Чудо среди тьмы: и есть, и будет

1.

МИРОТОЧИВАЯ

…многозубчатая, сверкающая темным, будто на рыбацком костре подкопченным, золотом корона над Ее чистым, крутым лбом.

Крутолобая. Как бычок.

С головокружительно-безумными, священно-бездонными, налитыми растопленным зимним льдом, громадными, как две синих ладьи, глазами. Синие, опаловые белки выпуклы, как очищенные Пасхальные яйца; темно-коричневые радужки внезапно отсвечивают морозно-голубым, наивно-детским аквамарином.

Драгоценное лицо. Переливается, вздрагивает, светится.

Она – драгоценность Земли; и Земля повторяет Ее тысячу, миллион, десятки миллионов раз; вот повторила и теперь.

Щеки округлые, и чуть выпирают, смугло торчат южные скулы. Слегка раскоса, будто Она – татарка. Может, Она – татарка?

Может, Она – абиссинка, ассирийка, армянка, грузинка, таджичка, степнячка, мулатка, креолка, эта смуглая скорбная еврейка с глазами огромными, как два глиняных блюдца, только вынутых, после обжига, из печи?

Рот. Этот скорбный рот. Рот – тоже драгоценность. Персы воспевали рубиновый, гранатовый рот; пели о женских устах, что как лепестки роз. Здесь драгоценность великой скорби, упрятанная в шкатулку вечной, неизбывной радости.

Да! Радости. Ибо Она радуется.

Ибо невозможно никогда и никому победить, измять радость Ее.

«Хайре!» — кричат Ее глаза. Хайре, шепчет ее печальный, нежный рот. Слишком нежный для убивающего мира.

ДЛЯ ЖЕСТОКАГО МIРА, ПОГРЯЗШАГО ВЪ УБИЙСТВАХЪ И УЖАСАХЪ, ВЪ ШОПОТЕ ДIАВОЛА.

Хайре, гелиайне… Кирие элеисон…

Что спускается на Ее чистый, крутой и смуглый лоб с обода короны?

Посреди Ее лба, между бровей, светится прозрачный, висящий на золотой, почти невидимой цепочке, весело-искристый камень. Искусно ограненный самоцвет.

Самоцветы – глаза Земли.

Прозрачный камень на Ее лбу внимательно, спокойно смотрит в мир.

В ШИРОКIЙ И БЕЗУМНЫЙ МIРЪ, ИСПОЛНЕННЫЙ ГРЕХА.

Внимательно, спокойно, ясно, твердо, нежно.

Оба Ее глаза смотрят; и самоцвет сторожко, огненно глядит.

О, да Ее щеки тоже глядят! И рот глядит, дрожит, как алый глаз.

И каждая ноздря, дрожа, глядит. Вдыхает скорбь и ужас. А выдыхает аромат и чистоту.

Углы Ее губ приподнимаются. Это улыбка. Она – улыбается.

Она держит улыбку на лице, как держат в ладонях маленькую птицу.

И вот-вот отпустят.

И уже отпускают: лети!

Но птица не улетает. Не хочет улетать.

Птица знает: Ее нельзя покидать. У Нее будет большое, невыносимое горе.

И потом – такая же великая, необъятная, как небо, невыносимая радость.

Птица хочет навсегда остаться с Ней. Ее утешить.

Прочирикать Ей: я любовь, я с Тобой.

Нет, это Ее глаза как птицы! Они летят впереди Ее лица.

Они летят, плывут, живут и умирают.

И умирая – воскресают.

И воскрешают.

Эти длинные аквамарины, эти темные, звездчатые сапфиры, эти долгие, налитые слезами боли и любви лодки – это они, они поднимают нас из мрака, со смертного ложа, вынимают, тонущих, из тьмы бушующего моря, из ревущего огня великого пожара; пылая впереди, в кромешной тьме, как два огня, два факела могучих, выводят из тюрьмы.

Засовы остаются висеть. Замки тюремные – тяжелеть.

А эта, вот эта рука протягивается – сияет – и пальцы светятся, как свечи, и ты берешь эту руку, как хлеб берут; и, как в хлеб, лицо, губы в нее погружаешь, и запах вдыхаешь.

