Роман
Сегодня это была школа. Это был коридор перед учительской, на втором этаже. Здание школы буквой Т с короткой ножкой, как алфавитный гриб: гриб, гроб, грабь. Груб. В ножке гриба, в аппендиксе, налево — двери в спортзал, направо — две раздевалки: для мальчиков, всегда заплеванная зеленой от насвая слюной, для девочек, раньше я в ней никогда не бывал, только запах, слышал, легкий, ландыша. Прямо, в конце, в тупике аппендикса — учительская комната, с диваном, с круглым столом. И маленький кабинет, тесный, завуча.
Но я мимо. Иду мимо. Нет, я бегу мимо, к началу коридора, туда, где почти у самой лестницы, у бетонной площадки, стоит большой металлический чан с холодной водой. В чане краник, к чану железной цепью, чтобы не унесли, прикована кружка, алюминиевая, одна на всех, одна на всю школу.
Пить хочу. Пить. Губы от жажды потрескались, облизываю сухим языком, и только горечь, только привкус металла и немного крови в трещинках.
К чану бегу, с водой, к алюминиевой кружке бегу, маленький мальчик, я, очень хочу пить. Почему же так долго? Как коридор стал таким длинным? Уже целую вечность бегу, я, а он все струится, змеится, перед глазами, в тяжелом дыме и известковой пыли, осыпающейся с потолка, на волосы, мои, на губы, на. Понимаю, вдруг, что я не бегу, я ползу, пол-зу, по-л-зу, по коричневой краске, неровной, пузыристой, пузы-рящейся, от огня, жарко, туда, туда, где, знаю, должна быть, кастрюля, с водой, с, она всегда была там, и алюминиевая кружка, железной цепью прикованная, чтобы всегда была там, чтобы никто не унес.
Потому что я хочу жить, но я умру, если не доползу до конца коридора.
Ползти тяжело, как будто коридор поднимается в гору, а я стал таким большим и тяжелым, вдруг. Еще минуту назад я был маленьким. Это волшебный гриб, слишком быстро вырос, я, стал взрослым: а теперь мне трудно тащить свое неуклюжее тело, великана, циклопа, вверх.
Но я подтягиваюсь, на руках, еще немного, и.
И срываюсь, падаю, вниз, лечу, совершенно голый, вдруг, беззащитный, в потоке воды. Снова маленький, в потоке воды, целом озере с эмалированными берегами, вода подо мной, вода льется сверху, а у меня щиплют глазки, я тру глазки руками, плачу, кричу: Мама! Мамочка!
Мы оставляли Шали без боя.
Рыть траншеи вокруг села, окапывать пулеметчиков, варить противотанковые ежи, обороняться — не имело никакого смысла. Время позиционных войн прошло. Битвы Второй мировой были последними, в которых решающее значение имело изменение линии фронта, продвижение кривой назад, пожирая тылы, или вперед, в глубь территории противника, что и определяло победителей и проигравших. Стратегии третьей мировой войны, полыхающей на планете, другие: оружие массового поражения, уравновешенное высокоточными ударами по ключевым объектам, вместо последовательно продвигающейся линии фронта — оперативное развертывание мобильных групп в любой точке мира.
Это знает каждый студент-гуманитарий, не прогуливавший занятия на военной кафедре. Благодаря наличию которой в его институте он не попал в армию и на эту войну, одну из битв третьей мировой, необъявленной, но пылающей кроваво-красными точками на политической карте.
Но прошлую войну и мы, и противник вели еще по старинке. Так, как отставных офицеров Советской армии обучили в военных училищах профессора, академики, писавшие свои научные работы на материале Великой Отечественной.
Подразделения Ичкерии занимали населенный пункт, устраивали позиции и пытались обороняться. Старались продержаться как можно дольше. Зачем? Они были обречены.
Говорят, двое парней, или даже братьев, держали оборону у моста на подходах к Шали, со стороны Чечен-Аула. Они связали себе ноги проволокой и прикрутили друг к другу, чтобы не отступать. Двое суток они сдерживали наступление целой дивизии федералов. Их убили, конечно. Трупы привезли в город. Русский офицер сказал: похороните их, как героев, это был достойный противник.
Наверняка это один из мифов. Апокриф.
Но нет дыма без огня. Бои были.
Тринадцатого марта 1995 года 324-й мотострелковый полк штурмовал позиции сепаратистов у селения Чечен-Аул. Целью атаки был захват переправы через реку Аргун. Переправа открывала дорогу на Шали с запада. Бой шел восемь часов, но федералы не смогли взять мост. Через день, 15 марта, атака повторилась. И снова безуспешно.
Двадцать четвертого марта началось общее наступление группировок федеральных войск “Север” и “Юг” на Гудермес и Шали. По плану командования 324-й мотострелковый полк должен был продолжать демонстративные наступательные действия в районе Чечен-Аула, чтобы отвлечь силы и внимание противника от главного удара 503-го мотострелкового полка с запада, а также от второго удара силами 506-го мотострелкового полка с противоположного, восточного направления.
И 324-й мотострелковый полк продолжал демонстративные атаки на укрепленные позиции, бетонированные окопы по берегу реки Аргун. А чеченцы продолжали сражаться в окопах, как при каком-нибудь Сталинграде, думая, что удерживают важную переправу и дорогу на Шали. Что от их стойкости и мужества зависит успех операции и даже победа в войне. Видимо, тогда и произошла эта апокрифическая история с Гектором и Парисом чеченской Трои. Может быть, Гектор не был уверен в стойкости нежного Париса. Может, сам Парис не был уверен в своей стойкости. И они сцепили две свои смерти в одну, прикрутили проволокой.
Это была ненужная и бессмысленная храбрость. Пока герои защищали переправу через реку Аргун, прикрывали своими телами дорогу на Шали, пока они погибали в окопах под артиллерийским и минометным обстрелом, за их спиной 503-й и 506-й полки федералов уже блокировали город.
Какие, к чертовой матери, переправы? Какие мосты, позиции и окопы? В современной войне это глупо. Танки и боевая техника пехоты форсируют водные препятствия. Мы же видели это сами. Мальчишками мы ездили на “солдатский пруд”, так он назывался. На восток от Шали, как раз там, где в 1995 году развертывался 506-й полк. А раньше, в 80-е, когда мы учились в школе, советские военные проводили учения. Собственно, ради таких учений и был вырыт пруд — для отработки форсирования водных препятствий. Мы смотрели, как танк-амфибия заходит с одного берега в воду и через считаные минуты выходит на другой берег. БМП не ныряет, а плывет по воде.
И есть самолеты, вертолеты, ракеты, спутники и черт знает что еще. Только сумасшедший может вырыть окоп и оборонять его, думая, что так он выиграет войну.
Наверное, один из таких боев позже, уже в “Белом Лебеде”, вспоминал Салман “Титаник”. Вспоминал, что ему было страшно, по-настоящему страшно, когда мины ложились одна за другой, рвались рядом, разрывая в клочья тела бойцов. Но когда после обстрела федералы двинулись вперед, уцелевшие ополченцы снова встретили их огнем.
Это было самоубийство, а не бой. Любое позиционное сражение первой чеченской превращалось в бессмысленное самоубийство чеченских подразделений. Оно провоцировало регулярные части российских войск на применение тотального оружия: артиллерии, минометов, ракет и бомб. После соответствующей обработки любая укрепленная позиция становилась братской могилой для окопавшихся. Если же оборонительным рубежом становился населенный пункт, то он мог быть подвергнут уничтожению вместе с мирными жителями.
Еще в первую чеченскую стало ясно, что больший эффект приносят неожиданные вылазки, диверсионные операции, стремительные рейды мобильных многофункциональных боевых групп.
Это поймет и Салман. “Титаником” его станут называть позже, из-за титановых пластин, вживленных ему в голову вместо выбитых осколком фрагментов черепа.
Как же должна была болеть его голова! Операция спасла ему жизнь, но, чтобы облегчать страдания и сохранить мозг, он должен был постоянно принимать таблетки, поддерживающие в норме внутричерепное давление.
Салмана Радуева в “Белом Лебеде” никто не убивал.
Ему просто перестали давать таблетки.
Сразу после того как российское телевидение закончило съемки фильма о Салмане “Титанике”, враге России номер один, дерзком диверсанте и террористе, вездесущем и бесстрашном, неуловимом и, казалось, бессмертном — раньше, а теперь: бритом, без бороды, в робе клоуна-садомазохиста, раздвигающего ноги и впечатывающего руки в тюремную стену несколько раз на дню по команде надзирателей. Испуганно и бодро повторяющего: заключенный номер! Статья номер!
Он играл свою роль в последнем реалити-шоу. Он оправдывал свое поведение: я представляю себя в военном отряде со строгой дисциплиной, это помогает мне переносить режим заключения. Он собирался писать книгу, о себе и о своей роли в истории, о своей роли в войне. Потому что он до самого конца упорно старался считать себя солдатом, военнопленным, а не уголовным преступником. Об этом он собирался написать в своей книге, когда смягчат режим заключения и позволят ему писать.
Но когда съемки закончились, когда он доиграл свою роль — ему перестали давать таблетки.
И он умер, сам.
Но, конечно, не сразу.
Много дней он заходился криком от адской, невыносимой боли, ползал по камере, умолял: лекарство! Режим смягчили, да, надзиратели перестали выводить обезумевшее от страданий существо на режимные проверки. Обезумевшее. Перед смертью он стал идиотом, от распухания мозга, он все равно не смог бы уже назвать свой номер, не помнил статьи. Он знал и чувствовал только боль, которая была больше, чем мир, больше, чем он сам, хотя умещалась в его черепной коробке, залатанной титановыми пластинами.
Пришел срок, и тюремный врач честно зафиксировал смерть от естественной причины.
Откуда я все это знаю? Я не знаю. Я вижу это. Как будто это происходит со мной. Мой доктор говорит, что это галлюцинации.
Всевышний, как может болеть голова! Снова эта резь в висках, тупая боль в затылке. Мне трудно концентрироваться, трудно сохранять последовательность в своем рассказе и рассуждениях. Придется перевернуть страницу назад, чтобы вспомнить, о чем я начинал писать.
Да, в первую войну мы еще пробовали обороняться, по старинке, по привычке, инерции, по памяти сороковых годов, ставшей архетипом советского сознания в форме кинофильмов, таких как “Батальоны просят огня”. Теперь мы понимали, что это не имеет смысла. Даже решив покончить жизнь коллективным самоубийством, мы все равно не сможем принять бой в обороне, потому что никто не станет на нас наступать.
Колонна федералов не выйдет из Аргуна, пока командование не убедится в том, что Шали свободно от боевиков, свободно от нас. Российские войска тоже учли опыт первой чеченской. Во второй чеченской генеральная стратегия была такова: в прямые боестолкновения не вступать.
Всякий раз, когда мы пытались навязать русским масштабное сражение лицом к лицу, они отступали. И начинался обстрел, бомбардировки не сдавшихся селений и их окрестностей, пока все боевики не будут уничтожены или не уйдут. А часто и после того как боевики ушли — в наказание. Только когда уже не было никаких шансов наткнуться на организованный отпор, федералы заходили и устраивали зачистку мирным жителям.
Все население Чечни — заложники, все отвечали круговой порукой за наше сопротивление. Если ты держишь в руках автомат, тебя убьют за это. Если ты не держишь в руках автомат, тебя все равно могут убить, убить за того, кто держит, кто ушел в лес или в горы. Поэтому многие сказали: когда в лесу облава и куда ни прячься, все одно — суждено погибнуть от ружей охотников, то лучше быть волком, обнажающим зубы до самой смерти, чем трусливым зайцем, прячущимся в кустах.
Меня зовут Тамерлан.
Я вернулся в Шали из Санкт-Петербурга, с дипломом о высшем юридическом образовании. За семь лет до этого отец привез меня поступать в большой город, который раньше назывался Ленинград.
В каналах северных Фив отражалось свинцовое небо, дрожал ампир набережных, у плотной холодной реки застыли на отмороженных лапах сфинксы. Вдоль по самому длинному в Европе коридору здания Двенадцати коллегий — белые бюсты, колумбарий науки, пыльные древние книги в деревянных шкафах.
Мы сдавали документы в приемную комиссию, и я уже видел себя погруженным в знание, склонившимся над толстыми томами в библиотеке, окруженным проникновенными юношами в очках и светловолосыми девушками с задумчивыми глазами.
Я прошел экзамены, меня приняли. Я набрал проходной балл и к тому же мог рассчитывать на национальную квоту. В центральных высших учебных заведениях СССР порой открыто, порой негласно, но существовали гарантированные квоты на прием абитуриентов с окраин страны.
После зачисления в университет мы с отцом вернулись домой триумфаторами. Только что арку не воздвигли в начале нашей улицы и не стояли вдоль домов с букетами и венками. Родственники и знакомые шли в гости потоком, поздравить и заручиться благосклонностью будущего, кто знает, может, судьи или прокурора. Кто-то был искренне рад, кто-то втайне завидовал и злился, но тоже был вынужден лицемерно льстить и поздравлять.
Для моего бедного отца это было социальное воскрешение, вожделенный реванш. “Шер да ма валла, Тамерлан! — говорил он, хлопая меня по плечу. — Выше нос! Пусть все знают, что Магомадовы еще не погибли, с Магомадовыми нужно считаться!” Отец был партийным и хозяйственным руководителем, был в номенклатуре. И в одночасье рухнул с Олимпа, попал в тюрьму за припаянное ему “хищение соцсобственности”, которое потом заменили “халатностью”, освободили его в зале суда, но лишили партбилета и доступа к занятию руководящих должностей.
Тогда отец не увидел вокруг себя многих, кого раньше считал своими близкими друзьями.
Теперь они снова стояли у ворот нашего дома, снова шли в гости, вспоминали о старой дружбе. Тамерлан Магомадов, единственный из Шали, кто поступил на юридический факультет самого лучшего, Ленинградского университета. По окончании университета ему, то есть, мне, было гарантировано место в следствии или прокуратуре и быстрый карьерный рост, опережающий продвижение выпускников менее значимого, “регионального”, института в Ростове-на-Дону.
Приняв поздравления и подлизывания односельчан, я уехал на Черное море, отдохнуть перед первым в своей жизни годом учебы в университете. На Черном море я подхватил гепатит и остаток лета провалялся в больнице.
В сентябре, еще слегка желтоватый от болезни, я выгрузился с поезда на Московском вокзале города-героя Ленинграда. Я тащил с собой старый коричневый чемодан и хозяйственную сумку из кожзаменителя. В чемодане и сумке были мои вещи, мои книги. А еще банки домашних солений и варений, принудительно включенные в багаж матерью. И две школьные тетради со стихами собственного сочинения.
После заполнения соответствующих документов я был поселен в общежитие на проспекте Добролюбова, на Петроградской стороне. В одну комнату вместе со мной были поселены еще шесть (или семь?) студентов.
Мне было шестнадцать лет.
Сразу по поселении мы начали пить. Школьников, как я, в комнате больше не было, во всей общаге их было несколько человек. Большинство иногородних студентов уже отслужили в армии. Но, обладая внушительным ростом и хорошей переносимостью к большим дозам алкоголя, я сразу смог пить наравне с более взрослыми товарищами, чем завоевал уважение к себе и был принят в сообщество на равных.
Правда, мне не стоило пить, тем более так много и едва вылечившись от гепатита. Моя печень разбухала от ядов. Иногда случались приступы. Но другой жизни в общаге не было. Мы пили почти каждый день, все. Временные перерывы в запоях устраивались только на время сессий. И сессии мы сдавали, переходя с курса на курс, не досчитываясь только некоторых из нас каждый сентябрь.
Антон по кличке “Рэмбо”, кандидат в мастера спорта по вольной борьбе, не выдержал и вернулся в свою Рязань, перевелся в педагогический институт, чтобы снова заниматься в любимой спортивной секции. Костя “Пожарник” вылетел с факультета, но продолжал жить в общаге и ничего о своем отчислении родителям не сообщал. Людка “Бакалея” захлебнулась собственной рвотой после очередной попойки в комнате Пожарника, ее тело забрали родители, чтобы похоронить в Костомукше или Кандалакше, не помню уже, откуда она была родом.
Но мы, остальные, продолжали учиться и продолжали пить. В это время мир вокруг нас рушился. Менялось все, от учебных программ и имени города до политического режима и экономического строя в стране. К тому времени, когда мы получили дипломы, они были уже никому не нужны.
Наши дипломы были никому не нужны, и мы сами были никому не нужны в этом новом, прекрасном мире.
Высшее образование упало в цене. Не было гарантированной работы, перестали выделять квартиры. Если кто-то и устраивался в государственные органы на службу, то все равно не мог жить на те деньги, которые там платили. Жить можно было, только занимаясь дикой коммерцией, покупая и перепродавая все, от колбасы и колготок до наркотиков и проституток, или бандитизмом, рэкетом диких коммерсантов.
В бандиты ушли многие, едва получив дипломы. Некоторые вернулись домой, в свои провинции, чтобы попытаться устроиться у себя на родине. Алька “Рыжий” с нашей комнаты в день торжественного вручения дипломов мертвецки пьяный валялся на клумбе у факультета. Леша “Рыкман” пристроился бандитским адвокатом. Шура “Гитлер” все же получил направление на работу в карельскую прокуратуру. В жизни больше не было прямых путей, каждый пошел своей извилистой тропинкой.
Еще два года я пытался выжить в России. Меня не взяли работать в прокуратуру из-за моей национальности, ставшей к тому времени приговором. Я занимался коммерцией. Я торговал книгами, ездил из города в город. У меня не очень-то получалось. Я хотел вернуться домой, но дома шла война. Отец запретил мне приезжать. Хотя сам оставался в Шали. Когда первая война закончилась, отец смягчился.
Я собрал вещи в тот самый уже окончательно состарившийся коричневый чемодан и сел на поезд до Грозного. После пересечения “границы”, в Гудермесе, меня обыскали ичкерийские “таможенники”. Они нашли у меня две тысячи долларов — все, что я смог накопить за два года. Меня вывели из купе и объявили, что я совершил преступление, ввезя на территорию независимой Чеченской республики Ичкерия валюту иностранного государства. За это валюту конфискуют, а меня посадят в тюрьму. Или вообще расстреляют. Если не договоримся.
Мне пришлось согласиться, чтобы ревнители финансово-кредитной системы новообразованного государства забрали себе половину моих денег.
Они вернули мне тысячу долларов и ушли, пожелав хорошей дороги до родного городка. На площади Минутка я сел в битком набитый автобус до Шали.
Я вернулся домой.
Мне было двадцать четыре года.
С моего отъезда до возвращения прошло всего семь лет и целая историческая эпоха. Изменилось все.
Я вернулся на родину после Хасавюртовского соглашения 1996 года, принесшего Чечне-Ичкерии фактическую независимость. Которая стала самым суровым испытанием; испытанием, которое моя маленькая нелепая страна не смогла пройти.
Но мне тогда было более интересным мое собственное будущее, моя частная жизнь. Триумфальные арки по случаю моего приезда уже не возводились. Мой диплом, потерявший ценность в России, тем более не был гарантией трудоустройства в Чечне, объявившей о переходе на законы шариата. В уголовном кодексе, который я изучал в Санкт-Петербурге, ничего не говорилось о том, сколько ударов палкой нужно назначить человеку, позволившему себе появиться пьяным на улице.
Устроиться в суд или прокуратуру я не мог. Да их и не было, если по большому счету. Сохранялись только вывески и муляжи правоохранительных органов. Наиболее эффективным правосудием стало самоуправство. Людям с оружием не нужны законники.
Месяц я сидел дома без дела: читал книги из библиотеки отца, выходил прогуляться, копался на участке. А потом мой двоюродный дядя Лечи по-родственному устроил меня на работу к себе, в Шалинский районный отдел ДГБ — Департамента государственной безопасности. Позже ДГБ был преобразован в Министерство шариатской государственной безопасности, в структуре МШГБ был образован Межрегиональный отдел, в сотрудники которого по Шалинскому району мы были зачислены после аттестации.
Принимая меня на службу, Лечи спросил только о моем отношении к воинской обязанности. Я отрапортовал:
— Освобожден от призыва по причине обучения на дневном отделении высшего учебного заведения! Проходил курс боевой подготовки на военной кафедре Санкт-Петербургского государственного университета!
— Воинская специальность?
— Артиллерист!
— Пушку в глаза видел?
— Никак нет!
— Звание?
— Младший лейтенант!
Дядя покачал головой.
— Присваиваю тебе очередное звание лейтенанта. Нет… присваиваю тебе внеочередное звание старшего лейтенанта Вооруженных сил Чеченской республики Ичкерия!
Лечи удовлетворенно кивнул. Старший лейтенант, без сомнения, звучало лучше, чем просто лейтенант. Он продолжил:
— Зачисляю тебя в штат Шалинского районного отдела Департамента государственной безопасности Чеченской республики Ичкерия. И вручаю тебе личное оружие!
С этими словами дядя Лечи передал в мои руки самый модный в том сезоне мужской аксессуар: пистолет системы Стечкина.
Я был очарован и потрясен. Я оценил подарок. В буквальном смысле оценил. Я видел, такие пистолеты продавались у нас на рынке за сумасшедшие деньги: полторы тысячи долларов! В то время как простой пистолет системы Макарова, ПМ, можно было купить долларов за двести—триста.
Дядя смотрел на пистолет так, что было видно: ему было жаль расставаться с этим оружием. Он вздохнул, но поборол жадность, опустил голову и педантично сообщил:
— Автоматический пистолет системы Стечкина образца 1951 года. Автоматика пистолета действует за счет отдачи свободного затвора-кожуха. Возможно ведение огня одиночными выстрелами и очередями. Кобура может присоединяться к пистолету как приклад, для ведения автоматического огня. Масса пистолета без патронов — один килограмм, в снаряженном состоянии, с патронами, — кило двести, с кобурой — кило семьсот. Прицельная дальность до двухсот метров. Емкость магазина двадцать патронов.
Поистине, дядя не щадил мою юную психику! Теперь меня охватило изумление. Откуда у дяди Лечи такие детальные познания? Насколько мне было известно, дядя так же, как и я, не проходил действительной воинской службы в Советской армии. Был освобожден от призыва в связи с отбыванием наказания в исправительно-трудовом учреждении.
Из всех своих родственников дядю Лечи я, пожалуй, знал хуже всех и видел очень редко. Не только из-за того, что никогда не был склонен поддерживать и развивать родственные контакты, хотя из-за этого тоже. Но больше потому, что дядя бывал у себя дома нечасто. Пожив несколько месяцев, может, год, на свободе, с женой и детьми, он скоро снова попадал на скамью подсудимых, а за ней — в тюрьму и колонию.
Можно сказать, дядя Лечи всегда вел свою борьбу с режимом, изымая нетрудовые доходы у лицемерных государственных воров, взяточников и спекулянтов.
Тут я обратил свое внимание на стол перед Лечи, и одной загадкой в моей жизни стало меньше. Заметив направление моего взгляда, дядя захлопнул иллюстрированный “Атлас современного стрелкового оружия” и продемонстрировал мне свои практические знания и навыки.
— Подай сюда пистолет.
Я протянул обратно только что полученное оружие.
— Видишь, это предохранитель-переводчик огня. У него три положения. Так — на предохранителе. Так — стрельба одиночными. А так — автоматическая стрельба. Для прицельных одиночных выстрелов курок лучше взводить большим пальцем, вот так. Здесь кобура присоединяется к рукояти… прислоняешь к плечу… можно стрелять, как из автомата. Знаешь, у нас “стечкин” носят только большие шишки!
Я знал. Я уже гордился и понимал, как будут завидовать мне шалинские парни. Из центра села, где в одном из кабинетов бывшего комитета статистики располагал свой штаб Лечи Магомадов, я шел к дому серьезный и несколько высокомерный. Хотя за высокомерием пряталась скорее щенячья радость.
Такой игрушки у меня никогда еще не было!
Я не могу не вспоминать эти наши детские войны всякий раз, когда пишу о войне, сделавшей нас взрослыми. Военные игры, инспирированные искусством, видятся мне зародышем грядущих боев. Может, мы мечтали о войне? Может, да. Или чувствовали ее неизбежность?
Я не думаю, что дело в особой кровожадности и воинственности чеченских мальчиков. Скорее, и русские дети во всех городах и селах играли в те же игры, что и мы. Художественные произведения, скрытая и явная пропаганда приучили нас ждать вторжения, столкновения с врагом и готовиться к защите своей родины. Что как не это имел в виду призыв: “Будь готов!” и наш автоматический, инстинктивный отклик: “Всегда готов!”?
И мы готовились. Мастерили оружие, разыгрывали сражения. Мы были готовы. Просто нам не повезло. Никто не напал на нашу страну, и нам пришлось биться насмерть друг с другом.
Нет оружия, которое не было бы опасным. Иначе оно не назовется оружием. Я запомнил, что нельзя наводить ружье на человека, даже в шутку, даже незаряженное. Запомнил после того, как поиграл с настоящим оружием, охотничьей двустволкой, которая хранилась у нас дома. И едва не убил лучшего друга своего детства.
