2509 круг солнца от Сотворения мира
О, жених, как усладить твою мысль, я знаю,
спи до утра в моем доме.
И потому, что ты меня любишь,
прошу, коснись меня своей рукой,
мой божественный господин, владыка, страж.
Поэма о правителе Шусиие и его невесте
Теперь мотыгу сила битвы пусть заменит,
оружие битвы пусть на бок твой вернется,
блеск славы пусть оно создаст.
Гильгамеш и Агга
«Я, Маддан-Салэн, царь Баб-Аллона и всей земля Алларуад, законный сын царя Кана II по прозвищу Хитрец, родной брат царя Уггала V, погубленного в мятежное время. Творец не дал мне детей. Обращаюсь к младшим братьям своим, к племянникам, ко всем мужчинам и женщинам царственного рода Ууту-Хегана, которые впредь будут править великим Царством баб-аллонским. Молю быть добрыми и милосердными к стране, отданной вам под руку Богом! Молю всех вас следовать моим путем, оберегая благословенную страну Алларуад от гибели.
До сего дня правление мое не было счастливым.
В людях умножились слабость, дерзость и корысть. Все, взятое в руку, расползалось, подобно гнилой одежде. Ни в чем не было надёжности. Разобщились города и области. Дворец и Храм, души людей и желания разных народов Царства. В мятежное время мне досталась страна Алларуад!
Восставали отдельные города. Потом весь край Полдня, вся Страна моря я вся область суммэрк, объединившись, напали на столицу. Брат мой и государь Уггал во имя Творца открыл ворота, не желая кровопролития. О, сколько терзаний принес великому городу Баб-Аллону мятеж, бесчинствующий в его стенах! Жизнь отдал и сам государь за свою слабость.
Три солнечных круга не было ни царя, ни Царства. И только в городе Кише некто Симут Суммэрк называл себя „государем всей страны Алларуад». Семья наша скиталась и пряталась, защитил и спас ее союзный народ Элама.
Потом я вошел в возраст совершеннолетия, венчался на царство, покинул землю Элама и вошел в коренные области страны Алларуад с малым отрядом верных. И Царство восстало! Города открывали мне ворота, армия множилась, враг боялся нас Бунтовской род Симуга пресекся. Гнезда мятежа, Баб-Аллон, Киш и Эреду, окружены были моим войском и сдались один за другим. На радостях я простил зачинщиков, не казнил никого.
Минуло семь лет, и вновь поднялся мятеж. А был он жесток и черен, города рушились, в срединных областях Царства явились злокозненные маги и чудовища из Мира Теней. Голод и мор изнурили страну, поражения обескровили войско. Народ гутиев и кочевники из пустынь Захода вырывали куски от плоти Царства. Ни в чем не было победы, и мало осталось верных.
Иссякла сила, иссякла отвага, иссякла вера, иссякло усердие.
Враг пришел к Баб-Аллону, и осаждал стены его, и вошел на улицы его. В домах и на площадях бились царские ратники с армией мятежа. Отдал я полгорода и полстраны. И на том, что отдал, исчезло Царство, встала тьма. Государем и внуком Тизкара назвал себя безродный пастух Ильтасадум.
Умирала страна Алларуад, дар Творца людям, светлое место, память о садах и чертогах Предначалья. Всей его мэ оставалась одна капля у меня на ладони. Суждено ли было простоять ему день, месяц или же более того, но только новый солнечный круг начался бы над землями с другим именем, другим законом, другой верой. Я увидел, как шествует сюда великая Тень, чтобы поглотить город и землю.
Последние сильные люди покидали меня, полагаясь на бегство.
Тогда я удалился в пустынное место и воззвал к Творцу, моля его спасти и сохранить Царство. Два дня и две ночи я не спал и не ел, проводя все время в молитвах. Потом я оставил моления и стал убеждать Бога всеми мыслимыми доводами, призывая позаботиться о своем народе. Потом я упрекал его и бранил. Потом выпрашивал милость, легши наземь лицом и разорвав на себе одежды. Я кричал, обращаясь к нему безо всякого строя и порядка: „Сбереги Царство! Прошу Тебя, сбереги Царство!» Но ответа не было мне. Наконец я произнес: „Ты же любишь нас всех, Ты любишь меня! Ради Твоей любви к одному человеку, ко мне, будь милосерден, измени Свой замысел! Ради любви Твоей ко мне, а моей к Тебе спаси Царство от гибели!» Тогда пришел ответ.
Мне нельзя рассказывать в точности ни то, что было мне явлено, ни то, что было мне сказано. Творец откликнулся на мольбы. Он обещал избавление. И ради сохранения Царства сделал черную пехоту, гвардию Дворца, непобедимой. Если все щиты Царства падут, черная пехота всегда защитит его, надо лишь дать ей приказ. Люди черной пехоты, и без Божьего дара сильные, отважные, неутомимые, стали воистину львами битв. Мятежного государя, вражеское войско и город Киш поразили они оружием и лишили царственности. Баб-Аллон очистился, царственность вернулась в его стены.
Но, получив этот Завет, я узнал и печаль, ибо сказано было: „Мэ Царства не вечна. Всему наступает срок; придет срок — исчерпается и Завет».
Каждому новому государю следует вознести молитву Творцу ради возобновления Завета. Если он не пожелает сделать это, Завет утратит свою силу. Если совершит должное, то получит ответ, который получил я.
Никто, кроме государей и первосвященников земли Алларуад, не должен знать о Завете, дарованном мне от Бога.
Молю вас, братья, племянники, дальние преемники мои! Молитесь ради Царства. Жалейте свой народ. Берегите его от черной мэ. Будьте милосердны. Жизнь Царства — на ваших устах.
Таков секретный канон
царя Маддан-Саяэна.
Записано в Лазурном дворце
со слов царя Маддан-Салэна и по воле его.
Писал первосвященник Аггалан.
Месяца тасэрта в 20-й день
2444 круга солнца
от Сотворения мира».
* * *
…Войско Бал-Гаммаста всегда встречали с радостью. Горожане и те, кто живет на открытой земле, видели в отряде дворцовых ратников проявление силы, а не знак угрозы.
Зато самого юного царя приветствовали по-разному. Иногда — с открытой душой. Иногда — с затаенной насмешкой. Чаще всего о» читал в глазах энси, городских первосвященников и агуланов печальный приговор: «Никого не осталось, кроме мальчишек. Бот и их уже посылают выпрямлять мэ Царства». Стольким людям было горько от его молодости! С какой надеждой смотрели бы они на отца! И с какой тревогой смотрят на него….
Лишь однажды в небольшом, но богатом Шуруппаке, городе высокомерных торговцев, наглых проводников и дивных поэтов, городе сытных хлебных запахов, городе, где все женщины щеголяют серебром и золотом, городе, наполненном воплями измученной вьючной скотины, его, царя баб-аллонского, восприняли всерьез. Энси Масталан пожелал уединенной беседы с ним.
Когда они остались одни, энси поклонился ему низко, не по обычаю. Выпрямившись, он заговорил:
—Отец мой и государь, я должен был показать тебе свое почтение. Я хочу говорить с тобою о неприятных вещах, и я хочу говорить честно. Если ты позволишь мне это, мой низкий поклон послужит доказательством моей почтительности, сколь бы дерзкие мысли я яви
—Мы — двое мужчин, которых никто не слышит. Говори что хочешь и как хочешь.
—Благодарю тебя. Ты знаешь мое имя — Масталан. Но так перекроило меня Царство. Мой отец — эламит, он служил бегуном в Баб-Алларуаде. А мать жила в бит убари энаим старого Киша. И когда-то меня называли именем Месилим…
—Твои родители?
—Умерли. Это было давно… Я рад, что Царство переиначило меня. Я никто, человек без народа, без семьи, без богатства, без Бога и без честного звания. Не будь Царства, я и остался бы никем. А сейчас Творец и государь Донат отдали мне под руку целый город…
—Без Бога?
—Мать верила в одно, отец в другое, а я верю в то, во что должен верить, став тем, кто я есть.
—Ты не веришь в Творца?
—По правде сказать, я не верю ни во что. Но воле Храма я подчиняюсь без горечи и тяготы. Мне нетрудно. Если там, на небе, есть кто-нибудь, может быть, мои молитвы избавят меня от большого зла…
—Не будь Царства…
—Да Страна Алларуад — это страна-для-всех. Здесь много безродных и пришлых людей. Не меньше, чем старого, коренного народа, приведенного сюда Ууту-Хеганом Пастырем. Да, мы подняты Царством из пыли, и я люблю его за это. Но мы сильны. Наша кровь моложе, а коренной народ устал. Я видел твое лицо, в тебе плещется сила, точь-в-точь как плескалась она в Донате Барсе, поистине великом государе… Мне это нравится. Я люблю людей мощи. Я сам таков. Но ты — старый народ, и ты тоже устал… еще когда твоя мать была беременна тобой. Держи Царство крепче, чтоб оно не расползлось. Держи! Изо всех сил держи! Зубами, ногтями держи! Мы, новые… не знаю… как назвать…
—Я понял и без того.
—…хорошо. Мы поможем тебе. Но только пока ты не утратил силы, воли и удачи. За тебя и за Царство мы будем драться с любым врагом, пока ты можешь удержать все это… — Он обвел вокруг себя рукой.
—Я удержу.
—Смотри же. Иначе мы поднимемся и станем хуже любого врага. Мы боимся потерять ваш закон и вашу защиту, но, когда закон падет, а защита ослабеет, нам потребуется самим подумать о себе. Никто тебе этого не скажет, но я не боюсь, я скажу. Мы — твой лучший щит, и мы же — самый опасный нож для твоей спины. Твоя сила — редкость среди людей старого народа. Вот и будь силен…
—Не знаю, старого ли я народа… Может быть, на равнинах страны Алларуад появилось нечто новое. Ты видишь? Полдень кипит. Ты видишь?
—Не понимаю… — Масталан-Месилим улыбнулся. — Отец и государь, если хочешь наказать меня, то я покорно жду изъявления твоей воли.
Двое мужчин в одних только чистых белых шебартах — набедренных повязках — испытующе смотрели друг на друга. Бал-Гаммаст первым отвел глаза. Да, этого человека стоило наказать, даже казнить. Или сделать его своим другом, оставить ему Шуруппак и опереться в трудный час, если понадобится… И Масталан совершенно точно знал, что не будет ни наказан, ни казнен, что у юноши, беседующего с ним, просто духу не хватит — раздавить. Однако энси надеялся на волю и здравый смысл царя. Может быть, он решится стать другом, может быть, не оттолкнет, не убежит.
Так вышло: оба все понимали друг о друге. И Бал-Гаммаст отлично видел превосходство своего собеседника. Этот невысокий, худой, налитый мышцами человек был бы, наверное, хорошим царем, но Бог рассудил иначе и сделал его хорошим энси. Лицо у него какое! Люди с такими лицами видят собственную смерть и улыбаются ей. В худшем случае, немножечко бледнеют…
Чего душе этой не хватает? Отчего она смотрит на все вокруг и видит одни свои отражения?
Бал-Гаммаст с пронзительной силой понял: не хватает любви. Столько воли, столько ума! А нет ни любви, ни милосердия. И надо сдержаться. Надо подпустить энси Масталана поближе к себе. Он может оказаться очень полезным — в нужное время в нужном месте.
— Обнимемся и будем добрыми товарищами, Масталан!
Обнялись…
***
«Не совершил ли я ошибку, когда отказался от Завета? — размышлял Бал-Гаммаст, прощаясь с городом Шуруппаком. — Творец, как же худо, если я ошибся! Как худо, как худо… Кому на съедение отдал я Царство!»
* * *
Бал-Гаммасту снился чудесный остров. Большой остров, покрытый лесами и садами. Только один раз в жизни Бал-Гаммаст видал столько деревьев сразу — когда Барс отправил сына вместе с дворцовым караваном пересечь пустыню и привезти драгоценное синее стекло: его делали умельцы одного сердитого народа, живущего на побережье моря Налешт. Там — да, там были леса, поражающие воображение. И еще кедровые рощи, от которых захватывало дух. Так же и здесь. Леса острова кишели зверями и птицами, в ручьях плескалось рыбье серебро, горные склоны затканы были ровным узором виноградников,
Остров окружало странное, недоброе море. Морская волна бывает синей, бывает зеленой, бывает прозрачной — и тогда принимает бело-желтые тона коралловых садов или песка на отмели, В бурную погоду она надевает грозные фиолетовые покровы. Но никогда море не бывает черным. А здесь оно было именно таким: черные волны с серой веной на верхушках. Казалось, вокруг самого острова море чернее и злее. Беснующаяся вода бьет в отвесные каменные щиты берегов с особенной силой. Нигде на острове берег не спускается полого к самой воде. Лишь в одном месте вырубленная в скалах лестница ведет к гавани, внутреннему озеру, защищенному поясом гор от злобы морской.
Бал-Гаммаст заметил, что небо в этих местах ниже, чем он привык. Над островом оно ласковое, голубое, чистое, столь чистое, что не бывает такого в мире, где он живет. Над морем вместе неба — серая каша с темными комками.
Посреди острова, на зеленом холме, высился огромный дом белого камня. Если бы пятьдесят человек один за другим встали друг другу на плечи, а Творец даровал бы нижним силу выдерживать тяжесть верхних, то и тогда верхние не достали бы до самой крыши.
Во сне зрение может сыграть с человеком презабавную шутку: видя что-нибудь под самым носом, он не может ни разглядеть, ни запомнить. Стены дома расписаны были, как стены дворцов страны Алларуад, но сколько ни старался потом Бал-Гаммаст, не смог вспомнить ни одного рисунка. Наверху красовались вытесанные из прозрачного горного хрусталя фигурки людей и животных, витые серебряные башенки, острия шпилей, и все это выглядело величественно и нарядно. Однако подробности покинули память Бал-Гаммаста сразу после пробуждения.
Он почувствовал, что находится у самого входа в дом, заходит внутрь, оглядывается по сторонам.
Отсюда стены казались светлой дымкой, крыша была прозрачной, и по небу плыл князь Ууту во всем блеске, щедро делясь теплом. Вместо пода стелились мягкие травы, ячмень колосился на полях, перечеркнутых каменистыми реками с чистой, как в колодцах, водой. Здесь и там разбросаны были селения, пасся скот. Люди ходили в красивых, разноцветных одеждах. Ни ветер, ни зной, ни потоп, ни голод, ни вторжение вражеского войска не угрожали им.
Жизнь торжествовала в светлом доме на острове.
Бал-Гаммаст подумал: все это похоже, наверное, на небесный чертог, из которого Творец выгнал когда-то людей за непослушание. Наверное, потом он сотворил для них на земле нечто похожее. В десять раз хуже того, чем владели они до изгнания, и в десять раз лучше того, чем владеют они сейчас повсюду. Повсюду, кроме, может быть, Царства».
Некто велел ему: «Обернись!»
Бал-Гаммаст повиновался. Здесь, у самого входа, легчайшая дымка оборачивалась каменной стеной. Он пригляделся. А!
Стена снизу доверху, сколько улавливал глаз, покрыта была сетью трещин. Так дряблая таблица старческого тела обезображена бывает немилосердными строками морщин…
* * *
..Дорогой от Баб-Аллона молодой царь успел переговорить с Месканом о тысяче вещей. Отряд спешил, но его путь, прерываемый полуденным солнцем и полуночным холодом, был все-таки неблизким. Мескан, мудрый человек, оказался отличным собеседником. Бал-Гаммаст неуютно чувствовал себя рядом с ним. Холодноват, да. Но не каждому определено Богом источать тепло свежеиспеченного хлеба… Очень красивый человек. Очень спокойный. Очень закрытый… Правильная мужская красота, соразмерность во всем. Солнечных кругов ему вдвое больше, чем царю: в темных, коротко стриженных волосах одна седая нить цепляется за другую… Бал-Гаммаст никак не мог решить для себя: робок Мескан или храбр? Ему нравились смелые люди, он хотел бы видеть смелых людей вокруг себя. Но ученик первосвященника вел себя по-разному и никак не давал решить этот вопрос окончательно,
— Откуда ты знал о Завете, Мескан?
Однажды он принес Бал-Гаммасту почерневший от времени серебряный футляр, внутри которого оказался прямоугольник из тонко выделанной кожи; на нем-то и был выведен несмываемой и не выцветающей от времени краской «Секретный канон». «Тут, государь, о старинном Завете, полученном когда-то от самого Творца. Моими устами первосвященник баб-аллонский просит тебя прочитать это в уединении…» С того мига мысли Бал-Гаммаста заняты были содержанием Завета. Но теперь он отвлекся и вдруг понял, сколь дорого стоит этот человек, ведь не кто иной, как Сан Лагэн, передал в его руки величайший секрет Царства. Должно быть, самый надежный хранитель тайн во всей земле Алларуад…
—Тот, кто в Храме, скоро умрет, — просто ответил Мескан.
—Сан Лагэн умрет? Как?
—Государь…
—Не нужно.
—Государь, в подобном разговоре мне удобнее говорить так, как мне подобает это делать, а не так, как ты разрешил.
—Хорошо. Говори же.
—Государь, один солнечный круг — самое большее, на что хватит мэ первосвященника баб-аллонского.
—Отчего ты так спокойно сообщаешь об этом? Он ведь твой учитель! Сан Лагэн…
—Моя боль и мои чувства — совсем не то, что может кому-то пригодиться. Отец мои и государь» «Секретный канон» создавался словами царя, рукой первосвященника и повелением Творца. Тот, кому он не предназначен, даже и узнав о «Секретном каноне», даже прочитав его, ничего не запомнит. Письменные знаки немедленно покинут его память… Твоему брату показали «Секретный канон» Маддан-Салэна раньше, чем тебе, и он все рассказал царице Лиллу. А потом очень удивлялся, отчего Та, что во Дворце, не понимает ни слова о Завете, сколько бы государь Апасуд ни пытался завести с ней разговор о тех давних делах.
—Сан Лагэн… Сан Лагэн…
—Сан Лагэн умрет, когда Бог перстом проведет черту, обрывая его срок… Я скорблю об этом. Но сейчас он еще жив, зачем же оплакивать его прежде времени?
Мескан был прав своей холодной прямой правдой. Бал-Гаммаст промолчал, тут ничего не скажешь. Его собеседник продолжил:
— Государь, когда мэ первосвященника исчерпается, я займу его место. Иначе и я не запомнил бы ничего. Храм и Дворец — одно. И готов подчиняться твоей воле, так же как и ты, я думаю, не желаешь зла Храму.