И – ты сыт; свободен; и крепкая рука руку твою сжимает и тебя ведет.

По черному, узкому слепому коридору.

И вы – вдвоем – выходите на волю, на простор, в метель и ледяной воздух, в чистый ветер, в блеск полыньи, в звон ветвей обледенелых приречных, мертвых ракит.

Лицо Ее горит!

И ты глядишь в Ее лицо. И волосы Ее, густые, пахучие, как зимнее сено, вылетают, летят по ветру из-под горящей тяжелыми, красными и синими, как угли в печи, самоцветами Ее тяжелой золотой короны.

Корона Ее тяжела!

Но Она не снимет ее никогда

Ради тебя.

Ради свободы и радости твоей.

Она оборачивает лицо Свое к тебе, и ты глядишь в Ее лицо, и слепнешь от золотого, нежного света, брызгающего во все зимние стороны, в ночь зимнюю – маслом от голодной, бедной сковороды — от Ее щек, от Ее скул, от Ее лба, от Ее улыбки, от Ее глаз.

Глаза Ее, две серебряных, сверкающих синей, небесной, звездной чешуей, легко и быстро плывущих рыбы! В океане скорбей. В море горя. В людском бездонном, темном, безумном море.

Солнце – лицо Ее!

Счастье – лицо Ее!

Ты падаешь коленями в жесткий снег, в ледяной наст.

Ты шепчешь: любовь – лицо Твое.

И слышит Она тебя, и улыбается тебе.

И в улыбке блестят сквозь алые, вздрагивающие губы перламутровые зубы Ее; жемчужины их катятся, рвется тонкая нить, и, о чудо, катятся они не вниз, а вверх, и вот уже все небо, мрачно-синее ночное небо – ее звездная, счастливая улыбка.

Всеми звездами мира улыбается Она тебе.

И рыбы звезд играют и прыгают, танцуют вокруг Ее сияющей головы, над ее окутанными горящей, как хвост павлиний, златотканой парчой, круглыми плечами; вокруг тонкой, горделиво-прямой шеи Ее, и бусами небесными серебряные, алмазные рыбы обвивают шею Ее, и ложатся на часто дышащую грудь Ее сверкающим небесным ожерельем.

И метель набрасывает на Нее меховую, драгоценную, белую шубу свою.

Горит, мерцает под Луной, под звездами парча. Горят глаза. Горят святые ладони. Горят ступни, смертный снег прожигая.

А, да Она – босая!

Господи, да босая же Она…

Встать на колени. Поцеловать тот снег, что Она стопами прожгла. Поцеловать ту холодную черную землю, что над бугре – над рекой – под жемчугами неба ночного – под Ее горящими ступнями – оттаяла.

Щекой – к Ее ноге голой – прижаться.

Как Ты, родная? Как же Ты босая, нежными, пылающими ступнями идешь по колючей, соленой земле?

По камням… по крови… по зазубринам льда… по грязи… по пылающим углям… по истлевшим костям… по смиренным кладбищам…

И над родильным ложем склоняешься.

И над одром умирающего в муках.

И – над короной на лбу Царя, которой венчают на Царство его.

И – над печью, в коей страдальцев сжигают живьем.

И – над скотом, что на бойню ведут, в чьих глазах стоит безумный крик, человечий!

Ты – надо всеми: в драгоценной короне, в парче золотой, и звезды в глазах Твоих, звезды – в ладонях, и синяя, алмазная Звезда на Твоей груди.

Что Ты держишь в руках?

Где Твой Младенец святой?

Что шепчешь Ты… я не слышу…

А, слышу: на Кресте… на Кресте…

А что же тогда в руках Твоих?

Подхожу ближе. Вижу: чаша.

И в чаше – темное, кровавое, сверкающее – плещется.

Кровь – святое Вино. А где же святой Хлеб?

«Ближе, ближе», — сияют синим снегом навстречу мне Твои длинные, звездные глаза.

Это мир, Весь Мир глядит на меня – из последней ночи – Твоими глазами.