Она висела в прихожей, рядом с дождевым плащом отца.
Мой отец до сих пор сохранил привычку вставать очень рано. И тогда, когда я был ребенком, он вставал рано, за три часа до работы, и выходил управляться с хозяйством в мглистое и колючее, зябкое утро. Выходя, он брал с собой ружье, заряженное крупной дробью.
Причиной тому были серо-коричневые разбойницы. Крысы. Крысы выпивали яйца в курятнике, грызли цыплят и гусят. На склоне ночи они еще шныряли по двору, не успев попрятаться в свои глубокие сокровенные норы.
Отец был талантливым стрелком. Вскинув ружье к плечу, он снимал крысу в прыжке или на бегу. Вернувшись после утренней охоты, он вешал ружье на крючок. Не знаю, как стреляет он сейчас. Скорее, он просто не может видеть оружия, тем более прикасаться к нему.
Двустволка висела в прихожей. Там же на полке стояла коробка с патронами. Взрослым и в голову не приходило прятать оружие от детей. Иначе мы не были бы чеченцами. Напротив, отец сажал меня рядом с собой вечером, когда чистил дуло ружья шомполом или снаряжал патроны — вставлял медный пистон в картонную гильзу, засыпал дробь и втыкал пыж из мятой газетной бумаги.
Как-то во время летних каникул родителей не было дома, а мне строго-настрого сказали никуда не выходить. Поэтому я пригласил в гости своего друга Диньку, и мы устроили войну в доме. Я вооружился двустволкой и бегал за Динькой из комнаты в комнату, преследуя его, как красный комиссар белогвардейца. Наконец я припер мальчика к стенке.
— Именем революции! По поручению революционного трибунала! Бабах!
Я спустил один из курков.
Динька схватился за грудь, скорчился и сполз по стене на пол, изображая убитого злодея-контрреволюционера. А меня охватило смутное беспокойство. Я отошел и переломил ружье.
То, что я увидел, заставило меня побледнеть и едва не свалиться в обморок. Эта картинка до сих пор встает перед моими глазами. Вместе с разорванным, окровавленным телом ребенка, ужасом, болью и удивлением застывшими в его глазах, стеной, исколотой дробью и забрызганной красным, густой вязкой лужей, расплывающейся под моими ногами.
Во втором дуле был патрон.
Я убежал в другую комнату, чтобы Динька ничего не увидел, трясущимися руками вытащил патрон в надежде, что он холостой. Но это был снаряженный патрон, с боевым пистоном и крупной охотничьей дробью. Такая дробь при выстреле в упор превратила бы тело мальчика в кровавую мешанину.
Мой палец только случайно нажал другой спусковой крючок.
Моя жизнь могла бы быть разрушена этим ужасом уже тогда.
Правда, потом пришло время других ужасов, и моя жизнь все равно оказалась разбитой.
Но я вспоминаю эту историю всякий раз еще и тогда, когда слышу дискуссии о разрешении гражданам свободно приобретать огнестрельное оружие. Винтовка, повешенная на стену в первом акте, в последнем обязательно выстрелит, так бывает всегда. Говорят, что раз в год стреляет даже незаряженный пистолет. Один раз в году, и этого достаточно.
Все, кто производит, перевозит, хранит или продает оружие, должны помнить, что оно выстрелит. Оно обязательно кого-нибудь убьет. В этом его смысл, назначение. Клинок выпьет свой глоток крови, дуло содрогнется в оргазме выстрела. Они найдут руку, которая поможет в этом.
Оружие делает человека господином над другими людьми, и оружие делает человека своим рабом.
И вот мы сидим на горах оружия, мегатоннах боеприпасов и рассуждаем о мире. У нас есть автоматы и пистолеты, танки и авианосцы, ракеты и атомные бомбы, и мы утверждаем, что не собираемся воевать. Тогда зачем мы имеем все это?
Даже сейчас, пока я пишу эти строки, пока ты читаешь их, смертельные смеси замешиваются, снаряды начиняются, вытачиваются патроны. Что мы будем делать со всем этим?
Самый логичный способ утилизации боеприпасов — это война.
У нашей войны была и эта дьявольская причина. Новой России остались склады, набитые смертью. И вот бомбы и мины повалились на города и села так кстати восставшего региона, восставшего и превратившегося в могильник для захоронения боеприпасов, срок угрюмого хранения которых на складах вышел весь. Потому не жалели ни бомб, ни снарядов. Даже оставили часть другой стороне, чтобы они тоже утилизовывали, чтобы работа шла веселее, звучала громче, как фортепианная пьеса в четыре руки.
Теперь мой отец не может смотреть на оружие, не возьмет в руки даже охотничью двустволку. А мне оказалось мало того случая, и я шел по улицам Шали счастливый и гордый, с пистолетом Стечкина в кобуре, стучащим по моему бедру.
Прошло время, случилось многое, прежде чем и я излечился от своей любви к оружию. Оно уже не волнует меня. Оно не пугает, нет. Вид оружия и даже мысли о нем делают меня печальным.
Тогда я не рассказал своему другу Диньке о том, что поневоле сыграл с ним в русскую рулетку на его, Диньки, жизнь. С преступно маленьким для Диньки шансом выжить: одним из двух. Даже сумасшедшие русские офицеры давали себе больше шансов, вкладывая один патрон в барабан револьвера на шесть ячеек…
Я бы рассказал ему сейчас, но не знаю, где он, и даже не уверен, что он еще жив. Что Динька, порой я не уверен, что сам до сих пор живу.
Мне следовало родиться старым. Старым, усталым и мудрым. Но молодость неизбежна. И я был маленьким злобным щенком, волчонком, радостным оттого, что заполучил такой острый, сверкающий новый клык. Я шел по родному селу и чувствовал себя победителем. Чувствовал себя лучшим, избранным.
Во все времена право ношения оружия было особой привилегией элиты. Рыцарь гремел доспехами, дворянин бряцал шпагой, подвешенной на боку, шествуя мимо безоружного быдла, народа. И эта привилегия во все времена означала одно: мы, и только мы имеем право убивать. Поэтому мы носим оружие, чтобы вы помнили и повиновались. Право убивать, безнаказанно, право быть судом и законом для других — вот что такое власть. Вот что такое успех. И что значит оружие.
Однако с каждым шагом, который приближал меня к родительскому дому, мои уверенность и гордость сходили на нет, а на их место приходило беспокойство. Я не знал, как я объясню отцу и матери. И знал, как они ко всему этому отнесутся.
Я еще надеялся, что прошмыгну в свою комнату незамеченным и хотя бы отсрочу неизбежные объяснения. Но мама стояла у ворот и вглядывалась в улицу своими подслеповатыми глазами, она ждала меня, чувствовала. Я подошел к воротам, стараясь держаться левым боком, и спросил:
— Мама, почему ты не дома?
Это было глупо. Мать заметила портупею, заметила кобуру. Да и как не заметить ее, деревянную, размером и очертаниями как баранья нога? Она не стала отвечать. Не стала и спрашивать. Она тихо заплакала и, не обняв меня, повернулась и вошла во двор.
Все сразу. Во дворе сидел отец и пытался починить табурет. Работать руками у него получалось не очень хорошо. Я подошел, молча, не скрывая своего нового достоинства.
— Ты!.. придурок! Что, думаешь, ты… да я тебя сейчас!..
Отец даже рванул ремень на своих брюках, но тут же съежился и сел, горестно охватив голову руками.
— Папа, мне нужно работать. Не буду же я век копать огород и сидеть на твоей шее? Твой двоюродный брат, Лечи, взял меня к себе. А оружие — это просто так положено. У меня даже патронов к нему нет!
— Зачем, зачем, сынок? Разве нельзя найти работу, чтобы не носить эти страшные пистолеты?.. Не стоило тебе возвращаться в Чечню!
— Папа, нет сейчас другой работы. Прокуратура в подвешенном состоянии, сидят в кабинетах, никаких полномочий, зарплату им никто не платит, власти Ичкерии российские правоохранительные органы или распускают, или не признают и заменяют своими. И где сейчас чеченские парни не берут в руки оружие? Думаешь, в России не берут? Только и делают, что бегают по улицам с пистолетами…
Отец махнул рукой, застегнул ремень и пошел утешать мать.
Отцовского ремня я никогда не знал и в детстве, тем более неуместно это было теперь, когда я вымахал во взрослого здорового мужчину.
За все мое детство и отрочество отец ударил меня всего один раз. Мама шлепала часто, за мои провинности и шкоды. Хватала тапок и лупила куда придется. Это было не то чтобы больно, но обидно до слез.
Папе не приходилось применять в воспитательном процессе силу. В нашей патриархальной семье маме было достаточно произнести крайнюю угрозу: “Я расскажу об этом отцу!”, чтобы у нас, детей, тряслись все поджилки и мы жалели, что не получили свою взбучку на месте, от матери, раскрывшей наше очередное преступление по горячим следам. Окрика или просто сурового взгляда отца было достаточно, чтобы повергнуть меня в трепет.
Я прошел в дом и заперся в своей комнате. Душа была не на месте. Я взял книгу, первую попавшуюся книгу с полки, и попробовал читать. Прошел час, я переворачивал страницу за страницей, но едва ли понимал, что я читаю. Вот и сейчас я даже не помню, что это была за книга. Может, Бунин. Может, Гумилев. А может, англо-русский словарь или том энциклопедии. Я мог бы с таким же успехом читать расписание поездов или справочник по агрохимии.
Мать постучала в комнату и позвала ужинать. Мы сели за стол. Мать разливала по тарелкам кроваво-красный борщ с говядиной. У нее получалось медленно и неловко, но ни отец, ни я не помогали — не хотели обидеть. Даже больная, мать старалась выполнять свои обязанности хозяйки дома и находила в этом свое утешение.
Весь ужин мы молчали. Только когда разлили по кружкам чай и мешали сахар стальными ложечками, отец сказал:
— Ты уже взрослый. Я все понимаю. Ты сделал свой выбор. Или, может, ты прав в том, что выбора у тебя не было. Но я не хочу видеть тебя каждый день в своем доме с этим пулеметом на ремне.
— Папа!..
— Слушай меня!.. Уходи отсюда. Иди в наш старый дом и живи там.
Мать не выдержала и снова заплакала.
Доктор, мне тяжело об этом вспоминать. Если бы вы знали, как тяжело! Меня никогда не оставит чувство вины. И ведь ничего нельзя сделать! Я даже не знаю, был ли я прав и был ли у меня другой выбор. Но я чувствую, что я — все равно — виноват. Перед ними.
Это покажется странным, но другой вины за мной нет. Нет, мне не снятся убитые русские солдаты. Я вообще их не помню. Я стрелял, да. Я стрелял, в меня стреляли. Это мало похоже на преступление. Это такая игра, жестокая. И ты все равно ничего не понимаешь, когда происходит убийство. Право солдата убивать щедро оплачено тем, что он сам может быть убит в любую секунду.
Поэтому ты не чувствуешь вины. Ни вины, ни жалости. Если ты воин, конечно. Если ты пахарь или ремесленник, которому дали в руки ружье, ты обречен на кровавые кошмары до самой своей смерти. Но мы все были воинами. Даже я, тихий мальчик, чуть ли не игравший на скрипке.
На скрипке… нет, на скрипке я никогда не играл. Я учился в музыкальной школе по классу фортепиано. А оказалось, что я тоже солдат. И я был рад этому. Горд, наверное. Чувствовал себя мужчиной.
Раньше у меня были большие сомнения по этому поводу.
Нет, не в этом плане. Просто… вот мне всегда было сложно ударить человека кулаком в лицо. Я вообще не любил драться. И не очень умел, если признаться. Чему-то пришлось научиться, иначе как было выжить на улице? Но я не любил. Все это: боль, кровь… даже в драке я старался не бить, старался зафиксировать соперника удушающим приемом, завернуть ему руки, обездвижить и обезвредить, но не разбивать ему в кровь лицо, не бить под дых или между ног, чтобы он согнулся от страдания.
А убивать… убивать оказалось гораздо проще.
Это как стоять за станком в цехе. Ты только нажимаешь какие-то кнопки, крутишь ручки, переключаешь тумблеры.
Поэтому… нет, у меня нет никакой психологической травмы.
Я виноват только перед ними. Перед своими отцом и матерью.
Нам, конечно, было бы легче, если бы матери благословляли нас на битвы, а отцы передавали в наши руки свое оружие. Когда-то, наверное, это было так. Да, я не какой-нибудь абстрактный гуманист. Я думаю, было время, когда войн нельзя было избежать. И каждый мужчина был обязан сражаться. Иначе родной отец отказал бы трусу в родстве и крове.
Но сейчас… мой отец прогнал меня, потому что я взял в руки оружие. Хотя тогда я еще и не думал сражаться. Я не мог представить себе, что буду стрелять из “бараньей ноги” по живым людям. Это была игрушка, украшение, знак моего нового положения, не более! Но старшие, они понимали, что значит — взять в руки оружие.
И нас никто не благословлял.
Не было ни одной матери, ни в Чечне, ни в России, которая отправила бы своего сына на эту войну.
Потому что они уже давно не нужны, войны. Да, были, справедливые, неизбежные. Последней такой войной была смертная битва с фашизмом. Выбор был: или уничтожить врага, или обречь на погибель все человечество. А сейчас — нет. Сейчас любая война — это преступление против человечности, это ошибка, это грех. Мы уже выросли, только никак не можем этого понять! Да, раньше. Еще раньше все люди были каннибалами, и это, наверное, тоже было необходимо, чтобы человечество могло выжить в том, голодном и враждебном мире. Но потом, потом научились сеять злаки, приручили коров, есть друг друга стало совершенно не обязательно! И ведь все равно ели, какое-то время. По инерции. В силу традиции ели. И кровавые жертвы приносили богам, когда других богов не было, когда только так могла существовать религия, делающая из двуногого зверя человека. Но пришли пророки, сказали: все, больше никакой крови. Ваш Бог не хочет этого от вас. Принесите ему на алтарь цветы и воду, принесите свою любовь, свою молитву — вот ваша жертва. Ведь все меняется, и мы карабкаемся из ада на свет! А продолжаем войны, когда они уже стали простым убийством, непростительным. И призываем героических предков в свидетели. А они смотрят на нас как на сумасшедших, потому что мы сумасшедшие, они говорят из глубин веков: безумные, забудьте нашу смертельную доблесть, у нас просто не было выбора! Мы убивали и умирали, но для того, чтобы вы — были, и чтобы у вас был выбор. И он есть! Теперь вы можете не воевать, война не решает ни одной вашей проблемы, война — это только война.
Но мы подобны людоедам, которые, будучи завалены самой вкусной пищей, все же не могут отказаться от мерзкой привычки есть человечину.
Может, старшие и не понимают этого так, как я сейчас рассказал, но сердцем видят. Поэтому, во всем мире ни одна мать не благословит своего сына ни на какую войну, как это было раньше.
Тогда я тоже не понимал. Но мне было тяжело. Что-то щемило и ныло внутри, когда я собирал свои вещи, уходил из родительского дома. Я взял одежду, несколько книг. Уложил в чемодан “Стечкина”, забросал его сверху нестиранным бельем. В тот же вечер я ушел.
Наш старый дом был далеко, вверх по течению реки Басс. Простая мазанка из саманных кирпичей, крытая позеленевшим от времени шифером. Одна большая комната с русской печью, маленькая комната у кухни, кухня и прихожая. Дом был поставлен моим прадедом сразу после возвращения на родину из казахских степей, куда чеченцев выселили в 44-м году. Он стоял на родовой земле моих предков. В одном дворе построились сразу несколько братьев, теперь здесь жили мои дядья. Отец переехал в кирпичный коттедж на другом краю села уже после моего рождения.
Теперь невестка, жена двоюродного брата, следила за нашим старым домом и заодно, чтобы помещение не пропадало даром, держала в нем всякий хозяйственный хлам. Я притащил свои вещи уже затемно, дверь была не закрыта — зачем закрывать двери в родовом дворе? Включил тусклую, засиженную мухами лампочку, разгреб барахло и застелил деревянную лежанку, стоявшую у оконца. Попробовал сразу заснуть, но у меня ничего не получилось.
Помню, что я вышел в сад, который занимал две трети участка, нашел на самом его краю старый священный межевой камень. Он лежал на этом месте уже не один век, закрепляя границы земли моего рода. Считалось, что передвинуть межевой камень — преступление, равное убийству или грабежу. Камень оброс мшистой коркой и наполовину ушел в почву. Я забрался на камень с ногами и долго сидел, обхватив колени, глядя прямо перед собой. О чем я думал?.. Не знаю, я старался не думать ни о чем.
Гражданин следователь, вам, наверное, это неинтересно, но я расскажу. Вы же сами просили рассказывать все, это стандартная методика допроса, я знаю: сначала выслушиваются показания в свободной форме. Это как в школе: сочинение на свободную тему. Как я провел лето.
А как я провел лето?
Это было лето, я помню. Было тепло. У нас не бывает очень жарко или душно. Прогретый воздух приятен, легкий ветерок с гор кондиционирует атмосферу. Да, там было очень хорошо!
Я говорил с солдатами из России, которые были на той войне. В командировке. Сейчас на войну отправляют в командировку. Такая стала жизнь. И вот, все они вспоминают грязь. Круглый год, в любой сезон, при любой погоде — грязь непролазная. Как в Хазарии. Так писали о Хазарии арабские путешественники — “грязь непролазная, много овец, меда и иудеев”.
Но я не помню про грязь. Откуда она у нас появилась? Может, ее занесли колесами БТР-ов? Может, грязь — как раковая опухоль или вредный сорняк, растет, размножается? Может, землю разбередили, раскурочили, и стала она грязью, а раньше была — почва, крытая дерном, зеленой травой с белыми и желтыми луговыми цветами.
Это было лето, и она была одета очень легко. В длинное платье, скрывавшее ее фигуру и грудь, но легкой тканью, как облаком. На ее голове был платок, тонкий, только полоска. И длинные темно-русые волосы, лежали на спине, завитые в толстую косу.
Она почти не изменилась. Такой я и помнил ее со школы, когда она училась в восьмом классе; в том году у меня был выпускной.
Считается, что мы не должны говорить о любви и сексе. Меня опять будут за это ругать. Но я буду говорить. Я не могу говорить только об оружии и смерти, я хочу говорить о любви, о сексе и о советской власти.
Знаете, за что я люблю советское время? В Советском Союзе была любовь. И был секс, но чистый, непорочный, первозданный. Таким сексом занимались Адам и Ева в раю до грехопадения. Я думаю, они занимались сексом. Распните меня, богословы всех толков, но первые люди в раю занимались сексом, я буду утверждать это и на костре инквизиции.
И это был самый чудесный секс. Сорвать — нет, зачем срывать, — просто наклониться вдвоем к одному цветку и вдыхать его аромат. Смотреть на звезду, утреннюю звезду, даже не прикасаясь друг к другу. Поймать на себе взгляд Евы, который она через миг стыдливо отводит в сторону. Это секс, изначальный секс, и его не заменить никакими оргиями, в которых теперь нам, павшим — просто скучно.
В раю был секс. Иначе зачем Бог дал человеку женщину?
И в Советском Союзе был.
А теперь нет. Хиппи говорили: это как испить воды. Нет, теперь это как опорожнить кишечник. Я знаю, что говорю.
Я люблю советское время. За юных девочек в белых фартуках и бантах, за стремительные пионерские речевки, за запах любви, будоражащий запах. Он стоял в каждом школьном кабинете, он витал над школьным двором. Мы были девственниками и девственницами, все, до первой брачной ночи. Но у нас был секс, и другого секса нам не было нужно.
Ее звали Лейла, и она была моей первой женщиной. Она была моей Евой. Той, которая не осквернила себя, не поддалась искушению змия, которая навсегда осталась со мною в Эдеме.
Я как-то непонятно все объясняю. Но пусть лучше будет так. Пусть так и останется.
Нет, она не ждала меня, когда я уехал. Она хранила обиду. Считала меня предателем. У нее были основания для этого, доктор. Вот я сейчас перед вами, моя жизнь прошла, вы сами это знаете. Вы знаете это лучше меня. Это ведь не просто так — боли в голове, обмороки. Они ведь для чего-то, все эти разноцветные таблетки. Настанет день, когда таблетки уже не помогут.
Пора проводить черту. Длинную, на всю страницу. Вы же печатаете на компьютере? Вы печатаете, вот и сейчас, вы курите и стучите по клавиатуре, чтобы в конце нашей встречи вытащить из принтера несколько листов, на которых будет записано то, что я сказал — не все, конечно. Даже совсем не это. Но вы протянете их мне, и я подпишу.
Вы печатаете, стало быть, знаете: есть такая функция в текстовом редакторе. Вы проводите линию через всю страницу, потом нажимаете клавишу ввода, и линия преображается, линия становится жирной чертой, она подводит итог. Мы подводим итог, и в итоге вся моя жизнь, весь я, все в одном слове: предатель.
Так вот, она поняла это обо мне, еще тогда, в школе.
Я предатель, не она. Она имела право. После всего, что было. После того как я, я — мужчина, я — Адам, первый взял яблоко из пасти змея и надкусил его; без нее.
Я знал, что она вышла замуж. У нее родился ребенок. А потом ее мужа убили. Все это успело произойти за то время, пока меня не было. Пока я был в стране Севера, в стране мертвых.
Я не должен был возвращаться.
Я не вернулся?.. О чем вы говорите? Гражданин начальник, при чем тут все эти бумаги, при чем паспортный стол и справки с места работы? Сестра, не надо плакать. Почему ты плачешь?
Вы думаете, мне это все приснилось? Думаете, это бред, галлюцинации? Ложная память? Вот опять я это слышу: ложная память. Ну и что, что это освобождает меня от ответственности? Кого освобождает? Меня? Но я и есть эта память, и если она — ложная, то меня просто нет.
Вы хотите убить меня. Но еще рано. Вам придется узнать все, что я помню.
Она была в легком платье, и она стояла на перекрестке, у нее в руках была какая-то сумка, словно она хотела сбежать. Но мне это показалось. Наверняка в сумке были просто продукты с рынка. Может, пара вещей для малыша. Мы столкнулись почти нос к носу. Она узнала меня и улыбнулась. Она приветствовала меня почтительно, как полагается, она опустила голову и пошла дальше. А я стоял и смотрел ей вслед, хоть это было и неприлично.
Я знал все о ней, она наверняка слышала о моем возвращении, но до того дня мы не виделись. Мы не встречались специально, я не мог просто зайти к ней в гости, так не делается, если вы понимаете, о чем я.
Но настал день, и я нашел ее на том перекрестке. И после я уже знал, по какой дороге пойду.
Я пришел домой, к матери и отцу. В гости. С тех пор, как я взял в руки оружие, с тех пор, как я стал отверженным, проклятым, меченым, только так я мог приходить домой — в гости. За ужином мы почти не говорили. Когда мать стала убирать со стола посуду, я сказал:
— Папа, я решил жениться.
На миг светлая радость промелькнула на лице матери, которая тут же сменилась выражением заботы. Но я продолжил, я сказал самое главное:
— На Лейле.
Отец молча покачал головой и посмотрел на мать, словно передавая дело в ее руки.
— Но, сынок, зачем тебе жениться на вдове с чужим ребенком? Вокруг так много свободных девушек!
Это сказала мама. Ей даже в голову не пришло, что сама Лейла может мне отказать. Для матери любая невеста не может быть слишком хороша для ее сына. Скорее, она будет недостаточно хороша. Если бы я сказал, что хочу жениться на писаной красавице и наследнице огромного состояния, то и тогда мать заметила бы, что у нее не слишком хорошая репутация и ноги коротковаты — может, ты найдешь девушку получше?
А ведь Лейла уже отказала мне один раз. Давно, еще до того, как вся наша жизнь изменилась. Я просил ее ждать меня и выйти за меня замуж. Я написал ей письмо. Но она не ответила. И ее молчание означало отказ.
— Я люблю ее. До сих пор люблю.
Такие слова не произносят. Такие слова стыдно произносить, особенно перед отцом и матерью. Но что с меня взять? Я всегда был неправильным: несчастный полукровка, щепка в мутном потоке между двумя высокими берегами. Они сами виноваты в том, что я такой! Они — мои мать и отец — родили меня, потому что любили друг друга, и им не было нужно другого основания, ни в законе, ни в обычаях предков.
И, сами не зная, они — и я, так мы выполняем самый тайный завет нашего рода.
Во времена имама Шамиля случилась эта история. Имаму донесли, что в чеченских селениях юноши и девушки встречаются друг с другом до свадьбы, ходят на свидания у горного источника, по обычаю предков, как язычники. Шамиль был взбешен. Они нарушали его низам, его наставление. Они, мусульмане, должны были жить теперь, как арабы, первые и лучшие среди мусульман. Юноша и девушка могут не знать друг друга, старшие все решат за них. Приведут невесту с закрытым лицом и поставят перед женихом — прими как судьбу и волю Всевышнего. Шамиль грозил суровой карой отступникам.