Бал-Гаммаст постарался сохранить спокойное лицо. Впрочем, сейчас уже не имеет значения, что, когда и чья память сохранила…
—Твой брат, государь, возобновил Завет немедленно. Но без тебя его действие осталось незавершенным. Не будет ли с моей стороны…
—Мескан, я расторг Завет.
—Ты! Ты…
—Я расторг Завет. Осуди меня. Осуди меня теперь, ты, тот, кем будет держаться Храм земли Алларуад! Я сделал ошибку? А? Я был уверен: нет ошибки! Теперь я сомневаюсь, Мескан. Ты обещал покоряться моей воле, зная, сколько мне солнечных кругов… Но я-то ведь тоже помню свой возраст! Может быть, я ошибся, Мескан? Что ты думаешь? Я по дурости убил свою страну? А? От молодечества. Опыта не хватило. Отец мой… мой отец, Барс, и дед, и другие, умные же люди, все они ведь иначе поступили… У меня… У меня… Такое было красивое, искреннее чувство, мне показалось — правильное. Мне показалось, сам Творец вложил его в меня… Такое красивое чувство, я не мог ему не подчиниться! Что, Мескан?
Он почти кричал.
—Государь, я боялся… и… надеялся, что хоть тебе хватит духу…
—Что?
—Только тише, тише! Зачем кричать о таком? Они отъехали с дороги и остановились на таком расстоянии от войска, где никто не услышал бы их.
—Государь! — И тут Мескан заговорил с горячностью, которую Бал-Гаммаст меньше всего ожидал найти в нем— Государь! Мы когда-то сломали замысел Творца и все еще продолжаем доламывать его. Кому Царство скручивает шею, подавляя мятежи? Своей же собственной части, краю Полдня. Я склоняюсь перед соразмерностью Царства, перед гармонией жизни, власти и веры, я понимаю, почему так хотелось царю Маддан-Салэну сохранить это навечно… Но есть другая гармония, еще глубже, еще важнее, и она не велит сохранять навечно ничего, помимо двух вещей…
—Каких, Мескан?
—Вечна любовь в нас самих и Бог над нами. Царство — очень правильная жизнь, очень красивая и очень надежная. Но Царство меньше любви и меньше Бога. Во мне самом такой любви нет, но разумом я понимаю, как должно быть… Творец захотел другого. И отступился от своего замысла, пожалев одного человека, царя Маддан-Салэта. Но на благо ли это всей земле Алларуад? Вот край Полдня: тот же вроде бы народ алларуадцев, населяющих срединные земли, а… не тот. Моложе. Восемьсот солнечных кругов назад, по слову царя Халласэна Грозы и его преемников сюда уходили из коренных областей Царства самые отважные люди, самые сильные, и была им льгота от государей баб-аллонских. Потом их захотели сделать такими же, как все прочие алларуадцы, и край Полдня восстал, ведь не умеет юноша жить подобно старику… У них тут иные обычаи, они лишены нашей мягкости, даже язык тут иной…
«А ведь верно… Они не совсем то, что мы. Вернее, они — тоже мы, но чуть-чуть другие». Бал-Гаммаст слушал Мескана очень внимательно. Да, здесь говорили иначе. «Здесь» — значит на земле, которая лежит полдневнее Иссина и Ниппура; эти два города вроде врат между двумя половинами Царства… Здесь его собственное имя нещадно корежили, произнося «Билагамэсэ» или вроде того. Алларуад называли Иллуруду, да и всякое слово звучало напевнее и свободнее. Старость и юность, слабость и сила… В последнее время с ним часто говорили об этом. Уггал Карн, Масталан, Мескан. Да он и сам кое-что знал. Царству дарован был необыкновенно долгий закат, слишком долгий, неестественно долгий…
—…Может быть, государь, им следовало победить тогда… при Маддан-Салэне. Разогнали бы потом суммэрк, поставили бы в полный рост иное Царство, новое, но не настолько новое, чтобы в нем умерла вечная истина. Их бунтари были чистыми людьми. Я много читал о тех временах… Потом стали хуже, злее, подлее. Сейчас, говорят, сплошная гниль…
Бал-Гаммаст вспомнил того мерзавца, оскопленного по воле Барса. Да, грязь. Да, гниль. Если и была у них чистота, то давно вся скисла.
—Но, может быть, осталось еще что-то. Если мы, падая, не потянем их ко дну, если они не уподобятся жестоким людям числа, суммэрк, если не растворятся в этом племени без следа, тогда, наверное, в них сохранится какая-то струя света. Наверное, не само Царство, но… но… хотя бы образ Царства. Ты, государь, пожертвовал благополучием страны Алларуад. Творец, сделай так, чтобы эта жертва не оказалась слишком запоздалой!
Бал-Гаммаст подъехал к Мескану вплотную, обнял его и поцеловал в висок. Сколько холодных и красивых мыслей наговорил этот человек, и надо бы кое-что запомнить — пригодится… А кое-что сразу же выкинуть из головы за ненадобностью. Но среди всего Месканова нагромождения одно обдавало истинным теплом: Царство меньше Бога и меньше любви. Оно красиво, оно родное, но следует его отдать.
Тогда, прочитав «Секретный канон», Бал-Гаммаст решил все очень быстро. Любишь Бога — так и верь Ему, Он о тебе позаботится. Чувство доверия было необыкновенно сильно в Бал-Гаммасте. Такому он не посмел сопротивляться. Да разве может случиться, чтобы Творец не позаботился обо всех любящих Его теперь, когда пошатнется главная опора их жизни!
И царь прошептал в тот мил «Боже, пускай Завета больше не будет». Произнеся несколько слов, расторгших Завет, Бал-Гаммаст сейчас же ощутил, как соткалась из воздуха рука и ласково погладила его по голове; затем соткались уста и прикоснулись к его щеке.
А потому ничуть не усомнился в правильности содеянного. Сомнения пришли к нему потом…
Не будет, значит, острова со светлым домом… Но… как там Мескан говорит? Струя света во тьме? Остается надеяться на свою силу и Его помощь.
— …Ты утешил меня, Мескан.
* * *
Бал-Гаммаста одолевали тысячи вопросов. Поздно вечером, уже на привале, он возобновил разговор с Месканом. Но на этот раз беседа не задалась.
— Мескан, неужто всему суждено разрушиться? Неужто все погибнет?
— Не знаю. Думаю, прежде всего нам покажется, будто жизнь встала на уши и поскакала на них резвым скоком. Все вокруг переменится. Даже подумать страшно.
Бал-Гаммаст рассмеялся:
—Кто придет нам на смену, Мескан? В ком растворимся мы… «струйкой света»?
—Я думал об этом много раз. Точно сказать трудно. Только не гутии, только не они! Иначе — всему конец. Кочевники с Захода? Лучшее из возможного. Бал-Адэн Великий как-то сказал: «Их кровь легко мешается с нашей». Но скорее всего это будут суммэрк.
—Суммэрк?
—Сейчас их земли — часть Царства, хотя и впавшая в мятеж. Люди с кровью суммэрк были когда-то нашими государями. Мы живем рядом с ними вот уже несколько сотен солнечных кругов. Они неутомимы, трудолюбивы, многочисленны и знают, как нужно холить эту землю, чтобы она не предала хозяев…
—Мескан, с ними тяжело договариваться, если только сила дне за тобой…
—Да, государь. Но скоро их останется не так уж много. Сколько крови суммэрк выпила война!
От этого разговора у Бал-Гаммаста кружилась голова. Сейчас он уже не мог как следует задуматься. Наверное, суммэрк — не худшее из возможного, но почему так противно становится от одной мысли, что они могут стать господами земли Алларуад? Не горько, нет,— противно.
—Худо, Мескан… Худо «растворяться» в людях, которые всего боятся. Смельчаками их способно сделать лишь одно — страх перед чем-то еще более жутким.
—Государь, существуют народы, глаза которых не видят ничего, кроме силы. Большая сила, меньшая сила, но всегда — только сила. Потому и боятся прихода сильнейшего… Но от этого они еще не становятся народами сплошных убийц.
—Мне всегда было трудно их понимать. И не очень хотелось. Отец говорил: ты должен знать то-то и то-то. Так и с народом суммэрк. Я читал, я расспрашивал… Но каждый раз при этом становилось мне тошно. Именно от суммэрк, Мескан. От простого-то разговора о них настроение портится.
—Мы с ними слишком разные, государь. У нас один строгий царь и один милостивый Бог. У них — множество безжалостных демонов, именующих себя богами, и не менее того слабых царьков… по десятку на область. Они не так считают, как мы, они не так думают, время в их глазах никуда не движется, оно в лучшем случае описывает петли и всегда возвращается в изначальную точку. Каждый холм, каждая рыба и каждый день для
них суть нечто, поочередно испытывающее влияние разных богов-демонов. Они сами себя считают детьми глины. Боги-де вылепили народ своих слуг-суммэрк из глины. Работать надо, иначе боги накажут. Почитать их надо, иначе наказание не только найдет тебя здесь, оно еще потянется за тобой через порог смерти. Глина распадется, но душу-то можно истязать вечно… Вопрос только в том, сколь сильно станут ее мучить загробные сторожа. Суммэрк темны, это так. Но они хотя бы не одержимы жаждой уничтожения. Кроме того, суммэрк — очень способные ученики. Они всему быстро».
—Да пойми ты, негоже царю уповать на счастливое рабство своего народа! А ты сам… будешь ведь первосвященником… а в храмах твоих станут молиться какому-нибудь мерзостному Энлилю! Ты отлично все знаешь про суммэрк и умно, наверное, говоришь. Только злит меня эта беседа. Брось, Мескан.
—Государь! В их сказаниях мы становимся то чудовищами, то героями. Пусть хотя бы так послание о Царстве дойдет до будущих…
Бал-Гаммаст прервал его нетерпеливым жестом.
—Я слушал тебя, Мескан, и я слышал тебя. Но, может быть, еще устоит Царство. Или устоят осколки его. Я буду надеяться на это, я буду драться за это. А теперь заткнись.
* * *
Месяц аярт был на исходе. Последняя ночь перед Уруком выдалась жарче обычного. Маленькая армия восстала от полуденного сна и вышла на дорогу в тот же час, что и раньше, но князь Ууту ничуть не утишил своих грубых ласк. Прежде — за день до того, за два, за пять — выходило иначе…
Когда дозорные увидели черный силуэт Урука, прорезавший ночь над холмами, да огоньки костров, Ангатт остановил войско. Энси действовал тихо и быстро, не повышая голоса, не позволяя неразберихе поднять голову даже на один миг. Это был сильный, уверенный в себе человек, отличная опора. Бал-Гаммаст радовался, что именно Ангатт оказался рядом с ним.
Царя окружили два десятка копейщиков: энси велел усилить охрану. Куда-то вперед унеслись три отряда конных разведчиков.
Над открытой землей стояла тишь. Лишь доносились от головы колонны деловитые переговоры Ангатта и сотников, всхрапывали кони да позвякивало оружие. Воины молчали, никто не смел выйти из строя на обочину. Мескан, ехавший рядышком, нервно потирал руки. Наглый крик его онагра раз или два вклинивался во всеобщую негромкую возню…
Войско то продвигалось вперед самым медленным шагом, то вновь останавливалось. Дорожная пыль лезла в глаза. Бал-Гаммаст озяб — такой знойный день и такая холодная ночь… Казалось, всех охватило какое-то странное нетерпение: ну что там? идем, наконец, или становимся на привал?
Шум впереди усилился. Чуть погодя рядом с Бал-Гаммастом появился молодой реддэм, почтительно отправленный Ангаттом с вестями: самому энси недосуг было отвлекаться.
—Отец мой и государь, у самых городских стен разведчики видели банду мятежников. Энси Ангатт собирается напасть на нее.
—Много ли их… там?
—Сотен пять или меньше, отец мой и государь. Энси Ангатт просит подарить ему радость невеликой службы во имя царей-братьев. Он хочет разогнать разбойных людей и очистить дорогу к городу.
Бал-Гаммаст закусил губу. «Он хочет, чтобы я не лез и не мешался. И еще он хочет доставить меня живым и невредимым. А пуще всего он хочет драться и победить… А я? Хорошо, хоть лица моего не видно в темноте». Бал-Гаммаст тоже хотел драться. Но и Ангатта он понимал очень хорошо. Энси не любил случайности, действовал наверняка. Зачем ему сейчас лишние хлопоты? Выполнить простую работу — и дело с концом…
—Хорошо. Передай Ангатту: я буду здесь, пускай займется мятежниками.
Реддэм ускакал. Затем вдоль колонны промчался бегун, какие-то отряды сдвинулись и миновали то место, где стоял молодой царь с охраной. Позади него на дороге осталась добрая сотня бойцов, сюда же подъехали усталые разведчики…
Послышались крики, лошадиное ржание, шипнула стрела, пушенная кем-то из мятежников высоко над головами передового отряда. Бал-Гаммаст, сколько ни вслушивался, не услышал лязга мечей. Потом какие-то тупые удары, как будто деревяшкой о деревяшку, опять крики… Алларуадцы нестройно кричали: «Апасуд! Бал-Гаммаст!» Им отвечали невнятной бранью.
Шум воинского столкновения быстро иссяк. Кажется, дело закончилось в пользу Царства.
—Да что же они там? — нетерпеливо произнес Мескан. Ему никто не ответил.
Вскоре появился давешний реддэм.
—Отец мой и…
—Коротко: суть дела.
—Они разбежались, оставили двадцать убитых. Мы потеряли всего одного… это… энси Ангатт.
—Ранен?!
—Он мертв. Случайный дротик попал ему в горло.
—Как же… — пролепетал Мескан.
Наверное, следовало пожалеть погибшего энси, но в тот момент Бал-Гаммаст лишь подумал с досадой, как не вовремя случилась эта беда. Ему потребовалось время десятка вдохов, чтобы отыскать у себя в голове правильный вопрос:
—Кто командует войском?
—Никто. Энси Ангатт не назначил старшего после себя. Войско подчиняется теперь только тебе, государь.
—Вот оно ка-ак…
Творец ведает — молодой царь не был готов к такому повороту событий и не знал, что ему делать. Все умные мысли в один миг улетучились из головы.
—Тогда… тогда… возвращайся-ка обратно, вели от моего имени опять собрать всех в колонну…
—Уже сделали.
—Да? Ну… пусть идут к самым городским воротам и подождут меня там… Поезжай.
Бал-Гаммаст был сам себе противен. Вею жизнь его готовили к этому моменту. И что же? Царь баб-аллонский не говорил, а блеял.
«Никогда! Никогда я не позволю себе такого голоса…»
—Подожди,— сказал он Мескану и повторил:— Подожди.
Тот удивленно уставился на царя: кажется, никто ничего у него не просил и не спрашивал…
Бал-Гаммаст молча собирался с духом. Потом хрипло выкрикнул:
—Старшие разведчиков и сотник… ко мне, сюда! Те живо оказались рядом с ним.
—Ведите своих к воротам самым скорым шагом.
…Подъехав к Уруку, он услышал обрывок вялой перебранки. Один из сотников кричал: «…за вас дрались». Со стены ему отвечали: «Еще надо посмотреть, кто вы такие!» Царь спешился, велел подать ему факел и подошел к стене.
—Я — Бал-Гаммаст.
—Да ты… — было вякнул кто-то сверху, во ему живо заткнули рот: кто ж знает, а вдруг этот, внизу,— и впрямь царь…
—Освети лицо! — раздался властный голос. Очень знакомый.
Осветил.
—Разглядел, Медведь?
—Да, отец и государь. Прости. Сейчас откроем ворота.
Бал-Гаммаст огляделся. Ворота! Ха! Стена едва держалась: даже в темноте видно было, до чего она искорежена. Кое-где ее снесли до половины, в других местах — полностью, до самого низа. Огромные проломы перегорожены были завалами, над ними поблескивали медные бляхи копейщиков.
«Ну и война тут шла…»
Он шагнул в низкий коридор надвратной башня. Навстречу ему вышел здоровяк в шлеме и полном пехотном доспехе. Пратт медлил, не зная, как ему приветствовать правящего царя баб-аллонского. От большой умственной натуги он не сдержался и ляпнул:
—Вот незадача…
Бал-Гаммаст рассмеялся:
—Здравствуй, дедушка!
—Э! Салажонок… Они обнялись.
—Как ты жив-то тут, Пратт?
—Да сам понять не могу. Без Творца дело не обошлось.
Мимо них медленно проходили баб-аллонские сотни. Урук встречал своего владыку пустынными улицами и звездным небом.
—Как дела в городе, Пратт?
Сотник почесал подбородок. Почесал в затылке. Копнул в ноздре. Потер глаза.
— Отоспись. Завтра… не торопись вставать.
Это был мудрый совет. Бал-Гаммаст последовал ему, еще не сознавая всей мудрости Медведя. Следующий раз государю баб-аллонскому удастся отоспаться лишь через несколько месяцев.
* * *
Что главное в городе? В любом городе Царства? Без чего не может существовать ни один город Царства? Без дворца правителя? Нет. Правитель — обыкновенный человек, и, если снимет приличествующие его чину одежды, положит наземь оружие, позабудет о гордом взгляде и высоких речах, никто не отличит его ото всех прочих мужчин. Чтобы судить, правителю достаточно чистого поля и высокого кресла. Чтобы пережить ночь, ему хватит длинного теплого плаща или конской попоны. А чтобы сытно питаться, можно обойтись и доброй корчмой… Так ли уж потребен правительский дворец с трапезными залами, просторными опочивальнями и судным двором? На худой конец, заменит его любой дом, построенный основательно и красиво, соответственно положению правителя. Кое-кто говорит, что дворец поддерживает уважение к власти, но и это неправда. Если кто-нибудь получил под свою руку город или страну, как Бал-Гаммаст получил Урук, край Полдня и половину власти над всей страной Алларуад, то, значит, власть пришла к нему от Бога, а не от дворца и содержится опять-таки в человеке, а не в роскошном строении. Дворец ли уважают?
Львиный дворец лугалей Урука разбит и разорен был до состояния жалобной ветхости, а кое-где стены его совершенно обрушились. Бал-Гаммаст выбрал для себя несколько комнат, велел прибрать в них и решил, что всеми остальными помещениями, как бы жалко ни выглядели они, придется заняться в последнюю очередь… Есть вещи поважнее.
Варе когда-то говорил: «Нет в Царстве города без храма и крепостных стен. Если рухнули стены — значит, уже не город, если рухнул храм — город, но не в наших краях».