И я слышу: святой Хлеб – это Я. Это лицо Мое. Наклонись. Прикоснись. Поцелуй. Вдохни. Стань Мною, а Я стану – тобою. Так замкнется звездный круг. Так Я снова зачну тебя, и снова рожу тебя, и снова погребу тебя, и снова воскрешу тебя. Я есмь круг миров, одна сверкающая, живая и теплая, воткнутая сканью в парчовый вечный лед, светлая драгоценность.

Меня не купишь. Не продашь. Не выдумаешь.

Я родила не только Бога твоего.

Я всех рождаю в жизнь. И в смерть. Всех.

Каждого.

И тебя – тоже.

Что течет по лику Твоему?! Какие светлые… как масло… пахучие… золотые, жемчужные капли…

Это миро.

Они текут не вниз, а вверх!

Да и ты, дитя Мое, не спускаешься вниз, а поднимаешься вверх.

Я в землю лягу!

Нет. Ты уйдешь в небо. Я обещаю тебе это.

Ее руки раскинуты. Прозрачный самоцвет во лбу пылает.

Льется тихий медовый свет от лица.

Льются по лицу мирровые слезы, заливают золотые щеки, золотой росой выступают на крутом, круглом лбу.

Слезами любви залиты, налиты до краев синие ладьи глаз.

Она уплывает. Она уплывает от меня в небо.

В россыпи зерен-звезд. В черное, звездное море.

Я слышу нежный запах. Миро светится.

Миро льется, катится, плачет, играет.

Играют изумруды, яхонты нешвенного хитона. Разводы, алые павлиньи хвосты вдоль по развышитой парче играют.

Играют рубины, сапфиры, жемчуга, турмалины, янтари, александриты, малахиты, сердолики на темном, обожженном, пожарищном золоте святой короны.

Прощай, Родная. Прощай, вся жизнь моя.

Заступница моя. Молельница моя. Небесная, упованная Царица моя.

Прощай, и когда придешь…

..а где же чаша со святым Вином?

Вот она – на снегу. На бугре над ледяной рекой.

Я наклоняюсь. Я в руки святую чашу беру.

Подношу к дрожащим губам.

Боже, Боже. Да это же сложенные чашей, живые, замерзшие, смертные руки мои. И в них растаявший снег. И земляная, коровия грязь. И чистые, с грязью земной смешанные, горькие, грозные, жалкие слезы мои.

2.

ЕЕ ЦЕНА

— Я предлагаю вам большие деньги! Вы вдумайтесь! Вдумайтесь! Никакой президент… никакой король!.. никакой банкир – вам – за нее – столько денег – не даст! Я, только я одна – дам!

Эхо под сводами храма отдалось, размножило последний возглас: «Дам-м-м… Дам-м… ам-м-м-м… ам-м-м-м…»

Священник, с всклокоченными седыми волосами, белобородый, растерянный, стоял перед красивой заносчивой девушкой в изящной шапочке из светло-золотой норки и в светлом меховом манто. Под распахнутыми воротником манто, на нежной белой шее девушки, светилось в полутьме храма, в дрожащих сполохах свечных золотых, кровавых язычков жемчужное ожерелье. Жемчуг был крупный, и в свете свечей – розовый.

Будто его, каждую жемчужину, аккуратно в кровь окунули.

— Нет… Госпожа… хм-м-м-м… кха, кха!.. Я не могу… Это – святыня…

Священник мучительно закашлялся.

Девушка, надменно задирая и без того курносый носик, ждала, пока святой отец прокашляется.

— Нет. Вы не понимаете, — терпеливо, но уже с затаенным раздражением сказала она. — Вы! Не понимаете. Я предлагаю вам за икону…

— Я понял, сколько вы предлагаете. — Священник вскинул на красавицу печальные, круглые совиные глаза. Он перестал кашлять. Он старался не опустить перед красавицей глаз. Прямо в глаза ей смотреть, в красивые, прозрачные, холодные, как два аквамарина. — Я слышал. Я все понимаю. Я и вас понимаю! Но давайте закончим этот разговор. Бог вам…

Священник только хотел сказать «судья», как девушка вскинулась не хуже дикой кошки:

— И слышать не хочу! Мне эта икона – понравилась! И потом, по ней течет это, ну, это, как его?.. вон капельки… я нюхала! Мне нравится, как они пахнут!