Но седые старцы пришли к имаму и защитили любовь. Они сказали: если наши юноши и девушки перестанут заключать браки по собственной взаимной приязни, наш род прекратится. Не будет больше детей, свободных, сильных и гордых, потому что только любовь приносит таких детей. Если ты хочешь убить нас за это — убей, мы будем знать, что погибли, защищая будущее, жизнь наших родов. А ты подумай, кто диктовал тебе твой низам? Не был ли это иблис, дьявол, от века желающий погибели человеку?
Имам уступил, и все осталось как есть.
Отца беспокоило другое. Он помолчал, вытер влажным полотенцем губы и усы и только потом сказал:
— Зачем ты хочешь жениться, зачем ты хочешь рожать новых детей, в такое время, здесь? Что будет завтра?.. Что вас ждет?
Я ничего не сказал. Я мог сказать, что, когда вы рожали нас, тоже было тяжелое время. Он ответил бы: нет, тогда было совсем другое. Была вера, надежда на завтра. Мы не были детьми отчаяния; мы были детьми надежды. Какая надежда есть сейчас? Завтра может просто не наступить.
Я ничего не сказал. Даже не пожал плечами. Только опустил голову, потупил взор, изучая трещины на клеенчатой скатерти, покрывавший обеденный стол.
— Зачем ты вернулся? Лучше бы ты остался там, в России. Многие остались. Все, кто мог хоть как-то зацепиться, найти жилье и работу, остались в России. Неужели ты был хуже других? Почему ты вернулся сюда?
— Но, папа! Вы с матерью тоже не хотите никуда уезжать.
Отец покачал головой.
— Мы — совсем другое дело. Мы прожили здесь всю жизнь, нам некуда уезжать, потому что у нас нигде не будет другой жизни. Все наше — здесь. Ты молод, ты можешь начать свою жизнь в другом месте. Жениться там, на чеченке или русской, казашке или еврейке — не важно. Родить детей. Жить, не боясь, что прилетят самолеты и будут сбрасывать бомбы на твой дом.
Наш разговор не мог привести ни к чему. Я уже вернулся, но не только. Я нашел здесь свое место. По крайней мере, мне так казалось тогда. Что я нашел свое место, свой участок позиции, свой окоп. И в этом — правда и смысл.
Мне до сих пор трудно жить, не видя смысла и цели в существовании. Но я уже не верю. Поэтому у меня отключен телефон.
Знаете, раньше я всегда держал телефон включенным. Я ждал звонка. Я не знал, когда мне позвонят, в какое время суток, поэтому и ночью клал телефон рядом с подушкой. Говорят, что это вредно для головного мозга, но мне было все равно. Это не имело значения по сравнению с важностью того звонка, которого я ждал.
Нет, я не знал, кто мне позвонит. Не имел ни малейшего представления. Я знал только — думал, что знаю, верил в это, — что мне скажут. Это будет просто:
— Здравствуй, Тамерлан.
И никаких извинений, даже если звонок поднимет меня посреди ночи. Ведь они тоже знают, что я жду этого звонка, что я готов.
— Ты очень нужен нам. Без тебя не обойтись.
Я был готов. Моя дорожная сумка всегда стояла рядом с кроватью.
Но шли месяцы, шли годы, и никто не звонил. Может, они потеряли меня? Может, не могут меня найти? Ведь я сам постарался спрятаться, скрыться.
Так я думал сначала.
Может, время еще не пришло.
Так я думал потом.
Пока не понял: никто не позвонит. Потому что нет никого. И я никому не нужен. И каждый может обойтись без любого другого. Каждый сам за себя.
А раз так, я отключил телефон.
Но тогда я верил, что занимаю свое место. Свой участок фронта. Когда меня не станет, мое место займет другой. Сомкнуть ряды. Держать строй.
Тогда я думал об этом только так, отвлеченно и поэтически. На самом деле я не представлял себе, как это будет на самом деле, в бою, без всяких метафор, когда на место подстреленного у оконного проема бойца встает другой. Я думал, что все будет только так: образно. Слишком много читал, наверное.
В конце концов родители согласились и благословили меня. Мою троюродную сестру, которая раньше работала библиотекарем в школе, попросили стать посредницей в этом деле. Она пошла в дом родителей Лейлы и передала мое предложение.
Да, все происходит именно так. Никаких ужинов в ресторане при свечах и с шампанским, никакого кольца в алой бархатной коробочке. И на заднем плане не начинает играть громче романтическая музыка.
Но в этой тайности, сокровенности есть своя романтика, другая.
Лейла жила в доме покойного мужа.
Когда чеченская женщина становится вдовой с ребенком на руках, у нее есть выбор. Она может остаться жить в доме мужа, с его родителями и родственниками. Под их покровительством. Так она может прожить всю свою жизнь, как вдовствующая королева.
Или она может уйти к своим родителям. Это будет означать, что она готова ко второму браку. Она свободна. Тогда ребенка придется оставить на попечение родственникам мужа. Ребенок не принадлежит женщине, она не может забрать его с собой. Ребенок рожден в семью отца и останется в ней, даже если отца не стало, а мать решила устроить свою личную жизнь.
Лейла жила в доме покойного мужа, с его семьей, и это означало: нет.
Но Лейла не сказала — нет. Она сказала: я согласна. Если мне оставят моего ребенка, если новый муж примет этого ребенка, как своего.
Это была неслыханная дерзость, нарушение всех устоев.
Бедная библиотекарша, с тяжелым сердцем взявшаяся за невыполнимую миссию, охала и качала головой.
Тогда спросили совета у стариков, и дело оказалось еще более запутанным, чем представлялось раньше. Старики нашли линию родства, по которой мы были одной крови с Лейлой. Это означало, что я могу взять Лейлу в свой дом, как родственницу, но без ребенка, который должен остаться с родственниками мужа, и не как жену, а как сестру. Но я не хотел, чтобы Лейла была моей сестрой, я хотел жениться на ней! А Лейла не собиралась никуда уходить без ребенка. Это был тупик, и изыскания продолжились.
По другой линии я оказался связанным кровным родством с покойным мужем Лейлы. Это означало, что я могу принять ее ребенка, не нарушая обычаев, если более близкие родственники не имеют возможности опекать ребенка сами и согласятся. Семья покойного мужа была в упадке, потеряв почти всех своих мужчин в первой войне, и это дело можно было уладить. Но так решался вопрос с ребенком, не с Лейлой.
Получалось, я мог взять в свой дом одновременно ребенка, как своего родственника по покойному мужу Лейлы, и саму Лейлу, тоже как родственницу, но не как жену. Кровосмесительные браки строго запрещены обычаем!
Нам на помощь пришла математика. Нас спасли цифры. Запрет внутриродовых браков распространяется на кровное родство до седьмого колена включительно. Знатоки генеалогии вывели, что наша кровная связь с Лейлой отдалена восемью коленами предков, а родство с ее покойным мужем насчитывает всего шесть колен. Таким образом, я мог жениться на Лейле, не нарушая табу, а ее ребенка взять к себе как родственника по линии ее мужа.
Я допускаю, что эти вычисления были слегка натянуты. Но они позволяли нам всем сохранить лицо, соблюсти формально обычаи.
И осенью мы сыграли свадьбу, ловзар.
Это была тихая свадьба, с самым минимальным обрядом, без шумных празднеств. Ведь Лейла не была уже девушкой, да и брак наш в глазах многих оставался сомнительным.
Лейла пришла в мой маленький дом с вещами и ребенком. Она постелила себе в комнате рядом с кухней, там же поставила деревянную колыбель. В первую ночь она пришла в мою комнату и, не раздеваясь, в ночной сорочке легла рядом со мной. Я взял ее руку в свою. Мы молчали и смотрели на беленый потолок.
Потом заплакал ребенок. Лейла вышла, вернулась с закутанным в легкое одеяло сыном и положила его на кровать между нами. Дите перестало плакать и счастливо засопело во сне. Мы слушали его дыхание и погрузились в сон.
Так мы стали жить. Тогда мне показалось, что мудрецы — нарочно ли, случайно ли, — но перепутали цифры. И Лейла все же больше сестра, а не жена мне. От этого мне было грустно, но и светло.
Быть рядом с ней, с ребенком, который пусть и не был моим, но все же был мне родным, и даже с двух сторон — это и есть мое место. Это тоже мое место, так думал я. Даже в молодости я понимал, что долг — гораздо более прочное основание жизни, чем чувства. Я всегда понимал это.
И поэтому еще более горько то, что в этой жизни я всегда оказывался предателем, в конце концов.
Господи, зачем вы привезли меня сюда, теперь, после стольких лет! Да, я знаю, вы хотели как лучше. Чтобы ко мне вернулась настоящая память, чтобы я излечился. Я сам хотел, знаю.
Я думал: может, тогда прекратятся сны. Моя душа попала в ловушку. Этих мест, этих стен, но в другое время. Каждую ночь, еще не погрузившись в забытье, я вижу сначала место и успеваю запомнить: сегодня это будет восьмая школа. Или дорога на Сержень-Юрт. Это обычные декорации для моих снов, даже если сюжеты и действующие лица не имеют никакого отношения к той, прошлой жизни.
Я думал: когда я приеду сюда и не узнаю этих мест, когда я увижу, что все стало совсем другим, и вдоль дороги новые дома с шафрановым — как это называется? — сайдингом, и школа отремонтирована, практически отстроена заново, и все, все совсем другое! — тогда декорации медленно рухнут, как в замедленном кино, они обрушатся, они растают, как сахар в кружке горячего чая, их больше не будет, и моя душа станет свободна.
Может быть, это и так. Может, так и случится. Сегодня я усну и посмотрю, где окажется моя душа. Я расскажу вам об этом утром.
Но пока я не могу спать. Я один в пустом родительском доме. Где каждая трещинка пола, отлепленный уголок клеенчатых обоев, этот старый желтый линолеум, истертые ковры, все то же, и мебель — та же мебель, что была тридцать лет назад!
Боже, но все стало таким маленьким! Таким жалким, жалостным.
Я не могу сдерживать слез. Рыдания вырываются из моей груди. Пусть. Никто не видит. И вы никому не расскажете.
Ведь я обещал, что больше не буду плакать.
Бедные, бедные, бедные мы!
Бедные мои родители!
Как я люблю вас! Как жалею.
Были ли вы, были ли вы хоть когда-нибудь, хотя бы один день — счастливы? Если да, то только этим может быть оправдано все.
Как вы боролись, как трудились, верили — без всякой надежды. Вера. Вера, Надежда, Любовь. Надежда — лишнее имя в этом ряду. Любовь рождает веру, вера питает любовь, даже когда нет никакой надежды, чем меньше надежды, тем сильнее любовь, крепче вера.
Во что верили — вы?
Как хорошо, что нет этого гадкого желтого синтетического ковра! Его выкинули — слава Богу!
Несколько лет мы не могли купить никакой новой мебели, даже стула, даже маленького коврика, не могли сделать ремонт в доме, поклеить обои, настелить новый пол. А старый линолеум, он уже тогда рвался и пузырился. И однажды мы с папой привезли из Грозного рулон, пахнущий горелой пластмассой — самую дешевую синтетическую дорожку, которую только смогли найти. Мы постелили ее в коридоре. Как радовалась мама! Папа, ты помнишь? Я знаю, ты помнишь. Ты никогда не сможешь забыть.
Будь проклята бедность! В нашей короткой жизни, которая начинается и заканчивается болью, из-за нищеты мы не можем купить себе даже радость мелочей, мелочь радости, пустяки. Труд и лишения — вот что знали вы, целую жизнь.
Папа, я приехал домой, у меня полные карманы денег, я могу купить новый ковер, шерстяной, настоящий, с восточным узором. Но я не могу купить радости. Я не могу купить времени, даже одной минуты. Ведь мамы больше нет. И я не могу, я никогда уже не смогу купить для нее одной-единственной минуты счастья.
А вещи стоят, те же самые вещи, все старое, ветхое, отжившее. Я не был здесь много лет, я не купил в этот дом ни одного стула.
Я знаю, здесь появлялись новые вещи. Они появлялись и снова исчезали. Их воровали, выбрасывали, они ломались и портились. Как будто все старое, что сохранилось в этом доме со времени моего детства, не хотело уступать места. Эти старые вещи, они выживали непрошеных соседей, случайных гостей.
Если я выкину вот эту старую настольную лампу, которой уже больше, чем тридцать лет, ты больше никогда не дашь мне ключи от своего дома. Ты хочешь, как прежде, жить в окружении старых вещей. Тех вещей, которые наполняли дом, когда мы были вместе. Когда мы все были вместе.
А на вешалке висит мамин халат. Который она больше никогда не наденет.
Это твой застывший сон, папа, твой остановленный кадр, замороженный рай.
Ведь уже ничего не вернется. И дело не в двух войнах, не в царапинах от осколков на кирпичной стене нашего дома, не в сарае, взорванном прямым попаданием фугаса. Просто время. Время взрывает нас, злее и неизбежнее, чем снаряды и бомбы.
Это так, но с этим почти невозможно примириться. Зная другое: если бы не войны, если бы не бегство, если бы не гибель страны, здесь жили бы новые дети, а женщины мыли посуду и судачили на кухне, и ты не оставался бы один, нет. В этом доме тогда были бы новые вещи. И новая жизнь искрилась, журчала, выплескивалась через край.
Но все кончилось. Наш род вымрет. И этот дом уже никогда не будет живым.
Я хотел приехать сюда, да. Я хотел снова попасть в родной дом.
Но то, что я нашел здесь, называется по-другому.
Это не семейное гнездо, не теплый очаг.
Это фамильный склеп, папа.
Оттого мне кажется, что я приехал сюда умирать.
Двадцать седьмого января 1997 года в Чеченской республике Ичкерия — так называлось это квазигосударственное образование, не признанное ни одной серьезной страной в мире — прошли выборы президента. Республику не признавали, но выборы признали законными, избранного президента — правомочным. На выборах присутствовали международные наблюдатели. Все формальности были соблюдены.
Президентом стал Аслан Масхадов. Полковник Российской армии, аккуратный, педантичный, лопоухий. Аслан Масхадов был начальником штаба вооруженных сил Республики Ичкерия при Джохаре Дудаеве. Он оборонял Грозный, потом выводил из Грозного вооруженные формирования. Он создал из ничего регулярную армию республики. Аслан Масхадов подписывал от имени Ичкерии мирное соглашение в Хасавюрте в 1996 году. К тому времени Дудаев был мертв. Считается, что его уничтожили точечным ударом ракеты, наведенной по сигналу спутниковой связи, которой пользовался лидер Ичкерии.
Масхадов опередил на президентских выборах своего главного соперника, альтер-эго проекта независимой Чечни, Робеспьера ичкерийской революции, полевого командира и террориста — Шамиля Басаева. За год до Хасавюрта Шамиль Басаев совершил свой знаменитый рейд на Буденновск. В Буденновске Басаев и его боевики захватили больницу и заставили российское руководство принять условия террористов. Это был первый и последний удачный опыт захвата заложников боевиками. Позже, при Норд-Осте и Беслане, российские власти предпочтут убить заложников вместе с бандитами, но не идти на уступки.
Справедливости ради надо сказать, что Шамиль Басаев не первый использовал такую тактику в русско-чеченской войне. Первым по праву следует назвать российского офицера, командира подразделения специального назначения. Во время боевых действий его бойцы вошли в село Шатой и оказались в окружении боевиков. Тогда офицер передал противнику, что, если чеченцы будут стрелять, они вырежут в селе всех женщин и детей. Боевики были вынуждены пойти на уступки. Подразделение федералов вышло из окружения почти без потерь, офицер стал прославленным героем.
Потом был Буденновск. Счет сравнялся — 1:1.
Повторить этот успех российским военным тоже не удалось. Жертвы среди мирного населения позже не останавливали боевиков.
Шамиль Басаев чувствовал себя обойденным. Он считал, что у него украли победу. Он думал, что именно его террор поставил Россию на колени.
Но подпись под соглашением в Хасавюрте поставил Аслан Масхадов.
Президентские выборы должны были показать, кого народ и история считают победителем, генералиссимусом первой чеченской войны. Басаев был почти уверен в успехе. Но он проиграл.
Чеченцы выбрали Масхадова. Выбрали именно за то, что Басаев всегда считал слабым местом полковника: за его желание мира с Москвой. Мало кто хотел вечного джихада, люди хотели жить здесь и сейчас, а не умирать, в надежде воскреснуть в раю, среди малолетних гурий.
История выбрала Масхадова. Полковник тоже был уверен в своей правоте, в том, что именно он выиграл войну. Образованный офицер, он знал историю войн и революций на этой планете и в этой стране. Он помнил, что в столкновении с любым ополчением, с бандитами, с повстанцами победу в конце концов всегда одерживает регулярная армия. Это теорема, доказанная бунтами Разина и Пугачева, имевшими огромную поддержку среди населения и все же потопленными в крови. Доказанная, с другой стороны, революцией большевиков, которые победили именно потому, что отказались от идеи свободного вооружения трудящихся для самозащиты завоеваний революции и создали регулярную армию. Теорема, доказанная столько раз, что уже превратилась в аксиому.
Регулярная армия, этот бездушный механизм, этот металлический строй дисциплинированных терминаторов, свобода и индивидуальность каждого из которых сведена к математически несущественной величине, побеждает все и вся. И никакие способности, никакой героизм свободных и независимых друг от друга и от командира повстанцев не помогут пробить строй регулярных воинских частей, солдаты в которых могут быть даже трусами и слабаками, главное — чтобы они подчинялись приказам, даже если и это они делают тоже от страха и слабости.
Солдат не должен быть героем. Герои создают больше проблем, чем способствуют общей победе. Солдат должен забыть о собственной значимости, о том, что он — самоценная личность. Поэтому в регулярной армии все должны быть бриты и одеты одинаково, иметь стандартное вооружение и знать наизусть устав. Для этого до сих пор и в армиях, оснащенных самым передовым и высокотехнологичным оружием, столько внимания, времени и сил уделяется строевой подготовке — умению вышагивать в ногу и перестраиваться на плацу — умению, казалось бы, совершенно бесполезному при современных способах ведения боя.
Раньше, в Российской армии, Аслан Масхадов командовал самоходно-артиллерийским полком. Его полк был лучшим по боевой подготовке в военном округе. Но в дивизии полк Масхадова называли “дурным” за муштру и постоянные строевые занятия, в которых должны были участвовать все офицеры. Сослуживцы полковника Масхадова многого не понимали.
Нале-во! Напра-во! Подчинение командам доводится до автоматизма.
Героизм невозможно воспитать. Но можно привить автоматизм движений. И это все, что нужно для общей победы.
Воины Александра Македонского покорили мир, потому что стояли в строгих фалангах, а их враги только сбивались в толпы. С тех пор ничего не изменилось.
Можно сказать откровенно: зомби. При столкновении с живыми всегда и везде побеждают зомби. Из солдата нужно сделать живого мертвеца. Для этого и нужна военная подготовка. В любой армии мира используются те же самые психотехники, что и в тоталитарных сектах. Недосыпание и недоедание, постоянные стрессы и усталость повышают внушаемость. Делают человека управляемым. Отсутствие нормальной сексуальной жизни погружает человека в угнетенное состояние, и он становится готовым принять доминирование над собой. И неуставные отношения служат той же цели: унизить, растоптать достоинство человека необходимо для того, чтобы он стал бездумным орудием убийства.
Знаете, они выглядят просто смешно, все эти защитники прав и гуманисты, но еще смешнее выглядят генералы, когда всерьез говорят о том, что нужно улучшить условия прохождения воинской службы, сделать их более человеческими. Сама суть армии отрицает человечность. Создайте солдатам условия для полноценного сна и питания, дайте им время на досуг, смягчите режим — и у вас не будет армии. Только сброд, сборище неповторимых индивидуальностей, которые еще подумают: а почему я, собственно, должен убивать человека, который лично мне не сделал ничего плохого? И если я все же должен стрелять, то почему именно туда и именно так? И так ли важна эта позиция, что я действительно должен стоять на ней до смерти?
Можно ли выиграть войну, имея армию, состоящую из таких солдат?
Нет. Их победят зомби, редуцированные до функции автоматических шагателей и куркоспускателей: Нале-во! Напра-во! Стой! Цельсь! Пли!
Во время войны в Испании защитники республики знали, за что воюют: свобода, демократия, социализм. У них были идеи и понимание. Они были добровольцами. Они воевали героически.
И были побеждены франкистами. Солдаты франкистов не имели высоких идей. Солдаты франкистов не прославили себя героизмом. Они просто подчинялись своим офицерам.
Успех любой революции и любого национально-освободительного движения зависит от того, насколько быстро вожди сумеют предать свои собственные принципы и сформировать эффективную регулярную армию. Уничтожить свободу, девизы которой начертаны на их знаменах, раньше, чем это сделают их враги.
И Французская республика становится империей Наполеона Бонапарта, но ставит под свою пяту всю Европу. Предав самое себя, идет с триумфом вперед, строем, пока не встречает на заснеженных просторах России строй еще более плотный.
Победить регулярную армию может только другая регулярная армия.
Банда Басаева никогда не смогла бы победить Россию. Она только дала ей повод согласиться на капитуляцию, сделав вид, что это из сострадания к мирным гражданам. Истинной причиной были почти регулярные части под руководством Масхадова.
Это не была еще настоящая армия, но все же она превосходила в слаженности и дисциплине разложившиеся и бесконтрольные российские формирования в Чечне. В начале августа 1996 года вооруженные формирования под руководством Масхадова фактически захватили Грозный. Снова, как в 1995-м, они устроили федералам мясорубку на улицах города. Боевые колонны 204-го мотострелкового полка, выдвинувшиеся на подмогу из Шали, были почти полностью уничтожены на подступах.
Только Хасавюртовские соглашения спасли остатки российских войск в Чечне от полного разгрома. Это была победа полковника. Его первая и последняя победа.
У нас в Шали саркастически шутили, что одновременно с обретением суверенитета из магазинов пропали сахар и масло по низким ценам. Суверенитета становилось все больше, а еды — все меньше. Еда становилась все дороже, а денег не было. Не доходили пенсии и зарплаты бюджетникам, которые Россия продолжала перечислять в мятежную республику.
Аслан Масхадов приезжал после избрания президентом в Шали и извинялся перед врачами и учителями. Он просил: подождите еще немного! Обещал, что скоро все будет хорошо. Не знаю, верили ли ему, но продолжали лечить и учить. На какие средства все это время выживали люди — остается загадкой. Хотя для каждого найдется свое объяснение.
Кто-то был рядом со властью, а где власть — там деньги. Кому-то помогали родственники из России. Многие занимались частным бизнесом. Продавалось все что угодно. Оружие, боеприпасы, угнанные в России автомобили, самопальный бензин — заправки не работали, зато вдоль дорог стояли лавки со стеклянными банками, в которых желтело прозрачным золотом топливо для двигателей внутреннего сгорания.
В 1999 году, выступая по телевидению, Масхадов признается, что деньги на пенсии и пособия, полученные от России, он потратил на вооружение армии. Чтобы отстоять свободу.
Он купил оружие на пенсии наших стариков и пособия наших детей. Больше не на что было купить оружие.
Брат, тогда, и в Чечне, и в России много говорили о миллионах и миллиардах долларов, которые крутятся в Чечне. Сейчас говорят еще больше. Периодически публикуют и показывают по телевизору сенсационные расследования. Теперь нам рассказывают всю правду.
Всю правду, кроме настоящей правды. Настоящей правды мы никогда не узнаем.
Миллионы, миллиарды. Контрабанда алмазов и золота, вывоз оружия, нефть, деньги, деньги, деньги. Послушаешь, так все страны мира оказывали Ичкерии финансовую помощь. Мы должны были есть с золотых тарелок и срать на золотых унитазах, если бы все это было правдой.
На самом деле у Масхадова никогда не было достаточно денег. У государства не было даже самого минимального бюджета, чтобы поддерживать необходимые инфраструктуры.
Наверное, они крутились, эти миллионы и миллиарды. Только где-то в небе, не касаясь чеченской земли. Наверное, и помощь выделялась. Только ее разворовывали посредники, до того, как она попадала к чеченскому правительству. То, что доходило сюда, — только слабый, почти выветрившийся запах денег, не сами деньги.
И больше всего воровали русские. Русские снимали с бюджетных перечислений, наживались на контрабанде, получали взятки. Чеченцы наверняка тоже воровали, если могли. Но не могли своровать так много, как русские: чиновники и бизнесмены, политики и генералы России — все откушали от кровавого чеченского пирога.
Что-то не слышно о миллиардерах с чеченскими фамилиями в списке журнала “Forbes”, и после двух войн, со всеми потраченными на них миллионами и миллиардами. Нету секретных миллиардных счетов у вдовы Дудаева. Нет припрятанных миллионов у сына Масхадова. Нет у них ничего.