Челюсть крепостных стен Урука приведена была в страшное состояние. Осколки «зубов» щерились беспорядочными грудами кирпича-сырца и обожженной глины. Кое-где стена была цела на протяжении пятидесяти или даже ста шагов, но не более того. Да и храм в городе оставался всего один: его восстановили при Уггал-Банаде. Все прочие храмы со времен мятежа стояли в развалинах. Иштар, поселившейся здесь в ту пору, не требовались каменные святилища; владычица Урука пожелала владеть священным садом, устроенным специально для нее… Уцелевший храм стоял пуст, так как последний священствующий погиб в один день с Уггал-Банадом. Тело его до сих пор не могли отыскать.
Как раз на этот случай Сан Лагэн дал Мескану особую табличку. В соответствии с нею Мескан теперь становился первосвященником Урука и мог ставить священствующих в другие храмы, когда они будут восстановлены.
Со стенами дело обстояло намного сложнее. У Бал-Гаммаста было восемьсот бойцов и с десяток ученых шарт. У Пратта оставалось сто тридцать копейщиков, десятка три лучников, а также четверо шарт. И как он удержал город — знает один Творец… Всего вернее, мятеж тоже пришел в немощь, и нечем было ему взять старый Урук. Еще в городе было двести ополченцев, подчинявшихся почтенному Харагу, старшему агулану Урука. И если бы ему пришло на ум вновь отдать город Энкиду, или, скажем, Нараму, или какой-нибудь бродячей шайке «борцов Баб-Ану», а то и просто разбойной, то эти две сотни урукцев повиновались бы его приказу. Увидеть бы этого Харага… Во дворце он появляться не торопился. Кроме того, в земляных ямах сидело восемьдесят пленных бунтовщиков, главным образом суммэрк. Пленников, допустим, сразу можно было отправить на восстановление стен. Воинов молодой царь разделил на три части: одна из них должна была охранять город, другая отправлена была вычищать край от всяческих банд наполнивших землю Полдня в военное время, а третья занялась все теми же стенами… ходило до смешного мало первых, ничтожно мало вторых и уж совсем курам на смех — третьих.
А еще следовало помочь эбиху Дугану, изнемогающему в земле суммэрк, эбиху Лану Упрямцу, безуспешно осаждавшему гордую Умму, установить добрую связь и безопасное дорожное сообщение с Лагашем, подправить кое-что из каналов и колодцев, подселить новых людей в пустеющие деревни, восстановить правильный суд и рассудить дела, давно ожидающие своей очереди, и много другого. Так много, что в первый же день у Бал-Гаммаста дух захватило от одного перечисления всего самого важного и неотложного…
Ему требовалась помощь города.
Вечером он позвал к себе старших людей Урука, и прежде всего Харага.
Явились двадцать человек: агуланы, тамкары, просто очень богатые люди, старый писец таможни, уважаемый всеми за необыкновенную честность… Двадцать пар настороженных глаз. Двадцать пар каменных лиц. Впрочем, нет, кто-то там, за спинами стоящих впереди, легонько ухмыляется.
—Я приветствую тебя, старый Урук. Кто будет твоим голосом?
—Я, отец мой и государь. Старший агулан Хараг.
—Мне приходилось слышать о тебе, Хараг. Я доволен твоей службой. Ты сделал много доброго Уруку, Без тебя город достался бы мне не иначе как в развалинах.
—Я старался, государь, делать доброе городу.
Итак, Хараг не пожелал ответить любезностью на любезность. Бал-Гаммаст обозлился. Урук, какой бы он ни был драгоценностью, всего лишь кусок Царства. Откуда такой гонор? Откуда? Или тут не вставал мятеж? Или не пылало туг преступное буйство? Или не было урукской дружины на том поле, где царственный Барс выпустил кишки бунту?!
Полдень моложе. Полдень может оказаться надеждой… Бал-Гаммаст представил себе собственный гнев в виде лохматого пса, схватил его за глотку и хорошенько сдавил. Лес выпучил глаза и жалобно заскулил.
Пауза затягивалась.
Нет, нет, только по делу.
—Крепостные стены Урука приведены в негодность. Я отправлю своих воинов чинить стены, но это нужно нам всем. Город должен помочь, рабочих рук не хватает.
Старшие люди Урука переглянулись. Видно, между собой они уже говорили об этом деле и поладили на чем-то определенном. Хараг прошелся взглядом по лицам.
—Город даст людей сколько потребуется, государь.
—Начнем работу завтра же.
—Город готов, государь. Но…
Хараг замолчал. Бал-Гаммаст мог бы ему помочь, мог бы спросить, в чем дело, отчего собеседник не дерзает заговорить… Но собеседник явно только делал вид, что не дерзает. Вот пускай сам и начнет. Барс как-то сказал ему: «Не торопись делать за других людей то, что они и сами обязаны были сделать».
Старший агулан внимательно посмотрел на молодого царя. И — как ни бывало смирения в его речах:
—Урук остался без мужчин, отец мой и государь. Одни погибли, другие служат неведомо где, третьи в плену, четвертые отрабатывают в дальних краях мятежную свою провинность. Мужчин мало в Уруке. Некому зачать детей. Нашим женщинам, да и многим женщинам по всему краю Полдня следует отыскать мужчин… Иначе… поголовье народа уменьшится.
Вот она, старая нелюбовь к столичным шарт с их табличками! Явились — собирать подати, пришли — отбирать, высчитывать положенные Баб-Аллону хлеб и серебро… с поголовья. Бал-Гаммаст счел полезным пропустить это словечко мимо ушей.
Да, он мог бы сказать: восемьсот новых мужчин недавно пришли в Урук. Из них добрая половина не успела обзавестись женами… О чем разговор? Но старый Хараг поставил на своего государя ловушку, как ставят ее на каких-нибудь мелких зверушек: нельзя тем женщинам, у которых мужья оказались невесть где, предлагать других мужей — это против закона. Хараг ждал, ждал, ничуть не выдавая своего нетерпения, ждал со сладостным трепетом: давай же, скажи, побудь посмешищем в глазах Урука!
— У меня есть один свободный мужчина для старого Урука и всей земли Полдня. Это царь и сын царя Бал-Гаммаст. Любая из одиноких женщин, о которых Урук говорил только что голосом старшего агулана Харага, может взойти на мое ложе. Если, конечно, она здорова и бездетна. Каждую ночь. И мы можем начать с сегодняшней ночи. Любой женщине из тех, кто понесет от меня ребенка, будет дано достаточно серебра на его воспитание.
Этого они не ожидали. Никак не ожидали. Даже не сразу поняли. Не поняли в достаточной степени для того, чтобы изумиться… Закон Царства разрешал любой женщине взойти на царское ложе, и это не сочли бы преступлением, изменой супругу, достаточным обстоятельством, чтобы разлучить мужа и жену. Даже ребенка, родившегося от ночи с царем, никто не назвал бы незаконным. У царя баб-аллонского не бывает незаконных детей… Это очень древний закон, не все о нем помнят, но ведь никто его и не отменял.
— …В достаточной ли степени я удовлетворил желания города?
—Урук благодарит тебя, государь Бал-Гаммаст. Старшие люди города собрались уходить, но царь не отпустил их.
—Это еще не все. Я хочу, чтобы вы посмотрели на двух людей, стоящих слева и справа от меня. Пратта Медведя вы знаете. Второй — ученик первосвященника баб-аллонского, именем Мескан… Взгляните на них, запомните: после меня их слово в Уруке будет выше всех прочих. Мескан встанет во главе Храма в вашем городе. А Пратт… Его службой я доволен. До сих пор он был простым сотником, но сейчас я дарую ему чин тысячника и звание реддэм — с правом передать его детям.
—Балле… отец мой… э-э… и государь мой… я… вот задница…
—Еще он получит право называть меня как угодно… Потому что называть правильно все равно никогда не научится.
Бал-Гаммаст поймал несколько одобрительных улыбок. Это все, что удалось ему сегодня. Это все. Он бился о город, как о скалу. Он чувствовал с необыкновенной ясностью: город видит в нем чужака. Город приглядывается, город принюхивается, подобно огромному зверю. Город не любит его, хотя и не испытывает ненависти. Город холоден к царю. Глаза Урука говорили: «Прислали мальчишку. Дела идут плохо. Вояка! Устроил какую-то свалку у ворот… Стены — да, это понятно. А бабы? Хы-хы. Посмотрим на него, каков он, посмотрим… Лихой котенок…»
***
Поздно вечером по приказу Бал-Гаммаста был погребен энси Ангатт. Со всеми подобающими почестями. Говорят, он мечтал стать эбихом и прославить имя свое победами…
***
То место в душе Бал-Гаммаста, где жила любовь, устроено было совершенно иначе, чем у отца Барса. Тот по-настоящему сильно любил только страну; намного меньше — жену и детей, хотя и умел бывать с ними внимательным, ласковым, заботливым… Со всеми другими царь Донат был ровен. У Бал-Гаммаста любовь разматывалась на мириады нитей, и, кажется, он мог бы полюбить весь мир. Творец ему виделся истинным отцом, обожаемым и великолепным. Отец был вроде старшего брата — сильного и мудрого. Настоящего старшего брата Бал-Гаммаст любил как брата младшего, опекаемого и ранимого. Женщины — мать, сестра, Саддэ и все страстные дочери Полдня, всходившие на царское ложе в сезон зноя, — были им любимы почти одинаково. Пожалуй, как сестры… С каждой из них он мог быть нежен, но никому не позволял разделить мэ. Ни одна нить не оказывалась прочнее других… Бал-Гаммаст не понимал, не чувствовал, что такое жена. И еще того менее он знал, что такое возлюбленная.
Бог служил ему опорой. Людей же же представлял себе чем-то вроде живых цветов на своем лугу.
…Их оказалось очень много — пожелавших царской любви. Больше, чем он мог подумать. Больше, чем хотели старшие люди Урука. Больше, чем позволяло здравое разумение. Но отступать было поздно. И государю, и городу.
…С первой оказалось тяжелей всего. Полная немолодая женщина лежала перед ним, водила зрачками, но больше ничем не двинула на ложе. Куча сырой глины, Молчала. Не проронила ни слова, кроме разве что в самом конце: «Благодарю тебя, отец мой и государь…» Бал-Гаммаст знал совершенно точно: любовь жива в ней, но только это любовь к другому человеку, мэ которого, наверное, уже исчерпалась. Может быть, и единственную ночь с царем женщина провела, подняв перед умственным взором платок с образом того… мертвого.
…Вторая тоже оказалась намного старше Бал-Гаммаста, да и старше Саддэ. Веселая, невероятно искусная женщина. Совсем не красавица. Жидкие волосы, длинный нос, отвратительный шрам на правом боку, хриплый резковатый голос. Однако эта дочь города Урука заставила его испытать добротное удовольствие — как от хорошо приготовленного мяса. Бал-Гаммасту она долго рассказывала городские новости; государь Урука не без интереса узнал о таком, чего не видели и не понимали, вернее всего, ни старый Хараг, ни Пратт Медведь. О! Это было очень полезно. Потом Бал-Гаммаст попытался сделать то, что было бы приятно ей самой. Очень старался, но ему не хватило тонкости. Женщина улыбнулась ему напоследок, мол, не робей, мальчик, для начала вышло совсем неплохо… Но больше он ее к себе не звал. Нет, неправда, было еще один раз. Когда двадцать четвертая расстроила его, да так, что и говорить не хочется. Третьего раза Бал-Гаммаст не пожелал… Царь познакомил ее с Праттом, и они переговорили о делах, но потом Медведь сообщил ему: «Бойкая она, да, точно, как собачий хвост бойкая… Однако службы никакой не хочет».
…Шестая болтала без умолку, но была милосердна к его неопытности. Пахла навозом.
..Восьмая была холодна, как зимний дождь. Всего боялась. Ее ледяные пальцы сбили его раз, другой… Потом царь повернул супругу-на-ночь спиной к себе и… не сбился.
…Однажды Бал-Гаммасту попалась женщина, удивительным образом подходившая ему телесно. До такой степени подходившая, как никто из прежних. Невысокая, коренастая, крупногрудая. Тонкие брови, широкие скулы, упрямо сжатый рот. Из земледельческой общины, жившей на расстоянии одного дня пешего хода от Урука. Крепкие руки. И удивительно, несообразно чистая кожа: ни родинки, ни царапины. Чистая, благоуханная кожа… От женщины пахло душистыми травами. Ее походка ничем не отличалась от походки тысяч других женщин. Все, что она говорила, было либо неинтересно, либо противно Бал-Гаммасту. Все, чего она желала, показалось ему глупостью… Он соединялся с нею без устали добрых полночи. Она умела принять его тело, словно дар Бога. Но утром, когда Бал-Гаммаст взглянул на нее, еще не проснувшуюся, и почувствовал, как возвращается желание, он немедленно ее отослал. Можно спалить всю свою мэ на очень сладкие вещи, но на смертном ложе горькой покажется такая мэ… Он запомнил ее имя: Маннарат, Маннэ. Имена других Бал-Гаммаст забывал очень быстро.
…Двадцатая из тех, кто пожелал царской любви, была очень смешлива. И смеялась в самые неподходящие моменты.
…То ли двадцать первая, то ли двадцать вторая оказалась грубой, как мужчина. Ей хотелось драться с царем. Высокая, гибкая, жилистая, пропахшая тиной речной, дочь рыбака. Она все рассказывала, как надавала затрещин одному парню, другому, третьему… Глаза у нее были зовущие, играющие. Глубокие темные глаза, она попыталась стиснуть Бал-Гаммаста… взглядом. Движения были у рыбачки — в точности как у горной реки. То плавные, нежные, а то вдруг она бросалась на царское тело, как взбесившаяся вода на камень. Бал-Гаммаст драться с ней не стал. Послушал ее. Вытерпел игривый шлепок, вытерпел все ее намеки на «хорошо-бы-схва-титься!», вытерпел пихание локтем, потом сказал: «Не тем ты родилась, милая девица» — и живо сделал свое дело. Она вскрикнула, закрыла глаза и надолго ушла в какие-то невидимые страны. Голова перекатывалась по одеялу, уста шептали нежные слова на несуществующем языке… «Вот и не тем… Ой…» — оторопело думал юный царь. Как только очнулась дочь реки, он отправил ее домой, не дожидаясь утра. Есть женщины, которые могут призывать лихо одним своим присутствием. Не хочешь лиха — не связывайся. Уходя, рыбачка смотрела на Бал-Гаммаста, но не видела его, как будто он стал прозрачным.
…Не откажется ли он разделить ложе со слепой? Не отказался. На взгляд, совсем еще девочка, ничуть не старше Бал-Гаммаста. Тоненькая, хрупкая, светловолосая. Жадна была до ласк и высосала из него все силы, будто вино из меха. Он уснул было, но слепая разбудила его и знаками показала: еще! ну еще же! мужчина ли ты? Расставаясь поутру, молила о второй ночи, губы тряслись, все сдерживала рыдания…
…Двадцать четвертая… нет, не хочется говорить. Редкая дура!
…Двадцать шестая сказала ему после первого соития: «Пфф! Хм… царь». Он услышал несказанное: «И это все, на что способен царь?» После второго соития ей пришлось признать: да, царь… Остаток ночи они мирно проспали.
…Двадцать восьмая сжимала губы, не давая себе закричать. Бал-Гаммаст, глядя на нее, изумился и воскликнул: «Да кричи же!» Она ответила: «Нет, я этого никогда не делаю…» Хорошая, милая женщина. Нерешительно-нежная. У нее еще был серебряный браслет старой работы. Уходя, она оставила его Бал-Гаммасту в подарок.
…Двадцать девятая… начисто выпала из памяти.
Царю все казалось: приходят к нему женщины из плоти и крови, а ложе он делит с воздухом и цветами,
***
…Нестерпимый месяц таммэст властно правил всей землей Царства. Небо ослепительно сияло его раскаленным лицом. Ветер с Захода, рожденный знойным сердцем пустыни, перешагивал через темный поток великой реки Еввав-Рат, сеял повсюду безжизненное семя барханов, приправлял пылающее небо черным румянцем песчаных туч и в изнеможении бился о стены Баб-Алларуада, Вода в каналах умирала раньше обычного. Ночь между днем и днем была как скупой глоток воды. Люди опасались выходить из дому от восхода и до самых сумерек. Крепыш Ууту, разжиревший, красномордый, играючи губил огненными пальцами все живое. Как может солнце давить людей? А вот, оказывается, и таким бывает оно — вроде тяжкой пяты на хребте…
Старики не помнили, чтобы таммэст когда-нибудь бывал столь же гневным, как в это лето. Кажется, мэ всего мира стекала воском по медной бляшке на щите. Кажется, стены, облицованные кирпичом, возжелали вспять повернуть свою суть и вновь превратиться в простую бесформенную глину. Кажется, сила жизни толчками выходила из людей, разом постаревших и ссутулившихся, — подобно крови, покидающей рану.
Эбих Асаг в час, когда еще далеко до сумерек, уронил голову на стол в корчме у ворот квартала шарт. Здесь никто из воинов не увидит, как лучший солдат города наливается вином. Асаг не покидал корчму третий день. Презрев полдневное пекло, он оставался там, когда никто не решался остаться и хозяйка закрывала дом. В первый день за эбихом зашел тысячник Хеггарт. И сначала он говорил очень ласково, даже заискивающе, хотя такого не водится среди реддэм. Асаг упрямо молчал. Потом Хеггарт позволил себе сказать несколько фраз тоном выше допустимого. Эбих тогда повернул к нему голову и ответил одним словом:
—Вон.
—Что? Что? — в растерянности переспросил тысячник.
—Вон, шелудивый пес!
На другой день эбиха посетил целый десяток отборных копейщиков.
—Царевна Аннитум желает видеть тебя прямо сейчас… —только и успел произнести их командир.
Асаг выхватил у ближайшего воина из рук копье и молча ударил десятника тупым концом по голове. Копейщики было двинулись на него, но эбих остановил их одним взглядом.
—Но… царевна… — лепетал десятник, размазывая кровь по лицу.
—Ты знаешь меня, Брадд. За то и получил. Уходи. Десятник не решался убраться, не сделав порученного дела. Тут Асаг посмотрел на кучку солдат и произнес:
—Надо бы сказать вам не «уходите», а «бегите»… Жаль, я не приучен к таким приказам. Надо бы скорей приучиться, жопа ослиная, а то ведь как болит моя несчастная голова! Как болит, как болит! До чего она, проклятая, болит, спасу нет…
Копейщики невольно попятились. Глаза у хмельного эбиха светились тяжким безумием. То ли болью. То ли пьяным задором. То ли всем сразу, что уж совсем нехорошо… Теперь, когда это заметили, подойти к нему решился бы только смертник. Солдаты оставили эбиха в покое.
