познакомил ее с Трепетовым. Она помнила: это было зимой, в неистово солнечный морозный день, они решили поехать за город. И врезалось в память: большая, почти круглая комната, где оказалась она с Гришей, а Саша Трепетов будил в далекой спальне красивую девушку:
— Вставайте, Элен… вставайте… они вас сожрут… Скорей на воздух… туда… за город… Скоро все совпадет… У меня есть рецепт. Мы разожжем костер… И сквозь дым вы увидите проекции демонов.
И Элен встала от этого голоса. Причесываясь, она бродила, чему-то улыбаясь. Для Нины тогда многое было в новинку (и в то же время до странности привычно): и жуткие песни про инкубов, и магические заклинания, хранящиеся в черной записной книге Саши, и вообще весь темный, но скрыто-реальный потусторонний мир, нежно, как говорил Юра Валуев, обволакивающий нашу землю.
Нина запомнила один стих:
Скоро, ах скоро, на теплое ложе,
Скинув на время бесовские хари,
Духи тебя для зачатья уложат —
В мире нужда по причудливой твари!
Гриша все время твердил, что действительно сейчас наступила большая нужда в «причудливой твари»; и что давно уже пора этой «причудливой твари» отдать во владение весь мир, ибо надо «повеселиться» и «чем хуже, тем лучше». И при этом он хохотал, похлопывая себя по ляжкам. Сразу решили, прежде чем отправиться за город, к «королю», заехать за одной такой «причудливой тварью» на дом. Ехали за ней в полупустом трамвае, холодном и до того промерзшем, что казалось, не колеса это стучат о рельсы, а живые кости. Все окна в трамвае были заморожены, запечатаны холодом, освещены извне солнцем, и не видно сквозь них было ничего, кроме света. И Нина не знала, какими путями они проезжали.
Человек, к которому они зашли, был действительно причудлив. По дороге Гриша со смехом уверял, что когда этот тип родился, то вскоре в младенца лихо воплотилось очень крепкое, но бессвязное существо из глубоко темных, но многозначительных подвалов иных миров. С тех пор младенец поумнел, но развивался не по-нашему. Иногда только со дна его «подсознания» проглядывал человеческий образ.
Парень — звали его Николай — оказался и вправду не совсем в норме даже внешне: толст, уродлив, почти горбат, но силен чрезвычайно. Но главное, конечно, было в глазах. Познакомились. Он подал свою лапу, но как-то слишком церемонно.
Нина вспоминала, что очень пожалела его и чуть-чуть привязалась к нему за время этой поездки. Хотя никакой ответной реакции он не проявлял. А в электричке вел себя шумно, нахраписто, и все время рассказывал дикие, патологические истории из своего детства, о привидениях, которые выходили из его снов и беседовали с ним потом наяву. «А может, он человек», — шепнула тогда Элен Нине. Но его мнение до такой степени шли вразрез со всем устоявшимся, что Нина усомнилась…
Уже смеркалось, и они неслись вглубь Подмосковья в полупустой электричке. Кругом развертывались бесконечные снега и темные Леса среди них; летящие белые хлопья стремительно падали на землю с неба, а самого неба не было видно: оно было скрыто водопадом снега, падающим сверху. Таинственность лесов подкрадывалась к сердцу и наполняла его древним мистическим трепетом — захватывающим в себя, но в основе своей родным. А когда совсем стемнело, то все это пропало, но появились редкие огни, которые, как живые горящие духи, освещали эту землю.
Наконец, поезд, после тяжелого своего бега, встал. Это была их станция. Не боясь мороза, оголтело-весело они вывалились на платформу. В стороне женщины продавали мороженое. Саша вообще был чуть ли не в пиджачке, с непокрытой головой. Выглядел он совсем молодо, и какая-то таинственно-блаженная улыбка появлялась у него на лице.
Дом «короля» стоял на отшибе, почти с самого краю: деревянный, одноэтажный, как большинство домов в этом поселке.
Нина запомнила раскаленную русскую печку в углу, яркий электрический свет с потолка, и «короля»: довольно мрачноватого, но гостеприимного человека лет 35 с остро отточенными карандашами в верхнем кармане пиджака. Работал он в министерстве пищевой промышленности, но на самом деле был крупный практик, занимавшийся оперативной магией. На Сашу он посматривал с восхищением.
На целых два часа он исчез с Трепетовым, запершись в своем маленьком кабинете…
Остальные, однако, не скучали за столом; особенно развлекал всех «Николай» своей непропорциональной причудливостью.
И еще Нина запомнила: странно-зловещую улыбку «короля», чьи-то слова: «И кажется вечность раем, где зреет вкусная падаль», доброту и огонь за окнами. А потом совсем нечто невероятное, символы, книги, невиданные карты, специальные слова, и все это прерывалось словами о тех, «кто всегда внизу», и о том, что некие существа «богаты чьей-то кровью», и им с нежностью снова и снова предлагается кровь, какие-то обещания, любовь, но не к человеку, и «тьма, где воют упыри». И тотальный хохот, раздающийся из углов.
Она плохо понимала тогда смысл произносимого, и от этого кружилась голова, и все обволакивалось тайной и бездонной дымкой. Это было как в глубоком детстве, когда она не понимала, что происходит вокруг, и ей было жутко, и она плакала. Только впоследствии, многому научившись, она поняла значение того, что тогда произносилось, и решила, что лучше было бы ей этого никогда не знать.
Возвращались они в Москву поздней ночью, с последней электричкой.
«Король» где-то устрашил Нину… но Саша, Саша… она чувствовала, что еще момент, и влюбится в него. С таинственно-мудрой улыбкой сострадания он обнимал ее за плечи, что-то говорил, и она поняла: вопреки всему, вопреки «тьме», жить можно. Пускай бесы, «дезинтеграция» после смерти, «пусть заочно за нас решило наше прошлое, пусть тюрьма», или «стон молитвы, с черным миром слитый», но все равно бытие — это дар и его надо разгадать; и даже тот мрак лучше, чем ординарное сознание — в котором вообще ничего нет. Саша смеялся, и они уже неслись обратно в Москву, и опять пылали вдалеке в пространствах огни, и ей казалось — сквозь тьму за окном, — что она видит родные бесконечные леса, которые таинственно о чем-то говорят и полны бездн…
…Потом Нина изредка встречалась с Сашей в разных компаниях. Она чувствовала, он изменился, но она по-прежнему тянулась к нему, однако, Саша исчезал — и Нина забывала. Словно была невидимая преграда. Да и у нее самой в жизни происходили многие события и огромные перемены — и внутри и во вне. Только однажды у них вроде бы произошел контакт, это было спустя полгода после первой встречи у «короля», но на этот раз в квартире у одного неконформистского художника Бориса Вешникова. Контакт получился иного рода: по поводу «сновидения». Вернее, за неделю до этой встречи с ней случилось что-то непонятное во время сна. Никакого сновидения не было, но вдруг она почувствовала, что проваливается в черную яму, точнее, ее «душа» — и она осознала это во сне — внезапно стала приближаться к некой страшной черте, и если бы она перешла эту черту, то все было бы кончено для нее с этим миром.
Она провалилась бы в бездну, по ту сторону этого существования, и уже никогда не увидела бы небо, звезды, Россию. Это была черта, перейдя которую, не возвращаются обратно и не просыпаются. И она ясно, всем сознанием своим почувствовала это как истину. И яростно стала бороться, чтобы не перейти, вернуться обратно, и не поддаться движению в бездну. В уме зияла только одна мысль: еще один момент, и все кончено. И отчаянным усилием воли она возвратилась. И проснулась.
И вот тогда — у художника, после просмотра его сюрреальных картин — она спросила тихонько у Саши об этом, и он объяснил ей, что это не был «сон», и что она была в опасности и почему. Она запомнила этот разговор на всю жизнь.
И все это, как бы в забытьи, вспоминала Нина, лежа на диване, после звонка Олега. Значит, завтра Саша появится у нее.
…Олег был рад тому, что визит к Нине — последний из всей серии Сашиных поисков. Уже был и Виктор Пахомов, Ларион Смолин, большое общество у Омаровых, и теперь Нина. Саша сам сказал, что этого достаточно. И потом будет известен результат, и дальше второй этап, может быть, даже цель: встреча с «тайным человеком» и «путь». Пора, пора было что-то менять, одними стишками всю жизнь не проживешь, надо совершить нечто более кардинальное, бесповоротное и сверхчеловеческое… Так думал Олег. Хотя и возмущался в глубине: нет, нет, стихи он не оставит никогда, как оставил их тишайший Борис Курганов. Борис — он считался одним из лучших русских поэтов нашего времени — собирал свои стихи, оставленные у друзей, и сжигал их, чтобы быть в единстве не с поэзией, а только с Богом. Но неужели нельзя сочетать — удивлялся Олег. Нет, он никогда не откажется от стихов, ибо писать их — глубинная внутренняя потребность для него. И слава. А от всего этого не так-то просто отказаться. Для этого надо быть Борисом Кургановым — и перейти в иные измерения…
Ни Закаулов, ни Берков не пришли на этот последний «поиск» Саши Трепетова. Были свои причины, особенно у Леши, который извелся от своей разгоревшейся любви к синеглазой Светлане Волгиной.
Олег встретился с Сашей один, вечером, когда лил осенне-бесконечный дождь, иногда посещающий Москву летом. Довольно прохладно поздоровавшись, они направились к цели. Нина уже ждала их и приготовила фантастически скромный ужин (так хотел Саша), пригласив дополнительно только одного человека — старого своего приятеля Илью: из-за его тихости.
Вид Саши поразил ее: она давно не видела его, и он изменился — в чем-то неуловимом на первый взгляд. Ей показалось, что он где-то совсем в другом, не в прежнем, а в невероятно далеком. Тем более удивила ее какая-то вне всяких рамок его веселость — настолько странно сочетаемой она была с его уходом.
Поэтому, как только сели за стол, покрытый простенькой клееночкой и примостившийся у окна, которое выходило во двор, Нина сразу вдруг спросила Сашу о «короле» и напомнила ему эту незабываемую для нее поездку в глубь Подмосковья — зимним вечером, в мчащейся сквозь тьму электричке, полной огней.
Саша улыбнулся:
— О, это были дивные времена… Но, увы, для меня уже отошедшие. Хотя «король» по-прежнему пребывает в своем королевстве.
— Хотела бы я его еще раз повидать, Сашенька, — засмеялась Нина. — Я ведь тоже теперь другая…
— Это надо обсудить. Все зависит от того, какая ты другая. К «королю» лучше приходить только по делу.
Кое-что из этого разговора — некоторые намеки Нины — Олег не уловил и почувствовал себя отчужденно. Скоро вот и при нем будут говорить на непонятном языке.
Но неожиданно оживился Илья и начал рассказывать, как уютно и ладненько он пристроился работать сторожем в зоопарке (на более высоком уровне реальности он был поэтом) и как много от этого он получает для своей поэзии, особенно от слонов. И что он смущен общей загадочностью и величиной этих существ и часто плачет поэтому.
— Все они хороши, — подтверждал, посмеиваясь, Саша, наливая винца, — домашнее зверье особенно любопытно наблюдать; как они иногда пытаются понять человека и порвать занавес, и как плохо это у них получается. Так и мы, грешные, порой, в таком же положении, в смысле занавеса, только другого. Хе-хе…
Разговор разгорелся, и, охватывая все подтексты, понесли по своим кривым переулочкам и широким дорогам. Олег даже почуднел от удовольствия. Нина тут же рассказала залихватскую и задушевную историю про одну свою школьную подругу, в квартиру которой вдруг в один весенний день раздался звонок и на пороге появился незнакомый мужчина, который, извинившись, попросил разрешения зайти к ней в уборную и помочиться. К собственному ее удивлению она согласилась. Мужчина зашел, да так и остался с ней, как говорится, навсегда. Поженились они по любви. Зажили как в раю, потому что великим монстром он оказался в душе, а ей этого и хотелось.
— Упаси Бог от такой любви, — угрюмо заметил Олег. Нина налила себе ароматной наливочки, вздохнула и, словно в забытьи, загляделась на Сашу.
— В адок, в адок бы хорошо! — вдруг вымолвила она, облизнувшись и сладостно опрокинула в себя рюмку. — Временно, конечно. Эх, погулять бы по этим кругам! С песнею да с гитарою. Пошевелить наполеончиков, чингиз-ханов, шепнуть кое-что на ушко Главному: Хозяину земли этой… Эх!
— Протекция, большая протекция нужна в таком случае, — вздохнул Саша.
— Да, да, адка хорошо бы попробовать… На вкус, Сашенька, — и она улыбнулась ему заразительно. — Впрочем, порой я устаю от всего этого. От нечести, которая кружится в воздухе. И от любимых монстров со стороны, которые — неизвестно из каких сфер — начинают вдруг воплощаться здесь. Устаю. Тогда хочется вверх, в Вечное, порвать занавес, — она опять взглянула на Сашу, — по-настоящему порвать. Чтобы уже не было ложного света.
— О, для многих это главное препятствие! — ответил Саша. — И даже истинный свет бывает опасен, если, например, он дан в меру, но к нему приковываются, принимая эту горстку Света за абсолютное. И потому застывают, не идут дальше, отрекаясь от глубинного Богопознания. Кроме того, свет обладает свойством ослеплять. А тьмы нечего бояться…
Нина снова прикованно посмотрела на него.
— Как смешно, наверное, видеть разницу между Божественным и тем, что люди принимают за Божественное, — быстро сказала она. — Бедные они, бедные!.. И когда же, когда все это кончится?!
— Не переживайте, — вмешался. Олег, — на всех все равно не хватит жалости. Бог с ними. Лишь бы найти себя, свой путь.
— Ох, Олежек, — живо обернулась к нему Нина. — Смотрите, как бы еще не пришлось нам расплачиваться за этот свой путь… «свое» не гарантия божественности. Так и подзалететь можно. Один мой друг говорит: надо разбить все ориентиры, и вперед! Но разбить он хочет, прежде познав их… Этакий богатырь… Таких я люблю.
Саша, отпивая чаек, посматривал на Нину, улыбаясь.
— Полетим, полетим, все равно полетим! — прервал тихий Илья. — И даже зверушки полетят. В свое время.
— Смотря куда.
И разговор вдруг перешел на личность Валентина Муромцева.
— Думаю, станет весьма крепким парнем, — заключил Саша. — Поэтому пока мы его трогать не будем. Пущай созревает себе. На могилках.
И беседа продолжалась радостно, уютно в озарениях, при осторожном шелесте деревьев во дворе.
И когда уже наступила ночная глубина, стали расходиться. И Нина, спускаясь по деревянной лестнице, ведущей на землю, слегка коснулась Сашиной руки и спросила, можно ли ей позвонить ему.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Катя в душе неотвязно беспокоилась за судьбу Максима. Но после того необычного визита к нему и сцены с Глебом, ей так и не удалось больше посетить его: то он неважно себя чувствовал, то ожидал прихода какого-нибудь именитого врачевателя. И встречаясь с другими, и на вечерах, подобных Омаровскому, она тосковала о нем…
Между тем Максим, после ссоры с Глебом, впал в совершенно иное состояние, которое никогда не охватывало его раньше. Что-то в нем надорвалось, ибо дошел он до крайности: порвалась, наверное, сама способность к страданию, ибо даже она не беспредельна. Безразличие и странное отупение овладело им. Возможно, это была волна, желанного милосердия. Это отупение не было ординарным, потому что его способность мыслить не исчезла, но была загнана внутрь, а в сознании царил холод и невозможность больше страдать. Только иногда прежняя мысль о конце вспыхивала в нем, прорываясь, и тогда он опять готов был кричать от боли. Но это случалось теперь лишь временами.
И вдруг соседка, та самая, которая хохотала, предложила ему последнее утешение: «Ты играй в шашки, Максим, играй в шашки. Это помогает в таких случаях. Шашки, они кого хошь победят».
И Максим стал играть. Партнер для него нашелся из соседней квартиры: мальчик лет четырнадцати, хороший игрок, чемпион школы. Он был безотказен: целыми днями они сидели за столом, иногда переругиваясь и переставляя фишки. Как будто играющий в шашки не умирает…
Так проходили день за днем, час за часом, даже в лихой веселости и в оживлении. Но Максим все время поглядывал в окно: не залетают ли к нему птицы…
…А Катя, на следующий день после того, как произошла встреча в Нининой комнатке, решила позвонить тем самым людям из религиозных православных кругов, которые обещали ей и Светлане Волгиной прислать к Максиму своего знаменитого «мастера смерти», который возвращал внутреннюю жизнь неверующим… Но ее ждало разочарование: до сих пор до него не могут докопаться, он куда-то исчез, но надеются, скоро будет. И тогда она позвонила Максиму: как он. На сей раз он коротко: приезжай.
С трепетом она подходила к этому большому серому дому в центре Москвы, где недавно пришлось пережить ей нечто похожее на сцены из Достоевского. К ее изумлению, Максим всего-навсего играл в шашки. Четырнадцатилетний парень, полуголый, сидел рядом в качестве партнера и почему-то размахивал руками. Максим кротко улыбался и пригласил ее посидеть и посмотреть на игру.
Катя смиренно присела, озираясь. Максим же сразу ушел в игру, почти не замечая гостью. Робко она спросила его о врачах, но вдруг вне его ответа почувствовала, что все безнадежно. Фигура Максима за маленькой шашечной доской стала еще длинней, точно вытянулась. И она сказала, что сходит ему за молоком — почему именно за молоком, она не знала. Вышла на прохладный двор вся в слезах. И тут же на скамеечке подвернулся ей сосед Максима, старичок из квартиры напротив. Катя неожиданно для себя присела около него.
— Что, все играет в шашки? — полюбопытствовал он.
— Играет.
— А иные вот заговариваются, — сочувственно вздохнул старичок. — Если молодые. Разве мыслимо молодым умирать…
— Что же делать?
— Ничего, — резко оборвал старикан. — На том свете разговорится наоборот. Придет в себя, очухается.
— Чего же так сурово?
— Ишь, какие нежные вы. Да я, к примеру, видел человека, покалеченного, разорванного, только что голова цела, в ванной. И в крови по горло. И чуешь, что он мне сказал? Посмотрел на меня и спросил: «Что, боишься, старик? А я вот ничего не боюсь».
— Господи, где ж это было? На войне?
— Зачем на войне. На войне ванн нету. Недавно было, в больнице.
— Ну и ну. Что ж, в этом есть своя правда. — И Катя встала со скамьи. — Прощай, отец, я за молоком.
И она исчезла в переулке. Максим тем временем начал свою тринадцатую партию. Сегодняшний счет был 7: 5 в пользу подростка-чемпиона. Появление возвратившейся Кати мало что изменило, но это странное отсутствие контакта еще больше заставило Катю страдать. Все-таки он сунул ей в руки письмо, написанное крупным детским почерком Глеба, в котором он извинялся за все перед Максимом.
Часы проходили в каком-то диком умилении, и Катя даже дошла до того, что стала следить за игрой в шашки и разбирать в уме позиции. Под рукой у нее оказался атеистический журнал «Наука и религия», и она стала его механически перелистывать. Взгляд ее упал в текст, от которого волосы могли бы встать дыбом: из-за его идиотизма. А между тем продолжались партии, одна за другой, до бесконечности, отчаянно и бесповоротно… «Опять за свое: ничего нет, — вздохнула Катя, отбрасывая журнал. — Вообще ничего нет… Но когда же кончатся эти партии?»
Она запуталась в их беспредельности и молниеносной смене: одна за другой. Конец и опять начало. Начало и опять конец. И где-то в разрыве между концом и началом ей удалось встать, обменяться улыбкой с Максимом и, как во тьме, пожать руку и проститься.
Она вышла на улицу. Вечерело, солнечный свет был мягок и нетревожен. Люди спешили по своим домам, исчезая, как ручейки, то обеспокоенные, то радостные. С горя она решила зайти к кому-нибудь поблизости и очутилась у дверей мастерской Демина. «Наверное, будет Глеб», — подумала Катя, и действительно, учитель был у своего ученика. Вид Глебушки, после того, как он словно канул в воду на несколько дней, был уже другим: и глаза не так блестели, и чист был, и вроде бы даже не выпивши. Рядом стоял мольберт с начатой картиной.
Но завидев Катю, он загорелся опять. Демина и Светы не было — вышли ненадолго.
Сначала возникла некоторая неловкость: впервые они после всей этой истории с Максимом оказались наедине.
— Я, Катя, не могу так, — вдруг проговорил Глеб, начавши ходить для храбрости по комнате. — Или ты меня любишь, или нет. Если нет, расстаться, наверное, надо. Решай сама.
— Ты же сам так хотел.
— Раньше. Потому что я думал тогда больше о твоей красоте. А не о любви. А теперь я не могу. Грань перешел.
— Ну, вот. Этим всегда кончается.
— Я не только художник…
— Мой милый Глебушка…
— Итак, значит, не любишь. Сердцу не прикажешь.
— Но…
— Никаких «но»! — вдруг с необычайной для него яростью крикнул Глеб. — Ты еще скажи: стерпится — слюбится. Можешь уходить!
— Хорошо, я уйду, — побледнев, ответила Катя.
И она начала собираться. Пошла к выходу.
— Подожди, — он взглянул на нее. — У меня сейчас… Иди, иди. Но прости меня.
Катя стала медленно открывать дверь. Он подошел поближе и тихо сказал:
— Я сейчас просто не хочу тебя видеть. Я боюсь тебя.
И она также медленно исчезла за порогом, закрыв за собой дверь.
А следующий день был нов и упоителен и нес капельки воскресения для всех, так уверял по крайней мере подпольный астролог Миша Потаян. Но день прошел: и настали тревожные, опасные времена, напоенные страхом, надеждой и блаженством. По телефону утром по всему неконформистскому миру Москвы распространялись дикие слухи, сплетни, порой истерические откровения. Вероятно, толчком послужила история с рукописями Леонида Терехова — того самого знаменитого поэта, который скандалил на вечере у Олега. Ходил слух, что он неожиданно для самого себя вовлекся — или его вовлекли — в одно нелепое политическое дело. Кроме того, нашумел слух и о том, что Веничка Дорофеев, автор прославленного мистического романа про алкоголиков, потерял единственную рукопись своей второй книги. Никто ничего не знал точно, все это вместе задело всех за живое и получило название «черного понедельника» — так как Терехов влип в эту неприятную историю в понедельник и в этот же день пошел слух о пропаже рукописи Дорофеева.