Мы были и остались нищими. Это было нищее государство, Ичкерия, вот в чем правда, брат.
Сотрудники нашего учреждения жалованье получали. Не всегда вовремя, совсем немного. Но большинству было еще хуже, чем нам. У меня был оклад в триста долларов — хорошие деньги по тем временам! Я получал их валютой, от своего непосредственного начальника, дяди Лечи. Расписывался в ведомости.
Я чувствовал себя кормильцем, добытчиком — как и подобает мужчине. В моем доме было достаточно еды. Лейла целыми днями убирала, стирала, возилась с ребенком, готовила. Я приходил с работы, и она кормила меня, обслуживая за столом. Она садилась есть сама только после того, как я закончу и пойду прилечь. Она хорошо ухаживала за мной и за домом.
Но между нами так ничего и не было. И я к этому привык. Мне кажется, я даже перестал хотеть ее. Она еще кормила своего сына грудью. Иногда я случайно видел это. Когда видишь, как женщина кормит грудью ребенка, сексуальное желание к ней уходит стыдливо, уступая место почтению к ней как к матери.
Я заходил к родителям, пытался давать им деньги, но отец всегда отказывался. Он считал нас с Лечи рэкетирами. Я так не считал. Ведь мы работали, мы охраняли правопорядок!
Я все же помогал и родителям. Мне удавалось приносить продукты и передавать их маме.
Да, мы охраняли правопорядок.
Но что такое правопорядок, когда нет ни права, ни порядка? Право, вот ключевое слово. Сначала должно быть право, потом нужно сделать так, чтобы его соблюдали все — это и будет правопорядок. Я был убежденным легистом, законником. Ну, знаете, примат права над общественными отношениями и все такое. Если бы меня попросили, я бы составил для Ичкерии уголовный, уголовно-процессуальный и административный кодексы. Вот это была бы работа! Я мечтал о такой. Но меня не просили. В республике действовал Суданский уголовный кодекс. Мне, воспитанному на римском праве, это претило. Я этот Суданский кодекс в глаза не видел! И не хотел. Мы же не в Судане живем!
Самым распространенным способом охраны гражданских прав и свобод была в то время самозащита. Каждый ходил с оружием.
Но все-таки мы были властью. Мы были легитимны или думали так. И мы охраняли общий порядок в районе. Именем правительства и президента Ичкерии.
И эти шариатские суды были у нас как гвоздь в заднице.
Они формировали собственную, параллельную структуру. Им не нужна была наша силовая поддержка — они опирались на басаевских боевиков, на отряды ваххабитского толка, наставляемые эмиссарами из Саудовской Аравии. Эти парни никогда не подчинялись Масхадову так, как должны были.
И нормативная база у них уже была. Вместо всех кодексов — шариат. Система мусульманского права, основанная на цитатах из Корана, преданиях о жизни Пророка и комментариях к ним исламских ученых. В основном средневековых. Чем древнее, тем авторитетнее. Нормы, созданные для себя арабскими кочевниками, пустынными племенами, всадниками на верблюдах. Черт! Я никак не мог согласиться с тем, что все эти архаизмы могут применяться здесь, у нас, в конце двадцатого века!
Но эти фанатики, они принялись за претворение своего закона в жизнь. Они запретили употребление алкоголя. Нас с Лечи это раздражало. Мы любили посидеть в конце дня в кабинете с бутылочкой русской белой водки.
Они даже устроили публичные экзекуции. Обнаруженных пьяными на улице приговаривали к арабскому наказанию — битью палками на площади. Первой жертвой стал Хас-Магомед, мой сосед по старому дому на верхнем течении Басса.
Хас-Магомеду было сильно за шестьдесят. Его сыновья погибли в первую войну. Его род был слабым, за него некому было заступиться. Старика выволокли на площадь перед базаром, наклонили у скамьи и отвесили несколько слабых ударов. Это было больше стыдно, чем больно.
Но стыдно было не Хас-Магомеду. Он снова напился в тот же вечер и устроил акцию протеста, прохаживаясь в таком виде по главной улице. Стыдно стало всем жителям Шали, что при них избивают старика, а они не могут его защитить.
Во время экзекуции мужчины стояли и трусливо молчали. Только женщины подняли крик, ругая и проклиная шариатский суд. Процедурой руководила пара арабов, которые не понимали ни по-чеченски, ни по-русски. Ругательства прошли мимо их ушей.
Спустя годы, когда вторая война была чеченцами проиграна, и в Шали стояли российские войска, когда мучители Хас-Магомеда либо были убиты в боестолкновениях, либо прятались в лесах, горах и подвалах, либо вернулись домой или эмигрировали в чужие страны, Хас-Магомед продолжал пить. Я думаю, в своей алкогольной эйфории, сменяющейся абстиненцией, чтобы потом снова смениться эйфорией, он плохо представлял себе последовательность событий, логику истории, развитие ситуации. Впрочем, как и все мы — все мы переходили от абстиненции к эйфории и не понимали, что происходит. Не понимаем и сейчас. Советская власть незаметно перетекла у Хас-Магомеда в дудаевщину, ЛТП ничем не отличались от шариатских судов, и восстановление конституционного порядка ничего не изменило. Секретари райкомов партии становились ярыми исламистами и сепаратистами, потом боевики становились милиционерами, наоборот и снова. А Хас-Магомед оставался верен себе. Он пил.
Федералы объявили в Шали комендантский час. После 20.00 запрещалось выходить из дома. Обнаруженных на улице забирали в комендатуру или могли просто убить. Выстрелить в силуэт на темной улице, чтобы не подвергать себя риску. Дело было плохо. У чеченцев, как правило, в доме нет уборной. И не только потому, что сельские дома исключают сортир и центральную канализацию. Есть еще и сила обычая: место, куда складывается дерьмо, не должно находиться в доме, где живут люди. Это оскверняет жилище. Поэтому сортир возводится где-нибудь в самом конце сада или огорода, подальше от дома. Если огород просматривался, российский патруль мог запросто испугаться тени, шарахающейся между деревьями, в нарушение комендантского часа, и дать очередь. Многие были убиты так, из-за того, что вышли из дома справить большую или малую нужду.
Чеченцам пришлось нарушить обычаи и осквернить свои дома. Завести горшки и ведра, оправляться прямо в доме. Страх, страх.
И только Хас-Магомед, как прежде, ничего не боялся. Он вышел из дома ночью, и даже не в туалет, нет — он вышел на улицу, чтобы поискать себе бутылку водки. Наверняка он знал пару точек, где алкоголь можно было приобрести в любое время суток — и при советской власти, и при шариатском правлении, и при оккупационном режиме. Водку и наркотики всегда кто-нибудь где-нибудь продает.
Патрульные схватили его и затолкали в машину. Стали орать, требовать, чтобы он признался в намерениях совершить террористический акт и сдал сообщников, которые ждут его с оружием и взрывчаткой. Старик ответил военным своим ультиматумом:
— Или опохмелите меня сейчас же, или отпустите, чтобы я нашел себе сто грамм, или пристрелите прямо здесь!
Офицер придвинулся к Хас-Магомеду и приказал:
— Ну-ка, дыхни!
Хас-Магомед с удовольствием выдохнул прямо в лицо офицеру. Амбре из многолетнего перегара, смешанного с запахом чеснока, заставило русского сморщиться. И поверить, что пьяница не врет.
— Ребята, это не ваххабит. Ваххабиты не пьют. Это наш, нормальный алкоголик.
Солдаты стали смеяться.
— Старик, тебе денег дать на опохмел?
— Я пью на свои! — гордо отказался Хас-Магомед.
Офицер похлопал старика по плечу и распорядился выпустить его.
— Иди, отец. Смотри, больше не попадайся.
Я не знаю, что теперь стало с Хас-Магомедом. Если он не умер от естественных для алкоголика болезней, то наверняка продолжает пить. И не замечает, как Медведевы сменяют Путиных, и не интересуется, кто одержит верх в противостоянии Кадырова и Ямадаевых.
Он далеко, он глубоко, он в другом мире, и всем им его не достать.
Дальше было хуже. Четвертого сентября 1997 года на площади в Грозном публично расстреляли двух человек, женщину и мужчину. Шариатский суд вынес им приговор за убийство на бытовой почве. Расстрел показывали по республиканскому телевидению.
— Это варварство! — возмущался я, сидя в кабинете у Лечи, — к тому же незаконно! В России действует мораторий на смертную казнь. А мы все-таки еще не окончательно вышли из состава Российской Федерации. Единое правовое пространство и все такое.
— Ты поосторожнее про единое правовое пространство, — Лечи оглянулся с беспокойством — смотри, зачислят в пособники оккупантам.
— Да ладно. Бог не выдаст, свинья не съест. Лечи, ну сам подумай, какое может быть у нас шариатское право? Нет, я согласен, это тоже система норм, со своими процедурами. Но кто у нас их знает? Как реально применять шариат? Какая система доказательств? Клятва на Коране? Радуев поклялся на Коране, что видел Дудаева живым в Европе. Еще он всем рассказывает, что в Египте его лично встречал премьер-министр. Надо — на Коране поклянется. Он в чем угодно поклянется. Что к нему явились инопланетяне и передали власть над Солнечной системой. И сколько найдется таких свидетелей! По любому делу! Будут говорить противоположное и держать ладонь на Писании! У нас же не верят ни в Аллаха, ни в шайтана, ни в Ахурамазду! Никто ни во что не верит, все только притворяются! За супружескую неверность жену забить до смерти камнями. Средневековье! Доказательство: свидетельство четырех правоверных. Что они, правоверные эти, свечки будут держать?
— Ты прав — Лечи вздохнул, — херня полная. За первую кражу рубить левую руку, за вторую кражу рубить правую руку… это же беспредел!
Лечи, вор-рецидивист, посмотрел на свои руки.
Мы были против такого прямого толкования исламских норм. И вообще, что до меня, я всегда считал, что Чечня должна быть светским государством. Но шариат был принят республикой как официальная система права, и мы не имели права протестовать. Само учреждение, в котором мы работали, называлось теперь Министерством Шариатской государственной безопасности. Мы просто матерились, тихо, у себя в кабинетах.
— Скоро они заставят наших женщин носить паранджу! — добавил Лечи.
— Не, женщин они не заставят. Они не такие трусливые, как мы, — отвечал я.
— Это должен прекратить Аслан! Иначе зачем мы его избрали?!
Масхадов молчал. Масхадов хотел сохранить мир внутри чеченского общества, любой ценой.
Шариатчики распоясались. Конфликт назревал на всех уровнях. Несколько наших парней подрались на улице с отрядом ваххабитов. Набили им морды. До применения оружия, слава Богу, не дошло. Так нас наказали за это! Республиканское руководство объявило нам выговор с предупреждением.
Мой дядя Лечи не унывал. Вскоре после получения выговора он заявился в мой кабинет, потрясая желтой полуистлевшей книжицей, и с торжествующим видом заявил:
— Вот ты говоришь: шариат, шариат!
— Да ничего я не говорю, Лечи, — попытался я защищаться.
Но Лечи ничего не слышал и продолжал:
— А знаешь, кто внедрял шариатские суды в Чечне?
— Ну, кто… имам Шамиль, наверное.
— Ага. Еще скажи, фараон Тутанхамон. Большевики! Вот, здесь написано! Это материалы первых северокавказских съездов эр-ка-пэ-бэ. Большевики после революции активно насаждали шариатское судопроизводство для борьбы с национальными пережитками, обычаями, адатом. Им нужно было привести народы Кавказа к единому знаменателю, унифицировать. А когда эта цель была достигнута, тогда, конечно, шариат заменили социалистическим правом.
Масхадов хотел мира, но это было утопией, это было невозможно. Слишком разные цели были у него и Басаева с самого начала. Масхадов хотел видеть Чечню независимым современным государством. Для Басаева республика была только плацдармом. В его планах был исламский халифат от моря до моря и непрекращающаяся война с неверными.
И президент доигрался. Басаев сам сделал первый ход. Оппозиционные полевые командиры возбудили в Шариатском суде дело против Масхадова, чтобы добиться его импичмента. Уже тогда могла начаться гражданская война. Мы были готовы поддержать законно избранного президента. Несколько дней обстановка была очень напряженной, в воздухе особенно пахло кровопролитием.
Но гражданская война — это было кошмаром Масхадова. Он избегал этого как мог. И вроде бы президент договорился с Басаевым. Почти все обвинения сняли. Как оказалось позже, ни о чем он не договорился. Он просто уступил.
Третьего февраля 1999 года Масхадов своим Указом приостановит деятельность Парламента и введет шариатское правление. Кто бы еще знал, что это такое?
Масхадов объяснял, что главное — единство. Гражданская война — это то, о чем мечтают наши враги. Чеченцы не способны сплотиться вокруг светской власти. Единственное, чему они подчинятся, — это вера, Ислам.
Так он думал.
Это было его ошибкой. Так я считаю. Он лишил Чечню шанса. Борьбу за независимость светской, цивилизованной республики поддержало бы все мировое сообщество. Но никто не стал бы терпеть в подбрюшье Европы анклава исламских экстремистов. Мы были обречены.
Годы спустя, сейчас, никто не винит покойного президента за то, что он сделал. Его обвиняют только в том, что он бездействовал, когда должен был проявить решимость. Ему было на кого опереться. Мы стали бы его опорой. Но он хотел избежать крови. Он добился только еще большей крови, очень скоро. И гражданская война началась. Вторая чеченская война в считаные месяцы превратилось из войны за независимость в гражданскую войну.
Тогда все это было еще впереди.
После провозглашения суверенитета в Шали стали вспоминать, а может, придумывать, что святые шейхи говорили еще при царе: в конце века будет война, и город Грозный разрушат до основания. А Шали уцелеет, война не тронет Шали.
Если такое предсказание и было, то провидцы ошиблись. В 1995 году фугас взорвался на шалинском рынке. С этого все началось. Вторая война готовила для Шали еще больше бомб, снарядов и мин.
Лечи позвал меня в свой кабинет. Я зашел, поздоровался и встал у стола.
— Садись, разговор есть.
Я присел на деревянный стул и положил “Стечкина” в кобуре на колени.
— Как у тебя в плане идеологической подготовки?
Я вопросительно поднял брови.
— Неважно. Марксистско-ленинскую философию еле сдал в университете на тройку. А почему ты спрашиваешь?
Дядя не ответил на мой вопрос. Он покачал головой.
— Теперь у нас другие университеты. Марксизм-ленинизм не канает. У нас государственная идеология — Ислам, учение пророка Мухаммада, мир Ему.
Я все понял.
— Лечи, я не то чтобы совсем атеист. Скорее, я верю, что есть Всевышний, и все такое. Но ни к какой конфессии не принадлежу. Я считаю, что…
Лечи оборвал меня.
— Ты обрезан?
Я повертел головой отрицательно.
— Пост на Уразу держишь? Для виду хотя бы?
Я вздохнул.
— И ламаз, конечно, не делаешь. Все понятно.
— Но…
— Ты должен принять Ислам. Никаких “но”. Иначе у меня будут проблемы. Эти шайтаны донесут наверх, что у меня работает кафир. Всем будет только хуже.
Шайтанами мы называли бородатых поборников шариата. Кафирами шайтаны называли неверующих.
Я понял, что дело практическое, и вступать в теологический диспут дядя не намерен.
— Сделаем все тихо. Я позвоню паре людей — мулле и хирургу. Тебя укоротят где надо и научат молитвам. Если шайтаны сделают предъяву, расстегнешь ширинку и покажешь им свой мусульманский агрегат. Пусть отсосут, суки басаевские.
— Когда, Лечи?
— Да прямо сейчас. Мой водитель тебя отвезет, а я пока договорюсь. Это в Герменчуке. Не доверяю нашим шалинским собакам.
— Я… я хотел бы морально подготовиться.
— В машине морально подготовишься. Можешь даже расстегнуть свои штаны и полюбоваться на свой необрезанный в последний раз. Запомни его таким.
Дядя хохотнул.
У меня не было выбора.
В машине я прокручивал в голове аргументы против решения Лечи, которые я не решился высказать ему вслух.
Мне необязательно формально принимать Ислам, так как, согласно Сунне Пророка и Хадисам, если хотя бы один родитель по рождению является мусульманином, его дети также считаются мусульманами! А мой отец по рождению мусульманин, и весь наш род входит в вирд Сесин-Хъаж тариката Накшбандия!
Даже если мне следует принять Ислам, из-за того, что я жил жизнью неверного столько лет, обрезание делать вовсе не обязательно! Обрезание для мусульманина является желательным, но не обязательным! Тем более, я уже взрослый и эта процедура может быть для меня болезненной и вредной!..
Дорога из центра Шали до ближайшего села в сторону Грозного, Герменчука, заняла не больше двадцати минут, но когда мы подъехали, меня уже ждали.
Врач провел меня в комнату своего большого кирпичного дома, превращенную в операционную, и усадил в странной формы кресло. Наверное, гинекологическое.
— Разве не наоборот? Разве я не должен сначала произнести шахаду и только потом — обрезание?
— Да ты у нас ученый, алим! Ничего, порядок не важен, тем более, ты уже мусульманин, по рождению. Это все только формальности.
Пока он готовил инструменты, я смотрел как завороженный на его руки. Я боялся, меня даже начало мутить. Врач заметил это и издевательски сказал:
— Что же ты, боец? Как ты собираешься воевать? Когда начнут стрелять, может не только кусок лишней кожи с члена, может голову с плеч оторвать!
Я понял тогда, что не верю всерьез в будущую войну. Мы часто говорили о ней как о решенном деле, подбадривали друг друга, но мне казалось, что это просто так. Не будут люди воевать, уже один раз попробовали, кто станет второй раз наступать на те же грабли?! Ведь все закончилось миром. И, если что, им там, наверху, хватит ума, чтобы снова договориться. Они же не идиоты…
Врач подошел ко мне со скальпелем в руке, улыбаясь.
— Ну что, может, тебе сделать анестезию?
— Не надо.
— Правильно. Мужчина должен терпеть боль. Брал в руки свежую крапиву, на спор? Это будет не больнее.
Врач сделал серьезное лицо и продолжил:
— Думай о том, что твоя плоть приносится в жертву Всевышнему.
— Зачем Всевышнему кусок моей письки? — не удержался я.
Врач посмотрел на меня неодобрительно и ничего не сказал в ответ. Он пробормотал молитву, оттянул крайнюю плоть пинцетом и ловко полоснул по ней скальпелем.
Я увидел свою кровь и отключился.
Когда я очнулся, рана была обработана и забинтована. В кабинете уже сидел мулла.
— Повторяй за мной.
И он произнес шахаду.
Ашхаду алля иляхаилляЛлах ва ашхаду анна Мухаммадан расулюЛлах
Я повторял необычные слоги. И внезапно заметил, как комнату залил белый, всепроникающий свет. Предметы перестали отбрасывать тени. Врач говорил мне что-то еще, но его слова проходили мимо моего сознания. В моей голове заиграла музыка, но я не смог бы записать ее нотами, никогда раньше я не слышал таких созвучий.
Ашхаду алля иляхаилляЛлах ва ашхаду анна Мухаммадан расулюЛлах
“Я знаю, верю всем сердцем и подтверждаю на словах, что нет божества, кроме Единого Создателя — Аллаха, и я знаю, верю всем сердцем и подтверждаю на словах, что Мухаммад — последний Посланник Аллаха”.
Папа всегда говорил, что я слишком быстро увлекаюсь. А мама повторяла русскую пословицу: заставь дурака Богу молиться, он и лоб расшибет.
Для меня самого было неожиданностью, с какой серьезностью я отнесся к своему обращению, случайному и вынужденному. Теперь вечерами я читал перевод смыслов Корана, пытаясь проникнуть в суть этой религии. Я стал совершать молитву пять раз в день. Этот период фанатичного следования продлился у меня недолго, но все же…
Однажды на работе дядя зашел в мой кабинет с каким то срочным делом и застал меня склоненным на коврике для молитв, обращенным лицом в сторону Мекки. Он почесал в затылке и молча вышел.
Я мог бы многое вам рассказать. Об Исламе, последней и окончательной религии, данной человечеству. О своем экстазе и озарениях. Но, пожалуй, не буду. Есть вещи, о которых не стоит рассказывать непосвященным. Нет, дело тут не в метании бисера. Просто тот человек, у которого нет определенного духовного опыта, все равно ничего не поймет. И может даже нанести оскорбления, вольно или невольно. Я не хочу подталкивать вас в ад. У каждого свой путь.
Каждый катится в ад своею собственной дорогой.
Я скажу только, что мое обращение помогло мне пережить то, что случилось дальше.
Лейла. Однажды с ней уже произошла неприятность. Она шла с рынка, и какая-то сумасшедшая баба, фанатичная поборница нравственности, сдернула с ее головы платок.
Платок, косынка, которой покрывают волосы чеченские женщины, — символ добропорядочности и целомудрия. Когда-то головной платок торжественно вручали только самым верным и преданным женщинам. В одной национальной песне поэт жалуется, что наступили времена, когда каждая шлюха может купить себе платок на базаре.
Что-то вроде этого кричала и бешеная тетка, срывая платок с Лейлы.
Если бы это был мужчина, я пристрелил бы его. Но я не мог разбираться с женщиной.
Лейла сидела дома и тихо плакала.
Родственники оскорбительницы принесли официальные извинения, дело было вроде бы улажено. Но не для Лейлы. У нее был очень трудный характер. Лейла была горда и упряма. Она стала выходить на улицу без платка, распустив свои ароматные темные волосы.
Она шла с гордо поднятой головой, бросая вызов.
Старшие заставили ту тетку лично прийти к нам домой и смиренно поднести Лейле платок. Лейла взяла его, скомкала и швырнула ей в лицо.
Она еще сказала, куда эта баба может свой платок себе засунуть.
Наверное, не стоило Лейле поступать так. Было бы безопаснее, если бы она продолжала носить косынку. Тогда, возможно, беда обошла бы ее стороной.
Но это была бы не Лейла. Лейла не могла поступить иначе.
И случилось.
Она отправилась на рынок за продуктами, оставив ребенка у своих родственников, шла по тротуару. Рядом притормозила белая “девятка” с тонированными стеклами, и двое парней, выскочивших из машины, затолкали ее в салон. Ее похитили среди бела дня, посреди людной улицы. Многие видели, но никто не успел ничего сделать. “Девятка” рванула с места и скрылась.
Я был на работе, когда запыхавшийся и дрожащий от волнения подросток ворвался в мой кабинет и сообщил о случившемся. Я не мог в это поверить, я лишился дара речи и не мог двигаться. Лечи поднял на ноги всех, кого мог. Мы бросились в погоню, по всем направлениям. Но мы не знали, куда ехать и кого ловить. Белых “девяток” с тонированными стеклами было слишком много. Номер был заляпан грязью, очевидцы не смогли его разглядеть. Даже если бы смогли — базы автомобилей не существовало, люди ездили без документов, даже без прав. Четверть машин были угнаны в России.
Две недели продолжались безуспешные поиски.
На пятнадцатый день хмурые мужчины привезли Лейлу из Мескер-Юрта. Она была истерзана, но жива.
Лейлу положили в районную больницу. Она не захотела возвращаться домой. Она попросила, чтобы я не приходил к ней. Она не могла меня видеть. Она хотела видеть только своего ребенка.
Сын все это время так и оставался у ее родственников. Они принесли малыша, когда Лейле стало лучше. Я мог только прятаться за дверью и смотреть на нее.
Я не мог сам вести это дело. Лейлу опрашивал Лечи. Он приходил к ней в больницу и беседовал, пытаясь найти хоть одну зацепку. Это было трудно.
Лейла не помнила ни лиц, ни имен, ни мест. Ей завязывали глаза. Большую часть времени ее продержали в подвале, куда заходили мужчины, по одному и группами, и насиловали. Иногда Лейлу перевозили с места на место. В один из таких переездов похитители ослабили бдительность. Лейла выпрыгнула из машины на ходу и закричала, призывая людей на помощь. Преступники испугались и уехали.
Все, что запомнила Лейла, — в подвал вели шесть ступеней, на нижней слева была выбоина в целый кирпич. Лейла споткнулась на ней и упала.
К поиску подключился весь наш тейп. Всего за несколько дней обследовали подвалы едва ли не по всей Чечне. И нашли. Подвал с такими ступенями оказался в полуразрушенном доме в селении Автуры. Рядом с домом стояла белая “девятка”. Ублюдков вычислили.
— Мы возьмем их без тебя, — сказал Лечи.
— Нет, я поеду.
— Держи себя в руках.
Мы приехали вечером и окружили дом. В полуразрушенной пристройке горел свет. Когда мы ворвались, трое молодых мужчин курили анашу. Нас было два десятка, мы скрутили их безо всякого труда. Они были испуганны, они даже не сопротивлялись.
— Прикончим их? — спросил меня молодой боец из МШГБ.