Без малого три дня Асаг пил и не пьянел, пил и не пьянел, пил и не пьянел. А потом просто устал и заснул, уткнувшись лицом в ивовые прутья стола.
Тогда старый мудрый агулан всех городских писцов-шарт, давно наблюдавший за военачальником, подошел поближе. Он вытянул морщинистую старческую шею и почти уткнулся носом в Асатов висок. Спит. Точно спит. Нет никаких сомнений — спит. Тогда агулан кликнул четырех ловких молодцов-гурушей.. Те, соблюдая величайшую осторожность, сняли с эбиха оружие, связали его крепчайшей жильной веревкой и понесли на двор к царевне.
Та кружила по двору на дорогом караковом жеребце и любовалась своими девушками-воинами, состязавшимися в искусстве меча, копья и лука с копейщиками гарнизона. Гуруши положили Асага в тенек, рядом прилег отдохнуть его меч. Царевна знаком отпустила агулана и его людей. Она приблизилась и взглянула на связанного мужчину. Он был хорош. Почему раньше она не замечала этого? Высок — в точности как сама Аннитум, черноволос — волосы были срезаны цирюльником очень коротко, чуть ли не до самых корней, и… лицо… какое красивое было у этого человека лицо. Хищное. Заостренный подбородок, тонкий, чуть изогнутый книзу нос; маленький, как у женщины, рот; высокий лоб без морщин; чуть смугловатая, почти белая кожа — такой светлой кожи иной раз не сыщешь у одного из десятка жителей Царства; брови, приподнятые как будто насмешливо… Ай! Только сейчас, когда глаза Аннитум привыкли к тени, царевна увидела, что Асаг и сам рассматривает ее. Она невольно вздрогнула. Как будто горный лев, тощий и жестокий, встретился с ней взглядом.
Аннитум быстро справилась с волнением. Держась за шею Каракового, она наклонилась и мечом разрезала веревки. Только после этого царевна позволила себе спросить:
— Ведь ты будешь вести себя смирно, эбих»?
Позорно было бы задать этот вопрос связанному человеку. Но как страшно — развязывать горного льва!
Эбих, растирая запястья, поднялся.
—Благодарю тебя. Я буду вести себя так, как прикажешь ты, царевна и мать.
—Отлично! Я звала тебя, и ты не явился. Я нуждалась в тебе, и ты оставил меня и своих воинов Я послала за тобой людей, и ты разогнал их, как голодных псов. Эбих, почему?
Асаг опустил глаза.
—Все напрасно, мать и царевна. У меня так болит голова…
Аннитум расхохоталась. Она постаралась сделать свой смех оскорбительным. Ей хотелось спорить с этим человеком, ей хотелось задеть его, покорить его. Но она была слишком горда, чтобы унизить непокорного.
—Что ж, тебе удалось ударить меня, мать и царевна…
—Ты будешь называть меня Аннитум. Аннитум, и больше ничего. И ты станешь в точности выполнять все мои приказы, вплоть до ничтожнейших. Мне хватит решительности, чтобы казнить тебя после первого же ослушания.
—Смерти от твоей руки и по твоей воле я не боюсь. Она и так стоит между нами и держит ладони на наших плечах.
Не сумев разозлить эбиха, она разозлилась сама:
—Что ты хочешь сказать, Асаг?! Ты боишься головной боли и не боишься смерти? Поистине, мужчина, подружившийся с хмельным питьем, жалок…
—Что я хочу сказать, Аннитум… Ты прекрасна. Никогда я не видел женщины красивее тебя. Мои глаза, царевна, не хотели бы видеть это тем мертвым. Дай мне, Творец, счастья умереть до того\
Больше всего на свете ей хотелось ударить его. Крепко ударить. Так, чтобы потом болели пальцы. Но царевна сдержалась. На ум ей пришли два великих человека, умевших управлять людьми: мать и отец. Мать была соперницей, а отец — богом, но оба они владели искусством власти. Кроме того, оба умели сохранять самообладание и внешнее бесстрастие, борясь с волей тех, кто не желал подчиняться. Аннитум решила последовать их примеру. Она не размыкала уст, пока не убедилась, что может говорить спокойно. Только после этого царевна задала вопрос:
—Эбих Асаг! Твой долг означает повиновение. Сейчас это прежде всего повиновение мне, правительнице города по воле царей-братьев и нашего отца Доната. Оставь шутки и похвалы. Объясни мне, отчего ты пренебрег своим долгом?
Мужчина опустил голову. Кажется, губы его шевелились. Молится? Аннитум терпеливо снесла его молчание. Донат Барс как-то сказал: «Следует беречь столпы Царства». Мать тогда ответила ему: «Следует осторожно разговаривать с самыми сильными и опасными людьми Царства».
—Аннитум! Существует две правды. Одна совершенно ясна и по этой причине совсем не похожа на правду. Другая видна только мне одному, и я прослыву безумцем, если выскажу ее всю до конца.
—Начни с первой.
—Ты помнишь ту ночь, когда из города по твоему приказу ушла черная пехота? Вся, до единого бойца
Она промолчала. Только в этот миг царевна поняла: этот мужчина имея над нею какую-то странную, противозаконную власть. Она… трепетала в его присутствии. Никак не могла определить, гневаться ли на его слова, прощать ли, принять ли их всерьез или сейчас же забыть, как неудачную шутку. Когда Асаг стоял рядом, она становилась подобна неверному порывистому ветру… Но довольно. Все это должно отойти в прошлое. Царевна знала, что именно будет говорить ей эбих. И только слабость зазвучит в его словах. Одна только слабость мягкого сердцем мужчины,
«Наши сердца холоднее — подумала она,— мы тверже. Они устали считать себя победителями. Мы — как раз научились. Они всегда хотят иметь резервы за спиной. Мы готовы драться, когда угодно и с кем: угодно».
Она почти испытывала сожаление, прощаясь с силой Асага.
—Пять дней я всеми силами противился отправке черных в столицу. И ты вывела их из города, когда я спал, когда я не мог остановить их.
—Да, эбих. И я была права.
—Ты можешь наказать меня, царевна, но ты ошибаешься. В городе не осталось никого, способного остановить Гутиев. Обычных солдат они погубят в первом же приступе. Твоих девушек, на которых ты так наденешься, положат, ничуть не испытав стыда. Я обязан сохранить город, предотвратить вторжение Гутиев на землю Царства и сберечь твою жизнь. Город падет, врата Царства откроются, ты погибнешь. Я не могу предотвратить этого.
Туг гнев Аннитум перестал быть ее личным делом и превратился в дело правления.
—Я не верю в это, но, даже если бы все было именно так, отчего ты не стал готовиться к битве? Отчего ты не пожелал продать свою жизнь и жизни твоих воинов подороже? Отчего ты не захотел убить как можно больше Гутиев, чтобы как можно меньше их угрожало сердцевине Царства? Отчего ты; эбих, Мир Теней тебя поглоти, ничего не сделал за эти дни и только налился вином по самые уши! А? А?
И она с удовольствием выругалась — теми словами, которые слышала разок у походного костра копейщиков и которые никогда не осмелилась бы произнести в присутствии матери.
Эбих не поднимал глаз. Аннитум крикнула, почти взвизгнула: «Ответь!» Добрая половина людей во дворе вздрогнули: голос правительницы обрушился на эбиха как плеть.
—Да, я виновен в этом… Я… по уши… только не в вине, а в дерьме. Наши сердца постарели… я,., заливаю вином отчаяние вместо того, чтобы радоваться драке… ты… делаешь ошибки… каких бы делать не должна… Но кое-что я все-таки сделал… отправил сотника Дорта в Баб-Аллон… На лучшем коне… Еще тогда, наутро.
—Зачем? Ты ведь знал: я отдала командиру черных приказ не возвращаться в Баб-Алларуад, а выше моей воли — только царская.
—Я же говорю: прямо в Баб-Аллон. Бегун сообщит, что город взят, а мы с тобой мертвы. Тем скорее они придут сюда — отбивать ворота Царства.-
Добравшись до вершины гнева, Аннитум делалась холодна, как дождливая ночь в конце месяца калэм. Тем и отличалась от братца своего Балле. Она усмехнулась:
—А не удариться ли нам в бега? А? Эбих? Тогда не умрем. Ты представить себе не можешь, как обрадуются нам в столице! Вернулись целыми и невредимыми… Правда, город гутиям подарили, ну так это мелочь, зато живы.
Асаг все-таки взглянул ей в глаза. И хотела бы Аннитум отыскать на его лице злости хотя бы на ячменное зернышко — любой настоящий мужчина разозлился бы сейчас. Но нашла только печаль. «Трус? — на миг заколебалась она. — Не может быть. Отец возвысил его».
—Мы не сбежим. Я не оставлю город и солдат, а ты мне не веришь и не поверишь. И есть еще вторая правда. Желаешь знать ее?
—Мне все равно. Но я слушаю тебя.
—Почти все эбихи умеют некоторые вещи, на которые не способны обыкновенные люди. Так же, как, наверное, и государи, и первосвященники, и высшие шарт…
—Я знаю. Дальше.
—Я могу чувствовать будущее. Кое-что… Моя мэ прервется до заката, а твоя — почти одновременно с моей. Таблица боя стоит у меня перед глазами. Она завершена до последнего клинышка, и завершена не в нашу пользу. Мы погибнем, и еще одно великое сражение будет здесь вскоре после нашей смерти. Я знаю. Оттого-то у меня и болит голова… просто иссякает мэ и надвигается поражение.
Он не мог быть прав! Да, Аннитум знала о способностях эбихов и кое-кого еще. Но… Асаг не может быть прав, иначе у нее действительно остается один выход — бежать, бежать… Так будет мудрее. Царству не нужна ее гибель. Души людей содрогаются, когда бывает пролита кровь царского рода. Но она никогда, ни за что не позволит себе отступить… Это значит — оказаться недостойной отца и слабее мужчин. Невозможно. Да и о чем разговор? Эбих Асаг никак не может быть прав.
—Ты! Был бы ты прав… и то я не оставила бы город и солдат. Не ты, эбих, а прежде всего я сама. Но ты не можешь быть прав… не можешь! и я способна доказать это.
Асаг смотрел на нее с прищуром. Задиристо. Почти нагло. Как сильный и драчливый мальчишка на сильную и драчливую девчонку. Быть не может! Эбих и правительница! Младший класс эдуббы! Но угадал верно, помет онагрий. Да. Будем драться. И ты получишь свое. И получишь как следует. За все эти дни. И за последнюю беседу — отдельно.
—Эбих… Ты и обычный воин из гутиев — кто сильнее?
—В хорошей настоящей драке я перережу глотку одному-двум. Если повезет.
—Мои девочки — вроде меня. Чуть послабее, чуть посильнее… Не важно. А я справлюсь с тобой, эбих. Хочешь на мечах? Или на копьях? Она чуть было не предложила кулачный бой, но вовремя опомнилась: да, какова была бы забава всему Баб-Алларуаду, когда двое старших людей города разобьют друг другу носы! Надо быть взрослее. А приятно было бы сойтись… с этим…
—Нет, Аннитум, с тобой драться я не буду.
—Чего ты боишься?
—Я не боюсь ни боли от тебя, ни смерти. Но я клялся еще Донату Барсу, а потом твоим братьям, что никогда не посмею поднять оружие на кого-нибудь из их семьи. Ты можешь зарезать меня, но не можешь биться со мной.
—Ты будешь драться!
—Нет.
Тут она дала себе волю — съездила как следует по этой упрямой роже. О! Какое наслаждение! Давно правительница не испытывала такого простого, сильного и… и… правильного наслаждения. Пальцы и впрямь заныли. Хорошо, значит, съездила. Эбих утер кровь.
—Будешь.
—Нет.
Теперь весь двор смотрел на них.
Аннитум ткнула мечом в Асагову плоть — как раз в том месте, где ключица проходит у самого горла. Темная, почти черная капля скользнула вниз.
—Будешь
Эбих медленно поднял руку, взялся тремя пальцами за лезвие и потянул его на себя. Металл углубился в его мясо, кровь брызнула на белую тунику. Асаг потащи л острие ниже, делая им разрез в собственной плоти.
—Нет.
—Будет шрам.
—Мне все равно.
Она почувствовала, что совершается нечто непотребное. Мужчина и женщина, обезумевшие от страсти… или, может 6ьть, от безделья, могут предаваться таким играм. И женщина в ней хотела продолжения. А вот правительница — нет.
Аннитум выдернула меч до его пальцев.
—Хорошо. А с моими девочками клятва тебе не запрещает состязаться?
—Если прикажешь.
—Прикажу.
И она позвала Шанну — высокую, сухощавую, лучшую на мечах — лучше даже ее самой, хотя в этом Аннитум не признается никогда и скорее всего убьет человека, который посмеет произнести такое. Мысленно же правительница со вздохом добавила: еще, пожалуй, лучшая лучница… и плавает лучше всех… Довольно.
—Бой на мечах, эбих. До первого пореза. Шанну, выйди с ним на середину двора и научи вежливости. И помни: мне совсем не нужно, чтобы ты убила или покалечила его.
Поединщица склонила голову.
—Нет. Так не пойдет.
Аннитум изумленно воззрилась на Асага. Капризный как… как… баба!
—Выставь против меня двух. Для ровного счета.
Она не желала спорить. Хочет эбих горшего позора — получит желаемое.
—Хаггэрат! Ты вторая.
Называя это имя, правительница почувствовала себя так, как, наверное, должен чувствовать себя могучий я злобный машмаашу, вызвавший из Мира Теней чудовище — вдвое более сильное и злобное, чем он сам. У Хаггэрат фигура кузнеца, руки рыбака, лицо разбойника и рост матерого медведя, поднявшегося на задние лапы… Если добавить природную хваткость и необъяснимую в таком теле звериную какую-то легкость, то как раз и выйдет… чудовище. Достаточно ловкое для боя на мечах и достаточно страшное, чтобы без меча к нему никто подойти не посмел бы.
Нет, обе они, и Шанну, и Хагтэрат, уважали своего противника. Им некуда было торопиться. Им незачем было бросаться очертя голову на человека, которого, говорят, черные обучили многому сверх положенного каждому реддэм. Они собирались разведать его ухватки и приемы, оценить его силу, отыскать слабости, утомить боем на две стороны, а уж потом в нужный момент разделаться с наглецом. Они знали, как вести правильный бой.
Но Асаг не уважил их правильным боем… Он даже не прикоснулся к собственному мечу. Вместо этого эбих поднял заостренную палку, обтесанную наподобие клинка. Единственное дерево, невысоко ценящееся в земле Алларуад,— ни на что не годный тополь. По иронии Творца только тополь да финиковая пальма растут здесь в изобилии, других настоящих высоких деревьев очень мало… И вот Асаг вышел с дешевой деревяшкой против двух бронзовых мечей; мог ли эбих яснее показать свое пренебрежение?
Он криво ухмыльнулся, и тут его шатнуло в сторону, на протяжении двух или трех вдохов каждому во дворе казалось, что это хмель заплел ноги эбиху… Асаг сделал Несколько неуклюжих движений, размахивая деревяшкой самым нелепым образом, и завершил пьяный танец каким-то дурацким подскоком. «А считался чуть ли не лучшим бойцом на всей полночной границе!» — закусив губу, подумала Аннитум. Творец знает отчего, ей было неприятно видеть, как Асаг проявляет слабость…
Но тут она заметила, что Хаггэрат медленно опускается на землю, схватившись за коленку. Вроде бы она даже не успела приблизиться к эбиху, стояла чуть ли не в четырех шагах! А Шанну, конфузливо поджав губы, поднимает выбитый меч… Как это? Быть не может!
Какая-то глупость…
—Еще раз! — потребовала Аннитум. — Ты в состоянии драться, Хаггэрат?
—Я в состоянии раздавить его. как земляную муху! О, мать и царица, я…
—Никаких смертей! Никаких увечий, Хагтэ! Ваши жизни понадобятся для более важных дел.
Аннитум огляделась: многие ли заметили, как ее только что назвали царицей, многие ли сообразили? По лицам не поймешь… Рано. Сейчас — рано. А там посмотрим.
Пока она не царица даже в Баб-Алларуаде. Чуть больше, чем лугаль, чуть меньше, чем государыня. Высокое и ненадежное положение. Впрочем, она никогда не надеялась на большее в ущерб родным братьям и против их воли. Царство велико, троим хватит с избытком. А пока… О! Нет.
Во второй раз схватка длилась дольше. На три или даже четыре вдоха.. Но Хаггэрат больше подняться не могла Эбих с участием в голосе сказал ей: «Скоро боль пройдет, и ты сумеешь встать. Приложи козий помет, быстрей рассосется». В ответ Хаггэрат пробурчала сквозь зубы: «Горшок…» Асаг непонимающе поднял брови. «…С протухшими помоями», — завершила фразу поверженная женщина. Шанну молча поклонилась Асагу и бросила на правительницу извиняющийся взгляд. «Чуда не будет»,— читалось в нем.
Значит, не глупость и не случайность. Но тогда» Нет, нет и нет. Таких мыслей допускать нельзя.
—Тебе придется поверить,— произнес эбих примирительным тоном. — Я хорошо знаю Свое дело.
Она приподняла подбородок и сжала губы. На тот случай, когда не знаешь, как поступить, позаботься о том, чтобы выглядеть величественно. Это Аннитум усвоила сама — без помощи отца и матери. Любое ее действие будет сейчас поражением, и чуть ли не любое слово… Так пускай говорит и действует он сам. Посмотрим, сколь долго протянет безупречность эбиха.
—Пусть их будет шесть против меня одного… — И тут Асаг вновь схватился за виски. Палка его полетела в сторону. Весь задор, приобретенный в схватке, вмиг исчез. Черное лицо. Какое черное у него лицо!
—Слишком близко… Творец! Я слишком быстро трезвею… Мать и правительница… я… поставь сразу двенадцать… я… хочу доказать нечто важное для города и Царства… ты… увидишь…
Она молчала. Асаг, не дождавшись ответа, потерял самообладание и вскрикнул:
—Двенадцать! Пусть их будет двенадцать! Я прошу!