«А еще уверяют, что рукописи не горят, — твердил Гера Семенов. — Сколько таких рукописей, картин, стихов за все эти времена сталинского лихолетья пропали бесследно! Даже в определенных архивах их не найдешь. И все это исчезло — для России, для истории, для людей. Никто уже не увидит их. А ведь среди этих рукописей были, может быть, вещи посильней «Мастера и Маргариты». У меня есть основания так говорить. Но и книги исчезли, и авторы: сгинули, умерли, повесились, растворились в страшных годах! И сколько же, сколько мы потеряли безвозвратно, думаю, эта потеря равносильна потере культуры доброй половины девятнадцатого века! Да и сохранится ли для будущего наше, современное, что делаем мы? Никто ничего не знает. Горят картины, горят рукописи — жутким, алым пламенем, и ничего от них не остается, кроме пепла. Когда-нибудь так и земля сгорит — как рукопись, опостылевшая Богу…»
Он говорил все это друзьям в кафе на улице Горького.
— Ну, уж это ты чересчур, милый, — вставила тогда Вика Семенова, его жена. — Бог правду видит, да не скоро скажет…
— Ждите, когда Он ее скажет, — прервал кто-то. — Но до того времени все сгорит, и земля в том числе. Одна только правда останется. Без людей.
— Значит, туда и дорога. Заслужили людишки. Кроме них, есть и миры иные, и существа другие. Пусть они и живут. Без людей. Провались все пропадом.
— Нет, надо верить. Не только в Бога, но и в человечество. И в Россию. Может быть, такой расцвет, какого мир еще не видал со дня его основания…
— Ну и оптимизм же у вас, батенька. Остается только позавидовать! Бьют вас, бьют, как собак, скоро совсем с голой задницей оставят, а вы все свое: верую. Ну и ну! Всему есть предел.
Разговоры такого плана так и разгорались по разного рода кружкам и компаниям.
— Да нет, и рукопись Дорофеева не пропала, и с Тереховым все будет благополучно, — уверяла всех Люба Демина. — Рукопись хранится в надежном месте. Это роман, он называется, кажется, «Скрябин», хотя никакого отношения к Скрябину не имеет.
— Нет, все пропало! — отчаянно твердила курносая Вера Тимофеева. — И все пропадет!
Эти волнения самым убийственным образом подействовали на Валю Муромцева, который в очередной раз перепрятал свои рукописи. Он уже относился к этому «перепрятыванию» чисто сюрреалистически: даже не уяснил себе вполне ясно, от кого он прячет свое творчество, и кто за ним охотится. Может быть, за его рассказами охотились полувоплощенные выходцы с того света, продырявившие щель в «великой стене», защищающей земной мир от невидимого, и о чьем появлении так грозно предупреждали древние… Или может быть, кто-то просто хочет украсть его «бессмертие». В то же время он стал относиться к этому немного спортивно: удастся ли спрятать так, что на сто процентов не найдут: по крайней мере предполагаемые земные недоброжелатели.
И рано утром, как раз после ушедшего дня тревожных забот о рукописях — он совсем затосковал, тем более что долго, два-три дня не видел никого из своих друзей, разговаривая с ними только по телефону. «Организовать что ли какое-нибудь пиво, без водки, просто чтоб пообщаться поскорей. А то совсем с ума сойдешь от всего этого сюрреализма 20-го века», — подумал он, набирая телефон Олега.
Олег охотно отозвался.
Договорились у «сидячего» памятника Гоголю у Арбата: там, как известно, было два памятника писателю: один из них был старый, в сквере, где Гоголь сидел, окруженный хороводом каменным героев.
Валя устал душою, пока добирался до места встречи: настолько велико было желание поскорее увидеть «своего», погрузиться в общий мир. И погибельное настроение сразу испарилось, как только он увидел чуть блаженное лицо Олега. После объятий, поцелуев и двух-трех слов, Валя был уже далек от всей тяжести земной жизни, точно ее — этой тяжести не существовало вообще. То же самое произошло и с Олегом. Они умудрились быстро, несколькими фразами, выложить то, что таилось в глубине, точно передавая друг другу свои последние знаки. И даже простое, по глазам: «Ты держишься?» — «Конечно, держусь» — было не лишним в их положении.
Но главным, конечно, было глубинное и тайное, передача его была молниеносна, и иногда без слов. А потом уже можно было перейти на более простой язык: что случилось, кто о чем думает, что пишет. И не заметили, что шли по переулочкам в метро. Нервы разрядились, и душа отдыхала в радости и полете. Олег не так уж часто виделся с Муромцевым, но необычайно ценил особые пути их отношений, эти потайные беседы. Часто они проводили время в ресторанчиках, одни за коньяком, удаляясь потом ближе к лесам, паркам, окраине — для покоя — но завершая обычно свои встречи в бурной компании.
Но на этот раз Олег сообщил Вале, что к ним хочет подсоединиться Катя и Вика Семенова, и может быть Демин, и что надо подъехать к Семеновым, там рядом есть хороший «заныр», где можно отдохнуть от мира сего. «Заныром» называлась какая-нибудь мистически-отъединенная квартира, или просто особое место, где можно встретиться и где все направлено на свое, внутреннее.
У Семеновых их уже ждала Катя Корнилова и Вика (сам Гена не смог разделить их общества — уехал по делам). Квартира была большая и прохладная с портретами неизвестных русских людей из тьмы веков, и все они смотрели как живые на своих странных потомков. И никакие тяжелые шторы не могли заглушить блаженные, и в чем-то до боли родимые звуки шагов на тротуаре — то были шаги живых бедных людей: квартира располагалась на первом этаже.
Вика и Катя отдыхали в глубоких креслах, смеялись и чуть не плакали, пили розовый слабый портвейн, и Бог знает о чем говорили. Приход Олега и Муромцева сделал обстановку еще родней, и точно огненное драгоценное вино — вино совместного общения — разлилось по комнате. И было упоенно и сладостно не только от того, что всякий знал, что каждый любит другого — в запое таинственной русской дружбы — но было еще в этом и нечто иное: вознесение в сферу какого-то тончайшего рая. И, наконец, душа, если и оставалась здесь, то была уже не одна, хотя и противопоставленная всему миру и жуткой, бесконечной неизвестности, скрытой в невидимом.
Можно было ничего не стыдиться, и плакать, и возвыситься тут же, и знать, что ты соприкасаешься с истинным сокровищем… И такое общение разливалось по всему московскому миру, и ему не было конца, как не было конца нежности и опьянению от встреч друг с другом.
И единственное, что, может быть, тревожило — уж слишком «затягивало» такое общение, возникала жажда обретать его каждый день. Все время кто-то с кем-то встречался, и дружбу такую уже и дружбой нельзя было назвать — ибо было в этом нечто более значительное: сотворение совместного духовного мира, может быть, спасение, укрытие и вознесение… Муромцев часто удивлялся: перед встречей (а это было почти каждый день) с кем-то из «своих», неважно кто это был, мужчина, женщина, поэт, художник, бродяга, но обязательно «свой», т. е. глубинный, у него было такое ощущение: что-то невероятное и разрешающее все вопросы должно случиться. Случиться в духовном смысле: то ли будет какое-то «откровение», то ли вдруг все они будут спасены (и метафизически и банально), то ли обнажится такое, от чего ум пойдет вверх дном. И действительно: все это было (не спасало ли от конца?) и открытия, и внутренние знания, словно током передающиеся, и предельные обнажения. За один час от встречи с некоторыми можно было познать более, чем от чтения томов книг. И все это было озарено и жизнью и духом.
Но у Вали возникало порой даже такое чувство: должно случиться последнее откровение, нечто бесповоротное и решающее. И на некоторые встречи он отправлялся чуть ли не как на последние. И хотя ничего «последнего» все-таки не происходило, это ощущение поднималось вновь и вновь перед другими встречами и вечерами. И кроме того была иная жажда: просто погрузиться в блаженство общения, во все его бесконечные пласты. Это превратилось в такую жгучую потребность, что Валя не мог долго быть один, например, на даче, и через два-три дня устремлялся в Москву, к друзьям. Хотя казалось, каждый из них — так любил и знал цену одиночеству, в котором могло рождаться великое и духовное. Но при этом была жажда быть со своими. «Времени на творчество не хватает, — жаловался Гена Семенов. — Не дают жить телефонные звонки». Но потом добавлял: «Что ни говори, а интересней человека ничего нет на земле. Как ни вертись. Все остальное — уже вторичное».
И этой жажде, этому общению были подвластны почти все. «Дело в неисчерпаемости души, — твердила Люба Демина, — хотя мы и несчастные, но неисчерпаемые». Но «несчастными» мало кто себя чувствовал, большинство наоборот…
И вот опять они вместе. Катя улыбается Муромцеву: «Что в тебе сейчас, что?.. Я чувствую это что-то родное, мое. Где-то там в последней клеточке души… Передай глазами».
Таково было первое «рукопожатие».
И понеслось, понеслось — дальше, дальше, между словами, за вином, в словах, на звезде. Но «отключаться» договорились в ближайшем «заныре». И поэтому Вика Семенова первая встала с кресла, поглядела на часы и сказала:
— Нас уже ждет там Толя Демин.
«Там» — значило в одном из здешних открытых «заныров», т. е. не на квартире, а недалеко от пивной, во дворике, где ощущались особые влияния. «Влияния» же выражались во внутренней «психологической» ауре каждого «заныра», присущей только ему. И вместе с тем во всех этих местах было и нечто общее. Там легче было «отключиться», т. е. уйти в свой мир.
За это они и ценились.
Пришлось подняться и выйти из гостеприимной семеновской квартиры. «Заныр» находился недалеко: быстро прошли два-три переулка. Это был, на первый взгляд, всего лишь узкий дворик, с зелененькой травкой, как бы старомосковский, затерявшийся между деревянными домиками. Но тут же рядом возвышались огромные серые современные здания, уходящие в небо. Они были очень высоки, особенно если смотреть на них из этого маленького дворика. Но главное — дворик нес «ауру»: это чувствовали почти все, но особенно Демин, который считался знатоком потаенных мест. Он мог сразу определить, войдут ли «влияния» в душу, если начать выпивать в избранном месте. И что еще важно — какие влияния до тонкости. Муромцев тоже считался знатоком аур, но больше почему-то деревенских: до того, что он мог чувствовать состояние каждой березки, и знал под какой лучше всего «отключиться». Демин же был большой специалист по городу и находил смысл даже в однообразных до неприличия новостройках: от противоположности. Но особенно он был неутомим в выборе затаенных старомосковских дворов, где после первого глотка водки можно было чувствовать себя погруженным в бесконечно родные стихии.
В этом дворике, около семеновской квартиры, было влияние «тоски, облаченной в смирение», и кроме того — трогательность, иногда сводящая с ума. И еще влияние тайны. Дополнительным моментом было грозное присутствие 20-го века: рядом виделись огромные здания.
Кроме того, была канавка, у забора, и бревна, и как-то в этом месте можно было тихо посидеть, не раздражая своей вольностью никого.
Как и ожидалось, Демин уже был у заветного места. Его Люба не могла прийти: сдавала экзамен.
Расположились спокойно себе, не забывая про сумку с пивом и вином.
Да, «влияния» были, и даже с неба они шли: бездонного, серого неба над головой. Но дворик все превращал в вечный уют. Одинокая старушка на скамье проводила их застывшим взглядом, пока они не исчезли за бревном, в канавке, рассаживаясь кто как мог на земле… И сам ветер здесь навевал покой.
И все-таки последствия «черного понедельника» не оставили их и здесь. Вспомнили пропавшую книгу Дорофеева. От нее мысли перешли на книги вообще, и Катя рассказала свой сон: о будущей последней великой книге мира сего. И кажется название ее было «Паук».
— Ох, Катенька, убедила, убедила, — вздыхал Муромцев. — Так оно и будет. Или что-то в этом роде.
— Достать, достать эту книгу! — совершенно истерически добавила Вика Семенова, выпив стакан пивка с водкой. — В библиотеке. Да-да, именно в читальне. Прийти и перелистать.
— В невидимой библиотеке, — подхватил Олег.
— Да, время — это иллюзия, — пробормотал Муромцев. — И конечно, на каком-то уровне такая книга уже есть. Не обязательно это «Паук», приснившийся Кате. Но должна же быть последняя великая книга человеческого рода! И она уже где-то есть. Только нам ее не читать. Хотя кое-кто, может быть, ее прочел. Большая квалификация для этого нужна.
— Пусть тень ее падет на нас, — проговорил Олег. — В этой тени да будем писать наши книги! Выпьем за это!
— Паук… Паук… — отвечала Катя, поднося стакан животворного кипящего пива к губам. — Допустим, будет конец (или вернее трансформация и отсечение) — значит книга о его причине… Но если б причину познали, то…
— Значит, книга та закрыта для людей, кроме посвященных… А я бы выпила за Анти-Паука!
И она встряхнула своими золотистыми волосами.
— За Анти-Паука! — вскрикнул Демин. Все ладненько так выпили за это.
— Да, книги, книги, — произнес Олег. — Я слышал. Есть сейчас кое-что. Очень скрыто. В Москве. Две-три книги, рукописи, очевидно… Но в них — ключи. И лучше даже не думать — к чему. Это уже слишком. Давайте я расскажу вам свой сон. Недавний.
— Сон?
— Да, но не обычный, а явно… другого рода. Так вот. Лес. Дорога. Проходят незнакомые люди. Мы сидим за столом с моим другом. Художником. Какую-то связь с ним ощущаю. И вдруг он говорит, что он — убийца. Я поражен, я не хочу этому верить. Я — в отчаянии. Но он говорит спокойно, словно вообще не скрывает этого. Он убил женщину. Показывает в сторону — на траве, у сарая, инструменты убийства. И потом мой друг рассказывает о чем-то постороннем, даже ненужном, к убийству никакого отношения не имеющем. И затем уходит. Появляются новые люди, о чем-то спрашивают, и я боюсь, что убийство обнаружат… Потом сразу картина меняется. Поле… Подготовка к некоему торжеству. Я вижу моего друга — художника. Много людей. И среди них судьи, пытающиеся найти того, кто убил. Кругом продают билеты. Вдруг оказывается, что должна состояться выставка картин моего художника. И вот почему — торжество. Когда об этом узнают, судьи как-то стушевываются. Картина эта особая. Она — движущаяся, она составлена из предметов жизни, а не написана на холсте. Я жду. И вот появляется картина: в виде странной процессии, идущей по дороге. Вдали виден средневековый замок. Идут люди в черном, с горящими факелами, и несут на ложах… какие-то восковые фигуры, может быть, статуи. Они лежат как будто в гробах. И от всей картины — состоящей из людей в черном, лож-гробов, и фигур в них — веет невероятной красотой, мистической и земной в одно и то же время. Живая картина идет на нас. Созданная моим другом — художником. И вдруг я понимаю, что одна из фигур на ложе — труп убитой им женщины. Он замаскирован под одну из восковых фигур. Худые люди в черном, в процессии, высоко поднимают длинные свечи. Зачем это нужно художнику? Может быть для того, чтобы скрыть убийство? А может быть, труп необходим ему по замыслу картины? И в этом состоял смысл убийства? А может быть и то, и другое? Никто не знает. Но я слышу слова из какой-то книги, ужасающие по красоте и силе. От всего этого как бы раздвигается небо. Все зрители идут за картиной. Кто-то хочет прикоснуться к ней. Чтобы набрать сил. Но я знаю, что главное — нельзя дотронуться до мертвеца, до трупа убитой женщины. Определенно, она — самый тайный, самый сакральный элемент картины, интимный и страшный. Чудовищной красотой веет от картины. И те судьи не могут разгадать, что одна из фигур — труп. Они как бы исчезают. Это значит, что преступление будет скрыто навеки. Процессия медленно идет к заходящему солнцу. Впереди — мистический город. В закате, а может быть, в заре. И мы идем туда, вслед за процессией. Странное, неумолимое шествие, объятое незнаемой красотой. Куда мы идем?.. К этому городу? Но что значит этот город? Я не знаю. Нет, мы идем не к дьяволу, но и не к Богу. А в какие-то никому неизвестные регионы потустороннего мира. И тут все пропало, я провалился в сон без сновидения… Потом проснулся — но это видение так и стояло в уме.
— Ну и сон! Вот это да, — пробормотал Муромцев. — Но с кем все-таки шествие в неизвестные регионы — с Богом или с Дьяволом? — добавил он, рассмеявшись.
— Пожалуй, с Богом, но не с «человеческим»… Не знаю.
— Брр… Какая символика, — вздохнул Демин. — И живопись…
— Гениальность и преступление, искусство и…
— О, такой сон сразу не раскроешь. В нем много уровней…
— И, конечно, там нечто большее, чем эта тема: искусство и преступление, — улыбнулся Олег. — Что меня поразило в этом сне — сверхчеловеческая гармония. Правда, один элемент этой гармонии — зло, преступление, но он таинственным образом укладывается в общую картину. Значит, зло — необходимый элемент сверхчеловеческой гармонии. Это не оправдание зла, ибо на человеческом уровне ему нет оправдания, но на уровне богов — все укладывается по своим местам. У богов другое виденье и другая «ментальность». Они видят картину Вселенной в целом, а не один ее срез, как мы. И вот, может быть, этот сон — о сверхчеловеческой гармонии. Но почему тогда картину создал художник? Да еще пытаясь, может быть, скрыть свое преступление, превратив его в элемент искусства. Эх, нам и собственные-то сны полунедоступны. Не боги, чай…
Катя расхохоталась, удивляясь такому неожиданному спаду, и подбодрила:
— Жуткая, жуткая символика, Олег. И не однозначная. Поздравляю с великим сном.
— Благодарю.
— Ох, Олежек, Олежек. Все-таки иногда даже мне бывает страшно, — сказала Катя, и какая-то родная дрожь появилась у нее в голосе. — Но чем больше я живу, тем больше люблю свое тело. Нет, не только нарциссизм и женственность. Главное — защита, защита… От тех, невидимых. Как бы не набросились.
— О, конечно, конечно, — подхватил Муромцев. — Пока, до смерти, это надежный покров. И кроме того, в теле не меньше тайны, чем в духе. Но не в том смысле, как думают сатанисты. Это тайна — за семью печатями…
— Отлично, Олег, — вмешалась Вика, в полуиронии и в восхищении одновременно. — Дай Бог, чтоб и нам как-нибудь взглянуть сверху на эту сверхчеловеческую гармонию. Особенно это полезно матерям, у которых убивают детей. Бывают такие случаи.
Помолчали.
— Может быть, и у богов есть зло, которое не укладывается в эту гармонию. Или если укладывается, то только через Центр Парадоксов, — произнес Муромцев. — К тому же и «да» и «нет» существуют одновременно. А ключ к этому сну, по-моему, не в гармонии, а в том, что труп убитой — самый сакральный элемент картины… Но в конечном итоге, тайна зла никогда не будет раскрыта полностью ни на уровне человека, ни на уровне богов…
— Ох, Валя, ты уже занырял, — вздохнул Олег.
— Оставим в покое мировое зло! — проговорил Демин. — Хотя как-то оно связано с Абсолютом… Подумаем о себе… Мы, мы… Почему мы такие родные друг другу!?. Особенно, наверное, в самой последней безбрежной и сокровенной глубине. Вот в чем вопрос… Может быть, любовь друг к другу спасет нас. Всех. Не квази-разумные отношения, на которые русские органически не способны, а именно крайнее: любовь…
— О, да, да! Это может перевернуть все. И поэтому главное: жить, жить! — воскликнула Катя. — Вернее, быть. Выльем за это, — и она подняла свой стакан. — Какой здесь уют… Бесконечный. Этот дворик — из Достоевского. Он — наш. В нем тоже — тайна.
— Наш, наш, наш, — посмотрел на нее расширенными глазами Муромцев. — И мы — вместе.
— Итак, за русских мальчиков — по Достоевскому!
— И за русских девочек — они теперь в пути вместе с нами!
Опять воцарилось молчание. Только взгляды говорили за все. Так прошло… неизвестно сколько времени.
Вскоре, однако, перед ними появился милиционер.
— Распитие в общественных местах запрещено, товарищи, — сурово, но дружелюбно сказал он.
Надо было уходить.
— Бедная Светочка Волгина, — пробормотал Муромцев. — Ее тоже вчера из подобного заныра выгнали. Не понимаете вы, товарищ милиционер, как нам здесь хорошо!
И они вышли на улицу. Одинокие прохожие на улочках были погружены в себя. Явно — всем хотелось теперь расслабиться, отдохнуть, уйти в душевный отпуск… Тут же обнаружились припасенные деньги. И они понеслись: в кабак, к цыганам. Не так далеко был расположен Речной ресторан, там по вечерам танцевали и распевали свои песни «они» — «осколки» древнего мира, цыгане. Когда подходили к реке — не заметили даже, что стало вечереть.
Ресторан был огромен, но уютен и полупуст. Цыгане уже выступали на эстраде. И звуки музыки и неистовый внутренний танец захлестнул их души.
— Что-то близкое в этом есть, — пробормотала Катя.
— Эх, смешать бы эти ритмы с нашими, глубинными. А слова — из Олега что-нибудь, получился бы сильный напиток, — отозвалась Вика. — Любил же Блок цыганщину…
Было выбрано подходящее настроению вино. И опять возобновился разговор, но в его ритм и слова врывался уже вихрь цыганских напевов. Слова сливались с ними, со звоном бокалов и жаром глаз. Это была музыка — вне времени — но не вне душ. «Когда-то гордый и надменный, теперь с цыганкой я в раю: и вот прошу ее смиренно: спляши, цыганка, жизнь мою». Но этим цыганам, которые были перед ними, не удавалось сплясать современную жизнь: ее концы уходили в незнаемое будущее, где неизвестно, нашлось ли бы еще место для цыганских плясок; да и настоящее вырывалось из этих ритмов…
А беседа продолжалась, и ее слова были слишком многозначны для цыганских бедствий. Но музыка вносила свой подтекст.
Разговор становился все более и более обрывочным, но стремительным и даже бешенным.
— Перейти, перейти через грань…
— А у него истерика: всюду, кричит, тюрьма! Жажда иного берега сводит его с ума.
— Лишь бы жить, лишь бы жить!