— Нет. Презумпция невиновности. Мы проведем следствие.
Опознание устроили в больнице той же ночью. Лейле завязали глаза и заставили похитителей говорить. Потом увели преступников и между собой говорили трое наших парней, с которыми Лейла не была знакома.
— Кто? — спросили у Лейлы.
— Первые трое, — ответила она уверенно.
Задержанных не пришлось долго колоть. Они сознались. Что за беда — поразвлеклись немного с девкой, которая даже волосы не покрывает платком! Они предлагали решить дело за деньги. Умоляли их отпустить. Ребята отбили им мошонки ногами.
Преступники содержались под охраной в нашем оборудованном под камеру предварительного заключения помещении, в полуподвале. Наутро пришли посланцы шайтанов и потребовали выдать задержанных им, для суда по шариату.
— Нет, — твердо сказал Лечи, — это наше дело. Мы накажем их по адату, по закону гор и обычаям наших предков.
Казнь была назначена на воскресенье. Преступников привезли на свалку, вывели со связанными руками и поставили на горы мусора. Вокруг собрались тысячи жителей. Родственник Лейлы подошел к осужденным и прилюдно спустил их штаны и нижнее белье. Они стояли среди воняющих отбросов, их голые ноги мелко дрожали, а маленькие члены, кажется, старались втянуться в синие отбитые мошонки.
Вперед вывели Лейлу и дали ей в руки АКМ с полным рожком патронов.
— Стреляй.
Лейла сняла с предохранителя и не дрогнув рукой нажала спусковой крючок. Длинная очередь прошила животы насильников, они свалились на мусорные кучи, вопя и корчась. Мы подождали несколько минут, наблюдая за агонией. Потом Лечи поднял свой пистолет и прикончил каждого контрольным выстрелом в голову.
— Этих животных запрещается хоронить. Три дня они должны гнить на свалке. Потом родственники могут забрать трупы и закопать их в лесу.
Ни я, ни Лечи не вспомнили, что еще совсем недавно мы возмущались по поводу публичной казни в Грозном. Это было совсем другое.
Я подошел к Лейле. Она все еще сжимала автомат. Ее руки свело.
— Пойдем домой, — сказал я, — все кончилось.
Она отдала автомат подошедшему со склоненной головой бойцу и покорно пошла со мной. Но не забрала ребенка. Она сказала, что сделает это завтра.
Я был устал и измучен. Со времени похищения Лейлы я почти не спал. В ту ночь я провалился в тяжелый сон.
Я проснулся от звука выстрела и выбежал на кухню.
У стола лежала Лейла, в ее руке был мой пистолет, дуло “стечкина” она держала во рту, голова была прострелена, изо рта сочилась кровь.
Здравствуй, Динька. Представляешь, как раз сегодня я нашел твое письмо. Нес сжигать старые газеты и журналы, сохранившиеся в отцовском доме со времен моего детства, и нашел этот конверт. Наверное, тогда я вложил его в один из журналов. “Ровесник”. Или “Техника — молодежи”.
Обратный адрес — Безмеин, Туркменская ССР. Есть даже улица и номер дома. Я подумал: что, если написать туда?
Иногда со мной случаются вещи и похуже. Я думаю: что, если позвонить по номеру Ильи, умершего в лондонском хосписе год назад? Что, если кто-то поднимет трубку на том конце? Мне кажется, раз в год можно услышать голос с той стороны, набрав правильный номер. У меня есть правильный номер. Я только не знаю, в какой день можно звонить.
Ты пишешь, что в армию тебя еще не берут — тебе нужно закончить техникум. Тебя возьмут, возьмут, Динька. Еще про фильмы, которые ты посмотрел на видео. И заканчиваешь: “Меня тут пытались женить. Но я вовремя простудился”.
Очень трогательно. И вполне в твоем духе. Я улыбнулся.
Вот, опять громыхнуло. Каждые сутки, днем или вечером, они делают несколько залпов. Где-то в стороне Ведено. Выстрелы такие, что вздрагивает земля. Гаубицы там, что ли? И куда они стреляют? Зачем?
Слушай, Динька, спроси у них, в кого они стреляют? Ты же служил вместе с ними. Тебе будет легко — слетать на позиции. Обернешься за пару минут. Как ты вошел ко мне. Хотя я запирал все двери. И железные ворота на тяжелый засов.
Теперь тебе все легко.
Так почему они стреляют? И по чему? Чему-кому?
Все ведь уже кончилось. Никого не осталось. Я знаю, я сам сдал последнего.
А они все стреляют.
Может, просто чтобы не заржавели пушки?
По мне, так хоть бы они и заржавели — невелика беда. Даже лучше было бы, если бы заржавели.
Вот бы напустить на них Великую Ржавчину! На пушки, минометы, танки, бронетранспортеры, чтобы ни единого пистолета не осталось! Чтобы навечно заклинили все автоматы Калашникова в мире. Призываю тебя, о, Великая Ржа! Ржа-Джа!
Джа-джа.
Тогда все оружие выкинули бы на свалку. Горы металлолома. И мы бы играли на этих свалках.
Помнишь, мы любили свалку металлолома — из подземного пункта связи выкидывали хитрые платы, отслужившие приборы и лампы. И мы сооружали из всего этого свои космические корабли. Мы отправлялись покорять просторы Вселенной.
Если бы на нашу любимую свалку выкинули пару танков и самолетов, мы бы и им нашли применение, ты знаешь! Мы тогда так хотели улететь в космос. И вот, ты уже улетел. Как оно там, в межзвездном пространстве? Интересно, если я напишу тебе письмо в Безмеин, его перешлют по адресу ближайшей к тебе кометы?
Динька, мой корабль пока не взлетает. Но он взлетит, обязательно. Рано или поздно мы все улетим в космос.
Куба, Куба! Куба либре. Что это? Коктейль. Рецепт почти не отличается от рецепта коктейля Молотова. Или я опять все путаю?
Здесь очень много Кубы по телевидению. Репортаж о встрече боксеров с острова Свободы, прилетевших ради дружеского турнира. На музыкальном канале по нескольку раз в день ставят клип “Ночных Снайперов” — “Куба”.
“А в моих ботинках до сих пор кубинский песок…”.
И сразу за ним: песня убийственно красивой кубинской певицы, на испанском языке, посвященная команданте Че Геваре. В клипе на фоне деревень и плантаций сахарного тростника идут длинноногие девушки-латинос, в белых платьях, с детьми на руках и автоматами Калашникова за плечами.
Это очень красиво. Романтично. Но какое мы имеем к этому отношение?
Создается стойкая ассоциация: Чечня — Куба. Чечня — остров свободы.
Неправда. Чечня — это не Куба. А Че — не бригадный генерал.
Легко снова затуманить сознание молодых, глупых. В телечате на местном канале ники: “Шахидка”, “Талибан”.
Они думают, что это смешно.
Значит, все опять запутается.
Я предлагаю ввести новый предмет в корпус военно-теоретической подготовки: боевые действия в условиях телевизионной реальности.
То, что произошло — этому уже никогда не будет не только объяснения, но и полного, достоверного описания. Попробуйте изучить любые источники. Вы найдете все что угодно, кроме системы фактов в их последовательности и внутренней взаимосвязи. Не работает закон причины и следствия, отброшен принцип историзма. Клипы, клипы, только клипы.
Официальная версия событий: ложь, громоздящаяся на другую ложь, совершенно не заботясь не только о правдоподобности, но даже и о согласованности второго сообщения с первым. Каждый выпуск новостей начинает историю с сотворения мира. Одно и то же событие, вчера поданное так, сегодня будет освещено совершенно иначе. И это нормально. Вчерашний день умер, и его правда умерла вместе с ним. Достаточно каждому дню своей правды.
Книги независимых журналистов, претендующие на историзм, на поверку оказываются компиляцией репортажей. Собственные впечатления, душераздирающие истории, нравственный и политический комментарий — но не складывается, общая картина не складывается. Клипы.
Художественные творения российских солдат: с большим или меньшим мастерством выписанные истории из ненормального быта антитеррористической операции. Поехали на БТРе за водкой на базар и подорвались на мине. Самый популярный сюжет.
Пожалуй, только мемуары генералов похожи на связный последовательный отчет. Но едва ли непредвзятый.
Мирные чеченские писатели, члены союзов и академики, начинают издалека — “когда динозавры были маленькими…”. И получается хорошо, исторично. До самого конца двадцатого века получается исторично. Потом, в двух последних главах, посвященных собственно войне, повествование рассыпается на осколки.
Совершенно особая вещь отчеты моджахедов. Там вообще все выглядит как мистический триллер: сплошь ангелы чудесным образом уничтожают кафиров целыми дивизиями, выводя воинов джихада практически без потерь из любого столкновения. И как они умудрились при таком покровительстве проиграть войну? Остается непонятым.
Но самое удивительное — рассказы очевидцев.
Чаще всего оказывается, что никто из очевидцев ничего не видел собственными глазами. Они с серьезным видом пересказывают документальные фильмы, показанные по НТВ. Если же видели, то в ограниченном мире каждого оценка события совершенно непредсказуема и зачастую неадекватна.
У человека прямым попаданием бомбы разрушило дом. Он думает, что только он оказался таким несчастным. Ему неизвестно, что в один час сотни людей остались без крова. Или наоборот: случайная мина залетела на огород. А человек уверен, что вся республика была подвергнута массированному обстрелу, перепахана взрывами. И в живых никого не осталось. Только он.
Когда включают электричество, люди бросаются к телевизорам, чтобы узнать: что же произошло на самом деле?! В отсутствие телекартинки реальность коллапсирует, сужается, втягивается, как свет в черную дыру.
Люди не помнят, когда что происходило. Если не было электричества — не работало телевидение — они забывали, какое сегодня число, день недели и даже месяц. Но путают не только даты. Путают последовательность событий.
А раньше я думал, что это только я такой безумный.
Я долго пытался связать факты, склеить отрывки, выстроить единую непротиворечивую цепь событий. Я понял, что это невозможно. История этой войны не может быть написана. Потому что у этой войны не было истории.
У нее было телевидение.
Все, что происходило, редко попадало напрямую в сознание и память. Нет. Но — через телевизор.
Даже если взрыв произошел на соседней улице, на моих глазах — в моей собственной памяти он останется таким, каким его показали на следующий день по телевизору.
Это страшно, мы еще не понимаем, как это страшно.
Почему это страшно?
Виртуальные бои, цифровые сражения, война в телевизионной реальности. Всего лишь картинки, клипы.
Но кровь — настоящая.
Смерть — не понарошку!
Нашей мечтой было, давно, чтобы правители и генералы сами воевали друг с другом. Не нравится президенту Джорджу Бушу диктатор Саддам Хусейн — пусть вызовет его один на один и разберется как мужчина с мужчиной! А русские пузатые генералы пусть метелятся с бородатыми чеченскими полевыми командирами.
Но я буду гуманнее. Я скажу: вам необязательно на самом деле убивать друг друга, или калечить. Вы можете разобраться, кто круче, в виртуальной реальности.
Есть такая компьютерная игра — контрстрайк.
Ваши дети все про нее знают, они проведут инструктаж.
Надевайте наушники, садитесь за мониторы и вперед! В бой!
И ни одно животное не пострадает.
Что же, дьявол вас побери, происходит сейчас? Вы играете в адский контр-страйк за своими начальственными столами, а вместо 3D-моделей на землю падают настоящие люди, истекая всамделишной кровью.
Для чего?
Неужели только для того, чтобы у вас в этой игре было “полное ощущение реальности”?..
Страна, которая якобы вела войну с Россией, существовала только в телевизоре. На собственных местных каналах. Больше нигде такой страны не было.
Чеченская республика Ичкерия — так называлось это ток-шоу. Стэнд-ап-трэджеди. В Басаеве и Радуеве погибли талантливые артисты. В другое время они стали бы телеведущими. В 1998 году Салман Радуев решил устроить в телевизионной республике Ичкерия государственный переворот. Он захватил телецентр. Ему не хватало эфирного времени! Мало ему было того, что интервью с ним транслировали федеральные и зарубежные телеканалы. Он, наверное, хотел жить “за стеклом”. Круглосуточное реалити-шоу о повседневной жизни Салмана Радуева — вот что было его мечтой. Пэрис Хилтон с автоматом. Шариатский суд приговорил его за попытку переворота к четырем годам лишения свободы. Но потом дело как-то закрыли. То ли из уважения к его героическим деяниям, то ли из страха перед боевиками “Армии Джохара Дудаева”, генералом которой был Радуев.
Мы слишком долго думали, что жизнь — это телешоу. Мы не сразу поняли, что все слишком серьезно. И убивать нас будут по-настоящему.
Я говорю: не было никакой Ичкерии. И я едва ли преувеличиваю. Мы никуда не вышли из Российской Федерации. Из нее некуда выходить. Выйти из России невозможно. Это все равно что покинуть подводную лодку в автономном плавании. Или сойти с летящего самолета.
Государство — это не только телевидение. Это еще и эффективные органы управления, налоги, транспортная инфраструктура, образование, здравоохранение, гражданство и прочее. Никаких самостоятельных и полноценных структур в Ичкерии создано не было. Вместе с тем продолжали функционировать российские институты. Паспортные столы выдавали паспорта советского образца, с вкладышем о российском гражданстве. Зеленый ичкерийский паспорт с волком на обложке получали немногие и то только в дополнение к российскому. Военкоматы вели учет призывников по российским методикам, только что не отправляли юношей на службу в Россию. Врачи и учителя продолжали получать — если вообще получали — зарплату из федерального бюджета.
Только в 1999 году, после фактического переворота, федеральные органы стали полностью демонтировать. Но заменить их ичкерийскими не успели. Да и не смогли бы.
Президент Ельцин подписывал с президентом Масхадовым документы, по виду похожие на межгосударственные соглашения. Но все это было только шоу, шоу для идиотов. Никто не верил в эти документы. Только Масхадов пытался делать вид, что они имеют какое-то значение.
Во время, которое я описываю, между 1996 годом, когда в Хасавюрте был заключен мир, и 1999 годом, когда снова начались боевые действия, войны как бы не было. Такова официальная версия.
Но война никогда не прекращалась.
В 1998 году, когда Масхадов летал в Москву на переговоры, российские самолеты летали в Чечню и сбрасывали бомбы. На Шали сбрасывали бомбы. Россия не признавалась, что это ее самолеты. Это были самолеты без опознавательных знаков. Но какие еще самолеты стали бы бомбить Чечню? Грузинские ВВС? Американцы? Может, с Коста-Рики? Может, военная авиация Папуа Новой Гвинеи развлекалась бомбежками? Или инопланетяне сели на самолеты российского производства?
Лицемерие и ложь, лицемерный мир, лицемерная война.
А артобстрелы? Артобстрелы тоже продолжались. С территории России. Кто стрелял по Чечне с территории России?
Надо думать, тоже провокаторы. Грузины захватывали целые батареи дальнобойной артиллерии на российской территории, производили несколько залпов и исчезали без следа.
Это было бы анекдотом, если бы снаряды не были настоящими.
Мирные переговоры, мирные бомбардировки и мирные артобстрелы.
В ту ночь я даже не проснулся от звуков разрыва фугасов. Это не было таким уж необычным делом, чтобы подскакивать с постели каждый раз, когда слышишь взрывы. Но утром, добравшись до работы, я увидел, что здание, где располагалась наша контора, наполовину разрушено. Погибли двое дежурных сотрудников, ночной сторож и уборщица. Били конкретно по МШГБ.
Тогда мы переселились в бывший районный Дворец пионеров. Дворец был почти пуст. В большинстве помещений стекла в окнах были выбиты. Во дворце была только одна женщина — бывший директор Дворца пионеров. Ее дом разбомбили в первую войну, и она устроила жилище в рабочем кабинете. Мы не стали ее выселять. Места хватало всем.
Помню, как я бродил по второму этажу, выбирая себе кабинет. Заглядывал в распахнутые двери, заходил в проемы без дверей, секции танца, кружки рисования. Я выбрал кружок моделирования. Сюда должны были приходить дети, собирать модели самолетов. Может быть, танков. Теперь эти дети стали взрослыми. И настоящие самолеты бомбили их, настоящие танки расстреливали и давили гусеницами. Словно игрушки из наборов “Конструктор” ожили, выросли в размерах и пошли войной на детей.
В этом сне мы были детьми. Мы были в доме Эфендиевых, в доме моего одноклассника.
Нам было лет по двенадцать, или четырнадцать — не больше.
Мы держали круговую оборону.
И это была не игра — оружие было настоящим. У нас были настоящие автоматы Калашникова, ручные гранаты, дисковый пулемет, что-то еще. Целый арсенал. И все было настоящим, все стреляло боевыми зарядами. Какая уж тут игра!
Мы держали оборону от животных.
По правде говоря, эти животные были игрушечными. Они были плюшевыми, были матерчатыми и пластмассовыми, они были набиты ватой и поролоном или были совершенно пустые внутри.
Но от этого было ничуть не менее страшно.
Они были очень злыми, эти взбесившиеся игрушки.
Сон закончился на том, что все мы дружно ругали моего одноклассника, в чьем доме мы засели. Вероятно, мы отбили очередную атаку и пользовались временной передышкой. И ругали моего одноклассника.
Мы ругали его за то, что, пока все мы с трудом сдерживали натиск полчищ искусственных зверей, он расстреливал рожок за рожком своего автомата в одного-единственного мишку. В одного-единственного. У которого уже изо всех дыр в желтом плюше лезли его поролоновые внутренности. И кто уже замер, здесь, в углу комнаты, бесстрастно взирая на нас своими стеклянными глазами. А он, мой одноклассник, все стрелял и стрелял. И все время только в одного медведя.
И мы ругали его за это.
А он стоял, потерянный, словно не понимающий, что происходит, и с удивлением смотрел на нас, на автомат в своих руках и горку пустых рожков рядом.
И это был ужас. Снова ужас.
Поднявшись ночью с кровати, я боялся нечаянно заглянуть в зеркало в ванной комнате или в прихожей.
На этот раз я боялся увидеть в зеркале изрешеченного пулями желтого поролонового медведя.
В нашей войне у каждого был свой частный интерес. Свой бизнес. Малый бизнес — у солдат-контрактников, у мародеров с обеих сторон, у похитителей и вымогателей. Большой бизнес — у политиков и генералов.
Среди чеченцев было и есть совсем немного фанатиков, умиравших за чистую идею. Еще меньше идейных борцов было на российской стороне. Я сомневаюсь даже в том, что они вообще были.
Я расскажу о самом известном бизнесе времен чеченской войны. О похищении людей. Вам, гражданин следователь, наверняка это будет интересно. Хотя пользы от моих показаний как всегда никакой. Все фигуранты, которых я мог бы назвать, уже недосягаемы для земного правосудия. Их не привлечет к ответственности ни российский военный суд, ни даже международный трибунал в Гааге. Они там, за облаками, ждут последнего и страшного суда перед престолом Всевышнего.
Российские войска, согласно условиям мирных соглашений, были выведены из Чечни. Кажется, выведены. Но то тут, то там появлялись группы вооруженных людей в российской военной форме. Или в камуфляже без знаков отличия. Они говорили по-русски. Или по-чеченски. Или молчали.
Они убивали людей. Или похищали и возвращали за выкуп. Или похищали и убивали.
Кто это был?
Это мог быть кто угодно.
Думаю, часто это были сами чеченцы. Вооруженные банды, которые вели свою собственную войну: таких называли “индейцами”. Наемники, эмиссары с Востока и местные, обращенные в ваххабизм. Группы из отрядов полевых командиров. Просто уголовники и мародеры.
Иногда это были действительно российские диверсионные группы, выполнявшие спецзадания по поимке или ликвидации ключевых фигур сопротивления или просто зарабатывавшие деньги для себя и своих боссов.
Методы работы у всех были одинаковые. И результаты — одни и те же.
Предполагалось, что именно мы, сотрудники Министерства Шариатской государственной безопасности, должны пресекать такие преступления. Но мы были бессильны. Чаще всего. Хотя попытки прекратить это зло или хотя бы преломить ситуацию были.
В 1998 году нашим министром был назначен Асланбек Арсаев. В первой войне он потерял глаз и повредил руку. Он был героем и другом Масхадова.
Помимо этого Асланбек был профессиональным юристом и сторонником правопорядка, цивилизованного правопорядка. Не беспредела, скрывавшегося под флагом “шариатской законности”. Арсаев сменил на посту министра убежденного шариатчика. Это была аппаратная победа Масхадова.
Для нас с Лечи это была радостная новость. Дядя встретил меня в кабинете с сияющими глазами.
— Садись, Тамерлан! Выпьем за нашего нового начальника!
И Лечи достал из ящика стола непочатую бутылку водки.
— Лечи! Ты же сам меня заставил принять Ислам! А теперь спаиваешь?
— Не надо быть фанатиком, Тамерлан! Такой повод!..
Мы разлили по стаканам, чокнулись и выпили, не закусывая.
— Ну, теперь, может, дела пойдут как надо! И мы займемся тем, чем должны заниматься! Наведем порядок в республике, прижучим всех бандитов и бородачей.
— А что шайтаны, Лечи?
— Шайтаны в трауре. Злятся, но ничего поделать не могут. Пришел-таки конец их юридическим экспериментам. А то удумали в Чечне — руки рубить! Они бы еще верблюдов своих сюда притащили!
— И ишаков!
— Да, точно! Погонщики верблюдов, наездники ишаков!
— Сучьи дети!
Мы выпили по второй. А потом — по третьей. Весь мой иман полетел к чертям собачьим. На следующий день я ни разу не сделал намаза, так болела голова. Но не расстраивался. Мы действительно ждали перемен к лучшему.
Похищения людей были самой больной темой нарушения прав человека в Чечне. Они создавали крайне неблагоприятный образ республики за рубежом и служили постоянным оправданиям агрессивных намерений Москвы.
Арсаев сразу по вступлении в должность заявил, что с этим будет покончено. Казалось, что мы на правильном пути.
В России и сейчас многие думают, что похищение заложников и требование выкупа за них — национальный спорт чеченцев. Что в каждом дворе есть зиндан, где держали русских заложников и рабов. Как будто времена “Кавказского пленника” так и не прошли в Чечне.
На самом деле захватом заложников, похищением и продажей людей во время войны занимались обе стороны — и чеченские боевики, и федеральные подразделения. У федеральных войск возможностей было больше и масштаб похищений тоже был крупнее. Такие зинданы, которые держали российские военные, чеченцам и не снились.
Но нашей задачей в то время стало противодействие преступному бизнесу на людях внутри республики, кто бы им ни занимался и кто бы за ним ни стоял.
Скоро нам повезло. Нам удалось напасть на горячий след.
Был уже вечер, мы собирались со службы домой, когда в Дворец пионеров, ставший нашей резиденцией, вбежал растрепанный юноша. Он ворвался в кабинет Лечи и закричал:
— Брата! Брата забрали!
Лечи вскочил из-за стола.
— Постой, кто забрал, какого брата?
— Моего брата, Юсупа. Люди в форме, с оружием. Схватили дома, брат ужинал, связали и увезли. Я в гости шел, успел спрятаться. Все видел! Помогите, спасите брата!
— Куда его повезли?
— По дороге на Автуры, в ту сторону!
Лечи объявил тревогу и общий сбор. Мы кинулись в погоню на двух уазиках. Бандиты не очень торопились, и мы нагнали их в дороге. Брат похищенного, сидевший на переднем сиденье головного автомобиля, узнал похитителей:
— Вот они! Это их машины!
Банда передвигалась на трех “Жигулях” и одной “Волге”, намертво затонированной. Юсупа, видимо, везли именно в ней.
Водитель головного уазика дал по газам и обогнал кавалькаду, потом притормозил, развернувшись, и загородил дорогу. Вторая машина прижала сзади. Выскочили наши бойцы с автоматами и заорали во все глотки:
— Стоять! Выйти из автомобилей! Руки на капот!
“Жигули” и “Волга” остановились. Дверь “Волги” открылась, и из нее неспешно вышел мужчина с небольшой бородкой и в берете. Мужчина сказал по-русски с сильным акцентом:
— Что за проблемы?
Лечи вышел вперед.
— Вопросы здесь будем задавать мы. Министерство Шариатской безопасности Республики Ичкерия, Шалинский район. По нашим сведениям, вы похитили человека. Отпустить заложника и сдать оружие!
Мужчина дерзко улыбнулся и перешел на чеченский.
— А ты, товарищ, не хочешь узнать, кто я?
Он достал из нагрудного кармана удостоверение и развернул его перед лицом Лечи. Я стоял рядом с Лечи и прочел, что предъявитель является бойцом отряда специального назначения “Борз”.
На Лечи документ не произвел никакого впечатления.
— У нас на толкучке такую бумажку каждый фраер может купить за сто долларов, — сказал он и повторил, — сдать оружие! Ты и все твои индейцы. Пока мы не сняли с вас скальпы.