Между ними больше не осталось тех горячих невидимых нитей, которые протягиваются от женщины к мужчине; только власть и долг. Как женщина, Аннитум могла бы отказать Асагу. Как правительница, она должна была дать ему просимое. Слишком важен их спор. Наконец она решилась:
—Шанну… Матэа… Натарт… Энна… Лиррат… Девушки выходили одна за другой. Вот перед эбихом собралась вся дюжина.
О! Что он делает! Что он…. Асаг отбросил палку и разделся, оставив на себе только шебарт.
—Прикажи начинать.
Она помедлила, раздумывая: не слишком ли? Но потом все-таки приказала:
—Начинайте.
…Асаг почти не нападал. Он вертелся ужом, прыгал, отскакивал, проходил под самым мечом, отступал, убегал, потом вновь поворачивался и каким-то непостижимым образом избегал верного, казалось бы, удара. Сам он бил только тогда, когда оказывался один на один и никто не мог зацепить его сбоку или со спины. Бил только один раз. Но после каждого удара очередная противница оказывалась на земле и не могла продолжать схватку. На восьмом ударе эбиха Аннитум прекратила бой. Ей было достаточно.
Он подошел к царевне и поклонился. Конечно, Асаг — не порождение Мира Теней и не какой-нибудь машмаашу, а простой мужчина. Очень искусный в бою, очень уставший, и очень несчастный. Два свежих глубоких пореза тянулись по левому предплечью и по левому бедру. По правилам боя ее девушки одолели Асага… Но есть истина выше правил и законов; Аннитум понимала, кому досталась победа в соответствии с этой правдой. Трепет, было оставивший ее душу, вернулся к ней. Асаг, разогнув спину, тихо, так, чтобы слышно было лишь им двоим, спросил:
—Теперь ты понимаешь, почему у меня болит голова?
Теперь она понимала.
—Эбих! Оденься и иди за мной. — Обращаясь к девушкам, она добавила:
—Старшей оставляю Шанну.
Аннитум искала местечко потише и поукромнее. Зачем — еще не знала сама. Наконец такое нашлось.
Аннитум взяла эбиха за плечо, повернула лицом к себе и уж совсем собралась сказать нечто воодушевляющее, даже рот открыла, но тут поняла, что не знает, какие слова ей следует произнести. Более того, не знает, какие действия предпринять. Он прав, этот проклятый человек, он прав, и это так ужасно.
Она всхлипнула и упала к нему на грудь. Прижалась к его телу, щекой почувствовала его кожу, обняла и зарыдала. Старалась рыдать негромко, чтобы кругам никто не услышал ее, но иногда срывалась… Слезы текли неостановимо. Он прав. Почему же он прав? Как так получилось? Зачем? О, Творец… Ей сделалось так страшно! Она перестала быть правительницей, воином, гордой женщиной, страх прорвался изнутри и сразу же превратил ее в комок дрожащей плоти. Все высокое осыпалось в ней за время одного вдоха, и остался только напуганный человек, которому совсем не хочется умирать. Бежать бы… Может, все-таки бежать? Как хочется сбежать отсюда! Бросить тут всех и все, выскочить из города, пятками ударить коня, пусть бы он понесся вскачь!
Она разревелась еще пуще.
Отчего ей нельзя бежать? Отчего же? Неудобно. Нехорошо. Но тогда придется умереть. Зачем так все устроено? Неужто выхода никакого нет? Творец, смилуйся, спаси! Ведь все только-только начиналось! И кончиться должно… когда? Он сказал — до полуночи… Как это несправедливо и неправильно, как это ужасно, что всей ее жизни осталось — до полуночи, а потом уже ничего не будет. Ни жизни, ни молодости, ни силы, ни надежд…
Аннитум сжала эбиха крепче, крепче…
Так хотя бы сделать этого проклятого… замечательного… сильного… ничуть не способного помочь… любимого… мужем. На весь маленький остаток жизни. На чуть-чуть. Неужто она порушит долг и повредит делам? Да нет, никто ее не отговорит и не запретит. Но… но… Аннитум стеснялась. Она не знала, как надо сказать, чтобы… Может, ей самой начать? Нет, неудобно. Жить — неудобно. Любить — тоже неудобно. Только умереть-то и удобно, хотя очень не хочется умирать.
Может, он сам… как-нибудь? Иначе… ничего не будет, ничего не выйдет, у нее руки дрожат от страха, а губы — от рева.
Аннитум подняла глаза и увидела: Асаг тоже плачет. Беззвучно и так же безнадежно, как она сама.
Ему совсем не хотелось умирать. Ему тошно было все проиграть на самом обрыве мэ. Уйти без славы и чести. Продуть город. Отдать врата Царства. Сдохнуть,
как псу безродному, под топорами гутиев. Быть правым и бессильным.
Бессилие! Слово — как приговор.
Он, рука, поднимающая бойцов, она, голова, повелевающая рукой, оба плачут от бессилия и отчаяния. Не как правительница и эбих, а как два сморщенных и подгнивших плода, когда-то называвшихся правительницей и эбихом. Лет пятьсот назад, наверное, такие же люди вышли бы на стену, возложили руки на плечи врагов и истребили бы их, ничуть не раздумывая и ничего не опасаясь. Почему же они вдвоем с Аннитум чувствуют немощь свою так остро? И сила не исчезла до конца, и ум не пропал, и видение тайных знаков судьбы не сгинуло еще, но оба они готовятся умереть. И оба смирились с этим, им осталось оплакать собственную гибель в объятиях друг друга.
Асаг хотел эту женщину и, наверное, любил ее. Даже сейчас, сквозь слезы, сквозь темный ужас неизбежности, желание сочилось язычками пламени и все никак не утихали его неистовые пляски. Может быть… Может быть, все-таки он…
Нет, он не смеет.
Чуть погодя они отстранились друг от друга и пошли прочь — он в одну сторону, а она в другую.
Правительница Аннитум по лестнице с высокими ступенями взошла в зал Суда. Сегодня он пустовал, светильники не горели, тень затопила его. Лишь из узеньких окон на высоте полутора тростников от пола лился солнечный свет, оживляя тела воинов и рыбаков, пастухов и цариц, заставляя волноваться стебли ячменя и тростниковые заросли, избавляя от неподвижности цветущий тамариск и онагра, задравшего морду к небу… Стенная роспись поигрывала под скупыми солнечными лучами, как поигрывает телом кокетливая любовница, пробуждаясь ото сна на глазах у любовника. В шаге от дальней стены стояло кресло правителя с высокой спинкой, вытесанное из драгоценного кедра и, покрытое тонкой резьбой.
Самообладание вернулось к дочери Барса. Она позвала служанку и, когда та подошла, ровным голосом перечислила ей все предметы свадебного наряда, понадобившиеся именно здесь, именно сейчас. Но прежде всего прочего правительнице потребовалось омовение. Что? Да, прямо здесь. И прямо сейчас. Немедленно. Да, в зале Суда!
Аннитум принесли все необходимое. Служанка сняла с нее одежды, приличествующие царевне как воину, и очистила ее тело мыльным корнем. Затем омыла его чистой колодезной водой, щедро умастила кунжутным маслом и драгоценный составом из Мелаги, от которого вокруг распространилось благоухание чужих, но прекрасных цветов. Вода пролилась на пол, выложенный серым с желтоватыми прожилками горным камнем, никогда прежде не знавшим омовений…
Служанка трижды обернула девственное лоно царевны платком тонкой льняной ткани, привезенной яз страны Маган. Его последним совлекает супруг с тела жены… Поверх платка легла длинная юбка из белого полотна — до щиколоток, а плечи обнял такой же длинный белый плащ из овечьей шерсти, скрепленный ровно посредине костяной заколкой — так, чтобы грудь и живот закрыты были до урочного часа; но лишь придет срок, и одно краткое движение пальцев обнажит их. И юбка, и плащ оторочены были темно-синей бахромой.
На шею Аннитум служанка возложила три нити бус — из небесного лазурита, холодного белого серебра и цветущего золота. Царевна, поколебавшись, велела против всех свадебных обычаев добавить бусы из алого пламенеющего сердолика, очень короткую нитку, такую, чтобы кашли камня перечеркивали ей горю. Служанка, до того смотревшая на госпожу удивленно, тут взглянула со страхом… К нижней, самой длинной нити — из золота — прикреплен был золотой же диск с литым изображением львицы, играющей со львом. Подарок отца.
Искусные руки расплели две косицы, и длинные черные волосы царевны легли на белое полотно плаща. Служанка убрала их жемчужными нитями, синими лентами и золотым обручем, с которого на тоненьких цепочках свисали фигурки четырнадцати зверей, птиц и рыб: баран и медведь, карп и орел, волк и бык, онагр и кот.» Потом она подвела глаза Аннитум черным сурьмяным порошком и уже задумалась было, чем бы сделать ее кожу белее: тут ведь есть четыре испытанных способа… Но потом присмотрелась получше и оставила эту мысль — госпожа и без того была бледнее воды в полнолуние.
—Все? — спросила Аннитум.
—Да, мать и правительница, да подарит тебе Творец детей, здоровых и крепких… Не придется ли наказывать мой язык за дерзость, если я спрошу об имени того…
—Придется.
У нее не получилось стать невестой Асага, так пусть смерть станет ее супругом.
Аннитум подобрала с пола свой клинок, села в кресало правительницы и выгнала служанку. Так просидела она в этом кресле, не шевелясь, до захода солнца. Потом снаружи послышался шум, больше шума, очень много шума…
В этом наряде она скрестила свой меч с мечом гутия, простого воина, первым пробившегося в зал. И покатилась по каменному полу, роняя золотые бусинки и захлебываясь кровью. Аннитум осталось одно мгновение жизни, и она прошептала: «Асаг».
Тот, кого она звала в свой смертный час, сделал даже больше, чем обещал. Он забрал у чужаков три жизни. И только потом на живот ему, раненому и обезоруженному, сел Сарлагаб с кремневым ножом в руке. Чуть помедлил — разглядывал побежденного врага. И в глазах у него стояло равнодушие — столь холодное, что ни одно человеческое тело и ни одна человеческая душа не способны выдержать такого холода… Асаг как будто на миг проник в мысли Сардагаба. Тому требовалось, по обычаю, вырезать сердце у человека, из-за которого погиб его отец. Да и у воинов это прибавило бы уважения к новому царю. Сарлагабу не хотелось возиться — разбить бы череп безо всяких затей, вот дело… Но… ладно, придется повозиться. Владыка Гутиев поерзал, устраиваясь удобнее, и Асаг получил немного времени. Самую малость. Он успел мысленно обратиться к Аннитум: «Ты, любимая… У меня так болит голова!» А потом просто позвал Творца на помощь. Душа скоро покинула измученное тело эбиха.
* * *
Насколько месяц таммэст был нестерпим, настолько же беспощаден оказался месяц аб, пришедший ему на смену. Немилосердней солнечный дождь губил счастливую землю Алларуад.
А царь Бал-Гаммаст сидел в разоренном Уруке, принимал на ложе своем женщин Полдня и не щадил мужчин, возводивших городские стены. Он всем своим существом «прислушивался» к жару за стенами дворца, и казалось ему, будто именно этот гибельный зной почувствовал он в ночь, когда умер Донат Барс. И не сам ли он выпустил гаев солнца на волю, отвергнув мольбы мертвого царя Маддан-Салэна?
Бал-Гаммаст ждал вестей, и вести приходили к нему — одна другой страшнее.
Несокрушимый Рат Дуган, неизъяснимым образом всегда знавший, где у неприятеля слабое место, куда направить решающий удар, отступал, огрызаясь, от стен Эреду. С шестью тысячами ратников он не мог совершить ничего достойного и уж тем более не мог взять главный город суммэрк, сердце мятежа. Эбих едва сдерживал орды суммэрк. По словам из его донесения выходило: если Лан Упрямец не возьмет Умму в ближайшее время, остановить их будет очень трудно. Царству надо готовиться к великому нашествию этого народа… 1-й день месяца аба.
Медведь Лан, Упрямец Лан, стоит под стенами Уммы с тремя тысячами ратников. Этого слишком мало, чтобы взять город, к тому же у него нет им одного из черных. А войти в гордую Умму надо, ох как надо. Сейчас именно она — ключ ко всей позиции в обезумевшем от зноя краю Полдня. Упрямец готовится к последнему штурму, ему не хватит серебра и хлеба, чтобы совершить еще одну попытку… 4-й день месяца аба..
Стремительный Асаг погиб в Баб-Алларуаде вместе с царевной Аннитум и всем гарнизоном. Ворота Царства пали, и гутии просачиваются в коренные земли страны. Сестра мертва… Пусть она погублена собственной ошибкой, но разве от этого легче? 6-й день месяца аба.
Крепкий энси Шуруппака Масталан болен горячкой, ожидает кончины и прощается. Жалеет, что не смог стать другом юного царя… Одно его упование — на Творца, в которого лукавый эламит уверовал только на смертном одре. 7-й день месяца аба…
Бал-Гаммаст делает все, что может. Не с тем ли он явился в старый Урук — удерживать этот край Царства на краю войны и разрушения? Он отправляет людей Дугану, хлеб — Упрямцу и лучших урукских лекарей — Масталану. Не находит слез — оплакать гибель Аннитум, не находит сил — и дальше брать в жены жаркую землю Полдня…
Ему снится бегун. Высокий, могучий человек с лицом, исполненным света. Он без устали бежит по песчаным барханам, и за спиной его зной сменяется дождем, трава лезет прямо из песка, разливаются реки.
Восьмой день месяца аба выпил вино сумерек. Рослые тени перестали быть клочьями и слились в одно большое одеяло, укрывшее землю. Люди вышли на улицы, открылись лавки, ремесленники, пробудившись от дневного сна, принялись за работу. Водоносы со своим драгоценным грузом отправились в ежевечерний обход кварталов. Каждый из них, с важным видом ступая по улицам Урука, тенькал маленьким медным молоточком но медной же тарелке и кричал: «Воды! Кому — воды? Свежей! Холодной воды! Воды-ы!» Корчмы наполнились гуляками. Не напрасно говорят: «Вечерами сикера течет быстрее…»
Бал-Гаммаст все молился Творцу о бегуне со счастливыми новостями. О, как ему нужен был бегун с полудня, как он жаждал узнать, что непобедимый Рат Дуган остановил суммарк!
И в тот день к нему привели бегуна. Наверное, самого нелепого изо всех бегунов земли Алларуад. Это был невысокий, коротконогий человечек. Черный, подобно купцу из страны Мелага. Какой-то тщедушный, похожий на маленькую птичку; плечи — как у мальчишки. Кожа покрыта волдырями: ему пришлось бежать днем и ночью, не думая об отдыхе, и Ууту, князь-солнце, вдоволь натешился с его телом.
«Должно быть, последний в древнем роду бегунов, — подумал Бал-Гаммаст. — Иначе как он сумел добиться своей службы с таким телосложением?»
Мэ бегунов — как раз посредине между реддэм и шарт. По давнему обычаю их считают шарт, учат службе таблицы и тростниковой палочки, а не копья и лука. Но усталость лишь они умеют превозмогать не хуже воинов.
— Отец мой государь Бал-Гаммаст! Шарт Ладдэрт привез тебе голос эбиха Лана. Позволь передать его.
Для человека, от усталости едва держащегося на ногах, бегун говорил на редкость складна
—Я слушаю голос Лана.
—Отец мой государь Бал-Гаммаст…— Медлительные интонации эбиха как бы с трудом вытекали из глотки бегуна.— Гордый город Умма поражен оружием Царства ж очищен от мятежа Твое, государь, войско потеряло двести тридцать ратников. Семь сотен вражеских воинов сдались, положив оружие. Сын твой эбих Лан ждет приказаний».
—Слава Творцу, нас породившему! Я так надеялся, что мы все еще можем себя защитить!
Брови бегуна вскинулись в немом удивлении… Бал-Гаммаст, досадуя на собственную болтливость, хотел было отправить Ладдэрта к Пратту — пускай поест и отдохнет. Но прежде…
—Сядь… Нет, ляг… вон туда, на тростниковую циновку. Мне нужно еще немного твоей силы, сын мой шарт.— Ладдэрту на вид можно было дать тридцать солнечных кругов, или около того. Бал-Гаммаст поймал себя на том, что все еще не умеет без содрогания произносить положенные ему, как государю баб-аллонскому, слова «сын мой» или «дочь моя», обращаясь к любому человеку земли Алларуад, кроме брата… «Сыну его», агулану лекарей Урука, скоро девяносто пять солнечных кругов. А «отцу», соответственно, в пять раз меньше… И как называть собственную мать, царицу Лиллу, — тоже «дочь моя»?! Дурее кирпича-сырца выходит… Надо будет спросить у Мескана — Ты, вероятно, принадлежишь к древнему роду бегунов и ты получил свое искусство от отца, как тот от деда, а деда от прадеда… так?
—Нет, отец мой государь Бал-Гаммаст. Я первый в своем роду бегун. Мой родитель — торговец из Эшнунны, и дед был таким же торговцем. Но никто не добился богатства и никто не возвысился до звания тамкара.
—Тогда как ты оказался в бегунах при… таком сложении тела? Конечно, никому в Царстве не запрещено переменить искусство предков на иное занятие, но…
—Я… хотел увидеть всю великую землю Алларуад… от канала Агадирт до Страны моря, от лагашских болот до черных крепостей в пустыне на Заходе…
«То есть того же, чем я хотел одарить Саддэ. Просто так. Потому что она — моя Саддэ. Была — моя…»
—И еще я хотел стать кем-нибудь, отец мой государь Бал-Гаммаст. Я мог бы считать себя человеком, лишь совершив нечто важное, сослужив какую-нибудь важную службу,— продолжал бегун. И Бал-Гаммаст совсем уже было решился сказать ему: «Сегодня твоя служба совершена», но в последний миг удержал свой язык. Иногда люди значительнее, нежели могут показаться на первый взгляд. Не миновало и вдоха, как Ладдэрт подтвердил это:
—Твой отец, царь Донат, даровал мне землю и серебро, показав значительность моей службы. Но я не оставил искусство бегуна. Настоящий бегун должен иметь сильные ноги; сердце, не склонное к усталости; кожу, которой нипочем ни ветер, ни дождь, ни зной; память мудреца… ну… и еще он должен быть грамотнее любого другого шарт: кто знает, какие послания придется ему читать и запоминать наизусть, незнание какого языка подведет, незнание какой дороги умертвит,.. Мое тело плохо подходило для такой работы, моя голова — голова обычного небогатого торговца из глуши… Но если ты очень хочешь чего-нибудь, положись на силу воли. Тщедушие ей не помеха. Воля способна сделать из тебя желаемое, если ты не будешь щадить мясо, кожу и кости. Я стал бегуном. При царе Донате меня считали одним из десяти лучших во всем Царстве. Раньше я мечтал совершить нечто, теперь — оставаться тем, кто я есть, пока не оборвется моя мэ. Ответил ли я на вопрос, отец мой и государь?