— Лишь бы покончить с жизнью… Но чтоб светила другая, там, за обрывом…
— Просто глупо коверкать почерк завершенных почти пророчеств…
— Олег, выбросьте грусть из головы: искусство победит. Наши памятники должны стоять друг против друга на площадях будущей Москвы.
— Бог с ними, с памятниками. Где мы сами будем тогда, в каких мирах, в каких оборотах, вот что важней. Боюсь, нам будет не до этих монументов…
— Естественно… Да, вот так. Тяжело будет из ада созерцать собственный памятник.
— Мы не попадем в ад.
— Найти, найти спасение…
— От чего спасаться-то, Господи?!. Ведь сейчас, сию минуту — как хорошо! С теперешним-то Я! Только время, время не останавливается. Вот в чем дело. Остановить бы время! А оно идет и идет. И все быстрее, подлое… К развязке.
— Тот, который всегда внизу, осторожно разложит суть…
— Взорвать бы этот земной шарик, взорвать! Опоганили его совсем. Только вот где тогда плясать будем?
И Катя сплясала. Вместе с пьяным Олегом. Ей удался этот танец, и люди за другими столиками тоже смотрели на нее, и даже аплодировали. Все ее движения отражали вихрь и загул. Волосы ее разметались, и танец завершался в душе.
— Танец с того света, — заметил Муромцев. — Я не про Катю говорю. Так пляшет Ларион. Но и Катя хороша — в огне…
— Мы чуть-чуть разгулялись сегодня. А ведь хотели просто тихо посидеть…
— Охладиться надо чуток…
«Охладиться» — да и деньги кончились — решили у Сергея Потанина. Вика уже звонила к нему — ибо туда должен был придти Гена Семенов.
…Сергей Потанин являл собой одну из любопытнейших фигур Москвы. Вышел он из простой, бедной семьи, и до своего появления в шестидесятых годах в неконформистской Москве прошел трудный и многоликий путь. Он был солдатом на войне, кочегаром, поваром, артистом цирка, лектором, сторожем… пока не стал писать стихи и не вошел с ними в неконформистский мир. Очень быстро у него сформировался свой круг. Его поэзия того времени была оригинальна и доступна: в ней изображалась повседневная жизнь, но так, что она превращалась в гротеск, в сюрреализм. Точнее, сама жизнь была сюрреализмом, а не стихи. Стихи только с точностью часового механизма отмечали это — просто, экономно и выразительно. Такую поэзию, однако, (ее окрестили «помойной» в официальной прессе) трудно было опубликовать: хотя она, как всякое искусство, скорее выводила из помойки, чем вводила в нее (последнее, как во все времена, было привилегией жизни, а не поэзии). Но соотношение между жизнью и искусством трактовалось тогда в некоторых сферах с такой веселой жеребячьей упрощенностью, что это стоило Потанину многих неприятных дней. Он поседел, но не сдался. Как ни странно, он стал публикующимся детским поэтом — и очень хорошим. Но свою «взрослую» поэзию он не оставил — наоборот, — слава его разрасталась как раз за счет его подпольной поэзии, хотя он писал уже другие стихи: космические циклы, стихи про монстров — взрывные, новаторские, и отточенные технически. Вместе с тем статус детского поэта позволил ему неплохо существовать-и квартира его за Таганкой превратилась в гостеприимный дом для неконформистов. Немногие среди последних могли сочетать «официальное» с «неофициальным», но были и такие, и к ним относились без предубеждений.
Не только «взрослая» поэзия, но и жизнь Сергея Потанина была вполне неконформистской, во всяком случае, в душевном плане; сам его вид — высокого, седого, средних лет мужчины с суровым, большим лицом, с татуировками на теле — точно взывал к безумствам и лихостям.
Последнее время он писал новаторский роман (о богеме) такой же бытовой и бредовый (в лучшем смысле этого слова), какой и была его жизнь. В стихах его таилась глубина, так же как и в его зеленом глазе, настороженном и неподвижном.
Наши друзья прибыли из Речного ресторана к Потанину, когда у него стоял дым коромыслом и «отключалась» небольшая, но шумная компания: три художника, курящая вовсю девица, Виктор Пахомов, Гена Семенов и одиноко маячивший в углу библиофил Андрей Крупаев. Еще должна была подъехать Люба Демина, которую известили о «сборе» у Потанина.
Жил Сергей Потанин один, вольной холостяцкой жизнью.
Его маленькая квартира, напоминающая музей, уже была пропитана дымом сигарет и напоена звуками восточной музыки и сумасшедшими разговорами. Сам хозяин в большом синем персидском халате сидел в кресле и пил чай из пиалы. Водки было немного: Сергей — периодами — не выносил пьянства.
Потанин действовал на других как-то странно: в его присутствии все почему-то трезвели, но по-особенному: оставаясь пьяными. Да и стихи его действовали как наркотики, но в ином смысле.
— Вот у кого надо учиться, — успел кто-то шепнуть Олегу. — Сергей-то и сумасшедший в высоком смысле этого слова, и в то же время, глядите, как устроен. Это вам, Олег, не ваша дикая коммунальная квартира. Пора и вам двинуться по этой стезе… Детские стихи не отнимут много времени.
Олег отмахнулся.
— Нет у меня ничего детского в душе. Нету. Пропало все, что и было. Пускай теперешние малыши подрастут, тогда, может быть, меня будут печатать.
В углу захохотал Андрей Крупаев. Его лицо было совершенно замученным и потерянным…
Через десять минут новоприбывшие уже знали текущие события «неконформистской» Москвы, которые произошли за часы их пьяного уединения в «сокровенном» месте. А чай необычайной крепости и аромата вернул их к тишине.
Потанин при всей своей фантастичности навевал, однако, отнюдь не апокалипсические настроения. Его стихи, которые он иногда вдруг начинал читать посреди разговора, были безумны, но в каком-то устойчивом и мирском смысле: этот мир-де безумен, но оправдан и вечен.
Много курившая девица долго хохотала после его стихов. Вошла, наконец, раскрасневшаяся Люба Демина. Ей вручили штрафной бокал водки, и для смягчения — потанинский ароматный чай.
— Не будет, не будет конца свету, — отрезал один из художников, чокнувшись с ней пустой рюмкой. — Все пророчества надо понимать наоборот. Тогда откроется истина… И вообще обратите внимание на подтекст…
— Хорошо, неужели ты думаешь, что этот современный человеческий маразм будет продолжаться бесконечно?
— Будет чудовищная трансформация.
— Если «чудовищная», то ведь это одно и то же, что конец и новое начало. Мировой огонь — и преображение.
— Ну и что ж, все это не так долго будет длиться. Огонь вещь скорая. А потом — другой мир…
— Нечего спорить. Мы живем на каком-то страшном переломе. Чувствуется приближение… Пусть не конец, но перелом. В конец близкий я не верю. Единственно, что тяжело — почти буквальное воплощение некоторых черт, о которых говорилось в древних книгах и пророчествах.
Но Катенька прервала этот поток.
— Пущай хоть конец! Лишь бы то «Я» во мне, в нас, которое я вижу внутри временами, осталось бы навечно! Какая это тайна, какой пожар затаенный…
— Нет, нет, долго, долго будет стоять этот мир. А чувствуется верно: перелом подходит невиданный. Тем более и маразм не может продолжаться вечно.
Потанин чуть-чуть пустынно посмотрел на говоривших своими сумасшедшими зелеными глазами и сказал:
— Но Бог и маразм — вот два полюса, и оба они вечны по-своему.
— Вот именно, именно! — захохотал наоборот чокнувшийся с Любой художник. — Если хотите вечности, господа-товарищи, то человеческий род надо подтолкнуть, и его уже давно толкают, в противоположную от Бога сторону. Дело только в том, что все время остаются какие-то люди, которые еще как-то связаны с божественным, с реально божественным, а не с пародией на него, которая существует везде как более эффективный вариант атеизма. Вот если все погаснет — ведь последний толчок только нужен, и чтоб людей этих не было — тогда-то человечество погрузится в такую жуткую тьму, из которой уже нет возврата. Вот вам и обратная вечность. Это то, что оккультисты называют подземным миром. Земля станет подземным миром, куда ни один луч от Духа уже не проникнет никогда. Ха-ха-ха! Чудная будет жизнь!
Вика Семенова истерически рассмеялась.
— Вы поэт, поэт! Но этого же никогда не будет в целом для всех людей, только часть туда отсечется, в низшие миры, пусть большая, — чуть не крикнула она. — А картина хороша!
— Картина для писателя.
— Про последний толчок хорошо сказано. Пора, пора! — умилилась Катя.
Так тихо продолжался этот мирный вечер. Иногда позвякивал телефон, и Потанин, чуть не по-матерному ругаясь, объяснял в трубку, что детские свои стихи он все равно сдаст вовремя, и пусть об этом не беспокоятся.
Вспомнили о блаженнейшем Лехе Закаулове, который опять куда-то пропал. Было несколько версий, но больше поговаривали о том, что влюбился он отчаянно в синеокую Волгину, и оттого по-светлому затосковал.
Это предположение навеяло грусть на Муромцева.
Вспомнили и еще о ком-то, ушедшем в леса.
Но сам Потанин оставался холоден и невозмутим. Попивая свой неизменный чай, он посматривал на гостей, и в выражении его лица было что-то сурово-аристократическое, и потому безумное в наш век. Много курившая девочка бросила курить, и прилипла к нему, чуть не плача. И Потанин как-то умудрялся охлаждать ее пыл почти буддийским покачиванием головы.
— Я вам завидую. Катя.
С этими словами к Корниловой неожиданно подсел Виктор Пахомов и, печально по отношению к себе усмехнувшись, посмотрел на нее.
— Что так?
— Ха-ха-ха… Вы сами знаете. Давайте я поцелую вас или лучше спою.
И Виктор поцеловал ей руку — внезапно для всех.
Через час-полтора квартира эта погрузилась в приятную, но разорванную вечернюю меланхолию. Горели свечи, и все было окутано полумраком, только по углам виделись тени. За окном, подобно Млечному пути, синевела и мерцала огромная Москва. И разговор перешел в полушепот, прерываемый иногда тревожными восклицаниями… И допивалось последнее вино и восточный чай, и горел глаз Сергея Потанина.
Уже поздно, к полуночи, зазвонил телефон, и издалека Борис Берков сообщил, что у Леонида Терехова все в порядке.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Пока происходили все эти встречи и волнения по поводу судьбы рукописей и конца мира, Нина Сафронова успела дозвониться Саше Трепетову. К ее удивлению она почувствовала, что он ее примет на этот раз. Договорились вечером, у Саши, на его квартире, у Павелецкого вокзала.
Необъяснимо почему-то тревожась, с сильно бьющимся сердцем, Нина подъезжала к этому дому. Медлительный трамвай, на котором она ехала по кривым переулкам, казался ностальгическим, как карета девятнадцатого века. Домик, где жил Саша, находился во дворе — и это был опять-таки старый московский дворик с двухэтажными оштукатуренными строениями. Саша жил в небольшой коммунальной квартире, другие жильцы отсутствовали. Ей понравилась простота и даже суровость его жилища: стол, стулья, железная кровать, множество книг — и две картины на стене, подпольных художников. На них были изображены фантастические, точнее символические чудовища — впрочем, имена художников ни о чем не говорили Нине. Саша встретил ее дружественно и легко. Его подъем сразу передался ей. Нине вдруг захотелось идти, бежать, лететь — вместе с Сашей, куда угодно, хотя бы в ночь, но лишь стремительно двигаться, уходить в неизвестное.
И ни о чем ей не захотелось его расспрашивать. Хотя некоторые полунамеки и полусимволы были неизбежны, и они прозвучали.
Быстро распили подвернувшуюся бутылку вина. Нина бросала взгляды на стены, на заглавия книг, и некоторые обожгли ее сердце (были они как на русском, так и на иных языках). В память почему-то врезывалась каждая странная мелочь в этой комнате.
И потом они, точно кружимые вихрем, сорвались с места. Саша захотел показать ей хотя бы часть Москвы своей юности. Когда они вышли, уже стемнело, но прежде чем начать путешествие, они бросились в ближайший ресторан.
И когда вышли оттуда, Саша сказал:
— Пойдем. Конечно, это поездка не ко внутренним звездам, но зато можно увидеть кое-какие обломки давно пройденного пути и встреч и забав. Скорее даже забав — с моей теперешней точки зрения.
И они понеслись, с метро на такси и дальше… Первая остановка была в Сокольниках, в маленьком деревянном домике, где их встретила совершенно чудовищная старуха.
— Уж не любовница ли твоя бывшая? — осведомилась шепотом Нина.
Саша улыбнулся.
Огромная толстая старуха еще умещалась в кресле и синела там в своем редком халате. Вокруг нее клубился дым.
— Определенно некромантка, — подумала Нина, заглянув в застывшие, бездонно-черные глаза старухи, которые выделялись как две потусторонние лягушки на ее разрушенно-мертвом лице.
— Шадитесь пить чай, — прошамкала старуха. — А вы, Александр, не озорничайте…
В одном глазу старухи прошмыгнула ласка…
— Вы только, Марфа Петровна, Нину не обижайте… — ответил Саша. — И не надо обычного…
— Да, да, обышного — не надо… — повторила старуха. — Сегодня не надо.
Расселись вокруг нее. Она была как бы круглым центром, украшающим комнату. Помянула почему-то вслух покойного поэта Жуковского и ученого Лобачевского.
— У меня такое ощущение, что вы жили тогда, Марфа Петровна, — лет сто пятьдесят назад что ли, — высказалась вдруг Нина. Но старуха обиделась:
— …Штой-то вы меня молодите-то… Детка.
Она вдруг застенчиво и даже как-то по-девичьи взглянула на Нину, и сладенько отхлебнула чаю из пиалы.
Смех брызнул из ее глаз. Но это было лишь на мгновение, потом взгляд ее опять обездонел.
— Но не думайте, што я по-вашему тогда жила… А то вы, небось, по-человечьи меня понимаете.
И глаз ее мудро заулыбался. Мудрость эта была спокойная, очень странная и какая-то смиренно-черепашечья, точно старуха копалась в невидимых трупах, раскинутых вокруг нее в пространстве.
И вдруг она впала в ярость. Окаменевшие глаза ее заблистали, голос, раздававшийся из глыбы затвердевшего от старости тела, стал живым, даже чуть-чуть поросячьим. Но в глазах зияла бешеная энергия и воля:
— Да, да, я умру! — кричала она. — Но я оттудава буду управлять этим. Оттудава!.. Оттудава!.. Все обниму, всем насыщусь. И вы меня не достанете. И времени вашего поганого для меня не будет! Я — буду царить! Я!
Ее толстая рука протянулась в воздухе, и кулачок сжался, точно хватая сам себя.
Ниночка чуть-чуть обомлела, и внутренне ей стало всех жалко, и старуху тоже.
Но Саша оставался спокойно-отрешенным и помешивал ложечкой чай в стакане.
— Будете, Марфа Петровна, будете, — успокаивал он ее, кивая головой. — Практика у вас есть. Будете. Почему бы вам и не быть…
— А вы, Лександр, не перечьте, — обмякла слегка старуха. — Не ваше это дело, и ладно. Каждому свое.
И чаепитие пошло смиренно. Старуха забылась и ушла в себя, не обращая на гостей особого внимания. Слова ее стали застывше-отвлеченными, и воля была где-то не здесь.
Напившись, церемонно простились с хозяйкой, и оказались на улице. Нина жалась к Саше, но расспрашивать почему-то постеснялась. Глаза старухи преследовали ее.
Но вскоре они очутились совсем в другом месте, и новое острое впечатление: необычный дом, квартира, а в ней красавица, чем-то похожая на Элен — ту самую, из прошлого, из путешествия к «королю».
— Да, это определенно Элен, — подумала Нина, здороваясь. Зеленые глаза незнакомки смотрели хищно и глубоко, но отчужденно, будто это была Элен и в то же время уже не Элен.
Их поили ласковым дорогим ликером, и Нине казалось, что незнакомка судорожно хочет остановить для себя время (и некоторые таинственные книги вокруг нее как будто указывали на это); белая, нежная длинная рука ее, вцепившись в ручку кресла, непонятным образом подтверждала эту мысль… Взгляд незнакомки иногда становился яростно-неподвижным, а потом замирающим, и из глубины этого замирания мерцали тогда бешеные, темные, упорные огоньки.
— Может быть, они означают ее страстное желание жить… жить здесь! — мельком подумала Нина, приглядываясь…
Но незнакомка вдруг улыбнулась, и от этой улыбки Нине захотелось встать. И потом — закружилось, закружилось и полетело! Они покинули зеленоглазую незнакомку, и сидели вдвоем во тьме такси, и Нина с бесконечным доверием прижалась к Саше, и опустила голову ему на плечо. И они мчались так — в ночь, в пустыню мрака, где горели все те же потаенные огни.
И так они оказались на кладбище.
Пришлось проскользнуть в дыру в заборе. И они очутились у свежей могилы. Зажгли карманный фонарик.
— Кто это? — спросила Нина.
— Юлий, здоровяк, — ответил Саша. — Мой школьный товарищ. Еще недавно пили с ним в Парке Горького с Ларионом Смолиным и Олегом. Просто хотелось бы поклониться праху. У него особые счеты с жизнью и смертью. Потому и ушел. И за него не надо молиться.
Нине показалось, что могила была как живая; во всяком случае такое было у нее впечатление, когда она вглядывалась поглубже… (Вообще могилы для нее разделялись на «живые» и «мертвые»). Да, да, она видела этого человека как-то раз: танцующего и розового. И в могиле этой — внутри нее — он почудился ей таким же: розовым и если не танцующим, то умудренным.
— Какой-то он сейчас сознающий свою миссию, — закончила она.
— И оставим его теперь при своей миссии, — закончил Саша, и они так же внезапно исчезли.
А через полчаса они были в комнате, где происходили своеобразные и запоздалые поминки по Юлию. Было три седых старика, и друг покойного Степан — с уголовным лицом и в тельняшке. Последний все время плакал, чуть не размазывая слезы по своему костылю.
— Сразу после встречи в парке… Взял да и помер, — разводил он руками.
И самое удивительное — из маленькой смежной комнаты вышла вдруг девушка, редкой одухотворенной красоты, с золотым православным крестиком на груди. Она всех — и живых и мертвых — помянула добрым словом.
…Запоздалое путешествие кончилось кружением по Москве, опять в такси, по Воробьевым горам и внизу, в ночи горели бесконечные, тревожно-теплые огни. Машина неслась, шурша, и Нина чувствовала, что Саша немного устал от этого прощания со своим отдаленным и полузабытым прошлым.
Она опять прижалась к нему, и он обнял ее за плечи — и от этого прикосновения, такого естественного, ей стало страшно и необычно — ведь рядом был Саша. И они мчались так, и она вспомнила все свои загадочные встречи с ним, и в душе ее, несмотря на слабость, было ощущение, как перед прыжком в бездну.
Только одну остановку они сделали перед тем, как вернуться домой, к Саше. Это было проездом, они оказались у окна — то был серый, небольшой дом, первый низкий этаж. Саша постучал, там за окном кто-то, видимо, долго шевелился, урчал, наконец, просунулась темная большая рука со свертком — и Саша принял его. Нине показалось, что там за окном ворочалось то самое существо, — из давнего путешествия к «королю» — которое называли Николаем. Протянутая рука ее не испугала, но скорее озадачила.
— Как твой тайный человек, Сашенька? — шептала она ему потом. — Я знаю, я слышала… Зачем он здесь на земле? Если он всемогущ, и может жить, где хочет, то что ему делать тут, в этом темном подвале, зачем он воплотился среди людей? «Они» приходят порой, чтобы помочь человеческому роду, но уже все безнадежно на этой земле с людьми, все кончено, приговор подписан…
— Ну, не торопись уж так, с приговором… И не обязательно сюда приходить для спасения; помимо них тут есть еще кое-что, скрытое, — усмехнулся Саша. — Не все вертится вокруг спасения или отпада этих существ…
И вот они очутились дома, в комнате Саши. Он зажег — по обычаю — свечи, и «чудища» на картинах по стенам заулыбались, ощерились, точно желая воплотиться — из картины в земную жизнь.
Московские звезды смотрели на них сквозь высокие окна.
— Сашенька… — сказала Нина еле слышно.
И первая их ночь любви — была для нее ласково-сказочной, неожиданной, удивительной и странной. Она вставала с постели, подходила к окну, смотрела на звезды, и ей думалось: она ли это? Ведь рядом Саша. И что значило его быстрое и полное принятие ее, и его лицо, мгновенно озаренное любовью?
Но слияние было настолько цельным, что все загадки-разгадки скоро угасли в ее уме, и она уснула.
…Проснулась она поздно утром от одной острейшей мысли, которая начала будить ее вместе с появлением на далеком небе солнца. Она присела на кровать и посмотрела на спящего Сашу.
Теперь, придя в себя, Нина быстро распознала эту мысль. Она родилась из пугающего противоречия между как будто полным и бездонным слиянием ее с Сашей и, вопреки всему, его абсолютной непроницаемостью. «Кто он»? — таков был вопрос. И обнаруженный разрыв совсем ошеломил ее. В этом слиянии со стороны Саши не было ничего «обманного», неестественного, она чувствовала это, и в то же время он был недоступен, он был где-то «там», куда другим путь был закрыт.
Она ясно ощутила это.
И в ней возникло яростное желание во что бы то ни стало проникнуть в его сферу, войти внутрь его мира. Внезапно она замерла. В какой мир? Прежде чем войти, надо знать «куда» и «во что» — все упиралось в то, что она не знает — и никто, возможно, не знает, кто он, какова его «сфера».
Кто он? В самом последнем и в самом глубинном смысле, конечно. Ведь кое о чем она догадывалась. Но она чувствовала, что в нем есть какой-то последний уровень — и он-то абсолютно непроницаем.
Кто он?
Саша проснулся. Она чуть ли не задала ему сразу этот дикий вопрос. Он почти сорвался с ее губ. Саша, видимо, понял, что ее волнует, и на ее загадку ответил, иронически показывая на себя, на свое физическое присутствие: вот кто я. Нина рассмеялась и поцеловала его в губы.
И понеслись необычайные часы и денечки. Это было как погружение то в холод, то в жар. Нина чувствовала полную радость слияния, какая только может быть на этой земле, но в то же время Сашина «непроницаемость» и «неразгаданность» терзали ее, и ей приходилось выносить полноту и лишенность одновременно. Она и познавала его, и в то же время он оставался непознанным; никогда раньше она не испытывала столько противоположных чувств — и да, и нет, все вместе.