Боец спецназа дернулся к кобуре. Дуло моего автомата было нацелено ему прямо в лоб. Я приготовился к стрельбе. Все ребята тоже держали на прицеле его и машины его группы. Двое наших навели гранатометы на автомобили.
Мужчина оценил ситуацию, и его рука замерла на полпути.
— Подожди, дорогой. Мы выполняем задание нашего командира. Человек, которого мы забрали, русский шпион. У нас проверенные агентурные данные.
— Он все врет, — закричал свидетель похищения. Юсуп землю продал, хотел мать на лечение отправить. Эти собаки перерыли весь дом, денег не нашли и сказали его жене, что если завтра она не соберет пятьдесят тысяч долларов, они пришлют ей отрезанные яйца ее мужа и голову на шампуре! А откуда она возьмет столько денег? Тот наш старый огород в десять раз меньше стоил!
Лечи сказал спокойно и твердо:
— Любые операции по захвату шпионов должны быть согласованы с Министерством Шариатской государственной безопасности. В Шалинском районе — лично со мной. Я никаких указаний не получал. Из чего следует, что вы бандиты. Сейчас твои ублюдки выйдут из машин, и вы все сдадите оружие. Если мне покажется, что все идет не так, как я хочу, если мне не понравится хоть одно движение или взгляд — мы подорвем и перещелкаем вас в одну минуту.
Мужчина медленно поднял руки. Я подскочил к нему и выхватил пистолет из кобуры.
— Теперь остальные!
Главарь дал знак, и его подручные стали вылезать из машин. Их было всего семь человек. Нас натолкалось в два уазика десять, считая свидетеля. Гранатометчики оставались на позициях, остальные парни в считаные секунды разоружили и обыскали банду. Головорезов собрали в кучу на обочине, под прицелами автоматов.
— Вы пожалеете, — прошипел главарь, — вы не знаете, с кем связались!
— Везем их к нам? — обратился я к Лечи.
Лечи смотрел на меня и молчал.
— Мы повезем их к нам и проведем расследование? — снова спросил я.
Лечи молча покачал головой.
— Но, Лечи, мы ведь не…
— Ты сам знаешь, что будет. Завтра мы будем вынуждены выпустить этих сволочей на свободу. А сами получим выговор. Это в лучшем случае. Что в худшем — я даже думать не хочу.
— А Асланбек? Асланбек же…
— Арсаев хороший парень. Но он не Аллах. Ему надо помочь.
Похитители растеряно переминались с ноги на ногу. Наши бойцы сверлили их взглядами и держали автоматы наготове.
— Командуй, — сказал мне Лечи и, повернувшись, пошел к уазику.
Я подошел к сотрудникам и отдал приказ:
— В линию!
Пятеро бойцов, державших бандитов на мушке, вместе со мной встали в ряд на дороге.
— Огонь!
Раздался громкий треск автоматных очередей. Тела, пробитые пулями, свалились на обочину, друг на друга, сотрясаемые конвульсиями. Это было похоже на грязный групповой оргазм или на насекомых в банке.
Не сговариваясь, мы не стали добивать расстрелянных контрольными выстрелами. Просто подождали, пока их предсмертные судороги прекратились.
Потом все трупы затолкали в одну машину, в “Волгу”. “Волга” — очень просторная машина. Хорошая. Как будто предназначена для того, чтобы в нее закладывать много трупов. Мы отвели свои уазики и трофейные “Жигули” на безопасное расстояние и подорвали “Волгу” из гранатометов. Машину подбросило на дороге, во все стороны полетели куски железа и мяса. Разлился бензин, и заполыхало пламя.
Не чувствуя своего онемевшего тела, я сел на заднее сиденье уазика рядом с дядей. Лечи похлопал меня по коленке:
— Ничего, Тамерлан. У нас не было выбора.
Это была моя первая кровь.
Даже когда казнили насильников Лейлы, я не нажимал на курок.
После того как Лейла покончила с собой, я продал свой модный “стечкин”. Купил АКМ, а оставшиеся деньги передал родственникам ее первого мужа, которые забрали сына — которого я уже считал своим.
Тот “стечкин” уже нашел свою жертву. Теперь свою кровь нашел и мой автомат. Я нажимал на курок вместе с парнями, расстреливая арестованных. Мы убили их всех. Они все были мертвы.
Мы подорвали и сожгли их трупы. Их не смогут ни опознать, ни похоронить.
Мы сообщили в Грозный, что машина с неизвестными подорвалась на мине. Никто не стал ничего расследовать.
Может, так и было нужно. Только так мы могли пытаться остановить похищения людей.
Возможно, Лечи был прав, и у нас не было выбора. Вот опять — не было выбора! Когда ты берешь в руки оружие, слишком часто у тебя не остается другого выбора, только стрелять и убивать.
Ты уже сделал свой выбор: когда взял оружие в руки.
Весь следующий день я просидел дома. Я читал книгу; кажется, это был какой-то советский писатель. Роман про домны, стройки и комсомольцев. Я даже не приготовил себе еды. Грыз черствую буханку хлеба и запивал сладким чаем.
Ближе к концу дня меня навестил Лечи. Он открыл дверь сам и прошел в комнату, не поздоровавшись.
— Почему тебя не было на службе?
Я приподнялся с лежанки. Когда заходят старшие, у нас принято вставать.
— Садись. Ты заболел? — дядя подсказывал мне ответ.
— Нет. Просто не хотел никуда выходить.
— Так не пойдет. У нас дисциплина. Это тебе не институт: хочу хожу, не хочу — дома сижу.
Я молчал.
— Давай выпьем?
Лечи достал бутылку водки.
— Не… я не хочу пить. Коран запрещает пить.
— Брось! Ты же не фанатик.
Это правда. Фанатиком я не был. Принятие Ислама произвело переворот в моей душе. Я искренне пытался следовать хотя бы чему-то. Но в вопросах правил и ограничений не был к себе строг.
Я снова сдался и махнул рукой. Мы прошли на кухню. Я достал стаканы и поставил на стол. Лечи открыл бутылку.
— Закуски нет?
— Есть хлеб.
Лечи посмотрел на изгрызенную мной корку и неодобрительно покачал головой.
— Как ты живешь? Кто тебе готовит?
— Я сам себе готовлю. Просто сегодня не было настроения.
— Тебе надо жениться.
— Лечи, я женился. На ее могиле еще трава не выросла.
— Извини… я не хотел…
— Ничего.
Мы выпили и долго сидели молча, вперив взгляды в покрытую трещинами столешницу. Мы не хотели говорить о вчерашнем дне. Во всяком случае, напрямую. Я прервал молчание:
— Лечи, почему наши такие? Вот, добились независимости. Стройте теперь свое государство, экономику, жизнь! Зачем грабить, похищать людей, стрелять налево и направо? Мы же только всех напугаем! Никто в мире не поверит, что мы хотим и можем создать нормальную цивилизованную страну. Что мы творим?
Лечи пожал плечами:
— Это тебе нужна нормальная страна. Тебе и еще нескольким умникам, таким, как ты. Ты бы сидел да читал свои книжки. И работал в ведомстве, бумажки сочинял. Тебе больше ничего и не нужно.
— А другим что нужно?
— Другим нужно все время воевать. Они не хотят работать. И книжки им читать неинтересно.
Мы снова выпили и помолчали еще несколько минут. Потом я признался.
— Лечи, я никогда не любил чеченцев. Мне они не нравятся. Все детство меня обзывали мечигом и русским. Они дикие люди. И, хотя я сам по крови отца чеченец, хотя это мой народ — я не люблю чеченцев.
Дядя нисколько не удивился моему признанию.
— А кто их любит? Никто не любит чеченцев. Даже сами чеченцы не любят чеченцев. Знаешь, что сказал генерал Дудаев? Он сказал: в этой войне на поле боя сойдутся два самых грязных народа во Вселенной — чеченцы и русские. Бехумш, вот как он сказал. Это от корня “грязь”, и еще это значит “змеи”. Змей считают самыми скверными существами. Ты можешь сколько угодно кормить и ласкать змею, все равно она тебя ужалит, просто так. Такие люди чеченцы: злые, жестокие. И русские такие же. Только еще и трусливые. Поэтому они собираются большими толпами, целыми дивизиями, и убивают просто так, потому что боятся.
— И что же, все люди плохие?
— Все люди плохие. Все народы. Есть только один хороший народ — это евреи. У меня на зоне был один товарищ, еврей. Честный человек. Настоящий, правильный вор. Остальные были подонки, все. Суки. И русские, и земляки-чеченцы, и татары, и молдаване — все сволочи.
В своих суждениях Лечи был большим оригиналом. Особенно на фоне антисемитизма, ставшего в Чечне более распространенным, чем среди русских черносотенцев. Евреев винили во всех бедах. Везде видели следы их заговора. А Лечи, так тот наоборот. Только евреев считал хорошими людьми. Я даже улыбнулся.
— Что же делать?
— Ну, ты же сам мне говорил. Для того и закон, государство. Чтобы держать людей в рамках. Если бы люди все были хорошие, зачем нужно было бы государство? Не нужно было бы. Но люди — плохие. Потому никак нельзя без закона и тюрем. Мне, что ли, уголовнику, тебя учить?
— Ты не уголовник, Лечи. Ты теперь сотрудник правоохранительной системы.
Лечи покачал головой.
— Да, я все свои сроки отмотал, от звонка до звонка. Теперь я чист перед людьми и перед Аллахом. Но я еще мало во всем этом понимаю: процессуальное право, законность. Я знаю, что должна быть справедливость. И есть отморозки, которых надо валить. Без следствия и адвокатов. Поэтому я вчера…
— Не надо. Не говори.
На окно с другой стороны сел воробей. Я поднялся, и, открыв форточку, накрошил ему хлеба. Воробей меня совершенно не боялся и принялся клевать крошки. Лечи смотрел на воробья.
Прилетели большие злые голуби и прогнали мелкого птаха. Лечи встал.
— Я пойду. Завтра жду тебя на службе.
— Ладно. Завтра я приду.
— Все будет хорошо, Тамерлан.
Я поднял на него вопросительный, непонимающий взгляд.
— Это я так. Счастливо оставаться.
Я проводил дядю и остался стоять во дворе, вдыхая свежий воздух, пахнувший кострами — селяне жгли мусор. Начинало темнеть.
Я снова вышел на службу. Все изменилось с того дня. Мы больше не отсиживались в кабинетах. Мы не успевали почистить свою обувь от пыли и грязи. Все время были на ногах. Мы искали и находили похитителей, вымогателей, грабителей. Накрывали точки, где торговали наркотиками. Мы даже заставляли сдавать оружие некоторые, чересчур независимые и неподконтрольные группировки. Мы, казалось, чувствовали, что нам осталось совсем немного, и хотели успеть. Сделать хоть что-то.
Нам угрожали расправой. Иногда в нас стреляли при захвате. Пару раз устраивали нападение на Лечи. Даже на меня напали один раз, когда я шел домой после службы. Их было четверо, сопляки, им бы в школу ходить. Могли застрелить из-за угла, но почему-то не стали. Я шел по тротуару, они отделились от забора и преградили мне путь:
— Ты, отдавай автомат! Или гранату взорвем!
Отмороженные подростки были вооружены ножами, у одного был пистолет за поясом и граната, которую он держал перед собой. Странно, что он не наставил на меня пистолет. Глупый какой-то. Потом оказалось, что в пистолете не было патронов, но я-то этого не знал! Вполне мог бы испугаться.
Я сразу вспомнил малолетних бандитов: они терлись во дворе, когда мы брали с поличным наркоторговца.
Медленно снял АКМ с плеча, как будто действительно собирался его отдать, и резко, неожиданно для отморозков, ударил главного прикладом в подбородок. Он упал, граната покатилась по земле. Я заметил, что кольцо не было выдернуто. Клацнув предохранителем, я дал очередь по тротуару перед нападавшими. Одного пуля, отрикошетив, слегка задела по голени, и он свалился, крича от боли. Двое побросали ножи и убежали. Обоих подростков, оставшихся на земле, я оглушил ударами приклада по голове. Забрал пистолет и гранату, выкинул ножи за забор и ушел. Не стал их даже арестовывать.
Назавтра я рассказал о случившемся Лечи, и он настоял, чтобы я больше не ходил один. Теперь со мной всегда были двое молодых сотрудников. У самого Лечи тоже была охрана — четверо пожилых мужчин. Мне сначала было не очень понятно, как они смогут защитить шефа в случае реальной заварушки.
— Им надо работать, кормить свои семьи — объяснял Лечи свое кадровое решение.
Он ничего не боялся. В последнем покушении ему прострелили плечо. Охранники уложили двоих нападавших на месте. Оказалось, старые кони действительно не портят борозды. Еще одного убил сам Лечи.
Наша жизнь была как вестерн. Кровь, стрельба, погони и водка по вечерам.
Раньше я ходил на службу в штатском. В джинсах и куртке, иногда надевал костюм с галстуком. Но после случая на автуринской дороге я купил себе на рынке черные брюки и рубашку милитаристского покроя. Сам нашил на рукав шеврон МШГБ: на красно-бело-зеленом поле флага Ичкерии меч в каком-то голубом кусте и аббревиатура на латинице — M SH G B.; сверху, тоже латиницей — NIYSONAN TUR . На голове я носил черный берет без значков и нашивок. На ногах — тяжелые ботинки на шнуровке.
Я отпустил маленькую бородку. В общем, стал совсем похож на боевика или латиноамериканского партизана. Эдакий брутальный мачо.
Заявиться в таком виде в отцовский дом я не решался, и, когда отправлялся к родителям, переодевался в цивильную одежду и тщательно прятал пистолет под курткой.
После того, что случилось с Лейлой, родители осунулись и как-то очень быстро состарились. Матери становилось все хуже. Она болела. Все реже и с трудом поднималась с постели. Отец сам хлопотал по дому, стирал и готовил. Я уговаривал их уехать в Россию.
— Маме нужно нормальное лечение, папа. Ты сам это знаешь.
Отец хмурился и молчал. Только осенью он наконец решился. Я нанял машину и отправил родителей через Ингушетию в Краснодар, где маму положили в больницу. У нас бы ничего не получилось, но помогли родственники матери, жившие в Краснодарском крае. Они приютили отца и устроили мать на лечение, обойдя все препоны, которые ставились перед выходцами из мятежной республики.
Отец отдал мне ключи от дома, но я продолжал жить в верхней части Шали. Раз в неделю я приходил проверить, все ли в порядке. За домом присматривали соседи. Я садился во дворе, курил, кормил наполовину одичавшего пса. Приданные охранять меня ребята сидели под навесом. Немного побыв в отчем доме, возвращался к себе, в пустую бедную мазанку.
Я остался совсем один.
Я помню еще одну ночь, которую я провел в родительском доме. Это была новогодняя ночь.
Гражданин офицер, вы празднуете Новый год? Наверное, празднуете. Даже наверняка. Вместе со своей семьей зажигаете свечи, смотрите новогоднее обращение президента, под звук курантов открываете шампанское. И потом всю ночь смотрите развлекательные программы, вполглаза, пьете и закусываете. И дети сидят за столом, в эту ночь их не гонят спать. А может, вы встречаетесь с друзьями? С сослуживцами, пьете водку и рассказываете друг другу истории. Это тоже хорошо. Все празднуют Новый год.
А я не праздную. Я ложусь спать пораньше. И затыкаю уши, чтобы не слышать канонаду фейерверков. Все равно слышно. И мне всегда снится какой-нибудь бой.
Последний раз я отмечал Новый год в ту ночь. Это было наступление года 1999-го. Последнего перед миллениумом. Последнего года Республики Ичкерия.
Официально празднование не поощрялось. В Исламе нет такого праздника. Шариатом он не предусмотрен. Этот праздник слишком мирской, слишком русский. Но многие в Шали все равно отмечали его, по привычке, оставшейся с советских времен.
В наступившем 1999 году Новый год будет в Ичкерии признан официально. Кабинет министров утвердит постановление “О праздничных и выходных датах”, согласно которому в числе официальных государственных праздников окажутся Толаман денош (Новый год) — 1 января, Ураза — по лунному календарю, День весны и матери — 8 марта, Гурба до денош (какой-то лунный Новый год? — я до сих пор не понял, что это) — по лунному календарю, Пасха — по православному календарю.
Тридцать первого декабря я провел на службе. Мое дежурство закончилось только к десяти часам вечера. Я не стал возвращаться к себе наверх, я отпустил охранников по домам и пошел к отцовской усадьбе. Политически неграмотные и нетвердые в шариате селяне пускали в небо сигнальные ракеты, стреляли из автоматов. Я шел, пряча голову в плечи и вздрагивая от звуков выстрелов. Я не люблю все эти салюты и фейерверки. Ворчал себе под нос: этим придуркам лишь бы пострелять!
В доме было холодно и темно. В последнее время перебои с электричеством и газом случались все чаще. Самые крепкие хозяева обзавелись своими дизель-генераторами, которые гудели у них во дворах, обеспечивая постоянную иллюминацию. Ни у меня, ни у отца ничего такого, конечно, не было.
В мою голову пришла нелепая мысль, чудачество. Я захотел нарядить елку. У нас была искусственная елка; когда я был ребенком, мы ставили ее на Новый год в центральной комнате дома, там, где диван, кресла и телевизор, где мы собирались все вместе.
Весь год между праздниками елка хранилась на чердаке.
Я взял в сарае фонарь на батарейках, приставил к стене дома деревянную лестницу и забрался на чердак. Осторожно пошел, стараясь не наступать между балок, светя себе фонарем, в глубь пугающей темноты. Раньше никто не смог бы заставить меня бродить по чердаку ночью, даже под страхом смертной казни.
Бывало, я лежал на своей кровати, стараясь заснуть, и прислушивался к шорохам на чердаке. Мне казалось, что по потолку кто-то ходит. Я был почти уверен, что на нашем чердаке обитают странные, опасные существа. Они скрываются днем, может, превращаются в летучих мышей, висящих вниз головой на стропилах. А ночью, ночью наступает их время. Они принимают свой истинный облик. Я не хотел думать о том, как они выглядят. Мне было страшно. Ночью они собираются вместе, они ходят и разговаривают. И если человек, особенно ребенок, решит залезть на чердак, он увидит их и, скорее всего, сразу умрет от разрыва сердца.
Говорят, что от разрыва сердца умирать очень легко. Миг — и тебя уже нет. Да кто говорит? Разве они пробовали?
Я не верю. Я вообще не верю в то, что есть легкая смерть. Я видел, как умирают люди: люди умирают долго и тяжело. Даже когда прострелены жизненно важные органы, когда повреждения тела несовместимы с жизнью, люди все равно продолжают жить и страдать. Агония длится часами, я видел это.
Может быть, от разрыва сердца люди умирают быстро. Но быстро — все равно не значит легко. Что наше время для умирающего? Он умирает не по нашим часам. Он чувствует ужас и боль, нам кажется, что это длится меньше минуты, но он погружается в муку, как в вечность. Он уходит, его глаза открыты, и мы читаем в них ужас и боль, навсегда.
У меня снова болит сердце. Мне стыдно, но что поделать, я такая развалина! Больное сердце, позвоночник, голова, желудок не переваривает пищу, половины зубов нет. А мне не стукнуло еще и сорока лет. Да, мы хилое племя. Не то что наши старики, которые жили до ста лет и дольше, сохраняя ясность ума и бодрость тела. Мы умрем, не дожив до пятидесяти, даже если нас больше не трогать. Нас добьют наши болезни и раны.
Мы сами придумали и распустили о себе все эти сказки: о том, что мы несгибаемые, практически железные, нам все нипочем, мы не знаем стрессов. Целый народ сверхчеловеков.
Но это неправда. Мы очень больные и слабые. У нас не осталось сил жить.
Знаете, сейчас в Шали самый прибыльный бизнес — это продажа лекарств. Только на одной улице, напротив районной больницы, стоят в ряд восемь аптек. И ни в одной нет недостатка в покупателях.
Но лекарства не очень-то помогают. Люди умирают. Люди болеют всеми возможными болезнями и умирают, от слабости и усталости. Умирают молодые мужчины и женщины, умирают дети.
Это началось после войны. Во время войны стресс поддерживал людей, напрягал все защитные силы организма. Казалось, чтобы убить кого-то из нас, нужно отрезать ему голову, иначе не получится. Казалось, мы живучи, как кошки.
У кошки семь жизней, так говорят.
Но у нас всего одна.
Когда закончилась война и спало это неестественное напряжение, оказалось, что все мы изранены и больны. Люди стали тихо умирать. Эти снаряды и бомбы, у них большой радиус поражения, он охватывает не только пространство, но и время. Осколки фугасов долетают к нам из прошлого, вонзаются в сердца. И сердца останавливаются.
Мое сердце болит после того случая, когда мы с Арсеном попались федералам. С нами не было оружия или шифрограмм, никаких улик. Мы даже не носили бород, наши лица были гладко выбриты. Но они почувствовали в нас врагов, как собака чует волка, по запаху. А может, мы просто попались под руку. Это были омоновцы, они были очень злы: накануне моджахеды обстреляли колонну. У русских были убитые и раненые, а боевики ушли без потерь.
Это даже странно, но чаще всего моджахеды устраивали засады на ОМОН. Хотя роль милиционеров в этой войне была скромной: стоять на блокпостах. Гораздо больше потерь приносили отряды спецназа и подразделения внутренних войск.
Мы пробирались в Аргун, нам нужно было установить связь с агентом. В Герменчуке, среди бела дня, на автобусной остановке нас скрутили и забросили в машину. И увезли в неизвестном направлении. Как сотни и тысячи других чеченских парней, которые участвовали в сопротивлении или не имели никакого к нему отношения. Из неизвестного направления почти никто не возвращался. В неизвестном направлении много братских могил и одиноких разложившихся трупов, со следами фантастического насилия. Если кто-то попадет из обычного мира в эту, параллельную реальность неизвестного направления, он увидит там такое, что, скорее всего, сразу умрет от разрыва сердца.
Нашим неизвестным направлением стал лесок на берегу реки Басс. Мы местные, для нас это вовсе не неизвестное направление. Но оно стало таким и для нас. Словно мы перешагнули тонкую зеркальную грань между мирами.
Это были те самые места, где мы играли в детстве. Но, стоя привязанным к дереву, я почти не узнавал окрестностей. Это было здесь и не здесь. Я понял, что попал в то измерение, из которого не возвращаются.
Арсена привязали к соседнему дереву. Сержант ОМОНа, знаток боевых искусств, делился с товарищами секретами и хвастался своим мастерством.
— Так, пацаны, одним правильным ударом можно не только вырубить, но и убить человека, не оставив практически никаких следов. Самое простое — прямой удар в область сердца. Бить надо вот так, сюда.
Сержант показал движение на Арсене, медленно, четко обозначив место удара и вектор силы. Рослый омоновец, раза в полтора крупнее сержанта, презрительно сплюнул сквозь зубы:
— Ладно, смотрите.
Сержант взглянул в испуганные глаза связанного Арсена и сделал короткий резкий удар, с силой выдохнув воздух.
Арсен дернулся и, не вскрикнув, обмяк. Его голова свалилась на грудь. В остекленевших глазах застыли ужас и боль. Боль и ужас, навсегда.
— Проверьте!
Верткий омоновец подошел и пощупал пульс, после чего заявил восхищенно:
— Сдох, чурка!
Бойцы обступили бездыханное тело, кто-то поднял рубаху:
— Гематома практически не видна! Без специальной экспертизы хрен докопаешься!
— Это называется “рефлекторная остановка сердца” — гордо объяснил сержант.
Я видел и слышал все. Я оцепенел от страха. Мои органы расслабились, в штанах текли тонкие струйки мочи и кала. Я еще успел зацепиться за безумную мысль, что убийцы забыли про меня.
Но они повернулись ко мне. Сержант, дерзко скалясь, сказал крупному:
— Повторишь?
— Как два пальца обоссать, — лениво откликнулся тот.
Он встал передо мной, примерился, стараясь точно подражать мастеру.
И ударил.
Меня сшиб грузовик, летящий по трассе со скоростью сто километров в час. Это была боль, резкая и яркая, как прожектор, включенный прямо в лицо. Боль заполнила все, стала всем. И все кончилось.
Когда я пришел в себя и открыл глаза, я ничего не увидел. Только тьму. Я испугался, мне показалось, что я потерял зрение. Но это была просто ночь. Прошло несколько часов, и наступила ночь.
С глухим стоном я повернулся и приподнялся на руках. Глаза пригляделись. Я лежал на земле, у того самого дерева, к которому меня привязали. Тело Арсена лежало рядом. С нас просто сняли ремни, связывавшие нас, и оставили валяться тут же. Не добивали, не стреляли в голову. Никаких ран или даже следов побоев.
Просто два человека, умершие от остановки сердца, одновременно. Может, увидев то, что не должен был видеть человек.
Вы видите, я остался жив. Может, они плохо проверяли мой пульс. Может, сердце действительно остановилось на какое-то время, а потом снова медленно пошло. Но я выжил.