—Да…— Этот человек нравился Бал-Гаммасту. Поистине, дух его должен быть тверже дикого горного камня, иначе как мог Творец из столь непригодного материала извлечь столь совершенный результат! В первый раз молодой царь ощутил в полной мере, сколь огромна принадлежащая ему власть. За одну блистательную ночь он мог даровать то, ради чего люди готовы повернуть всю свою мэ… — Теперь расскажи мне в подробностях, как пала Умма.
Ладдэрт помолчал немного, собираясь с мыслями. Попросил воды. Напившись, начал рассказывать:
—Молодую и богатую Умму брали рано утром, отец мой и государь. Солнце еще не взошло. Войска встали по местам, а эбих Лан собрал на холме всех реддэм, которым не надо было лезть на стены, бегунов, воинов охраны и держателей больших сигнальных барабанов. Он повернулся спиной к вражеской крепости и велел поставить перед ним водяные часы. Малый медный котел, подвешенный над большим медным котлом, так, чтобы вода из него стекала вниз тоненькой струйкой…
—Это устройство я знаю. Рассказывай о самом сражении.
—Да, отец и государь. Эбих Лан махнул рукой барабанщику, и тот подал сигнал к началу бою. Я был рядом и видел все: как и откуда шли воины, к какой стене приставляли лестницы, к каким воротам подтаскивали на глиняных катках таран, покрытый мокрыми кожами, как бились мятежники… А он не видел ничего.
—Упрямец? То есть… эбих Лан?
—Точно так, отец мой государь. Пока его ратники бились под стенами и на стенах, он ни разу не взглянул в сторону Уммы…
—Но почему, Ладдэрт?
— Тысячник, имени которого я не знаю, осмелился задать тот же вопрос Эбих Лан ответил ему. «Либо я вижу ход боя от начала и до самого конца силой моего ума, и тогда мы возьмем этот город, либо я не вижу его, и тогда мои глаза не помогут делу». Первый отряд в тысячу человек с лестницами и таранами, повинуясь сигналу, напал на старую Умму у Навозных ворот. Машины из глины, ивовых прутьев, жил и кожаных ремней бросали камни в защитников города. Но и нашим войнам приходилось трудно. По ним били из луков, обливали их кипящим маслом и нечистотами, сбрасывали на их головы чуть ли не целые дома. Со стороны Царства лучников оказалось совсем немного… Когда из маленького котла вода вылилась до последней капли, а потом котел был наполнен вновь и утратил половину своего содержимого, эбих Лан велел подать второй сигнал. И еще одна тысяча царских копейщиков двинулась к стене слева от Овечьих ворот, в том месте, где раньше удалось сделать пролом до половины ее высоты. Было всем нам ясно: эбих оттянул силы мятежников к Навозным воротам, а потом ударил в другом месте. И тут наших лучников оказалось мало… Вражеские стрелы ранили и убили великое множество копейщиков. Умме хватило воинов, чтобы защищать стену в двух разных местах одновременно… Вот вновь иссяк маленький котел, и опять наполнили его; вытекло же совсем немного, когда волею эбиха подан был третий сигнал. Всего одна сотня или, может быть, две ринулись к Храмовым воротам, где стена особенно высока и башни неприступны. Но, видно, это были лучшие воины, самые искусные и быстрые. Их обороняло столько лучников, сколько не было их у первых двух отрядов, вместе взятых. Все мы во второй раз подумали: ясен замысел эбиха! Здесь, у Храмовых ворот, никто не ждал атаки. Лучшие бойцы Уммы ушли отражать натиск царского войска в других местах… Остальные же и головы поднять не смела, хоронясь от дождя из стрел… Вышло все по воле эбиха Упря… Лана. Храмовые ворота держались недолго — забравшись на стену, наши копейщики распахнули их изнутри. Мятежники перестали биться и попытались спастись: кто-то спрыгнул со стены, покидая город, кто-то бежал к своему дому, видно надеясь скрыться в потайном подвале… Посмотрев на наши лица, эбих сказал: «Слишком просто! Проще, чем мне казалось…» Тогда тысячник, тот…
—…имени которого ты не знаешь…
—Не знаю, отец и государь.., Так вот, он спросил: « А если б не смог третий отрад войти на стену и открыть ворота? Если б там было больше воинов, чем… чем на еамом деле было… Эбих Лан рассмеялся и ответил довольным голосом: «Ты прав! Положиться на волю случая не значит видеть бой и владеть им. Третий отряд принес нам победу, но не сумей он совершить задуманное, мы вошли бы в мятежную Умму иначе». — «Как же?» — допытывается тысячник. «Все наши атаки были фальшивой мэ сражения. Истинная мэ кралась по дну канала, питая дыхание через соломинки,.. Сто пятьдесят отборных воинов наших давно в городе. Остальные должны были всего-навсего произвести побольше шума, отвлечь внимание… Но раз уж заодно сломили гордую Умму, слава им!»
—Воистину слава…
—Только тогда эбих повернулся лицом к Умме… Такова наша победа, отец мой государь. Две тысячи пленных заново отстраивают стены. Более мне добавить нечего.
Бегун поднялся с циновки.
«Каков Упрямец! — изумился Бал-Гаммаст поступкам Упрямца. — Нет… каков гордец! Но дело сделал — просто и ловко. Не знает, как видеть тайное, не умеет чувствовать неслучившееся, зато сумел заставить их играть в его игру. Прав был отец, возвысивший Упрямца».
Он чувствовал необходимость что-нибудь даровать бегуну Ладдэрту. Дар, пожалованный не за славное дело, а за добрые новости, всегда казался ему бессмыслицей; но теперь к Бал-Гаммасту невесть откуда пришло понимание: смысл все-таки есть, и заключается он в том, что некоторые поступки приличествуют государю… Женщинам Полдня он должен был отдать большую часть своего серебра. Войне и городу Уруку — почти все остальное. Кое-что следовало сохранить и не тратить, пока не наступит день боли и поражения. Тогда чем же он владеет сейчас, не считая хлеба, вина и власти? Нынче царь баб-аллонский беден.
Бал-Гаммаст мысленно попрощался с отцовским подарком. Он отдал вестнику нож, бесценную работу столичного мастера Дорт-Салэна, с литым изображением женщины и коршуна на рукояти. Лезвие рябило крошечными клинышками — именами царей Кана Хитреца, Доната Барса и самого Бал-Гаммаста
Согнув птичье тело в поясном поклоне, бегун сказал очень тихо, почти прошептал, возвращая подарок:
—Я не смею. Мое тело и вся моя служба стоят не так дорого.
—Отец был бы рад, знай он, как я распорядился его ножом. Прими и владей. Сейчас тебя отведут к тысячнику Пратту Медведю, накормят и уложат спать. Я доволен твоей службой.
Бегун замялся. Видно, что-то мучило его. Не любопытство ли? Сколько раз Бал-Гаммаст видел на лицах приближенных, а еще того пуще — горожан Урука, этот невысказанный вопрос. Хорошо. Почему бы нет? Пусть осмелится задать его хотя бы один человек, тем более, он достоин…
—Если желаешь спросить меня о чем-нибудь, не медли.
— Отец и государь… прости… прости… сколько тебе солнечных кругов?
Бал-Гаммаст улыбнулся самой мальчишеской своей улыбкой. Он мог бы еще драться со сверстниками на пыльных площадях Баб-Аллона… Не будь его отец Тем, кто во дворце.
—Девятьсот девяносто девять. От Исхода.
Ладдэрт почтительно склонил голову.
…Оставшись наедине с самим собой, царь негромко повторил:
—Слава Творцу, нас породившему…
Меньше всего он надеялся на Упрямца. Среди «братьев силы», людей, поднятых отцом на высоту звания эбиха, Бал-Гаммаст считал слабейшим именно Лана. Медлительный, самоуверенный человек, хотя и сильный, но начисто лишенный способности читать знаки будущего, проступающие на теле мира… И вот именно он добился успеха. Его простой ум и его простая сила. Значит, есть выход и есть надежда. Уж не Бог ли явил всей земле Алларуад знамение, дав победу в руки такого человека? Мир становится проще. Нежность ладоней Творца более не принадлежит высокому и сложному… Может быть, до поры до времени. А может быть — навсегда.
В сердце Бал-Гаммаста поселилась необъяснимая уверенность: что бы ни произошло, род его, вера и само Царство не исчезнут бесследно. Бал-Гаммаст прислушался к Небу. Никогда прежде он не делал этого. Но теперь каждый верный шаг означает глоток жизни для Царства, а каждый неверный — глоток гибели. Возможно, Творец даст ему подсказку…
Но свыше никто не сказал царю, что он затевает благое дело или совершает ошибку.
—Хорошо. Значит, не Рат Дуган, значит, Упрямец… Ну, так тому и быть, — сказал он сам себе.
Позвал доверенного шарт и продиктовал послание к эбиху Лану.
— «Желаю владеть в краю Полдня вторым оплотом Царства, не менее мощным, чем столица и прилегающие к ней срединные области. Береги воинов. Любые пополнения, приходящие в Урук, будут отправляться дальше на Полдень, к тебе. Ибо Урук, славный и древний город, войною лишен крови и жизни. Твердыней мощи ему не быть. Гордой Умме наказанной быть не должно, ибо край Полдня и так разорен. Моей волей отбери у города кидннну на один солнечный круг, лиши имущества зачинщиков и отправь их в Баб-Аллон работать в царских мастерских. Тебе надлежит оставить в Умме сильный отряд до прихода воинов Рата Дугана или моих, а самому отступить в Лагаш. Там, на богатых землях, защищенных с трех сторон реками и болотами, легко тысяче защититься от двадцати тысяч. Сделай страну Лагаша неприступной для любого врага. Накопи запасы, необходимые на тот случай, если враг пожелает напасть на город большими силами и осадить его. Приведи в порядок стены Лагаша. Создай тайные убежища. Договорись о помощи с ближайшими соседями — войнолюбивыми сынами страны Элам.
Я, царь Бал-Гаммаст, сын Доната Барса, доволен твоей службой, брат силы, эбих Лан. Словом своим я ставлю тебя лугалем города Лагаша и всей области его.
Записано в старом городе Уруке
со слов царя Бал-Гаммаста
и по воле его.
Месяца аба в восьмой день
2509 круга солнца
от Сотворения мира».
…И он оставил на сырой глине оттиск перстня-печатки.
***
Зной истомил всю землю Алларуад, от дальних сторожевых башен до срединных земель. Сезон безжалостного солнца парил над Царством, словно огромная птица, распростершая огненные крылья.
Двое беседовали в маленьком покое, который когда-то собственноручно расписала царица Гарад. С тех пор эту комнату в сердце Лазурного дворца называли «Родник Уединения»… Царица-мать Лиллу с давних пор любила предаваться здесь размышлениям о делах тонких и не терпящих ошибок. Раньше ее постоянным гостем бывал Уггал Карн, теперь он ушел в поход на Баб-Алларуад, забрав с собой цвет черной пехоты.
Сегодня к ней напросился для беседы первосвященник Сан Лагэн. А она не хотела видеть никого. Гнетущая жара, въевшаяся в тело, усталость и яд горя, отравивший кровь Лиллу, заставляли ее искать одиночества. Чем старик сможет облегчить ее ношу?
Никто в Лазурном дворце не знал, сколько горя принесло царице Лиллу известие о гибели дочери. Все помнили их ссоры. Все видели бесстрастие, ничуть не покинувшее мать, когда ей рассказали о смерти Аннитум. Все полагали главным ее любимцем молодого царя Апасуда. Но ни одна живая душа не знала, что равной себе во всем Царстве она почитала только дочь, одну дочь, никого, кроме дочери. И пришло бы время, наверное, ей удалось бы отдать все в руки той, у кого бьется в груди сердце дикой кошки. Сыновья… Оба — мальчишки, только один старше и послушнее, другой моложе и упрямее. Оба ей милы и любимы ею, но ни один из них не обладает душой, способной достигнуть совершенства. Мужчины… застывают в детстве и на протяжении всей жизни, становясь умнее, сильнее, великолепнее или же падая в слабость и грязь, они всегда и неизменно несут в себе мальчуганов, дерущихся на пыльных улицах. Настоящим правителем может стать только тот из них, полагала Лиллу, кто сумеет победить в себе детство, забыть о нем, преодолеть его зов. Барс мог… Он был великим мужем, настоящим даром небесным земле, которая оскудела мужеством. Но даже Барс не был совершенен. А сыновья его… сыновья его котятки. Отчего это Уггалу вздумалось отослать в Урук гневливого Балле, не способного пока еще к делам правления? Что он увидел в мальчике? Эбих говорил ей: «Сейчас надо плыть по течению, куда вынесет жизнь. У нас слишком мало силы, чтобы противостоять течению. А жизнь хочет от нас правителя на земле Полдня. Больше послать некого, Лиллу…» Плыть по течению — это ей понятно, это значит отыскать мелодию гармонии и слиться с нею… Но хитрил Уггал, конечно же, хитрил, это она потом поняла. Зачем понадобился ему Балле в Уруке? Убирать его оттуда уже поздно, сделанного не воротишь… Следует подождать. Гармония сама повернет события в правильное русло, глядишь, и Балле вновь окажется рядом с нею. Но… девочка… милая, бесконечно любимая дочь-соперница, тайная звезда ее потускневшего неба… Девичья душа открыта и уязвима, с удивлением она взирает на мир, как птенец из гнезда, в ней столько нежности, сколько приносит ее первый дождь после месяцев суши. Увидев жестокость жизни, она и сама на время ожесточается, и тогда приходит возраст, который должна пройти каждая женщина, потому что это правильный путь. Возраст диких кошек. Лишь потом, научившись как следует кусаться и царапаться, женщина может позволить себе милосердие. Тогда она становится сильна и ласкова одновременно, подобно вечернему солнцу. Но и это еще не завершение пути. В самом конце возвращается одиночество, забытое с девичества, и вечный холод подступает к сердцу; в холоде и одиночестве женская душа превращается в бесконечно мудрое и совершенное существо. Теперь эту душу следует сделать осью гармонии для всей страны и дать ей сильные руки мужа, строителя и воина. Двое, слившиеся в одно, обладающее душой женщины и руками мужчины, — вот образцовый правитель. И дочь могла дойти до совершенства, дочь должна была дойти до совершенства… Отчего Творец не позволил? Отчего? Что теперь делать? В чем смысл, ради кого жить?
Ради Царства? Она устала от Царства, ей бы отдохнуть. Разве она не заслужила покоя? Жаль, нет рядом верного Уггала… Пуще того жаль, что невозможно держать дела целой страны в равновесии, не покидая дремы. Иначе Лиллу дремала бы месяцами… .
Ради сыновей? Сейчас Балле не принадлежит ей, и даже думать о его мэ не стоит. Все, что она может сделать для младшего сына,— поторопить отправку серебра хлеба и бойцов к старому Уруку. Та, что во дворце, опасалась невозвратимости совершенного ею поступка: из Баб-Аллона ушел один сын, а вернется, наверное, совсем другой… Но она не в состоянии ничего изменить, надо ждать, ждать, ждать… Апасуд радует ее сердце, он тоньше, он просвещеннее, но и… слабее. Как странно, Лиллу испытывала к нему любовь, смешанную с брезгливостью. Сильных людей следует опасаться, однако и любить их — легче…
Ради себя самой? Она ничего не желает для себя.
Разве только… Лусипа Творец знает: жена Барса ни с кем, кроме царя и супруга, не вступала в игры любви. Но нынче… нынче сердце ее истомилось и ослабло. Сладчайший голос певуньи-суммэрк так же ласкает ее тело, как мог бы ласкать мужчина. Иногда Лиллу, слушая Лусипу, теряла себя. Вот звук флейты, вот переливы ее голоса, а вот ее нежные пальцы… или это все-таки были не пальцы, а пение, всего лишь пение, чудесное пение, вынимающее душу и зовущее ее к солнечным холмам? Но, кажется, пальцы… руки… были один раз или, возможно, два. Или три. Царица иногда не могла понять, как далеко от нее стоит певунья: в полушаге или в пяти шагах? Если бы она знала наверняка, ни за что не позволила бы себе… Но… но… все происходившее граничило с тонким наваждением. Явь? Мечта? Дрема? Звуки или прикосновения? Как будто облако сходило с небесной караванной тропы и заключало плоть Лиллу в объятия, само не обретя плотиной твердости. Можно ли утратить верность прежней любви, сойдясь с воздухом и звуком?
Больше всего Лиллу беспокоило то, что маленький противный спутник Лусипы никогда не покидал певунью. Он не выходил из покоя, даже когда… даже… Впрочем, со временем царица стала находить его не столь уж безобразным.
…Зато первосвященник выглядел очень худо. Лиллу поразилась: почему раньше она не замечала его старческого уродства? И чем он пахнет? Женщине показалось, будто в воздухе, пропитанном зноем, растворен едва уловимый запах тления. Неужто Сан Лагэн заживо превращается в труп? Как может такой человек управлять великой силой Храма! Нет, немыслима Ей, наверное, мерещится нечто несуществующее… На миг Лиллу собрала всю свою волю. Старик был некрасив, но не уродлив, и он явственно благоухал душистым маслом. Но тут назойливый аромат мертвечины опять ударил ей в ноздри с неожиданной силой.
Что он говорит? О чем он говорит, этот ходячий труп! А ведь он заговорил с ней…
— Подожди… Подожди, мне нехорошо!
Лиллу не понравилось, как взглянул на неё первосвященник Царства. Для такого случая ему приличествовал бы испуг, он мог бы позвать слугу… Между тем
в глазах старика помимо испуга читалось какое-то невысказанное подозрение.
—Позвать лекаря?
—Нет… Я…. справлюсь сама.
Царица вновь сделала волевое усилие. «Творец! Да помоги же ты мне!» И сама удивилась. Вроде бы она не чувствовала в себе никакой хвори. Только усталость и… какую-то неясность. Как будто все вокруг слегка двоилось. «Да нет же, я должна!»
Мэ царицы взяла верх. Она должна, она обязана, она не приучена покоряться чему-либо, кроме воли Творца им мужа. Она женщина, но она же и воин, от стойкости которого многое зависит.