По лицу священника ходили волны борьбы и ужаса.

— Как вы можете так о святом миро… вы…

Красавица протянула руку в лайковой перчатке к иконе, мерцающей драгоценным окладом в медовом, мятном полумраке собора. Пахло свечным нагаром. Вился усиками дым от гаснущих свечей. Вспыхивали рубины и сердолики на многозубчатой короне Богородицы.

Священнику показалось – сквозь лайку прорастают хищные, длинные, хватающие ногти.

Он бессознательно ринулся вперед – спасти, заслонить телом, грудью Чудотворную.

— Вы – дурак! — раздельно, громко сказала красавица.

«Ак… ак… ак…» — заметалось эхо под сводами.

Священник широко перекрестился.

— Господи, прости ей, ибо не ведает, что…

— Я? — Лицо красавицы пылало гневом. — Я – ведаю, что творю! Я хочу ее у вас – у храма – купить! Немыслимо дорого купить! Эту цену государство даст за все храмы Москвы, вместе взятые, если только патриархия будет эти храмы продавать! Ну вот захотела я ее купить! Ну вот понравилось мне, как по ней душистые капельки текут! Хочу! Хочу чудотворную икону – дома иметь!

Она повернула голову к иконе. Надменный, почти античный, твердо-золотой профиль чеканно высветился во тьме придела, где висела и мерцала икона.

— Вы все хотите иметь, — устало, тихо сказал священник. — Вы все хотите иметь, иметь, иметь. Это – торжество материального мира. А есть еще, госпожа, мир духовный. Там – ничего не продается и ничего не покупается. Там…

— Двести! — крикнула красавица.

«Еи… еи… еи…» — заныло, застонало эхо.

— Такой цены даже на Кристи не дают! На аукционе, слышали про такой?!

Священник опустил голову. Его взгляд запутался у него в бороде. Он теребил ее желтыми, будто прокуренными, высохшими пальцами.

— Вы их – на восстановление храма потратите! На ваших же дураков-прихожан! На новые иконы! На новые ризы! На все что хотите! На…

Она взяла священника белыми лайковыми руками за плечи и беззастенчиво, крепко тряхнула.

— На это – вы сто новых ваших храмов построите! Ну!

На лицо священника было жалко смотреть.

Красавица побеждала.

Длинные, синие, светящиеся серебряными белками во тьме, глаза Богородицы умоляли о милости. О пощаде умоляли.

— Двести пятьдесят – моя последняя цена, — сухо, холодно сказала красавица. И крикнула в лицо священнику:

— Последняя цена!

Потрескивали свечи.

— Нет, — сказал священник.

Было видно, как трудно ему было это говорить.

Красавица разъяренно повернулась к священнику спиной. Два здоровенных мужика, наряженных в невидимо-черное, послушно повлеклись за ней.

Она большими шагами подошла к Чудотворной и пальцем растерла каплю святого мира у Нее на щеке.

— Не плачь, девчонка, — сказала красавица Богородице и нагло подмигнула ей. — Не вышло у нас с тобой сегодня. Не вышло сегодня – выйдет завтра. Глеб, дай батюшке визитку!

Ражий черный мужик всунул в дрожащие руки священника бумажный квадратик.

Красавица понюхала вымазанный миром палец. Помазала пальцем губы.

— Очаровательный запах, — сожалеюще сказала. — Ну, да мы еще поиграем в кошки-мышки. Никуда вы от меня не денетесь!

Она пошла к выходу из церкви. Черные мужики, как медведи, переваливаясь с боку на бок, зашагали за ней.

Около двери она обернулась и крикнула священнику, как в лесу, издали:

— Триста!

«Ста-а-а… ста… ста…» — запело эхо.

Когда светлое драгоценное манто мазнуло полой по распахнутой двери храма, священник жалко посунулся вперед. Голос его трясся, когда он крикнул в дорогую меховую, стройную, исчезающую спину:

— Это… ваш рабочий телефон?!

Богородица Умиление плакала ароматными, светлыми, золотыми слезами.

Тихо, темно, пустынно было во храме.

Елена Крюкова