А между тем Саша вовсе не был замкнут с ней в обычном понимании этого слова, он явно не противился возможному духовному сближению, но это еще больше подчеркивало его высшую «недоступность». Нина попыталась, однако, взять себя в руки — в конце концов, если он где-то «там», надо почтить это молчанием.
Но было нечто, помимо даже ее желания единства, что влекло ее дальше и дальше — туда, где Саша, может быть, был совсем один. Она не могла противиться стремлению знать о нем, идти к нему…
Однажды, они сидели у Саши в комнате, за столом, у окошечка, выходящего в московский дворик.
— Сашенька, а то, с чем ты был связан, когда мы ездили к «королю», помнишь, уже навсегда пройденный этап? — спросила она его, утонув в кресле, так что оттуда светилась только одна ее улыбка.
— О, да, конечно. Все это позади, — быстро ответил Саша, поглядывая в окно. — Это был первый этап, оккультизм, вход в потусторонние миры. Как ни странно, он начался у меня почти в детстве, и это, надо сказать, довольно приятно, у меня тогда уже открылись возможности кое-каких контактов с тем, что обычно невидимо физическим глазом. Ничего особенного, — усмехнулся он, взглянув на ее взволнованное лицо. — Просто такие способности, бывает же дар в науке, в ремесле… Правда, сейчас это случается редко. Потом, уже в юности, у меня был учитель. Без этого нельзя. Он был настоящий, потаенный, глубинный практик, кое-что шло даже от древних русских устных традиций… Залег он на дне, скрытно, почти никто его не знал, но ко мне он выплыл, голубчик…
— Значит, практика. И тебе не было страшно?
Саша улыбнулся:
— Первое, о чем нужно позабыть в таких операциях — о страхе. Иначе будут очень и очень тяжелые последствия… К счастью, мне помогли и некоторые теоретические знания, об этом я не забывал никогда, несмотря на всю свою практику.
— Да, да, конечно, — прошептала Нина. — Я вспоминаю ваши разговоры. Страх здесь как ловушка, как капкан…
— Да, ну и кроме страха, нужно было еще кое с чем расстаться. Например, как это ни кажется забавным, с эгоизмом, с желаниями, и тому подобными вещами, которые так полезны, чтобы выжить здесь, но там действуют как бумеранг, — рассмеялся он. — Там они как раз, наоборот, губительны, и именно в смысле выживания… Самая лучшая позиция: бесстрастного наблюдателя.
— Что же тебе удалось? Поди, натворил там Бог знает что, — произнесла Нина.
— О, я «творил» весьма осторожно. Не знаю уж, что тебе рассказать. Тебя, наверное, все еще интересует смерть?
— Увы, все еще, Сашенька…
— Ну так и быть, слушай. Ты, конечно, знаешь из древневосточных источников, что между Божественным миром и миром нашим, физическим, лежат бесчисленные промежуточные, так сказать, полуматериальные, невидимые для нас миры, если угодно, потусторонние. Каждый из них, со своими законами и своей субстанцией не менее, а скорее более грандиозен, чем наша физическая Вселенная, но нас все это непосредственно касается. То, о чем я буду говорить сейчас, — это до известной степени даже «продолжение» нашего физического мира на разных невидимых планах, то есть я буду говорить о наиболее доступных регионах астрального мира. Все они имеют свои собственные законы — и совершенно иные, чем здесь. Натурально, они заселены существами, силами, образованиями самого разного рода, о некоторых из них много говорилось более или менее аллегорически в разных легендах и мифах, когда двери в некоторые регионы были не так плотно закрыты, как сейчас. Чаще всего, все эти существа и образования анти-божественного характера, в принципе они ниже человека, потому что лишены подобия Божия. Но практически высшие из них обладают невероятной мощью, энергией, властью, знаниями… Одна из их стихий — сила воли. Их «взгляд», то есть их волевое воздействие — о, не стоит об этом даже говорить…
— Брр! — проговорила Нина. — Я видела один раз слабое подобие такого взгляда во сне. Ведь сон близок по некоторым своим качествам… и в него иногда как-то вклиниваются…
— А теперь о другом. Я прошел через инициатическую смерть, или особую имитацию буквальной смерти. У меня был учитель. И если точно следовать определенным законам и тайным знаниям — ничего страшного не произойдет. И ты вернешься. Кстати, надо было научиться не испытывать никакого страха при ситуации почти абсолютного ужаса, который возникает не только из-за погружения в «неизвестное», но и в силу действия некоторых скрытых и почти неконтролируемых психических механизмов внутри человека. Я повторяю, никакого. Малейшее колебание, малейшая эмоция, не говоря уже о страхе — может привести к фатальным последствиям. Ведь тот мир как бы движим психической энергией, и она действует совсем иначе, чем здесь. Должна быть полная отрешенность среди ада…
Нина замерла. И вдруг что-то случилось в этой комнате, а может быть, в ее душе. Она тревожно взглянула на Сашу и ужаснулась; ей показалось (нет, нет, это было явно!), что он как-то весь изменился, точнее, она стала видеть его не вполне телесно. От его фигуры исходила черная, внутри себя бездонная тень, преисполненная чудовищным смыслом. Он был весь как-то окутан ею. Она не могла точно определить, что происходит, и попыталась прийти в себя: ничего страшного, дело в ней самой, в ее сознании, она слишком чувствительна. И в ту же минуту Нина опять услышала голос Саши, раздающийся из черной глубины. Ее поразило, что направление его мыслей осталось прежним.
— Перед смертью, или между жизнью и смертью, — продолжал голос, — бывают особые моменты и подаются некоторые знаки… Для посвященных эти знаки и явления — ключ к спасению, и они знают, что делать. Но в обычных случаях после эйфории наступает роковое падение. И вот когда все оборвано, тогда картина резко меняется. Одна из сфер смерти — самая близкая к материальному миру, и пожалуй, самая мрачная и жуткая. Она полна различного рода формациями (или существами, если хочешь) чисто вампирического порядка. Так вот они попросту, переводя всю ситуацию на грубый язык, начинают «жрать» (не нашим способом, конечно). Во мраке. Они питаются определенными человеческими оболочками, то есть едят живьем отошедшего в иной мир полуматериального уже человека. Конечно, высшее: сознание, ментальный план, и более тонкие оболочки они не могут затронуть — они жрут только то, что принадлежит их сфере…
Смысл этих слов настолько поразил Нину, что она как будто бы снова вернулась в состояние нормального восприятия.
— Боже мой!.. Боже мой! — вскричала она. — Я чувствую, что так и должно быть. Сжирают же здесь черви труп. А там тем более должны набрасываться! Но в трупе нет нашего «Я»! Оно — там, и его оболочки начинают пожирать. Живьем. Но неужели от этого нет спасения?
— Избежать полностью трудно — для подавляющего большинства людей. Даже для самых духовных из них, я, конечно, не имею в виду редких настоящих йогов и тому подобное, включая, естественно тех, кто нормально проходит через инициатическую смерть. Я не говорю об исключениях. Но в этом еще нет причины для трагедии, — усмехнулся Саша. — Есть вещи посерьезней. В конце концов, здесь мы сами пожираем тела; почему же этого не должны совершать потусторонние вампиры, раз они этим живут?! Какие тут могут быть претензии?
— Но неужели ничего нельзя сделать!
— Конечно, можно. Я сказал: полностью избежать трудно. Но и в обычных случаях можно смягчить, и весьма сильно: настоящая молитва, православная церковь, при условии полной сохранности ее традиции, и даже люди; энергия их любви, особенно если знать как ее направить. И все это именно то, чего сейчас, мягко говоря, недостает миру.
— Ужасно!
— Неприятно. Но компенсация, одним словом, есть, тем более речь-то идет лишь об одном нюансе послесмертного бытия. Дальше душа уходит, последовательно, ступенька за ступенькой, — в другие регионы, точнее в разные состояния, и там иные проблемы. Все это очень уютно и спокойно называется в нашем Православии «мытарствами души». Неплохое название, хотя и без всякой конкретизации.
— Ничего себе!
К Нине опять возвратилось ее странное состояние. Да, да, видимый Саша только малая часть того, чудовищного, необъятного, невидимого Саши, проекция которого мелькнула вдруг перед ее глазами. Но что-то в ней самой происходит, она как бы выходит из себя, и ее мысли становятся… чем-то другим.
— У страха глаза велики. Должна быть абсолютная отрешенность, бесстрастность и незаинтересованность в потусторонней феноменологии. И если возможно, умение управлять своей гибелью. Но это легко сказать. И кроме того: необходимо отсутствие как раз тех качеств, которые старательно развивает в человеке так называемая современная цивилизация…Короче, всего не перечесть. Чтобы описать все варианты — а они разные для каждого, но хотя бы наиболее общие — потребовались бы дни и ночи.
Состояние унесенности мучило Нину: да, да, она выходит из себя, конец ее милому, родному, привычному бытию… Все рухнет… Еще немного и она не выдержит этого наплыва, сойдет с ума или с ней произойдет что-то еще похуже. Надо взять себя в руки, вернуть эту жизнь. Отчаянным усилием воли (а может быть по другой причине) она как будто возвратилась. С трудом встала и подошла к Саше. Увидев его в лицо (в физическое лицо), она удивилась этой нелепой полумаске, которую приходилось нести. «Но ведь и этот мир полон такого тайного значения, сам Саша говорил об этом», — подумала она совершенно опустошенно. И вдруг бросившись как в воду, прижалась к нему щекой.
— Так вот, где ты бывал. Слышишь меня… Знаю, знаю, жалость к себе обернется только худшим. Но так хочется пожалеть себя.
Саша еле заметно улыбнулся.
— Есть же высшая жалость, — прошептала она.
— Для Господа-Бога это всего лишь Игра, — произнес Саша. — Вот у Кого тебе надо малость подучиться. Но смотри: не ошибись!
Нина отпрянула, отошла. Почти нормальное состояние вновь овладело ею. Только тень виденного плыла в сознании. Но что, что стоит за Сашей?! И почему он так странно воплощен? Она о чем-то спросила его — кажется, о метафизической беспомощности современного человека. «Скажи, скажи…»
— Он беспомощен не только в духе, но во всем, что выходит за пределы узко-материального мира, а как раз иные, «промежуточные» сферы самые решающие в плане Вселенной и жизни в ней. Но человек вообще отнюдь не бессилен, — был ответ. — Если бы современный человек знал кое-какие ключи… к тем сокровищам, которые скрыты в нем самом. Ого! Это было бы такое могущество, как раз в тех иных, важных и решающих сферах, что это удача — для него самого — необладание ими. Слава Богу, благодаря некоторым процессам эти двери захлопнулись для него. Лучше уж пребывать ему в ничтожестве, но, конечно, не в такой степени, как сейчас. А то эти ребята натворили бы со своим «всемогуществом» такого, что это закончилось бы еще большей катастрофой, чем может кончиться их пресловутое «всемогущество» в природной жизни.
— Но ведь по сути человек — богоподобен, — к Нине уже полностью вернулось самообладание.
— Да, и это заложено в принципах его архетипа. Вот, например, один: воздействие на нас других сил, включая богов, то есть тех, кто принадлежит уже к высшим регионам, относительно близким к Абсолюту, целиком зависит от нашего сознания. Следовательно, мы можем контролировать и форму, и силу этого воздействия, и его направленность, и даже отрицать ее. Поэтому в сущности мы можем «управлять» ими, а не они — нами. Это своего рода божественный солипсизм в нас… В общем, при определенном уровне в этих промежуточных мирах можно стать на очень долгое, космологически долгое время, хозяином положения. К тому же, свобода: и от ига материи, и от космически краткой земной жизни, да там совсем иные категории, и другие ставки, о которых люди не могут иметь никакого представления…
Саша вдруг встал.
— И вот именно поэтому, Нинок, я покончил с этим раз и навсегда. Я порвал почти все нити. Ибо могущество может быть гораздо опаснее слабости…
— Ты не соблазнился! — вскричала она. — Ты не соблазнился!
Саша засмеялся.
— Нет, не соблазнился. Предпочел остаться в дураках. Я просто слишком много знал. А потом было вот что: начался второй этап, чистого духа и метафизики, не оккультизма. Поиск Бога и Абсолюта. Промежуточные миры и вселенные уже не интересовали меня.
— Что ж, довольно ортодоксально.
— Древние не ошибаются. Где-то я вздохнул: в чем-то Абсолют доступнее, чем океан его мистификаций. Тогда мы как раз сошлись с Кирюхой Лесневым, союзом русских мудрецов… брамины… Индия, первоисточник. Путь такой: знания, медитация, созерцание, Бого-реализация. Иначе, отождествление себя со своим высшим Я, с внутренней божественной реальностью, и отказ от всего остального, отказ от Эго во имя высшего Я, во имя self. От разума во имя суперразума. Во имя реального, а не промежуточного бессмертия, во имя вечности по ту сторону тотального уничтожения всех миров. Ведь что такое бессмертие? Ясно, что это не просто бесконечная, по сравнению с человеческой, жизнь, какая бывает, например, у дьявола. Это — Абсолютная вечность, даже когда нет миров. Когда Боги спят. Воссоединиться с божественным Ничто как с высшим состоянием, и это не исчезновение — исчезновение касается только обреченного в нас.
— Если только проникнуть…
— Иногда, — продолжал Саша, — говорят: потеря индивидуального Я при этом «соединении» с Абсолютом, вот где опасность. Это как раз смешно: надиндивидуальное, божественное содержит в себе зародыш меньшего; индивидуальное Я — только ограничение на пути к бесконечному Я. Ведь Бог не меньше своего творения. Если уж такие колебания, то подумали бы о том, что всегда можно спуститься: сверху вниз легче, чем наоборот.
Нина зачарованно посмотрела на него: почему он вдруг об этом говорит.
Саша остановился посреди комнаты, скрестив руки, и как-то пристально, и в то же время с какой-то бесконечно далекой иронией взглянул на нее:
— Все-таки путь «саморазрушения», отказа от всего, что не Бог внутри нас, — он подмигнул Нине. — И потом еще говорят: растворение в Свете… А вот здесь есть некоторые, так сказать, парадоксы.
Он вздохнул и посмотрел на свой ботинок.
— В общем, это был мой самый корректный и спокойный период.
— Как «был»! — вскричала Нина. — Разве ты и от этого ушел?!. Это же финал, венец: реализация Абсолюта, Бога в самом себе, в Его последней…
— Действительно, что же может быть вне этого? Вне Бога? Вне реальности?
Саша безучастно и загадочно посмотрел на нее.
И вот тут Нину охватил странный ужас, объяснить который она была не в состоянии. Он просто вошел в нее, как предчувствие какой-то немыслимой анти-реальности, внебожественной и внечеловеческой бездны; это был как будто бы в высшей степени абстрактный и метафизический ужас, однако ее пронзила физическая дрожь. Она мгновенно поняла, что Саша действительно «ушел»; в конце концов он не мог бы вызвать у нее такое жуткое ощущение чего-то немыслимо далекого, если б он следовал только пути к Абсолюту; ведь то был — ортодоксальный, древний, «известный» эзотерический путь; конечно, Саша осуществлял его практически, и здесь могло веять внеземным дыханием; но не до такой же степени… и не такого качества. Она видела людей, идущих по этому пути Богореализации. Нет, нет, они — другие, чем Саша. В нем есть нечто совершенно закрытое для людей. Вот откуда эта чудовищная, полная непроницаемость, ее не могло быть, такого рода, если бы он шел проверенным индуистским путем, путем знаний и медитаций…
Вместе с тем мысль о Дьяволе, о Люцифере не возникала в ней: Саша слишком не вязался с этим. «Школьник, не понявший уроков Бога», — вспомнила она презрительные слова Саши о падшем духе, который, хотя и будучи таким «школьником», держал в своих крепких объятиях все царство мира сего.
«Нет, уж лучше он был бы от дьявола, это проще», — подумала она, и ужас не оставлял ее.
Она взглянула на Сашу: он смотрел в окно.
Вдруг он обернулся и резко подошел к ней.
— А ты у меня чувствительная девочка, — сказал он, привлекая ее к себе. — Ничего. Держись.
— Саша, Саша, кто ты?
Прошли дни. Тем временем, после всех своих «приключений» с друзьями, Олег погрузился в ожидание решающей встречи с Сашей. Всех нужных людей Саша уже видел — теперь должен быть результат, а потом, может быть, сразу: прыжок в бездну, и встреча с этим Человеком Востока. К его томлению присоединился и Боря Берков, и даже вновь появившийся грустный и влюбленный Леха Закаулов.
И в один прекрасный день Саша позвонил Олегу. Своим тихим спокойным голосом он сказал, что пришла пора, и надо бы собраться им всем вместе — у него, за Павелецким вокзалом.
…Не без непривычного, странного волнения подходили они втроем — Олег, Берков и Закаулов — к обшарпанному двухэтажному домику, где жил Саша в глубине своего стародавнего московского дворика.
— Ох, Шехерезада, сплошная Шехерезада, черт побери, — бормотал Закаулов.
Олег и Боря были в чем-то немножечко вне себя — каждый по-своему. Саша встретил их как-то смущенно и чуть-чуть грустно. Но непонятно было «почему».
— Проходите, господа-товарищи, — простенько сказал он.
Чтобы добраться до комнаты Саши, надо было пройти через темный коридор. Наконец, дверь в комнату распахнулась, и все трое были крайне удивлены присутствием там Нины Сафроновой. Она таинственно сидела у окна, за столом, покрытым простой клеенкой, и, улыбаясь, посматривала на друзей.
— Не смущайтесь, Олеженька, в жизни еще не то бывает, — рассмеявшись, она привстала для приветствия.
— Она прошла Ваше испытание, Саша? — поинтересовался Берков.
— И да, и нет, — усмехнулся тот. — Мы выносим ее, как говорится, за скобку. Она в особой ситуации, она — теперь со мной…
— Я всегда любила, чтобы меня выносили за скобки! — вставила Нина, пожимая руку Олегу. — И тем более обожала находиться в особом положении.
— Вот как, — с почтением проговорил Олег. — Ну и ну, — он даже чуть-чуть отшатнулся, словно на Нину уже падала непостижимая тень Саши и Человека Востока. Она, правда, и сама по себе была хороша, без Саши, но теперь все трое почувствовали к ней какое-то ошеломление. Как будто стать Сашиной любовницей — значило быть в чем-то сверхъестественной.
Нина устроила необычный чай — без вина, с обилием пирожных.
— Подсластиться, подсластиться ребятам надо, — бормотала она, расставляя чашки и блюдца.
Стол был расположен у стены, между двумя окнами, глядящими на дворик; в центре стола пыхтел маленький самовар.
Быстро перекинулись мнениями о последних новостях «подпольного мира», выпили по чашечке, и вдруг Саша прервал уже начавшееся было умиротворение…
Он резко сказал,
— Итак, первый этап пройден. Я не выбрал никого. Вы будете одни.
Ответом было молчание — глубокое и неожиданное. Наконец, его прервал Берков.
— И все же, Саша — почему?
Саша удивленно посмотрел на него.
— Это выяснится для вас только потом, если это «потом» наступит.
— Кто же был в кандидатах? — проговорил громко Закаулов и сам себе ответил: — Виктор Пахомов, Ларион Смолин, целое общество у Омаровых с Муромцевым во главе…
— Я могу, если угодно, выразиться негативным образом, — продолжал безучастно Саша. — Мой отбор не основывался, например, на степени, так сказать, гениальности этих людей, — он усмехнулся. — Это слишком маленькая мерка для нашего пути, и вообще немножечко не то. Дело не в их уме, талантах, гениальности, и не в их творческой сущности вообще. И даже не в предполагаемой способности к обычному посвящению. Принцип отбора пришел из совершенно далекой от всего этого сферы. Так что уж лучше почтим этот принцип молчанием.
Как ни странно, в ответ действительно воцарилось молчание, правда, несколько растерянное…
— Заодно помянем добрым словом внутри себя эти счастливые души, которые избежали Сашиного крыла, — надменно-истерически проговорила Нина, взглянув на Трепетова.
— Да, но мне почему-то показалось, что вы Муромцева-то выделили, — пробормотал Олег, позвякивая ложечкой о блюдце.
— Кстати, это так, — подтвердил Саша. — Я слышал о нем давно. Но Вале надо созреть. Для больших дел. В будущем, вероятно, он пустит мощную метафизическую головку.
— А остальные? Неужели Ларион Смолин нехорош? — вставил Закаулов.
— Хорош, хорош, — успокоил его Саша. — Но он чересчур замкнут в своем психологическом круге. Ему не выйти из него. Он не готов пока даже к обычному посвящению. Озарения, конечно, могут быть и у него. Но дело вовсе не в этом.
— Давайте оставим эту дискуссию, — прервал Олег. — Мы остались одни. Тем более нас троих выбрали просто так, без всякого принципа. Так что все равно нам его не разгадать. Но что нас ждет дальше, дорогой Саша? Увидим ли мы сразу вашего Человека Востока?
— Вот это уже другой разговор, — оживился Саша. — Начнем с того, что я открою вам его настоящее имя, точнее то, с чем он связан. Он был для вас, кажется, великим алхимиком, магом, исцелителем…
— И, наконец, Человеком Востока.
— Да. И все эти имена, кроме до некоторой степени последнего, которое я вам сам и назвал, не имеют к нему никакого отношения. Такова уж судьба молвы. В действительности человек этот связан с «последней тайной». Вы можете понимать это в меру собственной интуиции. Как угодно: последняя тайна Бога или Абсолюта; нечто, нигде не раскрытое, ни в каком Священном писании, ни в каком эзотерическом учении; можно понимать по-другому. Как угодно. Я произнес только имя: это человек «последней тайны», следовательно, не раскрытой и именно «последней», как бы окончательной, разгадка всего… Это все, что пока я могу сказать.
— Ого! — воскликнул Берков.
— Вот этого я не ожидал! — вдруг заключил Олег. — Не думаете ли вы, что это уже слишком, Саша?!
— Что значит это ваше «слишком», Олег? — спросил Саша. — Вы ожидали эликсир бессмертия, или что-нибудь в этом роде? Но эти эликсиры — из другой, более скромной оперы, хотя и затерявшейся.