— Говори. Я слушаю. Я не расслышала первых слов, начни с самого начала.
Теперь Лиллу стало легче, будто она вынырнула из глубокого колодца, заполненного теплой водой. Но вот какая странность огорчала ее: благовонная смола еще боролась с запахом тления; он не ушел окончательно, он все тщился вернуться.
—Я раза три слушал твою… гостью, Лусипу. Какой дивный у нее голос, чудесный голос, очень у нее…он… да.
Первосвященник замолчал, остановившись на полуслове. На лице его застыло выражение: «Что за нелепость я говорю?» Сан Лагэн поморщился, поднес пальцы правой руки к левой ладони и растер невидимую муку. Должно быть, этот жест помогал ему сосредоточиться на важном.
—Она… как она сюда пришла?
Лиллу не понимала. Зачем он явился? Что ему понадобилось?
—Я услышала о ней от…
—а нет же! Именем Творца, скажи мне простую вещь: через какую дверь эта поскакушка вошла в Лазурный дворец?
Сан Лагэн осмелился перебить ее…. Иному человеку Лиллу не спустила бы такого оскорбления, но первосвященник — простец. Он никогда не был по-настоящему своим в Лазурном дворце. Любил его покойный Барс да еще, пожалуй, Балле. Прочие уважали, побаивались, кое-кто сторонился первосвященника. Тот родился в хижине, на вытертой циновке, полжизни в качестве сиденья использовал связки тростника, а молоко мнил настоящим лакомством… Но почему-то именно его возвысил собор первосвященников алларуадских двадцать пять солнечных кругов назад. К тому времени Сан Лагэн успел вогнать в себя немыслимое количество табличек, но изъясняться любил просто… Поскакушка! Из какой глухой деревни это словечко пожаловало в столицу? Слова иногда бывают так похожи на родимые пятна!
—Поскакушка?
—Э-э-э… замечательная девушка, замечательная… Мне нужен ответ.
И тут Лиллу встревожилась. Первосвященник вел себя необычно.
—Какой ответ? Как она попала сюда? Я узнала о ее искусстве и позвала
—Через какую дверь она вошла внутрь?
Сан Лагэн задал вопрос очень тихо. Кроме того, он постарался сделать так, чтобы в голосе не звучало даже и на ползернышка вызова. Царица испугалась всерьез. Редкий случай: она ответила, не задумываясь о смысле вопроса, хотя и не должно так поступать правителю.
—Она… появилась на лодке, украшенной цветами… так она попросила сама. И вошла через старые Пальмовые ворота, со стороны реки…
—Но они же закрыты! Ими никто не пользуется Творец знает сколько времени.
— Специально для нее отворили ненадолго; по словам Лусипы, старинному звучанию песен, которыми она собиралась нас одарить, должны соответствовать одежды на ней, язык ее речей и даже путь, ведущий ее к нам. А Пальмовые ворота — красивая старинная постройка…
Чем больше говорила Лиллу, тем больше ей казалось, что следовало бы молчать. Не было никаких видимых причин сокрыть от первосвященника правду. Но нечто боролось с волей и здравым рассуждением царицы. Отчего Сан Лагэн допрашивает ее? Смеет ли он задавать свои вопросы, не объяснив суть дела? К чему ведут его уклончивые действия? Ей почти больно было продолжать. Тревога охватила ее. и затворила уста.
— Выходила ли она с тех пор хотя бы один раз из Лазурного дворца в город? Просила ли доставить сюда ее пожитки?
И тут на Лиллу тяжкой волной накатила дурнота. Две золотые луны ее серег, казалось, сдавили уши с удесятеренной силой. К горлу подступил ком тошноты. Царице никак не удавалось вдохнуть полной грудью. Только воля ее, воля правителя, не смеющего показать свою слабость, мешала выпроводить первосвященника и послать за лекарем. На миг она прикрыла глаза. Пусть Сан Лагэн думает, что она копается в памяти, отыскивая ответы. Пусть.
Когда она вновь подняла веки, перед ней сидел черный трехрогий урод, слюни тонкими веревочками тянулись у него из пасти, маленькие свиные глазки налились кровью. Трупное зловоние непобедимо торжествовало в воздухе.
О нет, Лиллу не испугалась. Теперь она знала, как ей поступить. Сан Лагэн, великий столп Храма, не может быть ни чудовищем, ни магом. Слишком сильна была в ней способность мыслить холодно и побеждать силой ума все невозможное. Она давно приучила себя: невозможное просто не стоит принимать в расчет. Пусть все внутри надрывается в едином вопле: «Беги!» Она, царида баб-аллонская, не приучена сдаваться наваждениям. «Я больна. Как некстати…» — сказала себе Лиллу.
«Творец! Творец! Что ты делаешь со мной? Только не сейчас! Освободи меня от… от… этого».
Урод медленно оплывал, рассеивался, серьги ослабили хватку, вновь отступил этот проклятый запах. Но дурнота все-таки не оставила ее окончательно. Царица, сколько себя помнила, всегда терзалась слабостью и уязвимостью тела; дух должен быть сильнее, он и стал сильнее… И что для духа ее побороть простую хворь? Придя в себя, Лиллу встретила пронизывающий взгляд первосвященника. Изо всех людей, чьи решения создавали мэ Царства, он считался добрейшим… Но только не сейчас. Неужели она призывала Творца вслух? Спрашивать не надо бы… Уггал Карн как-то говорил о первосвященнике: «Я чувствую в нем большую мощь. Но не понимаю, как она устроена и на чем держится». Сейчас собеседник внушал ей безотчетный страх.
—Ее покои недалеко от моих. Я не слышала, чтобы она хотя бы раз выходила в город или спрашивала о пожитках. Все принадлежащее ей — кроме того, в чем пришла,— получено во дворце.
—Вчера я разговаривал с одним из прозорливых священствующих. Наша беседа исполнена была мира и покоя, мы не касались важных дел. Я упомянул имя певуньи, и тут он признался, что ни разу не видел ее, хотя слышал о новой обитательнице дворца много раз. Я на всякий случай в тот же день спросил о ней у другого и у третьего священствующего. Тот же результат. Пришлось собрать всех шестнадцать и…
—…ни один?
—Похоже, мое старичье прошамкало нечто серьезное.
Сан Лагэн не обвинил ее ни в чем. Более того, он самое возможность вины возложил на магическую стражу подчинявшуюся Храму. Он избежал резкости. Но и в таком виде его слова означали непередаваемую жуть. Шестнадцать священствующих, сменяясь по нескольку раз в день у входов во дворец, блюли его от нападения магов и порождений Мира Теней, — благодаря дарованной им Творцом особой способности видеть невидимое для простого глаза… Если некто вошел внутрь, избежав их взгляда, а потом умудрился ни разу не столкнуться с ними в течение нескольких месяцев, то…
—По воле Творца жизнь столь пестра! Могло случиться и простое совпадение.
Теперь она знала, чего хочет Сан Лагэн. И у нее, царицы баб-аллонской, матери царствующих государей, верной Творцу и Храму, нет никаких причин пойти против его желания. И все-таки внутри нее заходилось в крике, подобно пойманной птице, пронзительное желание сказать «нет!». Она едва справилась… Она справилась, объяснив самой себе: «Да не может быть».
—Испытание? Когда?
—Сейчас же.
—Да будет так. О результате мне следует знать первой. Сегодня же вечером.
…В Архивном крыле дворца было место, где два коридора перекрещиваются под прямым углом. Сан Лагэн расставил людей, да и сам встал на перекрестке. Самый юный из магической стражи, священствующий Аннарт, занял позицию чуть позади него, собой закрыв эту сторону коридора. Как жаль, думал первосвященнику что он хоть и глава Храма, но лишен прозорливости и ему приходится брать с собой на опасное дело безусого юношу, едва ли не мальчика. Правда, сильнейшего из всех, по словам прочих священствующих стражей… Оба вооружились обыкновенными бронзовыми мечами. Не важно, чем разить порождение тьмы, важно, в чьих оно руках. Для рук первосвященника оружие было явно тяжеловато: возраст не тот, чтобы запросто играть с нечистью в кошки-мышки… Прежде все это выходило легче. Сорок солнечных кругов назад он в одиночку гонялся по бесконечным топям Страны моря за сумасшедшим магом Наргелом из народа гутиев… теперь и не вспомнишь, в какой трясине утоплены Наргеловы косточки.
До чего же все стало даваться тяжелее!
Но в собственной твердости он уверен был более, чем в твердости кого-либо иного.
Сан Лагэн знал, что эта… это отправилось в архив. И на обратном пути не минует перекрестка. Осталось ждать и надеяться на помощь Творца.
Ждать пришлось недолго.
Когда странная пара — поскакушка и ее слуга — проходили мимо первосвященника, он просто позвал их:
— Эй!
Оба остановились и повернулись к нему. Этого мгновения оказалось достаточно для Аннарта. Под гулкими сводами полились слова древней молитвы. Значит — увидел.
Парочка шарахнулась в сторону, будто на них брызнули раскаленным оловом. Но молитва была еще и условным сигналом: с трех сторон к центру перекрестка двинулись двойки священствующих стражей с мечами. Восемь голосов заливали молитвой все пути к отступлению…
Девушка заметалась по кругу и вдруг издала рык — не хуже льва, загнанного звероловами. Слугу ее неизъяснимым образом притянуло к хозяйке. Его тело прилепилось к ее телу и начало расползаться, — совершенно как мокрая глина, если полить ее водой. Плоть соединилась с плотью; девушка стремительно росла в размерах, спутник же ее исчезал, исчезал, исчезал! Она оступилась, упала и завыла, а когда поднялась, ничего человеческого в ней уже не было. Сан Лагэн ужаснулся. Чего стоила одна бычья морда с тремя стоячими зрачками в каждом глазу!
«Господи! Неужто сам Энлиль! Помоги же Ты нам!»
Ни на миг не прерывалась молитва. Запахло паленой плотью: похоже, существо, попавшее в засаду, медленно поджаривалось под действием слов, обращенных к Творцу. Очертания его теряли четкость. Тело оплывало, и с него сыпался на пол черный порошок. Еще несколько мгновений — и посреди перекрестка стояла уже не искаженная, фигура чудовища, а непроницаемая темная туча.
Вдруг за спиной у первосвященника зазвучал крик. Он знал: поворачиваться не стоит, прерывать молитву нельзя. И еще того лучше знал, что не надо бы царице-матери следить за ними из секретного окошечка, пройдя в Архивное крыло по тайному ходу… Но Аннарту все это было непонятно: он оглянулся назад и сбился. Сейчас же из бесформенного облака в грудь ему ударила черная молния. Страж упал, меч его откатился в сторону, но над телом священствующего встал Сан Лагэн. Существо двинулось было в его сторону, однако молитва отшвырнула его прочь.
Энлиль вновь оказался на перекрестье коридоров, под ударами с четырех сторон. Жала мечей резали воздух в считанных шагах от него. Туча сжималась, на ее поверхности то и дело появлялись воронки, как будто невидимые палицы обрушивались на нее отовсюду.
И тут облако исчезло. Так бывает, когда хозяйка отмывает грязное пятно: вот оно было, одно движение — и его нет.
Сан Лагэн разорвал материю на груди у Аннарта. У правого соска — пятно как от ожога. Тело мертво. Душа… ею распорядится Творец, судья благой и милосердный. Первосвященник заплакал.
Лиллу вышла, отворив потайную дверцу в стене.
—Отчего ты плачешь? Оплакиваешь стража? Для него такая смерть — лучшее завершение мэ изо всех возможных.
—Да, я оплакиваю… И его. И еще тысячи людей. Война… никак не оставляет в покое нашу землю. Никак. Я каждый день молю Творца остановить… а война… никак. Сколько еще людей должны умереть? Отчего… это… все… не останавливается? Я… не понимаю…
Та, что во дворце, опустилась на корточки и погладила рукой пепел на каменном полу. Черное пятно пепла — вот и все, что осталось от… кого?
Теплый. Пепел был теплым…
—Он жив…— сквозь слезы произнес первосвященник.
—Кто — он? — машинально переспросила царица. Она перевернула ладонь. Ну вот, пальцы теперь придется оттирать губкой…
—Это был Энлиль… древнее существо…
—Энлиль? — Царица не вслушивалась. Она ухватила щепоть пепла к помазала им губы.
—Энлиль… порождение мира Теней… Мы его… только… отогнали… да посадили пару волдырей…
Тихий стариковский голос тонул в рыданиях. Лиллу обнажила грудь и легла на пол. Она терлась о пепел щеками, лбом, плечами, подбородком, сосками… А Сан Лагэн все не утихал.
—Да замолчи же ты, наконец!
***
В 6-й день месяца аба царь урукский узнал о недоброй кончине своей сестры. 7-й день наполнен был тоской. 8-й скрасила ему радость от взятия Уммы, День 9-й прошел в никчемном и гибельном бездействии. На 10-й к Бал-Гаммасту пришел агулан Хараг и спросил, отчего отец и государь более не принимает женщин Урука.
—Я потерял сестру,— честно ответил Бал-Гаммаст.— Я не могу.
Хараг поджал губы. Люди Полдневного края так делают, когда хотят показать собеседнику, что лучшего от него и не ожидали. Агулан бесстрастно произнес:
—Ты царь. Ты волен поступать как захочешь. Но город ропщет от твоего молчания, отец и государь. Выйди на площадь, сам объяви Уруку свою скорбь.
В первый раз за все месяцы, проведенные в старом Уруке, Бал-Гаммаст не сумел сдержать гнев. Просто не успел. Его затопило яростью в один миг.
—А ну-ка прочь отсюда! Я ничего не желаю говорить! Я ничего не желаю объяснять!
Хараг отпрянул. Посмотрел на лицо своего государя, вздрогнул и скорым шагом удалился.
Свидетелем их разговора был Мескан. И он подождал, пока Бал-Гаммаст кусал собственную руку, унимая злобу. Подождал, не напоминая о своем присутствии ни словом, ни звуком. А потом подошел и заговорил с холодной убежденностью:
—Отец мой Бал-Гаммаст! Невозможно так оставить это дело.
—А как?!
—Ты — государь, Тот, кто во дворце. Ты — узел, которым скрепляется Царство. Если узел ослабнет, все развалится. Не дай им заподозрить в тебе слабость…
—А я и слаб, Мескан. Мне так худо, Мескан! — Последние слова он почти выкрикнул.
—Я знаю. Это так. Но твой долг выше тебя. Сначала ты царь и лишь потом — человек. Выйди к ним, от этого многое зависит.
—Нет, Мескан. Сначала я человек. И моя душа ноет. Дай мне побыть одному, потом, когда… потом… потом я выйду.
—Мой учитель, Сан Лагэн, говорил: «Если долг требует сделать нечто, а ты не можешь, то надо все-таки сделать».
Бал-Гаммаст поднял глаза. Перед ним был умный, преданный, чистый, как колодезная вода, человек… И — безжалостный. Пощады от него не жди. «Как мог милосердный старик Сан Лагэн говорить такие вещи? Почему он этого взял в ученики?»
Видно, лицо его скрыло слишком немногое — Мескан сейчас же ответил, словно прочитав мысли:
—Он сам когда-то был таким, как я. И когда-нибудь я стану таким, как он.
Бал-Гаммаст сжал голову руками. Больше всего ему хотелось быть не здесь, не сейчас и не тем, кто он есть. Еще ему хотелось сжаться в комок и стать незаметным для всех. Но так не будет. «Творец! Значит, и это надо пережить. Дай мне сил. Дай мне сил. Ты один можешь дать мне сил, сколько нужно».
Город требовал его боли. Он мог ответить только подарком. Таким, чтобы сердце облилось кровью, но никто не увидел и не понял бы этого. Им понравится. В конце концов, они не виноваты. Такова царская мэ.
Им понравится…
—Хорошо, Мескан.
Вечером царь позвал к себе старших людей Урука. Он постарался говорить, как должно это делать государю и как он не любил говорить.
—Я исполнял свой долг на ложе, выполняя обещание, и сделал довольно. Теперь скорбь по сестре моей, государыне Баб-Алларуада и дочери царя Доната Барса, отвращает меня от лона урукских женщин. Но пусть никто не смеет упрекать меня в недостатке внимания к городу. Попирая скорбь, сегодня я еще один раз возлягу с женщиной, попросившей этого дара.
И он прошелся взглядом по лицам. Да, им понравилось. Но было два или три человека, скорее напуганных, чем довольных. Им Бал-Гаммаст был благодарен более, чем кому-либо еще в последние месяцы.
* * *
Их оставалось еще много — женщин, хотевших царского ложа. «Бог рассудит»,— объявил Бал-Гаммаст. По жребию ему досталась некая Анна, дочь писца Анагата, оставшегося верным в пору мятежа, а потому убитого.
Незадолго до полуночи молодой царь, ожидая, когда приведут к нему эту самую Анну, сидел на ложе и мучился гадкими сомнениями. Да, он решился сказать все, что надо. И с недобрым удовлетворением отметил, сколь изумлен Мескан. Но теперь требовалось сделать все, что надо, а сил-то нет. Ему нестерпимо хотелось спать. В голову не шли забавы тела, мысли все время перескакивали то на Аннитум, то на отца, то на Садэрат, а то и вовсе на какую-то ерунду. За миг до того, как Анна Анагат вошла в его судьбу, Бал-Гаммаст размышлял о городских стенах: сколько дней он не интересовался строительством? Три? Или уже четыре?
…Высокая, худая, тонконогая, широкоскулая, совершенно чужая. Длинные черные волосы — как трупы на поле боя, безо всякого строя и порядка. Тяжелый подбородок. Пухлые губы. Мясистый нос. Улыбка — доверчивая, как у ребенка, уверенного в том, что его сейчас не обидят, да и вообще все будет хорошо. О да. Улыбка замечательная. Бал-Гаммаст позабыл о груди и бедрах, о коже и… обо всем он позабыл. Даже о городских стенах. Конечно, он не обидит ее. Конечно, все у нее будет хорошо. Он очень постарается, чтобы все у нее было хорошо.
И голос у Анны оказался высокий и звонкий, совершенно детский.
—До чего же ты устал, мой царь. Как же ты устал! Пощади его, Творец…
Она подошла вплотную и ласково прижала голову Бал — Гаммаста к своему животу.
—Откуда ты… знаешь?
—Что ты устал?
—Да.
—Просто знаю. Как-то само собой.