А Арсен был по-настоящему мертв.
Я не мог забрать его тела. Я едва мог волочить свое собственное. Сначала я полз, потом встал и пошел вдоль русла реки. Не помню, сколько я шел, но добрался к дому врача в Герменчуке, того самого, который делал мне обрезание, и упал без сознания перед его дверью. Он спрятал меня и выходил. Через неделю я ушел.
Мое сердце с тех пор болит почти постоянно. Я не смеюсь над омоновцем, он ударил меня хорошо, мастерски. Я жив потому, что действие его удара отложено во времени. Когда-нибудь мое сердце остановится.
Если только раньше у меня не взорвется мозг или не откажет отравленная и отбитая печень.
Все это было еще впереди, когда я пробирался по чердаку в мечущемся свете фонаря, печально улыбаясь своим детским страхам. Не было там никого. Чердак был пуст.
Я нашел елку, разобранную и аккуратно сложенную в картонном ящике. В другом ящике, рядом, были новогодние игрушки и мишура. Я по очереди вынес оба ящика, осторожно спускаясь по лестнице спиной. В нашей комнате, в комнате наших семейных праздников, я зажег керосинку и две свечи. Собрал елку и развесил на ее пластмассовых ветвях украшения: блестящие шары, сосульки и шишки, игрушечных зайцев и слонов. Хотя электричества не было, я все равно набросил на елку гирлянду из разноцветных лампочек и увенчал верх красной звездой.
Звезда тускло светила отраженным светом, огоньки свечей прыгали в зеркальных шарах.
Потом я сидел и смотрел на елку. Я представлял, что рядом со мной сидит Лейла. Я взял ее за руку — рука Лейлы была прохладна. На коленях Лейлы сидел наш сын. Он уснул, уткнув лицо в грудь матери. Лейла говорила со мной. Она вспоминала, как мы прятались в пустых классах от учителей, и я улыбался. Она говорила: хорошо, что этот год прошел! В нем было столько горя. Не надо об этом, Лейла — отвечал я. Она соглашалась: не буду. В следующем году нас ждет только хорошее. Все только хорошее ждет нас в следующем году. Это будет хороший год, счастливый для всех и для нашей семьи. Мы все будем счастливы.
Так наступил этот год, год 1999. Последний год. Я чувствовал, что это будет последний год. Для меня, для моей жизни, для непризнанной, но де-факто существовавшей республики. Может, магия цифр. 1999 — последний год второго тысячелетия.
Хотя в газетах писали, объясняли, что это не так, что последним годом тысячелетия, если быть точным, является год 2000. Ведь именно он — двухтысячный, с его окончанием только заканчивается второе тысячелетие нашей эры, эры, начатой с приходом пророка Исы. Но не только мы, вся планета год 1999 считала последним. И готовилась к встрече 2000-го, как к встрече нового тысячелетия — мы узнали это новое слово — “миллениум”.
Да, мы узнали. У нас показывали федеральные каналы, хоть некоторые программы и глушили, у нас была российская пресса — ее привозили на продажу частным образом. Так что и мы, как весь мир, попали под влияние этой магии чисел.
Но не только в числах было дело. И не только в мистическом предвидении. Трезвым умом анализируя окружающую нас действительность, мы не могли не понимать: скоро все будет кончено.
В футбольном матче между сборной шариатчиков и командой депутатов, где на поле вместо мяча скоро должны были выкатиться отрезанные головы, мы, как и большинство шалинцев, болели за парламент. Потому что поддерживали идею светской власти и недолюбливали арабов и их чеченских подпевал. А еще потому, что председателем парламента был шалинец — Руслан Алихаджиев. В феврале 1997 года Алихаджиев был избран депутатом парламента от города Шали, а в марте он стал спикером.
Шалинцы издавна отличались умеренностью во взглядах и тягой к цивилизации, в отличие от веденцев и других горцев, склонных к экстравагантности и фанатизму, вследствие, как мы полагали, их невежества. Это была еще одна трещина, расколовшая чеченское общество: равнинные чеченцы и горцы, ламарой. Шалинцы были типичными жителями равнины. Само название — Шали, говорят, от слов шел меттиг, “плоское место”, равнина. Мы считали себя не только более образованными и современными, чем обитатели удаленных, диких горных аулов. Мы считали себя и только себя “настоящими чеченцами”. Им казалось, что, напротив, истинные нохчи — это как раз они, а мы, равнинные — отступники, обрусевшие. Ссучившиеся, как сказал бы Лечи.
Это еще один стереотип, скажете вы. И будете правы, наверное. Но именно из горных сел рекрутировалось наибольшее количество непримиримых боевиков, именно в этих местностях нашел наибольшую поддержку ваххабизм. А равнинные чеченцы сетовали на то, что власть прибирают к рукам дикие горцы. Нам, выпестованным советской властью в интеллигентов, было обидно и страшно, когда толпы необразованных людей, спустившихся при Дудаеве с гор, заимели силу и авторитет, отодвинули нас на второй план.
Пятнадцатого января в конторе меня ждали плохие новости.
— Вчера в Грозном стреляли в Асланбека, — мрачно сообщил Лечи.
— Как он?
— Отделался легкими ранениями. Но это только начало. Шайтаны не оставят шефа в покое. Скоро наша шарашка накроется медным тазом.
— Брось, Лечи! В тебя тоже стреляли. А мы продолжаем работать.
Лечи махнул рукой:
— А, кто в меня стрелял? Урки какие-то, волчары позорные. Мстят за то, что я прищемил им хвост. С этими мы разберемся. Арсаева другие силы хотят завалить. Сам знаешь, кто. С ними нам не справиться. И Масхадов с ними ничего поделать не может. А они не простили того, что Арсаев с Ямадаевым в июле разоружили ваххабитов в Гудермесе. Сулим с 6 января в госпитале, теперь Арсаев. Они не оставят его в покое. Или убьют, или сместят.
Слова Лечи оказались пророческими. Арсаеву недолго оставалось быть министром.
Шла Ураза — мусульманский пост. Я, как истинный мусульманин, держал аскезу три дня подряд. Как полагается, я не ел ни крошки и не пил ни глотка до самой ночи. Тогда я напивался водой и ложился спать. Есть почти не хотелось. Жажда мучила сильнее, чем голод. Я постился без отрыва от службы, но в активных мероприятиях эти три дня не участвовал. Часами я торчал в тире здания РОВД, стреляя по мишеням из своего ПМ — того самого, что отнял у “гаврошей” и оставил себе. Стрельба отвлекала от жажды и голода, время до вечера проходило быстрее. Лечи, кажется, строгого поста не держал. Хватило с него того, что на протяжении почти целого месяца он совсем не пил водки.
Девятнадцатого января пост закончился. Настал праздник разговления, который в Средней Азии называют Курбан-Байрам. У нас его так никто не называл. С детства я помню его по традиционной формуле, которой поздравляли друг друга сельчане, обходя дома соседей с угощениями: марх къобул дойл шун! — да зачтется вам ваша аскеза!
Так было всегда, и во времена социалистического атеизма и интернационализма было так. После Уразы наши соседи приносили нам угощения, а на Пасху моя мать, православная, пекла куличи, красила яйца и одаривала ими соседей. Так что все наедались на оба праздника.
Папа был тогда убежденным коммунистом. В религиозных обрядах участия не принимал. Но с удовольствием ел и деликатесы из бараньей требухи в конце Уразы, и куличи на Пасху.
Нам не казалось, что эти невинные народные обычаи могут стать причиной вражды и разделения.
Мы устроили праздник у себя в конторе. Зарезали двух баранов, нажарили шашлыки прямо в парке рядом с Дворцом пионеров. Лечи выставил ящик водки. И сам напился, наверстывая упущенное за месяц. Его увезли домой в блаженном и бессознательном состоянии.
А двадцать первого января в соседнем райцентре Урус-Мартане по нашему ведомству случилось ЧП. Масхадов назначил нового начальника Урус-Мартановского районного отделения ШГБ. Прежний начальник, сторонник шариатчиков, с местом расставаться не захотел. В село вошел отряд президентской Национальной гвардии. В перестрелке было ранено несколько человек.
Я рвался в Урус-Мартан принять участие в разборке, выступить на стороне президента.
— Сиди тут, без тебя большевики обойдутся, — строго одернул меня Лечи, начальник Шалинского РОШГБ.
Моя должность теперь называлась “заместитель начальника”. В Шалинском РОШГБ я был вторым человеком после дяди. Я послушался. Чтобы поддержать его авторитет и не смущать умы подчиненных, которые тоже рвались в передрягу, искали приключений на свою задницу.
Приключений нам и без того хватало.
Двадцать третьего января в Грозном президент провел пресс-конференцию. Он заявил, что в республике нет сил, способных осуществить государственный переворот.
Это было мало похоже на правду.
Уже на следующий день сам Масхадов, на специальном совещании глав местных администраций и имамов мечетей, распорядился сформировать в каждом населенном пункте вооруженные отряды резервистов. Для отражения возможных попыток захвата власти незаконными вооруженными формированиями. Масхадов искал силу, на которую он мог бы опереться. Он надеялся, что ветераны первой войны станут залогом стабильности в каждом селе и районе.
Но не хватало не только стабильности. Не хватало всего. Прежде всего денег. В 1998 году с деньгами в Ичкерии было плохо. В 1999 году с деньгами в Ичкерии стало еще хуже.
В Шали не работало большинство предприятий. Птицефабрика “Кавказ” была разрушена. Щебневый завод был разрушен. Пивзавод был разрушен. По ним отбомбилась российская авиация в первую войну. Бывший совхоз — теперь госхоз — “Джалка” дышал на ладан. А когда-то в нем собирались рекордные урожаи злаков, производились тонны мяса и молока! Земли госхоза по-тихому “прихватизировались” шалинцами, но, кроме кукурузы, на них ничего толком не выращивалось.
Хорошо, если выращивалась хотя бы кукуруза. Она шла на корм скоту, из нее же делали муку для лепешек — сискал. Кукурузные лепешки — национальное чеченское блюдо. Хлеб для бедных. Многие чеченцы, не слишком начитанные и образованные, наверняка удивятся, если им сказать, что кукуруза не возделывалась нашими предками на этой земле испокон веков. Что она появилась сравнительно недавно и была завезена — страшно подумать! — из далекой Америки, где маис выращивали совсем другие народы — индейцы. Но то же самое можно сказать о картошке и русских.
Задолго до Хрущева с его “кукурузацией” всей страны кукуруза стала царицей полей в Чечне. Это неприхотливый злак, очень простой в культивации — кукурузу можно сажать “под штык”, просто забрасывая зерно под лопату. Чудесное растение — из одного зернышка вырастает несколько початков и стебель, которым можно кормить коров. Ничего не пропадает!
Чеченцы давно полюбили кукурузу. Вы помните, в той нашумевшей повести Анатолия Приставкина, злые чеченцы набили разорванный живот убитого маленького мальчика початками кукурузы — на, жри, сучий выродок, русское семя! Кошмарная сцена. Она всегда вызывала у нас отчаянные возражения. Папа говорит: нет, не могли чеченцы так поступить с ребенком…
Но я про кукурузу.
Кукуруза десятилетиями спасала чеченцев от голодной смерти. Мой отец вспоминает, что в самое трудное время, после войны, когда еды никакой не было, когда мяса и молока не видели месяцами, а кусок пшеничного хлеба был непозволительной роскошью, кукурузная лепешка, сискал, была в доме всегда. Только так и выжили.
Когда-нибудь чеченцы снесут со своей земли все памятники русским генералам и туземным спасителям отечества, политикам и ученым, вождям и наставникам народа. И в каждом городе, в каждом селе, на главной площади поставят памятник Кукурузе. Только она — единственная и настоящая спасительница нации.
Я отвлекся. Извините мне это агрономическое отступление. Мой отец — агроном. О, если бы и я не отклонился от мирной дороги, если бы мне — всем нам — было суждено возделывать землю, сеять в нее золотые кукурузные зерна, а не осколки и пули — стальные зубы дракона, прорастающие новой смертью, новой войной!
В Шали худо-бедно работали только кирпичный завод и пищекомбинат. Пищекомбинат стоит в самом центре города, неподалеку от средней школы № 8, в которой я учился. В последние каникулы перед окончанием школы я устроился туда разнорабочим. Мы таскали картонные коробки, в которые было уложено по четыре трехлитровых банки с соком. Это было время борьбы с пьянством и алкоголизмом. Употребление натуральных соков вместо алкоголя тогда активно продвигалось по всей стране. И Шалинский пищекомбинат делал соки из яблок, груш, айвы и винограда. Удивительно вкусные соки! Мы обпивались ими до головокружения. Как и на всяком советском предприятии, на пищекомбинате действовал принцип: на работе съешь и выпей сколько сможешь, но за проходную ничего не выноси! Так мы и делали.
А иногда на целые сутки отправлялись к железнодорожной ветке, грузить соком вагоны. Это была тяжелая, но веселая работа. И за нее полагалось два отгула. Вагоны уходили на север, в Россию.
Я вспоминал эти счастливые дни. Это были счастливые, мирные годы. Только, чтобы понять это, нам пришлось пережить развал страны и войну. Терзаемый ностальгией, я часто выбирал свой путь домой так, чтобы он шел мимо пищекомбината, хоть и приходилось для этого делать по городу значительный крюк.
Ворота были открыты. На проходной дежурил человек в камуфляже и с оружием. Что-то гудело в горячем цеху, но по всему было видно, что лучшие времена для комбината уже прошли.
Даже не потерявшие работу люди все равно были без денег. Зарплату не выдавали месяцами. Работникам нефтяной отрасли задолженность по зарплате за 1998 год погасили только наполовину. В остальных отраслях было еще хуже.
Выживали частным “бизнесом”. На подпольных заводах гнали из нефти самопальный бензин разных степеней очистки. Каждый третий торговал этим бензином. Вдоль дорог стояли стеклянные банки. На картонках фломастерами реклама: “российский АИ-72, Аллахом клянусь!”.
Мы должны были бороться и с этим, но особого энтузиазма не проявляли. Иногда накрывали заводы или нелегальные скважины, а мелких частников не трогали: всем надо как-то жить!
В ночь на 16 января разношерстная банда вооруженных чем ни попадя грабителей совершила дерзкий налет на склад Грозненской ТЭЦ. Сторожей заперли, вывезли все, что можно продать, подчистую. Оставили записку: “В связи с невыплатой жалования заявляем, что будем грабить. Граждане Ичкерии. Аллаху акбар!”.
Наши коллеги из МШГБ в Грозном на место преступления не спешили и подоспели как раз к шапошному разбору. И по горячим следам никого не искали и не нашли. Скорее всего, склад взяли сами энергетики, отчаявшиеся от нищеты.
В январе и нам задержали зарплату. Раньше хотя бы “силовикам” платили регулярно. Теперь даже армия переходила к натуральному хозяйству: засеяла семьдесят гектаров озимыми.
Было бы совсем плохо, но в конце января Лечи вызвал меня в свой кабинет и отсчитал пять купюр по сто долларов.
— Это откуда, Лечи? — спросил я.
— От благодарных граждан, за автомобили.
Недавно мы раскрыли деятельность преступной группировки, промышлявшей угоном машин. В одном дворе на краю села они держали целый автопарк и мастерскую для подготовки угнанных автомобилей к продаже. Нет, там не перебивали номера двигателей и не перекрашивали корпуса, зачем? Делали гораздо проще, маскировка была минимальной. Например, меняли номера: с угнанной “Волги” табличка с номерами переставлялась на угнанные “Жигули”, а номера “Жигулей”, наоборот, на “Волгу”. Вот и все. О документах вообще никто не заботился.
Преступников мы посадили в следственный изолятор (их выпустили уже через неделю), а найденные автомобили вернули счастливым владельцам. Как оказалось, не то чтобы совсем даром.
Я возмутился:
— Лечи, это незаконно! Так мы сами превратимся в бандитов!
— Все так делают, — рассудительно ответил начальник, — в той же России, думаешь, милиционеры живут на одну зарплату? Сколько им там платят? Пятьдесят долларов в месяц?
— Ну и что, что у них там в России воруют и берут взятки! У нас должно быть по-другому!
— А у нас и есть по-другому! У меня все справедливо. Мы сделали хорошее дело, развели ситуацию, и по всем понятиям нам полагается доля малая. И не все по карманам рассовываем. Половину денег — в общак. Если кого ранят, или заболеет, или похоронить — на какие деньги? Нет, все по закону!
— По какому закону, Лечи? По воровскому закону!
— А хоть бы и по воровскому. Все лучше, чем беспредел.
Лечи закурил.
— Да ты не кипятись. Тебе легче, ты сейчас один живешь. А у ребят семьи: жена, дети, родители. Им как быть?
Я покачал головой молча, показывая, что остаюсь при своем мнении. Но деньги в конце концов взял. Вспомнил, что и у меня есть семья.
Двести долларов я отправил родителям в Краснодар, со знакомым шалинцем, который ехал туда по своим делам. Сотню занес в дом, где остался сын Лейлы — наш сын. На остальные купил себе еды и патронов к ПМ и АКМ на рынке.
В чем не было недостатка, так это в идеях и прожектах, как нам обустроить Чечню. Наш мыслитель Нухаев выступил в печати с предложением, альтернативным и светской власти на западный манер, и шариатскому правлению по арабской матрице. Он призвал вернуться к истокам, опереться на национальные традиции. Его проект можно охарактеризовать как родоплеменную демократию. Высшим органом власти, по замыслу Нухаева, должен был стать мехк кхел, совет страны, избираемый из самых уважаемых представителей тейпов, племен. Мехк кхел избирает эли да, отца нации. Представители девяти тухкхумов, союзов племен, формируют законодательный совет лор ис, девятку мудрых, и судебный орган, юст ис, девятку справедливых.
Это было архаично и мило. Но казалось сюрреализмом.
Как знать, может, это утопическое национально-государственное устройство и было бы самым лучшим для нашей земли. Оно было проверено в веках и освящено временем. Родоплеменная демократия когда-то помогала народу сохранять мир, выдерживать баланс в окружении агрессивных и могущественных держав с севера, запада, востока и юга.
Но история не хотела повторяться. История шла только вперед, к новой войне, к новой крови.
В начале февраля президент Масхадов принял указ о шариатском правлении.
Развернутая на тексте указа правительственная газета “Ичкерия” лежала на столе у Лечи.
— Вот, послушай, Тамерлан!
— Не надо, Лечи! Я читал уже.
— Нет, ты послушай:
“Указ Президента ЧРИ № 39 от 3 февраля 1999 года. О введении полного шариатского правления на территории Чеченской Республики Ичкерия”.
— Полного, ты понял? Теперь у нас будет полный шариат. Полный п….ц!
— Лечи!..
— Дальше слушай:
“А те, которые не судят или правят не по тому, что ниспослал Аллах — те неверные”. Во имя Аллаха Милостивого и Милосердного. Для реализации мира и единства чеченского народа, в целях реализации законов Аллаха, руководствуясь Священным Кораном и Сунной (С.А.С.)”
Лечи пригладил несуществующую бороду и карикатурно воздел руки к небу.
— Ты послушай, какой слог! Какие обороты! В целях реализации законов Аллаха! Он у нас что, папа римский? Наместник Аллаха на земле? Я не наместником его выбирал, а президентом республики! Если мне нужно связаться с Аллахом, я пойду к мулле, к святому шейху пойду, хадж сделаю в Мекку! А не в президентский дворец и не в кабинет министров!
— Ага, я что, я же…
— Слушай:
“Постановляю:
1. Ввести на территории Чеченской Республики Ичкерия полное шариатское правление.
2. Привести в соответствие с нормами Шариата все сферы государственного устройства ЧРИ.
3. Реализацию всеобщей Шариатской реформы государственного устройства ЧРИ начать с момента вступления Указа в силу по специально разработанной программе.
4. Указ вступает в силу со дня его подписания.
5. Контроль за исполнением Указа оставляю за собой.
Президент Чеченской Республики Ичкерия А. Масхадов”.
— Ну?
— Что ну, Лечи?
— Вот что ты как юрист на это скажешь? Как это называется?
— Это называется: конституционный переворот. Вернее, антиконституционный…
Снова этот кошмар Масхадова, кровавые чеченские мальчики, убивающие друг друга в междоусобице. Масхадов ввел шариатское правление, чтобы упредить оппозицию. Масхадов ввел шариатское правление, чтобы угодить всем сразу и предотвратить раскол в обществе.
Масхадов не угодил никому. И лишился всякой опоры и поддержки.
Национал-демократические силы, парламент, лишенный по указу № 39 законодательных функций, указа Масхадова не признал. Парламент продолжил свою работу, став еще одной оппозицией президенту.
Вместо парламента Масхадов сформировал Шуру. “Шуру-муру” — как говорили у нас в конторе. В свою Шуру Масхадов пригласил влиятельных полевых командиров, включая Басаева. Но Басаев, хотя и распустил по случаю полной победы шариата свою партию “Движение Свободы”, в масхадовскую Шуру не вошел. Вместо этого он объявил о создании своей Шуры, в которой натурально стал амиром — председателем.
И ваххабитов умиротворить не получилось. Джамаат, организация ваххабитов, высказался однозначно: введение шариата Масхадовым — только попытка обмануть настоящих верующих, запудрить им мозги. Нет, верующие не должны удовлетворяться этими подачками. Они обязаны вести джихад до полного шариата во всем мире, без всяких президентов.
А шариат шагал по Ичкерии! В середине февраля президент распорядился прекратить трансляцию российских телеканалов ОРТ и РТР как противоречащих шариату. Вещание разрешалось возобновлять только во время выхода в эфир информационных программ и…
И сериала “Дикий Ангел”.
Мелодраму смотрели чеченские женщины. Усталые, измученные, тянущие на себе экономику семей и республики. “Дикий Ангел” был для них единственным доступным наркотиком, отдушиной, окном в мир мечты и сказки.
Запретить “Дикий Ангел” — значило, спровоцировать женщин на бунт, бессмысленный и беспощадный. На это никто не решился. Женщин боялись все: и правительство, и боевики, и шариатчики.
Женщины стали главной помехой в победном шествии шариата. Они отказались носить арабский хиджаб. Они сказали: вы в наши тряпки бабские не суйтесь, вы у себя разберитесь — с коррупцией, пьянством, грабежами, распутством. Наши тряпки — последнее дело.
Активизировалось исполнение закона о люстрации. Чиновников и сотрудников правоохранительных органов проверяли на участие в органах оккупационного режима 1995—1996 годов и вообще лояльность российской власти.
Лечи был вне подозрений. Он в 1996 году только откинулся с зоны и сразу — в сопротивление. И даже на зоне был в полном отрицалове, с активом не якшался, с кумом не дружил. Я тоже особых подозрений не вызывал, я вернулся в Чечню уже после окончания войны.
Но несколько наших коллег из Шалинского РОШГБ были уволены по приказу министерства. Это были лучшие сотрудники, опытные милиционеры, со стажем, знающие, обстрелянные во всех передрягах. Да, они работали в РОВД и при русских. Они милиционеры, другой работы у них и не было и быть не могло!
Люстрация обескровила и без того дырявый штат нашего ведомства.
Потом парламент заблокировал закон о люстрации, и дядя вернул большинство уволенных на свои места.
Восемнадцатого февраля был мой день рождения, который я никак не отмечал. Двадцать третьего февраля был официальный праздник Ичерии — День возрождения нации, ранее — День скорби. Годовщина депортации чеченцев в 1944 году. В Грозном шли парады. А я и этот праздник не отмечал.
Праздники ушли из моей жизни вместе с детством.
Вечерами я выходил во двор и смотрел на огни. Горели нефтяные скважины. Я вспоминал пионерские походы: “Взвейтесь кострами, синие ночи!..”.
И думал: вот, взвились… допелись мы, домолились, допризывали на свою голову заклинаниями этот древний огонь, рвущийся из-под земли.
Нефть горела, а экономика замораживалась. По новому указу президента были приостановлены выплаты задолженности по заработной плате всем бюджетникам, если эта задолженность образовалась до 1 января 1999 года. Так что и наши декабрьские жалования пропали. Но другим было хуже: работникам культуры вообще за все время дали только одну зарплату — за октябрь 1998 года.
Денег в бюджете не было, и взять их было неоткуда. Вот такая смешная страна!
Текущую зарплату, кстати, лучше выдавать не стали и после списания долгов за прошлый год.
Многим людям действительно было трудно найти что поесть.
И, неслыханное дело, в Чечне появились беспризорные дети. Не русские беспризорники, уже свои, чеченские дети, которые никому не нужны. Потерявшие родителей в войну. Брошенные родителями — алкоголиками и наркоманами. И не взятые на воспитание ближайшими родственниками, односельчанами, просто — другими взрослыми!
Потому что не было и родственников? Или потому что родственникам самим нечего есть?..
Многие из них снова пойдут сыновьями полка и будут подрывать танки и бронетранспортеры на улицах Грозного, во вторую войну, как в первую.
Гавроши.