— И нет, и да! — резко ответил Олег, расхаживая по комнате. Со стены на него глядели чудовища. — Да, да, я хочу бесконечно жить, потому что чувствую, что мне не хватит времени, чтобы прийти… потому что окружен мраком и не знаю, что будет и куда я иду. Саша, зачем вы издеваетесь над нами?
Он остановился посреди комнаты.
— Да, да, это насмешка, издевка, — горячо продолжал Олег. — Хорошо, — вдруг смягчился он. — Допустим, что этот, так сказать, человек действительно связан с «последней тайной» в полном смысле этого слова. Но при чем тогда мы, люди? Мы же не заметим этого, это не доступно человеческому разуму, это разорвет, уничтожит нас, в лучшем случае… Или будет звучать для нас как страница из «Братьев Карамазовых» прозвучала бы для крысы…
— Ого! Этого я уже не ожидал, — добродушно улыбнулся Саша. — Ясно, что это не для человеческого разума. Кто же говорит о таких пустяках. Но разве человек — только человек? Кроме того, есть намек: да, человек ничтожен, и не очень высокой иерархии, но в него брошена капля… Иначе: человек может быть трансцендентен самому себе и даже трансцендентен по отношению к Абсолюту, как это ни парадоксально звучит. Такова уж особенность этих жалких тварей, хотя она почти никогда в них не раскрывается… Такую «каплю» часто «бросают» именно в ничтожное, лишенное существо, но с некоторыми скрытыми данными, конечно.
Олег замер, чуть-чуть ошеломленный. Опять возникло какое-то жутковатое молчание.
— Тогда, Саша, извините. Но вы слишком высокого о нас, людях, мнения, — пробормотал он.
— Господа товарищи! Еще чайку? — озаботился Саша. — Отбросим метафизику. Вопрос очень прост: я ничего никому не навязываю. Как хотите, у вас есть свободная воля. Даже после первого звонка еще можно думать. Думайте. Сейчас же дело вот в чем: второй этап. Собственно, мы уже его проходим. Ничего страшного пока не будет — в этом я ручаюсь. Еще очень далеко до того, когда занавес поднимется и пути назад будут закрыты — но вы получите предупреждение задолго до этого. А сейчас вам нечего терять. Еще даже первый звонок не звенел. Идет только предварительный отбор. И неизвестно, возьмут ли вас для дальнейшего. Итак, согласны ли вы продолжать?
— Почему же нет? — сумрачно ответил Берков.
— А вы, Олег?
— Да.
— Вы, Леша?
— Да.
— Хорошо, побеседуем лучше о чем-нибудь другом. Для отдыха. Нинок, подлей-ка кипятку из самовара! — воскликнул Саша, хлопнув в ладоши.
Нинок, в некотором трансе, начала разливать чай. Она помнила, что пар придает комнате уют.
Разговор вдруг развернулся в какую-то странную фантасмагорию. Говорил больше Саша. Иногда в его голосе был мрак. Разговор метался от одного символа к другому, от одного огня к третьему. Все были вовлечены.
Но у Олега внезапно заболело сердце новой неизвестной ему доселе тоской. Он шепнул об этом Саше.
— Это нормально, — ответил тот.
Пробили часы. Берков посмотрел на Нину: она показалась ему утонченно, как-то выделенно красивой. Точно она порвала связь со всем.
— Итак, второй этап? — спросил, наконец, Борис.
Все вдруг затихло, и только слышно было, как ветер кружил за окном.
— Да, — согласился Саша.
— Мы увидим вашего человека?
— Пока нет. Надо пройти второй этап. Тогда я скажу. Не торопитесь. Дело не в нем, а в вас.
— Я так и чувствовал последнее время, что нам его не видать, — печально сознался Олег…
— В чем же этот второй этап?
— Мы завершим его очень просто, — ответил Саша. — Даже немного по-студенчески. Правда, с древним подтекстом. Вот вам слова: «Я, обретший бессмертие, ухожу в ночь». Напишите мне все, что вы думаете об этом, не сейчас, а потом, и бросьте свои листки в почтовый ящик. По моему адресу. Вот и все.
— Я, обретший бессмертие, ухожу в ночь, — повторил Берков.
— Бр, какие страшные слова…
— Что ж, эдакий экзамен получается, — заключил Леша.
— С одной стороны. Но где-то и анти-экзамен, — произнес Саша. — Многое как раз не зависит от содержания вашего ответа. Не ломайте особенно голову. Не старайтесь во что бы то ни стало угадать, если так можно выразиться, что я имею в виду. Лучше всего — напишите предельно искренне, что вы сами думаете об этом, не обязательно вовлекать книжные знания… Но в общем — полная свобода. Наша беседа и эти ответы — вот и весь второй этап отбора.
— Какие страшные слова… — опять повторил Берков.
— Да, и эта беседа не так уж удачна, я чувствую, — вставил Олег.
— Ничего, ничего, — отмахнулся Саша. — Беседа, ваши ответы… Но где-то все будет зависеть от того, что не содержится ни в беседе, ни в ответе. Здесь есть поле, которое вне… Оно и будет решать.
— Ваша «последняя тайна» может раздавить умы. Это уже слишком.
— Она не может раздавить ум, ибо она вне сферы ума.
— Ну и любовничек же у тебя, Нинок, — не удержался Леха. — Впрочем, кажись, по тебе…
— Кого уж Бог послал, — усмехнулась Нина.
— Вперед, вперед! — всполошился вдруг Закаулов.
— Да, но что впереди? — пробормотал Берков. — И почему мы так торопимся? Так ведь легко пропасть, сгинуть.
— Саша, а ведь на вас ответственность. По большому счету.
— Значит, все-таки боитесь, — заметил Саша. — Это нормально.
И он вздохнул. Может быть, первый раз в жизни Саша по-настоящему вздохнул. И этим вздохом закончился вечер: по какому-то неуловимому движению решено было разойтись.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Вскоре по всей неконформистской Москве разнеслась радостная, хотя и, может быть, тревожная мысль: на одной частной квартире должна состояться однодневная выставка картин Глеба Луканова. Эту выставку давно подготовляли, откладывали, и покровители Глеба вели по поводу нее самые тончайшие переговоры. Собственно говоря, выставка получалась неофициальная. Но ходили слухи, что если все пройдет без скандала и картины не будут слишком религиозно-мистического характера, то, возможно, следующим шагом будет уже официальная выставка в одном из московских кафе, где уже проходили выставки подпольного авангардного искусства. Впрочем, другие утверждали, что эта выставка делается на свой страх и риск, и закулисные переговоры не успешны. Так или иначе выставка нагрянула, как снег на голову, и весть о ней разнеслась неожиданно, за день до открытия. Квартиру предоставлял известный профессор физических наук — она была небольшая, двухкомнатная кооперативная, и купил он ее для своего сына, недавно женившегося. Была она почти пустая — молодожены еще не успели въехать в нее. Но сами они были ценителями и поклонниками неофициального искусства, ничего и никого не боялись и были рады помочь, чем могли.
Известие это — волнующее и внезапное — настигло также и умирающего Максима Радина.
Он лежал на диване, и рядом на кресле, сидел, заложив ногу за ногу, худой и одинокий, как Дон Кихот, Виктор Пахомов — у него начался период отчужденного странничества по «гостям», Обычно он жил более замкнуто.
— А я, наверное, никогда не увижу своей выставки, — медленно говорил Максим.
Лицо его исхудало и было на редкость белым, уходящим…
— И не увижу России, в которой такие выставки будут в галереях, и не на частных квартирах под надзором милиции. Ничего этого я не увижу.
Виктор ничего не ответил, только посмотрел на него своими большими синими глазами.
— Да. Но я могу это представить. Сколько лиц, сколько прекрасных лиц! — прошептал Максим.
— Прекрасные лица есть и сейчас, — вдруг заметил Виктор. — Мы увидим другое… И все равно покоя не будет ни нам, ни им…
Почему он сказал «мы», Максим не понял: как будто Виктор собирался если не умереть, то просто куда-то уйти: далеко, далеко…
Внезапно лицо Виктора исказилось, и он с мучительной болью поглядел на Максима. Редко у него бывало такое выражение — надломленное и в то же время старческое. Но потом взгляд его опять изменился, и это был уже взгляд странника, приговоренного надолго брести среди кошмаров мира сего. Возможно, там, на черном горизонте, ему виделась желанная цель — его потерянное «я», в виде награды перед смертью, может быть. Но далекий фантом этого «я», наверное, уже не был теперь после многих лет бреда, таким желанным и искомым; возможно он еле виделся во тьме, искажался, сам превращаясь в подземное чудовище…
Виктор в чем-то ощущал Максима — умирающего Максима — как своего нежнейшего брата, хотя ему был недоступен его страх… И он молчал.
Максим закрыл глаза и опять прошептал:
— Неужели ничего, ничего нельзя со мной сделать… Я хочу, хочу это видеть. И Россию, и своих друзей, и свои картины, и себя…
…Зазвенел телефон. Максим словно очнулся, услышав голос Кати Корниловой. Она сказала, что сегодня вечером к Максиму хочет прийти гость. Он согласен его принять? Да. Значит, пусть ждет.
Катя имела в виду «мастера смерти», того самого человека, которого обещали прислать друзья Светланы Волгиной из православных церковных кругов.
Между тем сама Катя тоже была взволнована известием о выставке Глеба: но какой-то внутренний голос подсказал ей: не иди. И в уме она тоже решила: нет. Разрыв так разрыв. Когда-то около нее прошло целое море поклонников — и только один завлек ее сердце так, что ей до сих пор хотелось кричать как во сне, когда память о нем касалась ее сознания.
Кто встретится ей в будущем? — Она даже не пыталась представить себе того, с кем хотела бы сейчас по-настоящему соединить свою жизнь. Слишком она изменилась, насмотрелась всего: и вовне, и внутри себя. Пусть будет теперь покой… Хватит с нее пока ее чудной и безобразной свиты — ее молчаливых вздыхателей, Толи Берестова, Игоря Самохина, Кости Нефедова… А сейчас надо им позвонить — Толя уже беспокоился, пойдет ли она.
И царица милостиво отпустила своих подданных…
На очень многих эта весть подействовала опьяняюще, зашевелились и оживились самые сонные, запрятанные по углам. Неконформистская Москва зашумела, отмечая одного из своих лучших сынов: пьяницу, бродягу и великого художника-сказочника. Опасались только того, что народу будет слишком много, начнется столпотворение, тогда появится милиция, могут быть скандалы, и выставка будет сорвана. Поэтому и «весть» распространили всего за день до события, да и адрес давали с оглядкой. Валя Муромцев приготовился провести там целый день, чтобы заодно повидать и тех, с кем давно не виделся. Выставки были удобны в этом отношении: друзей, приятелей, просто людей по душе — у него было столько, что их не обойти было за короткое время, некоторых даже не видели месяцами. Он немного позавидовал Глебу Луканову: ситуация с неофициальными писателями и поэтами была гораздо хуже, чем с художниками. Правда, месяц назад какой-то институт организовал все-таки чтение поэтов-неконформистов, на котором шумно выступил Леонид Терехов.
Однако одна непредвиденная история чуть было не сорвала намерение Муромцева посетить выставку. Валя довольно близко знал нелюдимого и подпольного библиофила Андрея Крупаева — слышали о нем, конечно, все, и о его библиотеке ходили легенды. Муромцев сблизился с Крупаевым — насколько с ним вообще возможно было сблизиться — во время поиска одной редкой и даже почти неизвестной книги, которая носила специальный характер и касалась некоторых видов древней, русской народной магии. Эта книга «появлялась» у Крупаева, именно «появлялась» (он так и сказал), а не «была». Несмотря на это «появление», Муромцеву так и не удалось добыть ее, — и он только взглянул на нее один раз — несмотря на то, что Крупаев обещал. Но это «обещание» было таким же непонятным, как и его дружба, хотя при всей своей «нелюдимости» Крупаев плакал за водкой, жалуясь Муромцеву, что его «попортили».
Оказалось, что за эти дни разнеслась весть, что Крупаев расходится с женой: влюбился в собственную мачеху… в супругу любимого им отца — бывшего лагерника, живущего в Рязани. Муромцев вообще последнее время злился на не в меру парадоксальное поведение своего «друга»; но и его встревожил ночной звонок Андрея: «Приезжай, я уехал от Зины, живу один, приезжай завтра утром: вопрос жизни и смерти». Это «завтра утром» падало как раз на день открытия выставки. И Крупаев произнес это таким голосом, что Муромцев решил: поеду, если даже придется провести с ним весь день. Но примерно через час Крупаев позвонил опять и измученным голосом сказал, что приезжать пока не надо, хотя случилось нечто ужасное, и он дня через два опять позвонит ему и назначит встречу, и неожиданно добавил, что приготовит ему, наконец, эту книгу…
Не до выставки было и Леше Закаулову — здесь смешалось все: и реакция после вечера с Трепетовым, и любовь его к Светлане Волгиной. Из-за любви он бросил пить, проводя время в ином опьянении — встречались они редко, и Леша все более уходил в незнакомые ему ранее сферы неразделенной и загадочной любви. Ее образ настолько воплотил в себя всю красоту и нежность жизни, что все остальное поблекло и отгорело в его глазах. И даже больше: уводил этот образ его куда-то далеко, далеко, в бесценные и не от мира сего состояния, которым не было конца. И знал он, что без Светланы ничего подобного у него бы не возникло. Вспоминал Алеша и тот день, с которого все началось: как будто уже отдаленное, пламенеющее в памяти, похмельное утро, когда он вместе с Олегом и Валентином Муромцевым, решил «отключиться» от тяжести мира сего и встретиться со Светланой, чтоб залить свою душу вином в присутствии ее глаз.
И теперь уж он знал: от этого ему никуда не деться.
…Но выставка все же состоялась и без Лехи Закаулова. Рано утром пустынная квартира молодоженов принимала первых гостей. По стенам золотом восходящего солнца, синевой моря, радугой, закатом осени горели небольшие картинки. С первого же взгляда они заманивали, вовлекали в себя. От них было трудно оторваться, через зрение они входили внутрь… Сам художник, Глебушка Луканов, расхаживал по паркету трезвый и праздничный. Только в маленьких глазках его сверкали напряженные и глубинные искры. Рядом с ним прохаживался хозяин квартиры, сын профессора. Звонки раздавались все чаще и чаще, и квартира наполнялась людьми… Вот появилась чета Омаровых, Демины, за ними Гена Семенов и Вика, мелькнул Олег, потом и другие: много незнакомых для Глеба лиц. Никаких инцидентов не происходило, не было видно и милиции. А к стандартному пятиэтажному дому все подходили и подходили люди.
На выставке около картин собрались группы зрителей, и молчали… Споры возникали в основном в коридоре, на кухне — и там уже было много накурено, и призрачный дым от папирос вился до потолка. Выделялась высокая фигура Сергея Потанина — с лохматой седой головой.
А у картин долго стояли те, зачарованные, точно свет от живописи вошел в их души.
Днем появились работники комсомола, из горкома.
— Смотри, Любка, им тоже нравится, — пробормотала Вера Тимофеева, обращаясь к Деминой.
— А почему бы и нет? Правда, некоторые картины уж чересчур мистические… для них…
— Ну что ж, они сами мистические.
— Да, да, им нравится.
— Но вот сделать ничего не могут, отстоять, чтобы выставка стала официальной.
— Да, как в заколдованном круге. Посмотри вот на ту картину: это же настоящее колдовство.
— Кругом магия и магия. И в искусстве, и в этой так сказать, социальной жизни…
Было удивительно, что такая относительно небольшая квартира может вместить столько людей. Многим все же приходилось уходить раньше времени, уступая место прибывающим.
Глеб в глубине души был ошарашен отсутствием Кати Корниловой, хотя этого ее отсутствия следовало ожидать. Но почти вся Катина свита была на месте… И Глебушка, забывая прежние страдания, становился центром того, что здесь происходило. Временами внезапный свет озарял его лицо. Да, да, именно он все это создал. Значит, в нем есть что-то необычайное, он есть он, и как будто вышел из тени на свет, перед миром. И душа его преисполнялась радостью, ибо он — творец. Вот оно — бессмертие, нет, нет, он не исчезнет. Он вышел из тьмы, он — вечен, и в нем есть свет.
К нему подходило много людей, расспрашивали, возражали, спорили. Старых приятелей он почему-то потерял из виду.
Средь общего гула голосов иногда в его память врезывались отдельные необычные замечания. Порой же все сливалось в единый поток.
— Глебушка, где вы, где вы? — к нему тянулись какие-то девичьи голоса.
Глеб, наконец, приметил любимое сочетание: и очень странный и вместе с тем добрый глаз: то был подпольный философ и бывший юродивый Костя Хмельков.
Опасались все-таки внезапных эксцессов. Особенно, когда мелькнули фигуры двух иностранных корреспондентов. К счастью, все обошлось благополучно. Эксцессов не было. Корреспонденты ушли. Потом появились другие лица: ученые, физики, математики, интересующиеся новым русским искусством.
Даже парень из горкома комсомола подошел к Глебу и осторожно заметил:
— Некоторые картины кажутся мне довольно мрачноватыми. Но удивительно: я ощущаю радость даже от них. Наверное, это свойство искусства.
Понемногу заполнялась книга отзывов, которую устроители выставки решили предложить, что было, впрочем, довольно рискованно.
Толя Демин с меланхоличным любопытством просматривал записи: большинство отчаянно одобрительных, редко недоуменных. Иногда попадались и стихи и эссе. Толя улыбался, читая самые непосредственные.
Но были и профессиональные отзывы художников — точные и хвалебные одновременно. Это немного удивило Демина: он опасался ревности. В квартире, правда, мелькнула одна скептическая физиономия, то был Ларион Смолин.
Только ближе к ночи картина изменилась: поток публики ослабел, и в квартире остались почти одни старые друзья…Появилось вино. Сергей Потанин молча слушал стихи подпольного поэта Ловшина, покачивая головой…
В окна уже смотрело темное ночное небо. И маленькие картины на стенах оставались, как земные звезды, — такие же загадочные, но близкие и далекие одновременно. И чем больше углублялась в себя ночь, тем сюрреальней и таинственней становилось в этой квартире…
Все разбрелись по уголкам, а Глеба отозвали в сторону хозяин квартиры и его знакомый, из устроителей выставки.
А на кухне выступал заветно-пьяненький Валя Муромцев, повидавший, наконец, тех, кого не видел многие месяцы.
Посматривая на Смолина, Валя говорил:
— Вся жуть в том, что вы, Ларион, не можете найти предмет для своей любви. Вас преследует неведомая эротика, секс неизвестно к кому… Это неизвестное — не мужчина, не женщина, не человек и не дух. Оно скрыто от вас. И вы никогда не узнаете, кто это.
Лысина Лариона слегка побелела от смеха и злости, и тем не менее он как-то согласно кивал головой.
— Не думайте, что это дерево или куст. Вы никогда не поймете, к кому вас влечет…Бедный Ларион, ищите и не обрящете…
— Ха, ха, ха! — раздался надсадный хохот, из коридора в кухню вошел художник Эдик Бутов, растерзанный и с бутылкой водки. — Мы победим! Мы победим!
— Кто это мы? — поинтересовалась Вика Семенова.
— Искусство.
Ночь темнела в окне, ломаясь звездами, и Олегу слышался скрытый от людей плач — там, в небе.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Нина стояла у окна в комнате Саши: он ненадолго вышел. Там, на улице было пасмурно, виделось только серое небо, разгулялась непогода, щемящий ветер, казалось, проникал в самое сердце. Нина была по-своему счастлива и в то же время боль оставалась неразрешенной: кто он?
И по-прежнему непонятный ужас проникал в нее. Это было очень странное сочетание: счастье и ужас. Саша оставался в чем-то непроницаем.
Теперь она знала только, что он связан с «последней тайной». Но больше ничего. Само это слово «последняя» — вызывало у нее скрытую дрожь. Последняя тайна — о чем? Последняя, неоткрытая никому, тайна Бога. Имеющая отношение только к Нему? Или к миру тоже? Или, может быть, эта тайна — даже вне Бога? Нечто действительно последнее, post-божественное? И перечеркивает ли она все, что известно людям о Боге и мире, даже посвященным? Саша, кажется, говорил, что это по ту сторону обычной древней традиции, по ту сторону всякого эзотеризма, высшей йоги, реализация Абсолюта или Нирваны, и обычного нормального посвящения вообще. И ни в каких книгах этого нет. А может быть, это просто высшие ступени посвящения, о которых известно в метафизике, что они недоступны человечеству в его теперешнем состоянии? Кажется, все-таки, это был намек на что-то уже связанное с Абсолютом, но может быть это ошибка, она просто не поняла…
Она присела к столу, в кресло, налила бокал вина, и закутавшись, закрыв глаза, погрузилась в себя, в то же время пытаясь вспомнить те обрывки слов, которые все-таки вырывались у Саши, когда она, прижимаясь к нему, спрашивала… не идет ли он к гибели.
«Погрузиться в себя» было подлинным наслаждением, но уже все время всплывали, тревожа, Сашины слова, где-то уже потерянные и смешанные с ее мыслями.
«Это тайна всех тайн… Это не касается ни жизни, ни смерти, ни Бога, ни Дьявола, ни Нирваны, ни воскресения, ни конца мира, — проносилось в ее уме, — но это отодвигает на второй план все перечисленное. Это действительно последняя тайна, и она не содержится в Интеллекте, даже Божественном, хотя «преддверие» к ней хранится там, неоткрытое… людям… Но человек может просто коснуться, и даже не «преддверия», перестав быть человеком, по особой печати, которая лежит на нем в силу его особой метафизической ситуации во Вселенной. Но сначала надо пройти обычный путь — реализацию Абсолюта… Да, да… Странно и немыслимо… Богореализация — только первый шаг… А потом — высший отказ от полноты и счастья… Лишенность… Уход в вечно-трансцендентное… Но вне Абсолюта нет никакой реальности, нет ничего… Анти-реальность. Бездна… Тайна не быть в Центре… Уход от Света, после приобретения Его… Понимание того, что на Периферии, во Тьме, не в Боге, есть нечто, никому не открытое, чего нет в Центре… Есть нечто другое, чем просто ограничения на пути к Абсолюту, от которых избавлялись по мере движения к Нему… может быть дверь в Бездну… Инопонимание смерти… Последний занавес… И дело-то ведь не в словах…
Нина вдруг встала.
— Нет, нет, не то! — почти вскричала она в своем уме. — Я путаю, и ухожу в другом направлении. Не может, быть такого ужаса, такого абсурда, как Бездна вне Абсолюта. Есть Бездна в Абсолюте, Святая Тьма, по ту сторону бытия, Божественное ничто, но ведь не об этом же Саша говорил, это известно в обычном посвящении. Так о чем же? Неужели о таком немыслимом как о Бездне, которой нет? Ибо ничего нет вне Абсолюта! Или: есть всемогущая сфера того, чего «нет»? Это невозможно понять, это действительно вне Интеллекта. Это нам не дано, а Бог нам дан. То, что не дано, то невозможно реализовать! Анти-реализация!.. Тоска, лишенность… Нет, нет, я все путаю. Я все путаю… Вот она разгадка: речь идет просто о последней тайне Абсолюта, по ту сторону Нирваны, в святой тьме, о некой подоснове, последней подоснове, перечеркивающей все!.. Почему перечеркивающей?!. Просто последняя тайна Бога, которую Он не раскрыл ни в каких Священных Писаниях, ни в каких эзотерических учениях. Тайна о Нем, и следовательно о нас, и о всех. Да, да, конечно, это! И может быть, где-то на Востоке, в устной, бесконечно скрытой форме есть след… Среди немногих. Кому дано то, что не дано человеку…
Да, да, я, кажется, «поняла».
Она прошлась несколько раз по комнате, взад и вперед. Бросила взгляд на книги, разбросанные на столе, в шкафу, на кровати… «Реализация Абсолюта», «Человек и его становление согласно Веданте»… Нет, нет, это великое, но все о том, что «дано». Иное, нечто странное, проявляется здесь не в книгах, а в этой комнате, в расположении предметов, нет, нет, в чем-то неуловимом, в каких-то невидимых следах, в дуновении, и изгибе; в конце концов, в том, как лежат эти перчатки. Не сказать, чтоб это было «страшно», или «зловеще» в обычном смысле этих слов, как бывает, когда остается знакомый след Князя мира сего… Но это — абсолютно непостижимо и в то же время реально в своей анти-реальности, и это убивает… И какая-то музыка…
Она опять села в кресло.
— А может быть, третье — не последняя тайна Абсолюта, а нечто неизвестное, о чем немыслимо мне и гадать. Что я-то могу думать? Если этого нигде нет! Всего лишь несколько обрывочных Сашиных слов! И что меняет, если это окажется моим первым или вторым или третьим предположением! Все равно в любом случае, суть этого за семью печатями, да и по ту сторону всяких слов… Саша — непроницаем. И зачем, зачем мне пытаться проникнуть в то, что непостижимо, обшаривать недозволенное? Конечно, потому что я хочу знать, кто он, войти в его душу, слиться… Скучный женский эгоизм. Да еще имея в виду Сашу и его бездны! Смешно! Надо почтить молчанием и не касаться этого. Но вместе с тем я чувствую, что это у меня не только из-за отчаянного желания «слиться», а есть нечто другое, что тянет меня «туда», лишает разума… Какой-то полярный ветер захватывает меня. К тому же я боюсь за него, я патологически боюсь его гибели, ведь он посягнул на абсолютно недозволенное. Гибнут и при обычном пути… И неужели для него недостаточно того, что «дано», т. е., реализации Абсолюта? Быть не иным, чем Бог, обладать бессмертием, всей полнотой бесконечного бытия, счастьем, — при последнем слове какая-то неуловимая ирония, отход вдруг скользнули по ее губам, — и можно шагнуть дальше, если уж так тянет в бездны, в Нирвану, в за-бытийный аспект Абсолюта… Неужели этого мало?.. О, Господи, о чем я говорю?.. Здесь можно говорить только на уровне парадоксального мышления…
И опять она яростно встала. Непогода за окном немного улеглась, но в небе появились какие-то странные провалы. Во всяком случае, так привиделось Нине.
— Боже мой, кто он, кто? Ведь я его люблю, как не любила никого и никогда!!
Дверь распахнулась, и на пороге стоял улыбающийся Саша.
Несколько слов, движений, и она не выдержала и опять рассказала, что ее мучает.
На этот раз Саша отнесся к этому не так издалека бездонно, что пугало ее больше всего. Сейчас только изгиб перчатки на кресле навевал на нее внесмертный ужас, а Сашины слова были ласковые.
— Ты хочешь войти в эту дверь? Почему ты так торопишься? Мы только начали… Но главное — ты должна быть подготовлена. Может быть, придет время, ты увидишь и этого человека Востока, и я тут рядом, и дверь начнет чуть-чуть медленно приоткрываться. Хотя в сущности, не советую я тебе всего этого…
— Хорошо, — вдруг покорно ответила она. — А как насчет Олега, Бориса и Леши…
Они сидели у окна, за столом, напротив друг друга.
— А вот с ними запутанная история получилась, — промолвил Саша.
— «Я, обретший бессмертие, ухожу в ночь». Ты получил их ответ на это?
— Да, — Саша улыбнулся. — Но ничего особенного. Берков написал, что речь идет о святой тьме Абсолюта, по ту сторону бытия. Леша помянул почему-то падение человека, от Адама до наших дней, но в основном, ввернул что-то о возвращении адептов и святых на земной план, для помощи людям, но главным образом для успешной трансформации земли и нечто более божественное. А Олег не удержался: разрисовал Дьявола и все его дела. Очень это у него красочно получилось, хе-хе…
— И что же?
— Дело не в их ответах только. Я и так прекрасно знал, что они не подготовлены, даже теоретически, хотя надеялся получить хотя бы какие-нибудь намеки — через общение, главным образом, если можно так выразиться. Здесь речь шла о другом, о чемони и не подозревали. Если я сведу их с человеком Востока, то возможен один в высшей степени необычный эксперимент, даже чудовищный…
— Чудовищный эксперимент?! Этого еще не доставало!
— О, нет, нет! Им не будет причинен «вред». Это не договор с Дьяволом и тому подобное. Контакт и эксперимент будет собственно не с ними и с их внутренними божественными существами, которых сами они еще не знают. Сами они метафизически не будут присутствовать. Ибо они только средства, маски этого их подлинного внутреннего существа, путешественника, так сказать. Необходимые ему, и иногда говорящие его голосом. Ведь эксперимент будет вне их ума и понимания, и их, как личностей, не будет касаться. Последствия этого эксперимента будут уходить далеко, далеко, за пределы этой жизни.
— О Саша! И все-таки это ужасно! Они же люди! И без их согласия — какие-то эксперименты! Ужас!
Это так поразило Нину, что она встала и, скрестив руки на груди, нервно, даже чуть истерически, заходила по комнате.
— Слушай, — спокойно ответил Саша, — то, что я здесь подразумеваю — вне уровня того, о чем ты говоришь. Ничего не значит, что «они» не дают согласия, ведь дело будут иметь не с «ними». Кроме того, все, что будет происходить — вне сферы вреда, зла, добра и тому подобное. Никакого зла им не причинят.
— Но значит, ты их обманывал?
— Нисколько. «Эксперимент» — это один уровень контакта, их не касающийся. Но на другом уровне, параллельно, мы хотели действительно иметь дело с ними как с личностями, и бросить несколько тайных зерен. С их согласия уже, — усмехнулся Саша. — Так что должно быть два уровня. Об одном — они не могут иметь представления, и поэтому бессмысленно им об этом говорить, он — полностью вне их достигаемости, да и тем более «эксперимент» этот по существу — не с ними. Другое дело — второй уровень. Здесь им будет все разъяснено. Так что никакого обмана нет.
— И что же? Но на втором уровне, когда речь идет о них самих, как ты говоришь, каковы будут последствия для них? К тому же ты говорил, что знал заранее, что они не подготовлены даже для этого?
— Здесь все будет сделано, как надо, со всеми предосторожностями и предупреждениями. В них будут брошены некоторые тайные зерна. Когда они взойдут — другой вопрос. Может быть, в последующих трансформациях души.
— Ничего себе! Один уровень — относится к вечности, другой — к трансмиграциям. Значит, эта бедная жизнь — вне игры?
— Не совсем. Она тоже будет вовлечена — в последнем случае… Но по-настоящему готовых людей и для этого второго уровня — очень трудно найти. Дело не в том, что сначала нужна реализация Абсолюта, пусть человек еще только начинает этот путь обычного посвящения, но потенциально он должен обладать и другим.
— Чем?
— Скажем так: некоторыми парадоксальными метафизическими способностями. Дам маленький намек на одну из них. Может ли человек, полностью погруженный в созерцание Бога, испытывать тоску? По чему? Ведь в Боге полнота всей реальности, включая небытийный аспект. Нет ничего закрытого для него. По чему же испытывается тоска?
— Ну и ну. Но мне их жалко. О Боже, они ведь хотят другого! Им нужен традиционный путь к Богу или к Абсолюту, хотя бы несколько верных и важных шагов в этом направлении. Они готовы к этому. Они хотят освобождения от этого ужаса нелепых сторон земной жизни. Но ты намекаешь на такое, что совершенно вне рамок всего…
Саша молчал.
— И что же ты хочешь делать? Какой твой ответ сейчас?
— Пока еще ничего не могу сказать. Мы скоро соберемся, и ты узнаешь.
Прошло несколько часов. Тьма сошла в их комнату с неба. По-отшельнически горела свеча где-то в углу. Они по-прежнему были одни, но уже во мраке. Саша отдыхал в кресле, шерстяное одеяло лежало у него на коленях, а Нина сидела рядом с ним, на полу, прижавшись к его опущенной руке. Они молчали.
Снова прежний ужас и «непроницаемость» Саши скрытой волной овладели ей. Из всех разгадок в уме горела сильней всего та, вторая, о последней тайне Бога. Но когда тьма подкатывалась к сердцу — думалось о третьей, о полной неизвестности.
Она попыталась воссоздать внутренний смысл того, что он сказал ей, всего несколько минут назад. Слова его восставали в ее уме, как огонь, окруженный тьмой. Но чем больше она вдумывалась в них, тем скорее рушились все разгадки, объятые языками внеземного пламени, и когда они исчезали, в ум, какими-то змеиными волнами входила бездонная и холодная тьма. И требовалось усилие, чтоб она отступила, и прежний маленький свет человеческого сознания вспыхивал опять.
И вдруг она сказала:
— Ты хочешь вырвать у Бога Его последнюю тайну? Ты погибнешь.
Молчание было ответом. Она не видела его лица.
— Нет, нет, больше, ты ищешь нечто, что противоречит всему, что идет против всего, что существует. Против Бога и против Дьявола. Ибо и Дьявол принадлежит реальности… Против некой основы основ.
Она говорила все это шепотом, держась за его руку…
— Ты хочешь выйти за пределы всего, что дано Богу и Его образу — человеческой душе…
И вдруг она еще сильнее сжала его руку.
— Мой бедный русский Фауст — ты погибнешь! Гибли даже те, кто посягали на несравнимо меньшее — ты знаешь об этом! Ты погибнешь, погибнешь!
И Саша вдруг ответил: его ответ раздался откуда-то из меняющейся черты.
— Ты видишь гибель только негативно, или в лучшем случае, — как шаг к новому возрождению. Так думают все, кто принадлежит к этой системе. Но в гибели есть иное начало… И принцип смерти — при некотором мастерстве — может быть окном…
— Нет, нет! Я не хочу твоей гибели! — и она прижалась к его похолодевшей руке. — Мой бедный, бедный русский Фауст! О, это уже не то слово для тебя — «Фауст»! Смешно! Это совсем другое! И кто твой Мефистофель — сам Абсолют?!..Но зачем, зачем ты идешь…
— Там нет вопроса «зачем».
— Но тогда кто ты, кто — ты?
И вот наступил день, когда Саша позвонил Олегу и сказал, что, поскольку второй этап из испытания пройден, надо встретиться, и он сообщит свой результат.
Леши Закаулова не оказалось под рукой: опять пропал. Договорились, что придут Олег и Берков. Саша назначил особое место встречи, одно из своих любимых. Это был дальний, одинокий, заброшенный рабочий район (в духе песни начала века: «Где-то в городе, на окраине»…), прорезанный железными дорогами, с которых часто доносились отдаленные тоскливые гудки поездов, точно зазывающих куда-то. И люди здесь на пыльных улицах, как будто тоже стремились в неизвестное…
Свидание было назначено в простой рабочей столовой, расположенной в покосившемся одноэтажном сером здании. Олегу дали, конечно, адрес — сам же Саша хорошо знал эту столовую, в которую он не раз забегал в свое время выпить стакан-другой водки.
Нине здесь тоже понравилось. Они проходили с Сашей через мост, и весь район хорошо просматривался оттуда. Захватил он ее своей напоенной жизнью тоскливостью, ибо тоска эта, как может быть и тоска расходившихся вдаль лучей железных дорог, была напоена тайной, почти незаметной, но внутри себя бездонной и уводящей. Непонятно было только, откуда взялась эта скрытая жизнь, и что она значила? Но тот, кто мог видеть, был захвачен ею навсегда…
В столовой оказалось мало народу, и само помещение было большое, длинное, с многочисленными столами и стульями по бокам. Разные люди в ней о чем-то переговаривались, молчали и выпивали. Серый свет проливался из узких окон. От всего этого чуть-чуть веяло тем же духом — скрытым, неопределенным, потайным и великим. И каким-то образом ведущим в сокровенную жизнь.
Саша с Ниной присели у окошка, где был столик на четверых. Одинокий пьяный из глубины зала приветствовал их, подняв кружку. Появилась толстая, погруженная в себя официантка.
Ждать пришлось недолго: негаданно распахнулась дверь, и показались такие знакомые лица Олега и Беркова.
— Ну и уголок вы выбрали, Саша, — промолвил Олег, чуть недовольно. — Впрочем, неплох.
Быстро взяли пива и обычной еды. Стеклянные граненые стаканы запотели от пивной влаги.
— Ну, это место, наверное, в вашем вкусе тоже, Ниночка, — усмехнулся Берков.
Нина прилепилась совсем к окнам, в своем ситцевом платьице — волосы ее были причесаны просто, но изящно.
— Да и всем где-то должны нравиться такие места, — заметила она. — А мне и подавно.
— Она чувствует их скрытый смысл, — улыбнулся Трепетов. — Давайте грянем.
И он поднял стакан.
— За скрытую жизнь, что ли?
Все согласились выпить за это.
И потом Саша сразу перешел к делу. Его ответ своим вихрем ошеломил Олега и Бориса: все кончено, продолжения не будет, занавес не поднимется… Конец… Нина даже вздрогнула и с изумлением уставилась на Сашу. Этого не ожидала даже она.
Но почему, почему??
— Олег, скажите честно, — Саша взглянул на него, — вы ощутили каким-то шестым чувством серьезность всей ситуации, высшую серьезность, несмотря на всю внешнюю простоту и непритязательность того, как началось??.
— Да. Из-за целого ряда намеков, нет, не знаю от чего… какой-то жуткий подтекст всего этого входил в меня…
— Тогда и не спрашивайте, «почему». Надеюсь также, что не будет никаких детских обид. Вся эта история вне личных отношений. Это была бы смешная реакция… Тем более, я вас предупреждал, что будут «этапы» и после каждого из них — решение о дальнейшем.
Тем не менее возникла неприятная и напряженная обстановка. Слова запутывались и застревали. Олег, грустный, смотрел в окно.
— Давай-ка откланяемся и пойдем своей дорогой, Олег, — вдруг резко сказал Берков и встал.
Это, может быть, был самый лучший выход. Быстро, смущенно и неприязненно простились.
Саша и Нина оказались одни у столика.
— Ну что ж, остается только допить пиво, — вздохнул Саша.
Нина решила ни о чем не спрашивать его. Он ничего не сказал ей. Заранее. Стуманно-странной улыбкой она посмотрела на него, допивающего свое пиво.
Задумчивая официантка поплелась из своего угла и опять оказалась перед глазами Нины. «Она всегда смотрит внутрь себя», — подумала Нина.
Нет, нет, ни на одну минуту в ее уме не мелькнула мысль, что Саша отказался из-за «морали»: ибо ожидался «чудовищный» метафизический эксперимент без согласия на то. Она вгляделась: что-то иное заволокло его лицо и глаза, устремленные внутрь. Принял ли он такое решение сам или вместе с этим немыслимым человеком Востока? Как связать сущность этих ребят с отказом? Ведь никому не было известно, кроме Саши, в чем собственно состояло «испытание». Но оно было явно отчужденно от их личности. Что же испытывалось тогда в этой кромешной тьме на грани между жизнью и смертью, которая всегда рядом? Может быть, испытывался их будущий предсмертный стон, который Саша или этот всевидящий Человек Востока могли провидеть и положить на весы? И что могло быть такого в этом последнем стоне или видении? И в какие пласты души можно было бы бросить эти тайные зерна? И какая неудача постигла их предсмертный живой стон? А если, подумала Нина, то было испытание последующих транс-воплощений, заложенных внутри нас и раскрывающихся потом как зонты в согласии с Волею Небес? Или, — и тогда в ее уме появлялся воображаемый образ этого неизвестного Сашиного друга, все связывалось с первоначальными божественными прообразами души Олега, Бориса и Леши? С той божественной искрой, которая начинает свое путешествие, спускаясь во тьму? Может быть, она не выдержала Сашиного испытания? И зачем, какие еще сети и капканы заготовили для нее они — Саша и Человек Востока — для этой бедной божественной бабочки-летуньи, — улыбалась Нина… В какие еще немыслимые, post-божественные бездны надо заманить эту наивную и всемогущую бабочку, называемую иногда вечным огнем? Заманить так, чтобы она уже никогда не возвратилась к своему Небесному Отцу.
Счастливые, какие же они счастливчики, эти двое, Олег и Борис, удалившиеся в горечи и даже злобе и воображающие, что они оказались недостаточно духовны и глубоки и, так сказать, неполноценны перед высшим.
Золотые счастливчики!
А что остается мне? — думала она. — Наверное, Саша выбрал меня одну для своего «чудовищного эксперимента». Ну и пускай. Где-то я всегда стремилась к гибели. Страшно будет расстаться только с одной — во всей этой так называемой Вселенной — с одной-Россией. О, нет, нет, она — внутри меня, и она пребудет со мной даже после моей смерти, в вечности. Ее я никому не отдам. А божественной искры моей — прообраза Божия — мне не жалко, давно уже пора над ней маненько подшутить. А то уж больно вечная и божественная. Так и пребывает в своей полноте, блаженстве и покое, как толстый Будда. А я тут маюсь по всяким столовым и планетам, без конца и начала.
Мне даже не будет жалко, если Саша «подшутит» и надо мной, какая я есть, а не только над моей божественной искрой, с которой я еще не отождествила себя полностью.
Все равно — я его. Как это поется в народной песне: «Пускай могила меня накажет за то, что я его люблю. Но я могилы не убоюся, кого люблю и с тем помру».
Кажется, наши женщины — в далеком прошлом, добровольно соглашались уходить в землю вместе с мужьями, как только те умирали. Но, увы, Сашу не интересуют такие мелочи, как могилы на земле, и все эти его игры попахивают другой, более жуткой и фундаментальной могилой — внеземной. А может и нет, кто знает?
Она взглянула на Сашу. Он обернулся к ней.
…Нет, нет, я попросту не понимаю его. Разве он — вне Света? Он же говорил, что обязательным условием этого последнего пути является «обычное» посвящение, с его целью — Богореализацией. Значит, это не против Бога, а идет куда-то еще «дальше», раз необходимо, чтоб сначала душа была вместе с Богом, как скромно говорят на Западе, или просто стала не иным, чем Бог, как говорят на Востоке. Да, конечно, он не отрицает Божественный Свет, и в этом отличие от люциферических сект. Но вместе с тем это глубинное восхищение некоей Высшей Тьмой… Нет, нет, дальше я ничего не понимаю. И вообще все путаю. Не надо ускорять события. Пусть будет, что будет. Я, слава Богу, не Гретхен, а он не Фауст, а кто-то гораздо покрепче. Правда, юмор никогда не мешает. Его можно сравнить с колобком из народной сказки: я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, и т. д… ото всех ушел колобок и катится по дороге. Так и Саша от всех ушел: и от Бога, и от дьявола, и от Традиции, и от эзотеризма, прихватив все это с собой. Но чем это кончится?
Два дня спустя Саша уносил свою любовь в пучину подмосковных лесов и городков. Они, как и раньше, ехали на электричке повидать Сашиного друга. Нина надеялась, что пока еще это не Человек Востока. Они неслись вглубь, теперь уже летом, а не зимой, как когда-то, и поезд врезывался в пространство. Было мало народу в вагоне, и жесткий стук колес то убаюкивал, то тревожил.
Я не удивлюсь, думала Нина, что этот Человек Востока в конце концов окажется Божеством, воплотившимся в человеческом теле, наподобие Кришны. Тем более Бог может быть одновременно где угодно — ни время, ни пространство, ни число — не препятствия для него. Только на этот раз приход не связан со спасением людей или возвращением им утраченной мудрости. Скорее другое. Бог приходит на страшный, ледяной, пронизанный мраком край своих Владений, за которым может быть почти сразу начинается обрыв, бездонная ночь вне Космоса, чтобы соприкоснуться с тем, чего нельзя «увидеть» в Центре, в Сиянии Духа, в этом бесконечном всемогущем и Самодовлеющем Центре, где пребывает Бог в Самом себе, в Своем вечном и непостижимом блаженстве…
Нет, нет, я захожу слишком далеко, это иной случай…
Или может быть, этот Тихон Федорович как раз, наоборот, — человек, и последняя тайна связана не с Богом, а с Человеком?
Куда несется этот поезд, в котором мы едем? Кажется, вагон стал слишком покачиваться от огромной скорости…
Саша молчал. В окнах мелькали бесконечные, раскинувшиеся и застывшие в своем бытии и покое поля и леса, и заброшенные домики и люди среди них — от всего этого сжималось сердце, но не только потому, что там таилось много печали, а потому, что было в них нечто иное; и это почти нельзя было выразить на обычном человеческом языке…
Нина переводила глаза на Сашу, затихшего в углу на скамье, и потом опять вглядывалась в эти картины за окном.