Я далек от романтизации этих мальчиков, сражающихся в войны и революции. Аркадий Гайдар и его сверстники в Гражданскую войну. Гитлерюгенд с фаустпатронами на улицах Берлина. Чеченские мальчики с гранатометами в подвалах.
Я знаю только одно: восемнадцать лет — неправильный возраст для призыва в армию.
Уже поздно.
Самое лучшее время для призыва — тринадцать лет. Вот когда мы все мечтаем о боях, жаждем крови! И мы не знаем жизни, поэтому не ценим жизнь — ни свою, ни чужую. Мы еще жестоки, как дети, но уже сильны и коварны, как взрослые. Мы очень хотим убивать.
Сделайте призывной возраст с тринадцати лет, и у вас больше не будет уклонистов. В восемнадцать мальчик уже открывает для себя любовь и томление плоти, рождающей из себя другую плоть. Его ум затуманен. Он хочет обнимать девушку, а ему дают в руки автомат! Фрустрация! Вы не получаете солдат, вы получаете психических инвалидов, озабоченных недозрелых самчиков.
В тринадцать лет мы чисты и невинны, мы прямы и естественны, мы настоящие солдаты, мы никого не любим, мы очень хотим убивать.
Это время инициации в первобытных культурах.
Но что может быть лучшей инициацией для маленького мужчины, чем настоящая война?
И Масхадов объявит призыв с тринадцати лет. Позже, когда начнется война.
А пока? Пока беспризорные дети собираются в шайки. У них есть оружие. Они грабят ларьки и магазины, убивают взрослых и друг друга, продают и употребляют наркотики.
Зима 1999 года была необычно теплой. И весна наступила рано, еще в феврале. С приходом календарной весны, в марте, было уже солнечно и сухо. Зеленели свежей листвой сады, цвела сирень.
И гнили помойки. В условиях бездействия коммунальных служб стихийные свалки возникали везде. Трупы животных, остатки пищи, строительный и бытовой мусор — все отходы громоздились горами на пустырях и в тупиках улиц, бродили, источали вонь, испускали газы, как больной кишечник поверженного наземь дракона, а с мерзостью — и болезни.
В Грозном жители выходили бороться с помойками на субботники, вспомнив опыт советской жизни. У нас в Шали в очередной раз запретили выбрасывать на улицу мусор. А куда его выбрасывать? Люди жгут мусор в своих огородах. От того село постоянно покрыто сизым дымом, как поле Бородинской битвы.
Друг мой, прошло уже почти десять лет, нет Ичкерии, нет шариата, полный конституционный порядок, а в Шали как не было куда вывозить мусор, так и нет до сих пор. И жгут в огородах, и сизый дым стелется в любое время года, каждый день. Делают из отходов огонь и дым, выбрасывают мусор в воздух, в ветер, в облака. В небо. Не оскверняют ли небо? Так ведь еще и не каждый мусор горит. А что делать со стеклом, железом и камнем?
Пятого марта в аэропорту “Северный” города Грозного неизвестные похитили представителя МВД РФ генерал-майора Геннадия Шпигуна. Неизвестные похитили и увезли в неизвестном направлении. В том самом, да.
Во время войны 1994—1996 годов генерал Шпигун был руководителем ГУОШ — Главного управления оперативных штабов. Это слово стало для тысяч чеченцев другим именем ворот в ад, аббревиатурой неизвестного направления. В ГУОШ пытали, из ГУОШ отправляли в концентрационные… простите, в фильтрационные лагеря. Иногда в ГУОШ просто расстреливали.
Назначение полномочным представителем МВД в Грозном именно Шпигуна было не очень умным решением российских властей. Или нарочитым плевком в лицо независимой Ичкерии. Говорят, за несколько недель до похищения Масхадов просил российское руководство отозвать Шпигуна, заменить его на другого представителя. Но не был удостоен ответа.
Генерала выкинули из самолета прямо на взлетной полосе. Забросили в уазик и скрылись. Теперь ему предстояло самому совершить экскурсию в то, запретное измерение — неизвестное направление.
Министр внутренних дел России Степашин поклялся, что найдет и освободит своего подопечного. Он пригрозил Чечне точечными ударами по базам боевиков и высадкой десанта спецподразделений, фактически — новой войной. Маленький генерал тоже стал картой в чужой игре, как когда-то мальчики, исчезнувшие в его ГУОШ. Российская операция в Чечне началась позже, но до самого марта 2000 года она сохраняла этот сюжет — спасение рядового Райана. Только не рядового, а генерала. И спасать его никто не собирался, на самом деле.
На самом деле он был уже три месяца как мертв, когда через год его труп обнаружат в захоронении близ Итум-Кале. Он умер от сердечной недостаточности. У него остановилось сердце. Он увидел там, в неизвестном направлении, то, чего не должен видеть живой человек. Или был убит похитителями. Или сбежал от похитителей, но замерз в горах.
За три месяца труп сильно разложился, и правду установить было трудно. Да она и не нужна никому, как всегда.
А республика качалась на масхадовских качелях: туда — сюда, к шариату — от шариата, к Басаеву — и обратно. Почувствовав, что с этим шариатским правлением он подпилил сук своей собственной легитимности, Масхадов вернулся к жесткой критике оппозиции. Десятого марта президент заявил, что амир альтернативной Шуры, Шамиль Басаев, действует во вред чеченскому государству, и поставил вопрос о высылке из Чечни самого Хаттаба.
Да, Хаттаб. Снежный человек. Я видел его один раз, мельком, в центре Шали. Высокий, красивый, чернобородый. Девушки, глядя на него, ахали. Хаттаб на девушек не глядел, был верен своей жене. Или всем четырем? Это был сильный мужчина. На правой руке у него не хватало пальцев — оторвало при взрыве гранаты где-то под Кабулом или Джелалабадом.
Странно, правда? В 1987 году Хаттаб воевал в Афганистане против советских войск, в рядах которых были и чеченцы, даже те самые, что сейчас оказались с ним по одну сторону фронта — против России. В одном из интервью Хаттаб говорил: “Газават показал свою силу, и сила не в оружии”. В чем сила, брат? — спрашивал герой Сергея Бодрова. И сам отвечал: в правде. Так и Хаттаб, но у каждого здесь была своя правда.
Хотя это неправда, что у каждого своя.
Правда — всегда одна.
“Здесь не Афганистан, здесь у России нет веры, нет идеи, нет цели для войны”. Он знал, что в Афганистане у СССР вера была, и идея, и цель. “А у нас есть цель, и если Россия хочет войну, то теперь война будет вечной”.
Война, может, и будет вечной. Люди всегда воюют. Но сам Хаттаб не вечен, ему уже тогда оставалось совсем немного.
Его называли “черным арабом”. Говорили, что он родился в Саудовской Аравии. Другие говорили, что он этнический чеченец, из Иордании — там живет много чеченцев, выехавших еще до революции.
Он узнал о войне в Чечне из репортажа CNN. Увидел картинку по телевизору. И отправился на джихад. Тоже жертва информационных технологий и реалити-шоу.
В Чеченской республике Ичкерия ему присвоят звание майора. Не очень круто, учитывая, сколько у нас было полковников и генералов. Наградят медалью “Доблестный воин”. И двумя орденами “Къоман Сий”. Масхадов хотел его выслать. Но позже будет вынужден сотрудничать с ним — через Хаттаба международные исламские центры финансировали Сопротивление.
Через год, в марте 2000 года, Хаттаб выведет остатки чеченских вооруженных сил из окружения в Аргунском ущелье, полностью уничтожив у высоты 776 близ Улус-Керта 6-ю роту десантников псковской дивизии ВДВ.
Федералы грозились, что поймают Хаттаба во что бы то ни стало. Хаттаб смеялся: пусть сначала поймают снежного человека!
Его не поймали. Но убили — тоже в марте. Еще через два года. Март, март, март. Март — морт — смерть… В марте 2002 года Амир ибн аль-Хаттаб, Самир бин Салех ас-Сувейлим, “Черный араб” и “Снежный человек”, амир Высшего военного Маджлисуль Шура Ичкерии, получил письмо, весточку от старушки-матери. Что он думал прочитать в этом письме?
Здравствуй, сынок! Да ниспошлет тебе Аллах долгих дней жизни! Как поживают мои невестки? Скоро ли я увижу своих внуков и тебя, ненаглядный мой? Приезжай домой, а то дядя Абдурахман совсем стал плох, хотел увидеть тебя перед тем, как его глаза навсегда закроются…
Говорят, бумага была пропитана ядом, и Хаттаб скоро умер от отравления. Как имам Али ар-Рида, как халиф Умар II, как Балдуин III Иерусалимский, как папа римский Климент VII и Эрик XIV, король Швеции; как император Лев IV Хазар, умерший от короны предшественника, пропитанной трупным ядом; как император Роман II Младший, отравленный собственной женой; как Владислав, король Неаполя; как Антипатр Идумеянин, как Степан Бандера, как Александр Литвиненко — через четыре года.
Говорят, это была хитроумная операция российской ФСБ. Еще говорят, это были разборки по поводу нецелевого использования денег, выделяемых на джихад, между самими моджахедами. Или говорят, что это были разборки, но ФСБ тоже приложила свои чистые руки и задействовала свой сумрачный гений.
Говорят, он был ранен в бою с российским спецназом и умер от последствий ранения и заражения крови, а история с письмецом от мамы — очередная утка.
Никто не знает наверняка. Никто никогда ничего не узнает наверняка.
Дудаев, Масхадов, Басаев, Радуев, Гелаев, Хаттаб…
Все, что мы знаем, — только то, что эти люди мертвы.
Иногда мы сомневаемся даже в этом.
Но тогда, в марте 1999 года, Хаттаб жив. Он возглавляет военно-учебный центр “Кавказ”. Лагерь подготовки террористов находится под Сержень-Юртом, в бывшем пионерском лагере. Ходят слухи о том, что на базе Хаттаба под Сержень-Юртом скрывается сам Усама бен Ладен, главный террорист и враг человечества № 1. Или № 2, после сатаны. Слухи муссируют в основном российские СМИ. Таким хитрым путем к взрыву бомбы на рынке во Владикавказе 19 марта, когда погибли десятки невинных людей, был привязан “чеченский след”: террористический акт организовал Усама бен Ладен, больше просто некому, а скрывается террорист в Чечне. Больше просто негде.
А лучшее место в Чечне, где журналисты могли бы спрятать Усаму бен Ладена, Саддама Хусейна, Адольфа Гитлера, снежного человека, лохнесское чудовище, марсиан и троллей, — это лагерь Хаттаба. Никто не видел его изнутри, не знал, что там происходит.
Я был в том самом лагере, по-настоящему, пионером. Если быть точным, это не один пионерский лагерь, а целая гирлянда лагерей по берегу горной реки, мелкой, с холодной и хрустально-чистой водой. В лесах из бука, среди черных гор. Лагеря назывались так, как обычно в СССР: “Родничок”, “Заря”, “Рассвет”, “Радуга”, “Дружба”… Я проводил каникулы в “Дружбе”. Помню эти места. Да, идеальное место для военной базы.
Во время Хаттаба я туда тоже не смог бы попасть. Мы не очень-то контактировали с Хаттабом и его курсантами. Они спускались в Шали, чтобы купить продуктов на рынке. Мылись в общественной бане, стоящей на источнике целебной сероводородной воды. А еще мы постоянно слышали выстрелы и подрывы в стороне пионерских лагерей — обучение не прекращалось ни на день.
Дорогой мой, мне надоели все эти ваши “воспоминания о войне”. Меня тошнит от них. Какая война, о чем вы? Не было войны, как не было и мира, как не было и такого врага, такой страны — Ичкерия. Мне говорят, что у меня конфабуляции, что я грежу наяву, но я-то все помню и все знаю. Это вы галлюцинируете, вместе со всей Россией, вместе со всем миром.
“Я был на войне”, “А ты был на войне?”, “Он воевал во вторую чеченскую…”
Тошнит.
Послушаешь, так по России миллионы мужчин прошли через “войну” с “Чечней”. Если не миллионы, то сотни тысяч. Где же и с кем они все воевали, родимые? Только в своих снах, со своими кошмарами. Некоторые теперь писатели, или журналисты, или вообще просто — мачо. И смотрят так, несколько свысока, мол, что они понимают — гражданские! Вот когда я был на войне…
Или во дворе — вышел недавно, навстречу пьяный, в стельку, — дай прикурить, брат! Дал. Мы, говорит, выпили, с товарищами фронтовыми, сам понимаешь… кто с этой войны нормальный пришел? Вот и пьем.
Да, пьют, и эти беседы: “когда мы были на войне…”.
У меня в детстве был сосед, маленький мальчик, его потом убило бомбою, так вот, он говорил: когда я был большой, я ходил охотиться на волков!
Так и они.
Что такое эта война, на которой они были?
Чаще всего два—три месяца командировки в Чечню, в составе отряда ОМОН. Сидели на блокпосту, носа не высовывали. Может, провели пару зачисток мирных жителей. Однажды ночью блокпост обстреляли, бывает. На мину кто-то нарвался, тоже не редкость. Если совсем повезло — попали в засаду. Сами ничего не успели понять, но боестолкновение было. Зачет.
Могли еще участвовать в масштабной операции. Например, группа из трех боевиков, мальчиков лет семнадцати, блокирована в селе силами дивизии ВДВ при поддержке артиллерии, авиации, совместно с полком ВВ и парой-тройкой армейских батальонов; это не считая милиции. И вот все они долго и героически уничтожают трех несчастных мальчишек. И получают за это ордена, медали и звания.
Очень мило. Но это не война.
Когда вы говорите “война”, “я был на войне” — создается впечатление, что речь идет об опыте, равнозначном опыту ветеранов Великой Отечественной, прошедших от Бреста до Москвы и от Москвы до Берлина, обороняясь в траншеях, отражая танковые атаки, переправляясь под огнем через широкие реки, бросаясь в рукопашные схватки и выдерживая долгие позиционные бои.
Но ведь это не так, дорогие мои, вы все врете.
Было бы честно, было бы правильно, если бы вы рассказывали о себе: я служил в карательном отряде.
Но это не красиво, не романтично — девушки не будут ахать.
И поэтому вы все врете — про войну.
Хватит врать. Пора уже иметь совесть.
Настоящих боев было не так много. Настоящая война — это штурм Грозного. Когда на улицах горели танки, когда дома переходили из рук в руки несколько раз на дню, как в Сталинграде. Те, кто сражался там, они могут сказать — я был на войне. И русские, и чеченцы.
Но их было мало. В сравнении с тысячами и тысячами новоиспеченных “ветеранов боевых действий”. А осталось в живых еще меньше.
И чеченцы не хвалятся своим участием в войне. По понятным причинам. Да и вообще — чем тут хвалиться? Была война — мы воевали. Это как всегда, как повелось, уже сотни и тысячи лет. О чем тут говорить?
Меня тошнит это всего этого.
Когда мир встанет с головы на ноги, мы перестанем гордиться, нам станет стыдно. Стыдно за то, что мы были на войне. Или даже просто — где-то неподалеку.
Наше ведомство и весь силовой блок лихорадило постоянными реформами, преобразованиями, объединениями, реорганизациями, переименованиями и прочими бюрократическими инфекциями, что еще более осложняло повседневную работу. Мы не успевали привыкнуть к тому, как нас зовут, заменить шевроны и удостоверения, как подоспевала новая реформа.
Четырнадцатого марта вышел указ Масхадова о создании Министерства государственной безопасности ЧРИ. В новое министерство вошли: Служба национальной безопасности (СНБ), Управление по борьбе с похищениями людей (УБОПЛ), Управление безопасности на транспорте и другие спецконторы. Главой МГБ стал бригадный генерал Турпал-Али Атгериев, вице-премьер Кабинета министров, куратор силовых структур, правая рука Масхадова.
То есть теперь у нас было Министерство государственной безопасности, возглавляемое Атгериевым, и Министерство шариатской государственной безопасности, руководимое Арсаевым. Чтобы не повторять слово “государственной” наше министерство стали называть просто Министерством шариатской безопасности. Как будут разграничены полномочия, оставалось не вполне ясным. Вроде бы МГБ — аналог советского МГБ-КГБ, российской ФСБ, то есть — собственно спецслужба. Но раньше эту роль выполняла НСБ, руководимая Ибрагимом Хултыговым, а теперь она включена в МГБ на правах структурного подразделения. И если МГБ — это расширенная НСБ, то зачем ей Управление транспортной безопасности: попросту говоря, линейные отделения милиции на транспорте? И вообще, в чем будет отличие МГБ от МШБ? И зачем два ведомства, дублирующих друг друга? Все это выглядело как бред.
Или аппаратная игра. Игра, в которой если хотят отодвинуть чиновника, не объявляют об увольнении, а создают параллельное ведомство и назначают его руководителем нового фаворита.
Иногда старый, поняв, что утратил первую роль, уходит сам.
Асланбек Арсаев уже через две недели после создания МГБ подал в отставку. Ушел по собственному желанию. Это формально. Мы же понимали и поговаривали в кабинетах, что Асланбека “ушли” — вынудили оставить свой пост.
Точно так же в начале мая с поста министра иностранных дел ушел Ахьяд Идигов. Он констатировал, что его министерство существует только на бумаге, нет даже офиса. А в правительстве действует структура с параллельными полномочиями — Департамент по связям с зарубежными странами.
Арсаев не растворился, не ушел от дел. Он вернулся в армейские подразделения, откуда пришел во власть.
А нашим новым министром стал бригадный генерал Айдамир Абалаев. Я имел возможность познакомиться с ним лично 11 апреля. В тот день бойцы Шалинского РОШГБ (кажется, мы назывались еще так) под моим личным руководством (Лечи остался в конторе) отбивали у бандитов нефтяную скважину неподалеку от города Аргун. Вялое переругивание милиционеров с преступниками, не желавшими отдавать скважину, вдруг превратилось в ожесточенную перестрелку. Шальная пуля сбила берет с моей головы. Я свалился на землю и палил из АК в сторону бандитов. Не прицельно, скорее от страха и злости. “Нефтяники” ранили двух наших и ушли на вызванных ими по рации машинах, прикрывая свой отход огнем. Мы, кажется, тоже успели кого-то задеть — на земле у обочины, где бандиты грузились в транспорт, расплылись пятна крови. Через час на месте перестрелки был Абалаев со свитой. Заслушал мой рапорт, покивал головой. Сердечно обнял на прощание, как родственника. И уехал обратно в Грозный.
Айдамир Абалаев был потомком имама Алибека-хаджи, чеченского национального героя, жившего в XIX веке. В первую чеченскую войну он командовал горнострелковым полком, воевал в Ножай-Юртовском районе. В 1996 году вместе с Салманом Радуевым он захватывал Кизляр. Абалаев был противником Басаева, Хаттаба и всех прочих ваххабитов.
Во второй войне он снова будет сражаться в Ножай-Юртовском районе. Он почти что примет позицию Ахмата Кадырова, будет близок к тому, чтобы сложить оружие. Но после смерти Хаттаба вновь будет воевать с русскими. В 2002 году он погибнет, возвращаясь с совещания с президентом. Его “Нива” попадет в засаду. Российские СМИ сначала заявят, что ликвидация осуществлена федеральными властями. Потом спишут убийство на Масхадова.
Вскоре, 24 апреля, по указу президента, МШГБ-МШБ было переименовано. Как? Правильно. Обратно, в МВД, Министерство внутренних дел. Завершило полный круг. МВД-ДГБ-МГБ-МШГБ-МВД. Может, я что-то пропустил или перепутал, немудрено при такой изменчивости вывесок нашего ведомства.
Лечи, конечно, не мог не съязвить:
— Если курицу назвать орлом, она все равно не сможет летать.
Эту сомнительного свойства шутку он только при мне повторил несколько раз. И слышал ее не только я.
Как назло примерно в это время Масхадова стали в официальной прессе все чаще называть не президентом, а “имамом”, духовным вождем народа. Так что шутка дяди звучала двусмысленно.
А тут еще 1 мая вышел новый указ президента. Масхадов лепил указы как пирожки, подменяя своим нормотворчеством законодательную деятельность парламента. Но первомайский указ был вообще что-то особенное. Указ за № 128 предписывал провести аттестацию — новую “чистку” — в судебных и правоохранительных органах. На этот раз, на предмет наличия сотрудников с “криминальным прошлым”. Отныне граждане, имеющие судимость, не могли быть приняты на работу в судебные и правоохранительные органы, а работающие подлежали увольнению.
Было очевидно, что указ подсунул президенту Атгериев, который уже выступал с заявлениями о недопустимости вхождения во власть уголовников, а также просто непрофессионалов. По его мнению, в судебных и правоохранительных органах должны работать квалифицированные юристы, а не доблестные участники Сопротивления, с образованием в три класса церковно-приходской школы или медресе.
Вроде бы все правильно. Благие намерения, как всегда.
Только вычистили под эту сурдинку моего дядю Лечи. Формально — на основании его судимостей. Которые, конечно, никогда не были ни для кого секретом. И дядя, пересидевший столько “чисток”, был уволен по формальному и несуразному поводу — понятно же, что он давно не уголовник. И столько сил отдал, кровь пролил, борясь с преступностью! Это было несправедливо!
На самом деле, я был в этом уверен, дяде припомнили все его демонстрации нелояльности и свободы, его собственное мнение по всем вопросам. И критику шариата с “африканскими законами”. И особую позицию по еврейскому вопросу. И анекдот про курицу и орла. Анекдот, может, стал последней каплей.
Унаследовав светлые стороны социализма, Чеченская республика получила и генетические болезни СССР, такие как обидный герпес преследования за анекдоты.
Что касается квалификации, то, совершенно объективно говоря, Лечи был очень квалифицирован в юриспруденции, хоть и не заканчивал юрфка. Он изучал право в местах лишения свободы — была у зэков такая мода. И если учесть, сколько лет он сидел, то закончил он не только университет, но и аспирантуру. И вполне мог защищать кандидатскую диссертацию.
Лечи знал практически наизусть УК и УПК РСФСР, воспроизводил близко к тексту многие постатейные материалы. Был хорошо осведомлен в криминалистике, а криминологию мог бы даже преподавать. Психология преступного поведения, принципы организации и функционирования преступных сообществ были ему известны лучше, чем кабинетным профессорам.
Все это я искренне выпалил дяде вечером того дня, как стало известно о его отставке. Лечи выставил несколько бутылок водки, собрались самые близкие друзья-коллеги; всю ночь мы провожали босса, сидя в его кабинете, во Дворце пионеров. Пили и буянили, не страшась доносов в шариатские суды. Мы все хвалили и превозносили Лечи, особенно я. Под утро я называл дядю уже не иначе как “Профессор”. Так же его стали звать и все остальные.
И это дядю особенно растрогало. Он признался:
— Товарищи мои! Вот я сколько чалился, а приличного имени мне не нашли, ни в крытке, ни на зоне. Звали по имени, по фамилии, или просто — чечен. А вы — Профессор! Это очень хорошее имя, достойное! Прямо под коронацию!
С тех пор это второе имя закрепилось за Лечи. И во время боевых действий его знали уже так: полевой командир Профессор, позывной — “Сокол”.
На следующий день меня ждала предсказуемая новость. Я должен был занять место Профессора. Как заместитель, с приставкой и.о. — исполняющий обязанности. Начальника. Но начальника чего?
Республиканское ведомство переименовали. Не было больше МШГБ, не могло быть и РОШГБ — районного отделения шариатской государственной безопасности. Районное подразделение в структуре МВД должно было называться как-нибудь вроде РОВД или РУВД. Но это было бы совсем как в России. А нашим ичкерийцам хотелось выпендриться. Вот и назвали мою контору — Шалинское управление полиции.
Мне это сразу не понравилось. Что же я теперь, полицай?
Я сидел в кабинете Лечи — теперь уже в своем кабинете, хоть и ненадолго, как окажется, — и делился своими переживаниями с Мусой Идиговым. Он хоть и шариатчик, и дурень смешной, но вроде в стукачестве не был замечен.
— Полиция, милиция — какая разница? Полиция — даже красивее. Как в американских фильмах, — говорил Муса.
— Эх ты, Муса! А еще мусульманин! Ты же знаешь, Америка — главный враг Ислама!
— Да, — вздохнул Идигов, — но фильмы хорошие! И в чем все-таки разница?
— Понимаешь, милиция — это как бы народное ополчение, это когда народ сам вооружается, чтобы охранять порядок. А полицейских вооружает государство, чтобы охранять государственный порядок и саму власть, в том числе от народа. Такая историческая разница. Понятно, что и в СССР милиции давно не было, была полиция. И в России, и у нас тоже. Но все равно, слова — они имеют свою силу, за ними традиция.
В моей речи была пара не очень понятных Мусе слов, но суть он понял и со мной согласился:
— Да, милиция лучше. При настоящем шариате будет не полиция, а милиция! Только настоящая милиция, а не как ОМОН у русских, который свой народ убивает.
Герман Садулаев