«Почему такие огромные пространства, — думала она. — Как это поется: в пространствах таятся пространства… Одно в другом, одно в другом, и так все дальше и дальше… Куда? Как будто ничего не меняется, одно пространство исчезает в другом, а тем не менее мы двигаемся — и во всем этом есть непонятная цель и предназначение…»
И она еще раз взглянула в окно. Даже печаль этих картин была не только печаль. Тоска приводила к скрытым откровениям. Кое-где за деревьями, в лесу мелькали церкви, и вообще чувствовалось присутствие Неба, и вместе с тем, где-то оставалась и тоска…
Наконец, поезд остановился: маленький городок — заброшенный и пустынный — окружал одинокую станцию. Здесь обычно происходила пересадка: дальше надо было ехать на автобусе. Они оказались на большой пыльной привокзальной площади.
Покосившаяся вывеска указывала на чайную. Дверь была открыта, и изнутри лились звуки заунывной, бесконечной, хватающей за сердце песни. Посреди площади лежал пьяный, но может быть это был просто спящий человек.
…Трепет, а потом восторг умиления охватили Нину. Кажется, они со Светланой Волгиной совсем недавно видели такую площадь, и слышали эту песню. И какая-то музыка — не то извне, не то как будто бы изнутри — захватила ее, и ей казалось, что занавес уже почти сдернут, да никакого занавеса и не было, нужно было только понять и увидеть.
Они стояли на остановке автобуса, в очереди, впереди были две женщины. Облезлый пес блуждал в стороне. И Саша был внутренне весел и в огне. Лес вдалеке на горизонте — с правой стороны был совсем открытый вид — казался входом во что-то притягивающее, тайное, но родное и вечное.
Наконец подъехал небольшой старенький автобус.
Уже смеркалось: шофер был не в меру рассеян. Кто-то лежал на темном полу автобуса, похрапывая, рядом с дырявым сидением, где разместились Саша и Нина. Две женщины уселись недалеко, за спиной водителя. Автобус, задрожав, тронулся с места, и печальные окна домов по-домашнему, уютно, огоньками провожали его в путь. Конек-горбунок на одной из крыш, казалось, срывался в небо…
Городок быстро очутился позади, и со всех сторон опять открылись леса и поля и пространства. Нина взглянула на высокое, уводящее небо, немного отраженное на земле, и поняла, что никуда не надо уходить, потому что такая загадочная жизнь распростерлась в этих лесах, полях и одиноких домиках, что она застонала.
Спускался мрак, но леса дышали привольем, и огоньки вдали мерцали во тьме. Окна автобуса были открыты (он медленно плыл), и пахло рекой. И тьма окружала огни, и далекие пространства были как песня.
Нина взглянула на Сашу: его лицо показалось ей огромным во мраке. Она стала все прикованней, но как бы незаметно, всматриваться в него и протянула ему руку, которую он взял.
И вот теперь она вдруг подумала о том, что их союз заключен навеки. И что наверное они едут к Человеку Востока. И что, может быть, Саша и есть этот Человек Востока, но скорей всего их все-таки двое…
И не исключено также, что ей уготовано поражение или гибель, равносильная… не «победе» (какое смешное слово), а чему-то более высшему… А может быть, ей даже не уготована гибель. И она сильнее сжала Сашину руку. Он отвечал чуть жутковатым, но дружеским рукопожатием. Да, в их отношениях появилось нечто большее, чем любовь…
Автобус остановился. Это было их место: тусклый фонарь, темная лужайка, окруженная ровным лесом. Рядом — стволы строгих деревьев уходили в синее звездное небо, и лес тихо шумел, замирающе и неведомо. Где-то мерцали огни — значит, неподалеку было человеческое жилье. Автобус исчез, и они остались вдвоем у высокой сосны, сквозь ветви которой сияли звезды. Тьма в провалах леса была как живая.
Нина оглянулась.
— Я иду к тебе, — прошептала она.
— Глаза должны быть закрытыми, — был ответ.
И тогда невиданная нечеловеческая радость рассекла ее сознание, ставшее на мгновение тьмой.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
И Олег, и Берков, и Леша были в ярости. Неожиданное решение Саши все оборвать взорвало их. И дело заключалось не только в самолюбии и в ощущении того, что они не прошли «испытания» (да и непонятно было, в чем состояло это «испытание» и вообще было ли оно). Им даже стало казаться, что над ними весьма натуральным и в то же время фантастическим образом поиздевались. И захлопнулась дверь перед самым носом. Но был в их чувствах еще и другой подтекст: как будто темная волна чего-то изглубинного и неведомого нахлынула на них при общении с Сашей. Наконец, они просто истратили много сил и нервов на все эти диковинные встречи.
— Шарлатан он чертов, и больше никто! — кричал Леша Закаулов, когда они втроем собрались у Олега. — Скорее шехерезадник, сказочник! И развел Шехерезаду — в себя не придешь! Совсем заморочил голову!
— Ерунда! Какой он сказочник! — угрюмо ответил Олег. — От его лица веет холодом ада. В сущности нам повезло, что мы от него избавились.
— Холодом, но не ада, — возразил Берков. — И я жалею об этом разрыве, началось какое-то движение и вдруг полная остановка.
— Ничего не сделаешь. Нужен другой поворот. Значит, не судьба.
Особенно переживал Олег, впавший в гнетущую и окаянную тоску. Несколько дней он не находил себе места. К тому же все чаще и чаще творчество и упоение славой не могли предотвратить возникновения в нем странных провалов, когда со дна души поднималась черная жуть и оставалось только одно желание: спастись, найти выход из земного бытия в вечное. И все это несмотря на то, что творчество по-прежнему оставалось единственным, что еще насыщало его…
Иногда он чувствовал даже отвращение к собственному телу, и вообще ко всем формам земного бытия. Боже мой, зачем это, зачем, думал он, зачем это жалкое тело, короткая, до нелепости, до издевки короткая жизнь, эти идиотские уши, ноги, какие-то две впадины в голове, называемые глазами, от которых зависит зрение; почему все это так жалко, эфемерно, где-то по большому счету уродливо, смешно и ненадежно. Я уже не говорю о страданиях. Не хочу, не хочу всего этого! Хочу бессмертия, свободы от материи! Хочу иметь жизнь в самом себе, а не зависеть от любой бациллы; иметь эту жизнь реально, как боги, воочию, а не шептать о ней в бессильных молитвах.
А что надо совершить, чтобы получить такое, он не знал.
В печальном настроении он оказался однажды у Белорусского вокзала. Он брел, никого не замечая, даже ни о чем не думая, устав от противоречий, но со смутным ожиданием и тревогой…
Вдруг перед его глазами возникла Катя Корнилова, одна и с сумочкой в руке.
— Вот это встреча! — воскликнул Олег. — Ты знаешь, я только сию минуту понял, что именно тебя я хотел встретить сегодня. А брел без цели.
— Ну вот, а что случилось? — улыбнулась Катя. — Ты не всегда так рад мне.
И Олег — сам не понимая зачем он это делает — вдруг рассказал ей все: и их историю с Сашей, и то, что происходит в его душе. Они медленно шли по улице Горького к Кремлю.
Неожиданно Катя взволновалась, и с нежностью отозвалась на его призыв: «Ты знаешь, я сама об этом много думаю последнее время». — Она ласково взяла его под руку, и вдруг быстро проговорила:
— О, да, конечно, конечно, только за большие грехи можно сюда попасть. В эту земную клетку! За большие грехи!
— Это на одном уровне, — усмехнулся Олег. — А вот Саша как-то намекнул, что на другом уровне — наоборот, большая привилегия для духовного существа воплотиться в такую грязь и униженность, ибо только тогда откроется окно…
— Саша — кудесник, — прервала Катя с яростью. — А я, знаешь, чего только хочу: бытия, вечного бытия, — и она судорожно сжала его руку. — И мне кажется, я начинаю постигать… чуть-чуть… Необходимо сделать очевидным и постоянным то великое, скрытое, духовное Я в нас. Его надо ощутить во всей реальности. У меня бывают такие состояния… Спонтанные… Вдруг я чувствую, что это невиданное Я восстает во мне: о, это такая тайна, такое упоение, такое сокровище, что у меня нет слов… Все мысли и образы исчезают, лишь чистое Я, как Я в своем бытии и славе… Я равно Я… И ясно видишь: это не умрет вместе с телом, это выше тела, ума, земной личности, и это мое любимое Я! Мое! Потом, в обычном состоянии, я спрашивала об этом у Юры Валуева, ты помнишь, наверное, из круга Кирилла Леснева, союз мудрецов про-индуисты. Он мне многое объяснил. Я не уверена была порой, что это и есть то, что они ищут. Меня теперь всегда пробирает дрожь: неужели. Хотя бы на мгновение, я открываю в себе то, что индуисты называют Богом внутри нас, Атманом, истинным Я, и это и есть цель всей Богореализации. Надо только превратить эти мгновения в постоянную жизнь внутри себя, так учат. Это самое трудное, но я рада сейчас и мгновениям. Не знаю уж, что со мной, неважно, как это называть, имеют ли это в виду брамины или нет, только скажу: это — счастье, это тайна, и это источник жизни вне этой жизни. Это сокровище, потому что я вся в каком-то ином бытии… И это мое самобытие. И это принадлежит духу, а не уму и этому миру, а потому вне изменений и разрушения.
Олег был поражен: «О, тебе можно позавидовать… Глубинный мистический опыт… Да еще спонтанный… что же будет с Учителем… А я одинок, как крыса, поющая на льдине…»
— Зайдем-ка в это кафе. Просто, чтобы присесть, — Катя махнула рукой, и вид у нее был совершенно отключенный.
— У меня даже нет денег, — ответил Олег. — Я совсем ушел во все эти дела, и одна мысль о добывании денег вызывает у меня тошноту. Сколько приходится тратить времени на этот маразм!
— У меня тоже, слава Богу, мало денег. Последнее время. Но какие-то два рубля завалялись. Зайдем…
Кафе было тихое, уютное и мирное: в нем не продавали алкоголь. Они сели у полукруглого окна, сквозь которое были видны беспечные прохожие и троллейбусы.
Постепенно волна вдохновения стала сходить с Кати. Она нервно курила и отпивала кофе из маленькой чашечки.
— Но ты не можешь постоянно быть в этом? — спросил Олег.
— Это было бы совсем иное качество. Но хотя бы я могу забегать в ту внутреннюю клеть, в то состояние, и выходить опять — в эту жизнь.
— Неплохо устроилась, — мрачно усмехнулся Олег и подмигнул ей. — Я бы согласился. Погулять, покутить, понаслаждаться здесь и потом прыгнуть в медитацию, в вечность, в созерцание! И обратно! Туда и сюда, и в эту жизнь и в вечность.
Катя расхохоталась, даже утробно, и не обиделась.
— Ну что ж, пусть будет пока и так! Вот как ты повернул! Ну и ну!
— Ах, подлая. Это уже по Достоевскому. И сладость жизни и вечность. А то вечность-то слишком абстрактна, саморазрушение, как говорят сатанисты.
— Как бы ни была она абстрактна, это реальность. И к тому же — не абстракция. Просто люди — ниже…
— А все-таки плен, исчезновение в Свете, — и Олег подмигнул ей опять. — Я шучу, конечно. Просто: кентавры мы, человечество теперешнее, вот кто мы на самом деле, кентавры… В лучшем случае.
— Ну это уж слишком, Олег. Да ты как-то сбил своим мраком мой настрой, — она отодвинула чашку кофе. — Тогда вот что я скажу тебе, дорогой. Поговорим иначе. С другого полюса: в конце концов любое бытие — благо, даже низшее. Просто бытие. Я не говорю о чистом божественном бытии, а просто о бытии твари. Любом бытии. Я это тоже чувствую. И я хочу даже этого временами. Пусть не будет выхода к Богу, пусть перевоплощения, пусть цепь страшноватых жизней где-то там, пусть бесы, пусть, как говорит поэт, «…заочно за нас решило наше прошлое, пусть тюрьма», — но я буду судорожно цепляться за любое бытие, если уж невозможно найти божественного. Такое есть даже в аду. Блаженное самобытие. Лишь бы хоть оно было, чтоб можно было осознавать себя — и этим наслаждаться.
— О, это уже ближе к делу… А еще лучше договор заключить… С этим, с рогатым, «который всегда внизу», как говорит тот же поэт.
Катя вздохнула.
— Нет, что-то ты совсем, как это сказать помягче… не весел, Олег. Вот как Саша на тебя подействовал. А ведь он сам не такой. Знаешь, что я вам всем троим — тебе, Боре и Леше — посоветую: свяжитесь-ка вы с Кириллом Лесневым! Это же такая мощная личность! И светлый!
Олег вдруг изменился в лице, просияв.
— Это предположение! Я сам подумывал об этом. Но не знаю, как подступиться. Леснев — довольно закрыт, если я не ошибаюсь…
— Да нет! Я помогу. Я сама хотела с ним связаться, через Юру Валуева…
…Два дня спустя Олег, не выходя из своей печали, рассказал о Катином предположении Леше и Борису. Алексей наотрез отказался: «С меня хватит одного небожителя, я пойду теперь своей дорогой. Вы как хотите, а у меня начался другой полет… А если я когда-нибудь и приду к Богу по-настоящему, то, наверное, только через христианство. Я так чувствую. А пока ничего не хочу: только пребывать в этом мире, в моем новом полете».
Но Борис принял предложение. «Леснев есть Леснев, — сказал он. — Первый Брамин Республики, так сказать. Говорят, он получил инициацию от одного, заехавшего сюда с этой целью весьма «крепкого» индуса».
Через Юру Валуева Катя все быстро устроила.
Первое свидание должно было состояться на квартире у друга Кирилла, который, правда, уехал, но оставил Лесневу ключи. В этом месте часто собирались русские ведантисты.
Олег все еще пребывал в своей тоске и неуверенности, когда они собрались втроем — он, Борис и Катя. Тень Сашиного крыла все еще лежала на Олеге и Борисе. Олег взял с собой записку, где были начертаны те самые слова: «Я, обретший бессмертие, ухожу в ночь». Катя же была бодра; красивая, чуть пополневшая, она смотрела уверенно и прямо.
— Что вы все грустите, Олег? Ведь впереди — вечность. Ох уж мне эти поэты! — заявила она, похлопав его по плечу.
Комната, куда они пришли, казалась почти круглой, она была завалена книгами, у стен располагались диваны и рядом — добротные старинные столы. Олег не ожидал, что Леснев такой, каким он его видел. Перед ним стоял спокойный человек лет 35 с чуть кругловатым лицом, с небрежной копной русых волос, скромно одетый. Темно-карие глаза его выдавали необычную внутреннюю силу…
Сначала за чаем произошел чуть-чуть светский разговор — все-таки первая встреча. Говорили о новостях и московском подпольном мире.
Одна весть уже несколько дней тревожила Катю: что-то случилось с Максимом Радиным. Он исчез.
— Я слышал об этом, — ответил Кирилл, взглянув на Катю. — Его увезли в одно место под Москвой. Сделал это тот самый «мастер смерти», о котором вы знаете. Он один из моих ближайших друзей, но он пошел традиционным христианским путем, православным. В конце концов цель у нас одна: Бог как солнце, а лучи-пути к Нему разные… Это очень глубинный человек, и он может влиять на людей. Увез он Максима к своим… там есть и церковь. Мать Максима поехала тоже.
— А как же врачи? — спросила Катя.
— Врачи от него практически отказались. В том смысле, что спасти его невозможно. Лекарства, конечно, взяли с собой, да там и врач есть хороший, верующий, кстати. Но вообще внешняя ситуация его безнадежна. И чудес тут не будет… Его дни сочтены.
Катя словно окаменела.
— И что же?
— Будет сделано главное. И перелом в лучшую сторону уже есть, я знаю. Он будет вырван из когтей, которые уготованы ему после смерти. Трудно представить, что большее может быть сделано для него в его положении…
Воцарилось молчание. И Олег был не в ладах с самим собой. Какая-то высшая серьезность, благоговение и тишина царили в этой комнате. Возможно, здесь проводились таинственные медитации.
Все это довольно отличалось от Сашиной ауры. Не было никаких сверхзагадок. Дышать было легче и нетревожней. Все выглядело глубоким, но вместе с тем открытым. Если же были внутренние парадоксы, то не такие, которые уничтожали сознание.
Перелом в разговоре наступил тогда, когда Олег вдруг упомянул имя Саши Трепетова. Кирилл изумился и ошеломленно посмотрел на него.
— Вы его, конечно, знаете лично? — спросил Олег.
— Еще бы.
И тогда Олег начал говорить. Потом вынул записку: «Я, обретший бессмертие, ухожу в ночь», и молча показал ее Кириллу.
Лицо Леснева внезапно исказилось, как только он прочел эти слова. Трудно было понять, что выразилось на его лице в это мгновение, но Олегу показалось, что как будто пронеслась черная молния и ушла внутрь. И лицо опять стало прежним. Быстрым движением он вернул Олегу записку и спросил:
— Один момент очень важен. Была ли практика, точнее, хотя бы отдаленный намек, скажем, на, так сказать, трансфигурацию реальности?
— Нет, до этого еще не дошло.
— Значит, никаких «операций» еще не было. Вам повезло. Это крайне опасно.
— Опасно даже в теории?
— Даже теоретически. Даже намеки. Но как я понял, не было ни практики, ни теории. Только отбор… и ничего больше?
— Неужели это так опасно?
— Несоизмеримо опасней, чем любые игры с Дьяволом и адом, хотя это совсем из другой оперы.
— Что же это такое? — воскликнул Олег.
Кирилл сделал странное движение рукой, которое можно было истолковать как нежелание больше говорить об этом.
— Вы пришли сюда, как я понял из разговора с Юрой Валуевым, чтобы получить помощь, — сказал Кирилл. — Чтобы придти к Богу и понять, что такое Бог. Неужели этого недостаточно? Не ищите того, что не существует.
И опять воцарилось молчание. Но отсутствие слов как-то подходило к ауре этой комнаты. Оно было естественным и многозначительным.
Борис, наконец, прервал тишину. Он немного рассказал об их прежних исканиях. Чуть-чуть колебались от ветра улицы темные шторы у окон.
Разговор быстро выровнялся.
— Наш путь традиционен и проверен тысячелетиями, — говорил Кирилл. — Он основан на индуизме, хотя мы касаемся и других восточных метафизических течений. Это путь знаний, высшей медитации, созерцания и претворения знаний в духовную практику. Это путь Богореализации, не дуализма, когда вы входите в божественную реальность и отождествляете себя с ней. Это путь к своему Центру, к своему собственному подлинному бессмертному Я, которое скрыто и совершенно отличается от обычного человеческого сознания. Этот Центр, это высшее Я, неотличим от Бога, и есть Бог. Но он далек от человеческого эго, индивидуальности. Поэтому одним из главных принципов является умение увидеть, познать и отличить это высшее Я или self, как его называют в некоторых книгах, от эго, от временного «я». Это один из кардинальных вопросов, и вас научат, как это делать — практически. Если вы отождествите себя с вашим эго и скажете «я», т. е., мое эго — есть Бог, то это чистый сатанизм, это путь дьяволо-человека. Но если вы сможете отождествить себя с self, с вечным Я, и скажете Я, т. е., self — есть Бог, это то же самое, что сказать Бог есть Бог… Мы идем путем метафизических знаний, их превращения в практику, путем медитации и созерцания, отсечения от себя отождествления с телом, умом и «эго»… Наша цель — полное осуществление метафизической реализации, а не только временное мгновенное или непостоянное вхождение. Это, следовательно, высшая цель, и она требует огромных усилий и дисциплины. Но по мере того, как вы будете «входить» и понимать, что это дает практически — вы будете стремиться все глубже и глубже. Если вы действительно готовы… Но вы должны сделать попытку… Я сведу вас с одним человеком, который будет вашим непосредственным учителем и советчиком. Вы будете в его круге.
— Значит, мы не будем с Вами?
— Вы будете и со мной. Но этот человек подойдет вам больше, чем я. Вы увидите это сразу.
— Так хочется войти, войти в это!!!
— Кроме того, здесь есть много тонкостей, — продолжал, улыбнувшись, Леснев. — Например, поэт, художник вообще, имеет ряд бесспорных преимуществ, но также и негативных сторон, которые могут сильно затруднить его путь. Например, у него может быть сильно развито духовное «эго» — есть и такое, и от него еще труднее освободиться, чем от обычного. Но об этом потом. Все будет совершаться постепенно. Разумеется, полная Бого-реализация при жизни — это нечто исключительное. Но важно, пока вы здесь, на земле, хотя бы основать прочную связь с Абсолютом, как гарантом вашего бессмертия и спасения… Кроме того, человек может овладеть промежуточными реальностями, разного порядка, включая необычайно высокие иерархические ступени, уже внечеловеческие. Так делают некоторые йоги: но не теряя при этом из виду главную цель — иначе это опасно. Иными словами, речь может идти о раскрытии всех потаенных, различного плана, внутренних возможностей человека. И это, конечно, не просто…
Но возвратимся немного назад. У нас вы получите знания о самоограничении, о контроле над страстями и желаниями. Рухнет миф о себе как об индивидуальности, вы соприкоснетесь со сверхрациональным, надиндивидуальным началом, и познаете, что это не означает потерю, а наоборот, освобождение, ведущее в бесконечную жизнь, ибо индивидуальная жизнь, т. е. жизнь, ограниченная какой-либо формой, только момент по пути в высшую жизнь… Вы поймете, насколько ограничен ум, как заставить его умолкнуть и что значит вступить в сферу сверхрациональную, в сферу сверх-Разума, подлинного Божественного интуитивного Интеллекта. Разумеется, пока это только возможности, хотя несомненно у вас есть некоторые задатки, иначе бы вы не пришли сюда. В конечном счете вашим учителем может стать ваше божественное собственное высшее Я… Цель: вырваться за пределы воплощений, обрести бытие и за-бытие, которое вечно и которое не прекратится даже когда исчезнет не только наш мир, но и все миры вообще.
— Да, картина… — пробормотал Берков.
— Но это цель. Сколько шагов вы сделаете в этой жизни в этом направлении — уже другое дело.
«Глаза, какие у него глаза, — подумал Олег. — Точно чье-то присутствие… И сама эта комната, как ладья, направленная в вечность. И такое незнакомое мне спокойствие, и… странно: глубокая доброта, даже когда Кирилл говорит резкие по сути вещи».
— И еще, — продолжал Леснев, — наш путь — это не религия. Ни от кого не требуется перемены веры — это было бы безумием. Но религия — это лишь один из вариантов связи с Богом… Наш путь к Богу, основанный на не-дуализме между Богом и миром, путь знаний и метафизической реализации, лежит в другой сфере, чем религия. Мы не поклоняемся Кришне, не берем религиозную сторону индуизма, наша сфера — его надрелигиозные аспекты, его космология, духовная йога и, в первую очередь, реализация Абсолюта. Индуизм, как известно, не только религия. И йога, в том числе высшая, — вообще не религия. Но между восточным христианством и индуизмом есть много общего. Вспомним традицию умной молитвы, безмолвия и обожения в Православии… Есть и существенные различия… Но, на мой взгляд, — это два крыла одной птицы. Здесь действует принцип дополнительности, а не взаимоисключения. Думаю, что можно сочетать православие и путь метафизической реализации, а не выбирать что-то одно…
Наконец, у нас вы получите глубокое представление о том, в каком отношении находится Россия к Востоку, особенно к Индии, этой нашей прародине, о нашем духовном родстве…
Возникло еще несколько вопросов, ясных и темных, прорезывающих душу и уводящих… Такие же волны отрешенности и любви сопровождали ответы.
— Вам от многого нужно будет отказаться, многое трансформировать, но во имя большего, — сказал в заключение Кирилл. — Итак, мы договорились. Теперь вы вступаете в новую жизнь. Начнется работа, и нужна дисциплина, не только вдохновение…
Все встали, прощаясь.
— А как же Саша? — внезапно спросил Олег на самом пороге.
— О Саше забудьте, — еле уловимая улыбка тронула губы Кирилла. — Его как бы нет.
ЭПИЛОГ
Спустя несколько дней после этой встречи у Леснева черная весть разнеслась по неофициальной Москве. Еще не затихли волнения, связанные с выставкой Глеба Луканова: оказалось, что все не так просто, и кому-то из официальных комсомольских защитников этой «полулегальной» выставки здорово попало… И вдруг известие: убит Андрей Крупаев, владелец одной из лучших подпольных библиотек в Москве. Ведется следствие…
По-особому эта весть о смерти поразила Валю Муромцева. Вспомнил недавние ночные звонки Андрея и его слова о том, что случилось нечто ужасное. Последнее вероятней всего относилось к истории любви Андрея к собственной мачехе — нежданной, ошеломляющей любви, — которая не принесла ему ничего, кроме страдания. Андрей ушел и от своей жены Зины, и от любимой мачехи, и от отца, и звонил тогда Муромцеву, словно из тьмы одиночества, — он даже переехал куда-то на край Москвы… И еще тревожило Муромцева само существование потаенной библиотеки Андрея — была ведь она не только богословской, но и много непонятных и редких книг, даже рукописей, было скрыто там, а некоторые из них расходились в разных направлениях: Крупаев был связан с черным книжным рынком чуть ли не по всему Советскому Союзу. И знал еще Муромцев, что теперь уже не достать ему ту книжечку по древней магии, которую обещал дать ему на прочтение Андрей: продавать он ее никому не хотел.
Муромцев заехал в до боли знакомый деревянный домик на Плющихе к Зине — была она подавлена, и не в слезах даже; промолвила, что убийство связано с книжным черным рынком — разного рода полууголовные посредники часто кружились вокруг ценных книг. И что следствие усиленно подвигается в этом направлении. Потом она сказала, что, согласно семейным преданиям, смерть Андрея точно в этом возрасте — через месяц ему должно было исполниться тридцать семь лет — была предсказана цыганкой, когда Андрей был еще ребенком. И этот груз — потихонечку, тайно — с тех пор висел на нем, копошась иногда в сознании. Больше она ничего не хотела сообщать, нет, убийство не имеет отношения к истории его жуткой, нелепой любви; нет, все темные слухи о его библиотеке — только слухи; библиотека в сохранности, и она — законная владелица теперь; но никому никаких книг она не продаст — у нее есть свои планы относительно этого. А Андрей, мол, лежал в гробу помолодевший — царствие ему Небесное! — но строгий, очень строгий, как будто хотел оттуда выпрыгнуть и накричать. И мы все там будем, слава Богу — но без подспудного желания выпрыгивать оттуда.
Так говорила Зина, сидя у окна за чаем. В руках у нее была тряпка. Версия о книжниках-уголовниках была, по мнению Муромцева, очень близка к истине — по ряду дополнительных сведений о последних днях Айдрея и о его запутанных отношениях с некоторыми мрачноватыми парнями из этого мира. Но Муромцева поразила не причина убийства, а скорее подтекст, движение невидимой кармы, дикая любовь к мачехе (для отца, бывшего лагерника, она была последней опорой), запретные странные книги, и сама полутемная провальная личность Андрея — то впадающая в истерику, то уходящая во тьму. И в глазах стоял этот ребенок, мальчик, которому цыганка предсказала по руке, что он умрет в 37 лет. И он умер. (Детскую фотографию Андрея — как раз того года, когда его увидела цыганка — Зина поставила на стол.)
…Валя был не в силах долго сидеть рядом с Зиной. Ему почему-то показалось, что смерть — совсем не то, что о ней сказано во всех традициях, а гораздо хуже… Но в каком смысле хуже, он не мог определить и провидеть, и тогда наоборот, выплывало странное представление, что смерть — чепуха…
Беспокойный, он ушел на улицу, в московский круговорот.
Но смерть Андрея вихревым клубком прошлась по душам близко знавших его и надолго оставила след.
«Улетаем… улетаем… улетаем», — шептала Верочка Тимофеева.
«Не улетим», — отвечали ей.
Даже танец Смолина уже не напоминал теперь пляску Мефистофеля, и сам Ларион основательно поблек. Валя советовал ему перейти к психоанализу мертвых.
Только бедный Глеб Луканов ничего не понимал, настолько вдруг поразило его отсутствие Кати Корниловой вокруг себя. Однако ж, к удивлению всех, он нашелся и женился на простой, редкостного добродушия, девушке, которой жаловался на свою непонятную царевну.
«Ведь кого… предпочла… Вместо меня… Кого?! Полутруп. Вот что обидно!» — кричал он.
А потом обычно то молчал, то говорил, обливаясь слезами: «Не полутруп, а душу живую, у ворот смерти стоящую! Вот кого она полюбила — не полутруп, а душу бесконечную!» И его скромная подруга утешала его.
А златокудрая царевна осталась одна — ибо хотела сейчас быть в одиночестве.
Вскоре, холодным пасмурным днем у Семеновых собралась небольшая компания друзей-неконформистов. Тени неофициальной выставки Глеба и убийства Андрея еще лежали на них. И все это приумножали различные слухи, предчувствия, настроения. А тут еще на днях шумно наскандалил все тот же неуравновешенный поэт — Леня Терехов.
За круглым столом в темной квартире Семеновых при свечах сидели хозяин с женой, Валя Муромцев, Светлана Волгина, Толя Демин с Любой и четверо начинающих…
— Возможно ли жить? — спросил один из новичков, поэт, поставив бокал на стол. — После всего, что произошло в XX веке в мире.
— А я скажу: немыслимо все время жить в подполье! — вдруг начала Вика Семенова. — Выставки, чтения, создание произведений — все в подполье! Когда же это кончится?! Когда?! Когда Россия будет жить нормальной жизнью?! Должен же великий народ, давший Рублева и Достоевского, и такую дивную, таинственную культуру, иметь хотя бы право на мысль, просто на мысль?! Я же не говорю об изменении политического строя, мы все здесь вне политики — я просто спрашиваю, когда наступит нормальная жизнь? Когда можно будет, например, спокойно молиться или публиковать свои стихи? Пусть они в цензуре, тем более политической. Как было в девятнадцатом веке, когда все наши великие писатели печатались дома, а не в самиздате? Немыслимо, чтобы писатель, который не касается никакой политики, не имел бы возможности печататься на Родине только потому, что, например, его стиль не совсем обычен?! И так далее, и так далее! Тысячи других примеров! Когда нам возвратят право на веру и культуру?! И почему мы должны так страдать?! И как можно создать культуру, достойную нашей прошлой, если существуют такие дикие, нелепые, ничем не объяснимые ограничения?! Как можно опубликовать, например, современную вещь при таких отвратительных ограничениях, если она, предположим, на уровне Достоевского, где все закручено на парадоксах, страстях, вере, обнаженности. Это значит, у нас будет только второстепенная культура?! Это чудовищно!.. Ведь все настоящее создается в мучениях, в боли, в судорогах преувеличений, в свободе дойти до конца… а тут циркуляры!
Ее перебил Гена Семенов.
— О, Господи, да не кричи так! Я тебе скажу, когда будет нормальная жизнь. Это будет, когда свыше — те, кто отвечает за искусство — поумнеют и освободятся от догм. Когда поймут, например, что даже от самого странного романа не будет никакого «вреда», если его издать небольшим тиражом — тем более в самиздате такая вещь циркулировала бы с большей силой… Зато этот «странный роман» может прозвучать — рано или поздно — как слава нашей культуры, как второй «Мастер и Маргарита»! Вот тогда все изменится. Будет возможно публиковаться. Этот поворот должен быть сделан ради русской культуры в конце концов!
— Ну и картину ты нарисовал! — вздохнула Светлана Волгина.
— Не дай Бог, чтоб так было! — вдруг громко сказал Муромцев.
Все ошеломленно поглядели на него.
— Удивлены? Захотелось премий, публикаций, речей, поездок, за границу?! А я скажу — все это ерунда! Ограниченная свобода, полная свобода, при цензуре, без цензуры — жалкий лепет все это! Все равно контроль — в разных формах — всюду сейчас существует. Подлинно великое искусство — при жуткой ситуации двадцатого века — может существовать только в подполье! Мы должны целовать властям руки за то, что они нас не печатают. Только в глубинном и полном подполье, при занавешенных шторах, рождается свобода познания и независимость; и даже больше — в этой уникальной ситуации, со всем ее бредом, отчаяньем и уходом от всего внешнего — может родиться действительно необычайная, невероятная литература, которой еще никогда не было на земле. Литература, достойная России! Достойная Достоевского, его стремления к крайностям — пусть она будет чудовищной, на первый взгляд!.. Из глубины последней бездны должна она выйти!.. Так родились «Мастер и Маргарита», «Котлован» Платонова, Цветаева. Но это только начало. В такой ситуации — невиданной до сих пор — должна родиться литература конца мира — в пропасти своей доходящая до предела человеческих и нечеловеческих возможностей. Неужели вы соблазнитесь всей этой химерой и идиотизмом современного общества — всеми этими сфабрикованными знаменитостями и потоками печатной благоглупости! Ведь взамен этого — участие в невиданной культуре, создаваемой в подземелье! Где нет никаких хозяев! Где одна тьма и свобода!
Его речь возбудила всех до невероятности: некоторые повскакали с мест, кто-то кричал: «Да, да, да!» Демин покраснел и ходил взад и вперед по комнате. Кто-то истерически смеялся. Гена же Семенов сидел немного смущенный.
Поэт-новичок пытался возражать:
— Но в самиздате так много художественно неважного!
— Конечно! — холодно ответили ему. — Это есть везде, тем более при таких обстоятельствах. Мы не говорим об отходах. Пусть будет немного подлинных…
— И они уже есть! — прервала Люба Демина. — Они есть! Просто они пока не на поверхности! И мир их не знает!
— Хорошо, — спросила вдруг Вика Семенова, — но почему официальная свобода в искусстве так уж плоха, чем это может повредить?
Муромцев, казалось, не смотрел на говорящих. Его руки слегка дрожали от возбуждения.
— Да поймите же вы, что я имею в виду не столько социальную сторону, сколько психологическую и философскую, — начал он опять. — Например, человек слаб, и весь этот фимиам официоза, истаблишмент — неважно где: у нас или на Западе — неуловимо и подспудно меняет сознание. Что-то происходит, захлопывается какая-то дверца, и наступает пародия на золотой сон. Как будто бы нет: мозг писателя работает, он открывает, пишет — но вот самая потайная и невидимая дверца захлопывается. Та дверца, которая ведет в подлинную гениальность, а не в причесанную талантливость… Не то у нас, в бесконечности, в подполье: эта потайная дверца открыта. Что врывается тогда в сознание творца? То последнее, что может сделать русскую литературу сокровищем конца мира… Человек — это один из центров парадоксов, а русский человек тем более! Вот он — источник! Я чувствую, что мы можем сказать слишком многое, слишком многое… Но пусть! Нам ли бояться дыхания Бездны? Нам ли, которые — впервые в истории — были лишены, в детстве, даже веры в Бога! Это ведь самая лучшая — и самая страшная — проверка! И что с нами было потом? Сам Бог, который внутри нас, прошел испытание абсолютной смертью, к которой Ему невозможно прикоснуться иным путем… Это чудовищно. Это должно породить взрыв. Сам Бог, который прошел в нас опыт отрицания Самого Себя, будет с нами! Он присутствует здесь… А мы, мы?!. Ведь принужденные, сначала в юности, до обращения, быть «атеистами», — мы познавали свое высшее бессмертное Я как обреченное на гибель!!! Можно ли было вынести такой разрыв, такое противоречие, такое безумие??! А ведь это только одна сторона нашего пути! Кроме того, мы стоим лицом к лицу с реальностью, которая видится только при мировом распаде!
Опять все задвигались, повскакали, кто-то вдруг подошел и поцеловал Муромцеву ручку. Светлана Волгина даже чуть-чуть поклонилась ему, как будто ей так уж хотелось заглянуть в реальность, «которая видится только при мировом распаде».
Но такой восторг не мог длиться долго. И после всех криков, споров, восклицаний, ужасов — через полчаса — все как-то понемногу улеглось. Опять расселись за неизменный семеновский круглый стол, горели свечи, и темно было в углах, как в пирамидах.
— Задел, Валя, признаюсь, — усмехнулся Гена Семенов. — Конечно, слишком уж в полете… Но какая-то большая доля истины, черт возьми, в этом есть. Думаю, что прав и ты и я: если все будет благополучно, большинство пойдет тем путем, о котором говорил я, но некоторые — твоим. Одно не исключает другое.
— Но меня убивает, — сказала одна молоденькая девушка, начинающая подпольная поэтесса, — что впереди у нас много страданий.
— Сама Россия — великая страдалица и мученица, — возразила Светлана. — И мы должны разделить ее путь. Но это великая и страшная радость! Страдание и радость — неотделимы! А безнадежных ситуаций нет.
— А я вот что скажу, ребята, — возвысил голос Демин. — Уже из другой оперы. Хотя это и известно, но я все-таки повторю. Если говорить о множестве простых русских людей, которые еще не вернулись к вере, думаю, что атеизм — вот скрытая причина их внутренних страданий. Вот кому надо помочь! Русский человек не может жить без великой веры. Ему трудно перенести собственный смертный приговор. Атеизм противопоказан русской душе, для нее он равносилен самоубийству. Он действует совершенно разрушающе на русских людей, хотя они могут и не осознавать этого. Русский человек должен во что-то верить, причем ему нужна живая вера, а не ее суррогат. Если ее нет — начинается страшное, прогрессирующее и сейчас с каждым годом опасно разрастающееся разложение всего и вся, всех основ души, и отсюда все остальное. Люди задыхаются в этой клетке. Тем более вера в земной рай пропала. Это может кончиться кошмаром, моральным разложением, бунтом, отчаянием, вечным запоем… Я так чувствую, я говорил с простыми людьми, я ощущаю их изнутри. Но нужна подлинная, великая живая вера, а не тусклое лопотание…
— Да, но как помочь?!
— И еще, — продолжал Демин, — одной веры, даже самой подлинной, мало. Нужно еще что-то — я имею в виду духовную сферу…
Муромцев быстро взглянул на Демина.
— Ах, Толя, Толя!.. Все это слишком важно. Давайте обсудим это в другой раз, в более спокойной обстановке.
— А сейчас, может быть, выпьем за Валю, — сказал Поэт.
— И за Россию!
— И за русскую литературу!
— И за вечную жизнь!
Вечер закончился бурным, вдохновенным, сияющим порывом; смеялись, пели, что-то рассказывали и говорили, как всегда, но все это было пронизано лучами надежд и озарений. Только иногда они гасли, сменялись взрывами мрака и хохота. Тогда звучали шутки и анекдоты о конце мира.
Муромцев уезжал домой, упоенный. Земной мрак уже не казался ему мраком, и непонятный, таинственный, неугасающий огонь славы — его славы — жег его изнутри. Это не было слабостью, тщеславием, нет, это было странное, непреодолимое выделение себя из хаоса и стройности мира — выделение, идущее изнутри или не от мира сего. Кто же он и что ему суждено?
На горизонте горел закат, но тучи на темном небе были бледны и еле видимы. «Все мы вместе — и что будет? — и пусть этот мир стоит всегда — как парадокс — на грани немыслимого», — думал он, ужасаясь себе…
В этот же день Леша Закаулов выходил из каморки, где жил теперь Виктор Пахомов, глаза которого становились все больше и больше, а сам он неподвижней. Леша уже не пил, он вообще последнее время бросил пить, но был на грани полного забытья. Образ Светланы то падал на него с неба, то появляся в сердце, то обвивал душу своей уходящей в века русой косой, то уводил… но куда? Или дальнее, захватывающее душу пение слышалось из пространства и возникали слезы. И опять захватывало сердце от любви, добра и красоты. И странно было жить таким на земле.
В конце концов Леша почувствовал желание остановиться. Это длилось уже долго, и многое зависело от того, в какую сторону повернется очередной наплыв. И что будет в будущем. Сейчас ему нужно было чуть-чуть отойти: иначе нельзя было оставаться на земле. Он тяжело вздохнул и поехал навестить Зину: он, как и Муромцев, хорошо знал Крупаева. Опять возник маленький деревянный домик, где жила задохнувшаяся от горя и забот Зина. И огромная библиотека, еле вмещающаяся в комнатах. И двенадцатилетний ребенок, сын Андрея — и его крик. Этот крик и заставил Лешу на время позабыть образ Светланы. Это было как шок. Почему мальчик так кричал? Ему ведь не сказали о смерти отца? В этом крике было что-то невозможное, так плачут не от горя, а потому, что сходят с ума. Или не хотят жить.
Не слышать бы ему этого крика. Да и что значит крик ребенка в этом огромном, чудовищном мире, где звезды — проекции богов?
Леша не долго оставался в этом доме. Он вышел на улицу. «Мальчик будет спасен, спасен!» — вдруг ясная молния-мысль озарила его. Кто спасен? И что здесь значит — быть спасенным?
И внезапно потоки света стали входить в его сознание. И в этих потоках он увидел картины. То были невероятные пляшущие фигурки — «богов» или «существ» — и все они уходили далеко, далеко… Целые караваны живых «символов». Может быть, то были знаки из миров, в которых пребывала его душа до воплощения на земле. А потом свет сменился мраком — тяжелым и беспросветным. Но снова возник свет. Это было, как мигание глаз Брамы: то рождение, то смерть, то свет, то тьма. Но вдруг мрак стал живым, и в нем можно было что-то провидеть. Алеша твердо знал, что он не сошел с ума и что это не галлюцинации: ум его был холоден, и сознание оставалось прежним. Он мог контролировать себя и знал признаки: это были «видения», те самые, о которых он читал в книгах и знал из истории. Но тьма была живая, и Леша (он заметил, что спокойно сидит в саду, на одинокой скамейке) пытался проникнуть в нее. Внезапно ужас охватил его. На этот раз не перед собственной судьбой, а за то, что любимо. Что будет? Что будет? Кто стоит за судьбами людей и народов и толкает их в пропасть? Кто так подшутил над людьми двадцатого века? Кто внушил им все это? И что могут сделать люди? И почему все рушится? Сможет ли выскочить из этих сетей человеческий род? И сделать мир другим? Или все безнадежно, и необратимая ночь, прерываемая кровавыми взрывами, покроет мир? Тогда лучше вмешательство Бога: конец этому миру, скорей конец всему.
Он сам не ожидал, что будет об этом думать. Ведь, если он посвятит себя Богу, он сможет уйти из этого кошмара в Вечность, во внутреннюю клеть, в Божественное Я — туда, в неземные и вечные сферы, где любые взрывы всех планет вместе взятых, не более чем чирканье спичкой или шутка ребенка. Но как же тогда то, что любишь на земле? Неужели бросить… Сердце его разрывалось между желанием Вечности и любовью… И тогда из тьмы раздался непонятный и далекий голос. В нем не было ничего зловещего. И снова возник свет. Но голос продолжал звучать. Ты ищешь вечного? И ты любишь, кроме той женщины, что-то еще здесь, в этом мире? Ты думаешь, я не знаю, «что»? Сказать?! Почему ты плачешь? Найди первообраз его, и это приведет тебя к источнику. Ничто не может быть потеряно. Запомни: то, что ты сейчас любишь — отражение того, что хранится Там, в Вечности. Но оно сокрыто от глаз смертных, и на него наброшен покров, как на сокровенную и высшую Тайну. Но если когда-нибудь после многих смертей и рождений ты станешь величайшим Учителем, ты увидишь Там, в пламени Вечности, то, что ты любишь сейчас, — и познаешь Его.
А пока ты не можешь этого сделать. Тогда по крайней мере защищай на земле то, что ты любишь…
И запомни, если то, что вы называете Россией, исчезнет с земли, этот мир станет пустыней для вас…
Голос замолк.
А потом возникла еще одна картина. То было его земное будущее, но закрытое пеленой света, и почти ничего нельзя было различить. И он почувствовал, кто-то шепчет ему: «Ну что ж, попробуй совершить что-нибудь здесь. Сейчас твое будущее — игра возможностей и нет ничего для тебя, для твоего виденья, абсолютно предрешенного. Совершай и не ошибись».
И потом все исчезло, и только поток сияющей радости поднял его сознание куда-то вверх.
На следующий день Леша, спокойный и улыбающийся, позвонил Светлане и сказал, что хочет с ней встретиться и поговорить. О чем?
Было утро. Опьяняющее утро над Москвой. Но большинство людей еще спало.
Примечания:
1 По старинной русской примете нельзя чокаться, если пьешь за покойника: иначе он может позвать к себе. (Примеч. Ю.М.)
2 До этого момента в тексте Максим Радин назывался Радовым.
3 Мудрецов и святых одновременно (sage, англ.). (Примеч. Ю.М.)
4 Муромцев, знакомый с эзотеризмом, понимал учение о реаркарнации не как повторяющееся воплощение душ на земле, а как последовательную цепь ее перевоплощений в различных мирах, в промежутках между которыми невоплощенная душа подвергается всяким мытарствам… (Примеч. Ю.М.)
Юрий Мамлеев