Ребенок утешает царя. Так все быстро произошло! Анна увидела его и за один миг сломала ту стену, которая всегда бывает между мужчиной и женщиной, встретившимися в первый раз. Бал-Гаммаст не знал, что говорить, и не хотел останавливать ее. Анна перебирала пальцами его волосы. Казалось, будто у нее и в мыслях нет — переходить к буйному поединку на ложе.
—Когда ты родилась?
—Двадцать солнечных кругов назад, мой царь.
Совсем не ребенок. Впрочем, какая разница! Бал-Гаммаста посетило странное чувство, словно он был отцом Анны, но г то же время Анна каким-то непонятным образом была его матерью…
—Я буду счастлива уже тем, что обнимаю тебя. Бели ничего другого не случится сегодня ночью, то и этого будет достаточно.
Такой щедрости Бал-Гаммаст никак не ожидал. Он точно знал: Анна не лжет и действительно будет счастлива от самого невинного соприкосновения их тел. И так же точно знал, сколь многого она желает, сколь далеко простираются ее мечты. Бал-Гаммаст видел ее—до самых глубин души и не мог отыскать там, внутри, никакой грязи. Нежность, смирение, искренность и достоинство. Если бы кто-нибудь спросил у него, откуда взялась эта способность — заглядывать в душу — и как долго останется с ним, то Бал-Гаммаст не смог бы ответит. Он просто видел, да и все тут. Как Анна видела его усталость.
—Сядь ко мне на колени. Я постараюсь дать тебе все, чего бы ты ни пожелала.
—Да… — прошептала она.
Они долго сидели обнявшись, не говоря ни слова.
—Я так любил ее… Я так любил Аннитум. Очень любил ее.
—Сестру?
—Да, сестру.
—Расскажи мне а ней.
—Она… как… дикая кошка. Умная, непокорная. Не знаю, как про нее рассказывать. Я столько знаю про нее, но толком рассказать ничего не могу. Слова у меня сегодня путаются…
—Просто скажи, что она была хорошим человеком.
—Она была очень хорошим человеком. Она была моим другом. Она была очень хорошим человеком. Мне больно, Анна. И ничего с этим не поделаешь. Отца нет, ее нет, я один… Прости меня.
—Тут нечего прощать. Если тебе больно, расскажи мне что-нибудь другое. Давай ляжем лицом друг к другу, как маленькие дети на берегу канала, и станем говорить о разных вещах, на только не о плохом. Или… в общем, о чем захочешь.
—О чем мы оба захотим.
Они так и сделали. Бал-Гаммаст, сонный и смущенный, никак не мог отыскать тему для продолжения их странного разговора. Тогда Анна спросила его:
—Что за народ — гутии? О них так много сейчас говорят, их все так боятся! А я ни разу в жизни не видела…
— …ни одного гутия?
—Ни одного. Если можешь, расскажи. Они… действительно такие жуткие?
—Пожалуй, тут есть чего опасаться… — И он говорил о Гутиях, а потом о путешествиях в дальние страны, а потом о том, каким замечательным человеком был отец, а потом о Лазурном дворце… Анна жадно внимала, время от времени переспрашивала, вставляла замечания. Одновременно их пальцы переплетались.
Кажется, он ненадолго задремал, а когда очнулся, уже Анна, ничуть не заметив его дремы, рассказывала о каналах и дамбах, об искусственных озерах и наступлении моря на землю — словом, о делах, которыми занимался Анагат. Все это интересовало ее гораздо больше обычных девичьих забав.
Двадцать солнечных кругов — многовато для невесты. Впрочем, Анна не сетовала на судьбу. Как вышло, так и вышло.
Бал-Гаммаст слушал ее со вниманием. По словам Анны выходило: быть великому потопу после великой суши и великого разора тонкой системы каналов. За каналами надо следить в оба, а война не дает… Царь мысленно сделал заметку — спросить у Мескана, и, если есть настоящая угроза, стоило бы сделать особые запасы хлеба…
Ему стало легче. Прошло полночи, тело требовало сна. Но Бал-Гаммаст все никак не мог оторваться от нее. Его пальцы сами собой принялись выводить на теле Анны замысловатые узоры. Легчайшие прикосновения заставляли ее сбиваться, припоминать ход мысли, опять сбиваться… Он не торопился. Он хотел бы каждое касание превратить в подарок. Долго, очень долго он пользовался одними только подушечками пальцев и лишь потом решился прикоснуться губами к ее шее. Тогда она положила ладонь на грудь Бал-Гаммасту, и он сам стал сбиваться в ответах.
Их беседа наполнилась ощущением неминуемости.
Ласки становились все требовательнее, а разговор — все хаотичнее. Но нет, Бал-Гаммаст не ждал с этой женщиной ничего медленного, постепенного, текучего. Может быть, потом… Он принялся целовать ей лицо.
Все произошло в несколько движений. За это время невозможно перелить даже сат масла из кувшина в кувшин. А потом обоих сморил сон, и они уснули, не расцепив объятий.
Наутро Анна увидела обнаженного царя стоящим на коленях и молящимся. Она ждала, пока Бал-Гаммаст не закончил молитву, а затем сказала ему:
—Вчера, мой царь, ты обещал сделать все, чего бы я ни пожелала…
—Ты хочешь быть моей женой? Хорошо. Ты будешь ею. Мы хотим одного.
—О! Мы точно хотим одного. Только я… сейчас… о другом…
—О чем же?
—Ммээ… о вчерашнем… в самом конце…
—Я понял.
—Мой царь! Еще раз, и подлиннее.
—А все остальное?
—Да мы родились мужем и женой! Прекрасное выдалось утро. И необыкновенно продолжительное.
***
Последний день умирающего месяца аба был вроде сковороды, на которой жарились миражи. Казалось, еще чуть-чуть, и вода обернется песком, а песок спечется в бурую соль… Из столицы в Урук прибыл бегун, худой, как сушеная рыба. Он передал: «Пехота ночи отбила старый город Баб-Алларуад и крепость его. Эбих Уггал Карн исчерпал свою мэ».
Пал крепчайший столп Царства. И… и… очень хороший человек.
Земля Алларуад сильна была необыкновенными людьми. И вот они уходят, уходят, уходят… Отец, Асаг, Уггал Карн, кто из сильнейших остался? Первосвященник да Рат Дуган… Как будто само время, мелеющее, изменяющееся под натиском зноя., больше не смеет принимать в свои объятия слишком крупных людей.
Бал-Гаммаст нашел предлог, чтобы уединиться на время от сумерек до полуночи. Ни Пратт, ни Мескан, ни кто-нибудь иной не должны видеть слезы царя в дни, когда Царство шатается и стены великого дома устали держать крышу. Даже Анна… Стоит ли дарить любимому человеку слабость и страх? Любовь — она вроде печи, и топить ее следует силой и щедростью.
* * *
…Он стал человеком вечера. У него ничего не осталось: ни власти, ни славы, ни имущества, ни дома. Его жена пропала невесть куда: ветер войны закружил ее и унес. Не важно. Он никогда не любил жену, а наследниками все равно не способен обзавестись. Он подурнел. Здоровый жир сошел на нет, кожа болталась сухими тряпками. Мышц под ней оказалось совсем немного, какие-то веревки, а не мышцы… Глаза ввалились, морщины рассекли пашню лба, синие жилы взбугрились на ладонях. Багровые нарывы на шее. Его плоть… как у снулой рыбы — все вялое, все лишено силы и жизни. Даже волосы поредели не по возрасту, добрая половина выпала безо всякой видимой причины. Он него исходил мерзкий запах. Совершенно такой же, какой идет от подтухшей рыбины. Иногда он просыпался от собственного крика: ему казалось, будто он карп и вольно плавает в канале, но кто-то прямо с берега всаживает в него острогу, вынимает из воды, и пронзительный кипяток воздуха выжигает ему жабры. По утрам он бросал взгляды на собственные плечи и живот. Знал, что не может такого быть, а все-таки опасался появления рыбьей чешуи… Иной раз он терял силы и валялся долю или две, совершенно беспомощный.
Непонятная болезнь поселилась внутри него и старила тело намного быстрее положенного срока. Его отовсюду гнали. Он немного работал пастухом, но продержался всего месяц. Потом нанимался на самые черные и самые тяжелые работы, но никто не хотел держать его рядом с собой более двух шарехов, даже и не зная, какая птица залетела в глушь и отыскивает пропитание подобно обыкновенному нищему бродяге. Тогда бродяга умножились на дорогах Царства, Тех, кто забирался в непроходимые болота и сколачивал банды, скоро находили и убивали. Царство любило внутреннюю чистоту, будь оно проклято… Другие, мирные, быстро пристраивались в какой-нибудь деревне или даже городе — порушено было слишком многое, рабочие руки требовались повсюду. И земля Алларуад еще не разучилась верить людям, просящим пищи и места под крышей, лишенным имени и желающим возобновить его силу или обрести другое. Привечали почти всех. Оставшимся без мэ щедро давали в самые руки нить новой мэ. Но он оказался среди редких изгоев, которых не любили, не понимая, почему не любят, даже не задумываясь, что отделяет их ото всех прочих.
В одной деревне под Иссином он отчаялся и закричал на старшину деревни, глубокого старца, упрятавшего таблицу собственного лица в неровных линиях морщин. Отчего? Почему именно он? Тот отдал ему пяток лепешек, горсть фиников и мех с чистой водой, молча довел до кудурру на границе земель, которые тянули к деревне исстари, а там все-таки сказал:
— Ты, молодец, совсем простой. Из, новых людей. Таких мало пока, и все как глиняные. Ничего не понимаете, ничего не видите. Это, молодец, очень древняя земля. Такая древняя земля! Здесь люди раньше могли больше, чем сейчас. Они все знали, холодно ли будет на другой день или жарко. Сколько будут идти дожди, стоит ли строить новый загон для скотины или амбар для зерна… Заранее знали, понимаешь? Раньше, молодец, тут невозможно было сказать хотя бы одно слово неправды. Еще нельзя было написать хотя бы один знак неправды. Раньше, молодец, люди видели друг друга, чувствовали друг друга… не знаю, как тебе… посмотри, вон там — канал. Он весь открыт перед тобой. Два берега, вода, тростник, птицы… И люди были так же открыты, все видно. Теперь, молодец, заглянуть внутрь и все там увидеть мы не умеем. Или совсем мало. Вот дед мой — тот умел. И сестра его — тоже умела… Я умею чуть-чуть, в десятую часть дедовской силы. Но кое-что осталось. Они все… мы все… мы… чуем, если от человека веет бедой, правдой, гневом, любовью или чистым злом. Многие сами не скажут, как это они чуют… Ты пришел, искал любви, хотел жить между нас, хотел пристанища. Но сам ты никого не любишь, сам ты всем нам желаешь зла и гибели. Отчего? Я, молодец, не спрашиваю. Никто не спросит. Но такого человека никто не пожелает поселить рядом с собой. Может, в городе?
Он не стал говорить, что в городах Царства, в великих старых городах, да и в гордых новых, его скорее всего узнают, а потому наверняка не захотят оставить в стенах. В малых же он сразу попадется на глаза первосвященнику или слугам его, и те прочтут его немедленно, как читал Людей тот самый дед проклятого старшины.
Все ослабело в нем, одна только ненависть клокотала, как варево в медном котле. Ненависть жгла его изнутри. Ненависть не давала ему покоя. Он был слаб и давно бы свалился, чтобы испустить дух прямо на дороге, но сила ненависти оживляла его. В ту долю он принял хлеб из рук старшины и плюнул ему на одежду. В той деревне он украл нож. Этим ножом он срезал длинную прямую ветку ивы и заострил ее с одного конца. Присоединившись к какому-то казенному каравану, он в ночное время укрепил острие, хорошенько поджарив его над костром. Потом выждал глухого времени между полночью и восходом, подкрался к одному из спящих копейщиков, охранявших караван солнца, схватил его за плечо и легонько потряс. Тот открыл глаза и получил удар колом в горло; подергался, истекая кровью, но умер беззвучно, — убей спящего, и он обязательно вскрикнет или хотя бы застонет, а пробудившийся человек тихо расстается с мэ…
Он ничего не взял тогда. Убить — было его священным долгом. Кража испакостила бы убийство. Ивовый кол он оставил в горле мертвеца, возвестив силам невидимым, но могучим о своем действии.
Котел ненависти принял в себя щепоть кровавой приправы и ненадолго затих.
Он наловчился зарабатывать на жизнь игрой в дахат. В краю Полдня эту игру именовали «тавалети». Суммэрк называли ее «ки-эвен-ишиб». Ему даже дали прозвище Намманкарт — странствующий умелец. Явившись в город, он обходил постоялые дворы и питейные дома, обыгрывая каждый раз двух-трех любителей. Почти всегда ему удавалось победить. После этого его просили убраться прочь, точно так же, беспричинно не любя, откупаясь пищей и одеждой. Однако он заметил: стоило прийти в городской бит убари суммэрким, как его переставали гнать. Уродство его презирали, от запаха отворачивались, а от ненависти — нет. То ли ее здесь не чувствовали, то ли не считали за опасное лихо. А среди суммэрк было немало любителей побаловаться дахатом… В Кисуре он понял, что его ищут: убийство копейщика не растворилось в пучине войны.
Недалеко от Шуруппака он переправился через Еввав-Рат и по бесплодным землям, по краю пустыни, иной раз целую долю или даже две не встречая человевеского жилья, устремился в мятежную страну суммэрк, бедные задворки Царства, где еще вился на ветру гибельный огонек мятежа. Города он теперь обходил стороной. Страшный месяц аб застал его в дороге и едва не погубил. Больной, истощенный, он поселился в вымершей, то ли покинутой жителями деревне суммэрк. Когда мог, выходил на реку и ловил рыбу. Ею и жил. Когда нена-зываемая хворь, губившая его тело, не позволяла встать или ловля рыбы не удавалась, он попросту голодал. С голоду иной раз он съедал пойманную рыбину живой, не разводя огня. Огненный месяц таммэет высушил колодец. Он попытался было пить воду прямо из реки, но внутренности взбунтовались, не желая принимать внутрь мутное, вонючее, илом испорченное пойло. Какое-то время он провалялся в беспамятстве. Чуть не умер. В полубреду увидел степного льва, забравшегося в дом. Застыл. Может, зверь примет его за мертвеца и не станет рвать?.. Лев обнюхал его, отвернулся и побрел прочь. Или это было всего лишь видение? Окончательно придя в себя, понял: надо добираться до старого города Ура, он тут ближайший. В Уре его никто не знает, и никому не придет в голову искать его в этих местах. Сельские суммэрк, злые и бедные, могли продать его в рабство, а в городе все-таки царский энсн, войска, купцы… там порядок, там над ним не совершат беззакония, там можно как-то прожить. Он мечтал: дойти до города, заработать на пищу и жилье дахатом, изгнать из тела непонятную хворь, набраться сил… а там можно и возвращаться.
Потому что он хотел вернуться и отомстить. Да, именно так. Мстить. Долго, как можно дольше. Отбирать жизни царских слуг и воинов сколько выйдет. Если получится, собрать отряд таких же бродяг, таких же поверженных героев этой войны,
У него ничего не осталось на этом свете, кроме ненависти и мести.
Ненависть подняла его на ноги. Ненависть на протяжении двух долей ввела его по пустынной дороге. Ненависть дала ему силы прикончить душегуба, попытавшегося убить и ограбить его самого во время полуденного сна.
Наутро третьей доли едва живой Халаш, бывший лугаль нипурский, мятежник и убийца, вошел в старый город Ур.
Последний, самый дальний оплот Царства в краю Полдня был занят армией суммэрк. У ворот валялись неубранные тела царских копейщиков. Голые, обобранные, изуродованные. Оказывается, лугаль Нарам из Эреду по прозвищу Гу, то есть Бык, не сдался. Оказывается, мятеж набирал новую силу. Оказывается, Царству все еще есть чего бояться.
Халаш поглядывал на низкорослых воинов суммэрк в кожаных, войлочных и тростниковых доспехах, с тяжелыми деревянными щитами, каменными палицами, бронзовыми топориками, длинными копьями. Теперь их дело, их война и их победа его не касаются. Халаш покинул войну, перестав быть ее частью. Его собственная, личная война клокотала внутри. Сегодня он — жалкий бродяга, мечтающий выздороветь и убивать. Кому нужно такое добро? Прийти к Нараму и сказать: «Вот я! Хочу биться рядом с тобой, как было когда-то…» Нарам… хорошо, если не казнит сразу, а всего лишь посмеется. Ответит что-нибудь вроде: «Ты был лугалем, а теперь ты куча старого тряпья, которое лучше бы подпалить, чтобы не разводить мокриц». А может быть, укажет на него, Халаша, своим бойцам; те молча пробьют ему череп — таков обычай суммэрк… С ними требуется быть сильнее…— либо просто не связываться.
Нет, Халаш не желал, да и опасался просить милости и возвышения у нынешних победителей. Его положение в Уре оказалось ненадежным. Старая власть исчезла из города и не могла защитить его. Для новой власти он был малоценным, но все-таки небесполезным ходячим имуществом. Таким имуществом, которое способно немного поработать, перед тем как испустит дух… Лучше всего было бы уйти отсюда, но для этого не было сил. Все, что оставалось ниппурцу, — попытать счастья в игре и положиться на темных богов. Пусть он чужой для суммэрк. Но ануннакам Халаш был верным слугой и собирается еще порадовать их сердца кровью алларуадцев… Узенькими кривыми улочками он пробирался к порту и безмолвно взывал к Ану, Иштар, Энмешарре… ко всем темным божествам, силу которых знал. Но настойчивее всего Халаш взывал к Энлилю, прежнему своему господину. С этим — казалось бывшему лугалю ниппурскому — все-таки можно договориться. Этот понятен. Этот попроще…
Гавань на великой реке Еввав-Рат почти пустовала. Здесь уместились бы десятки судов, но сейчас у пристани стояли только четыре маленьких кораблика из просмоленного тростника. В воздухе носились запахи речной тины, рыбы, масла и свежеиспеченного хлеба. Рабы в набедренных повязках прямо посреди припортовой рыночной площади вкапывали квадратный каменный столб, чтобы поставить на него каменного болванчика… У суммэрк богов — словно капель в дожде, поди разбери, кто из них заявил право на гавань. Портовый чиновник лениво бранился с купцом из-за таможенной пошлины. За купеческой спиной стояли шесть вооруженных молодцов… «Это он напрасно. Наверное, молод. А значит — дурак», — про себя отметил Халаш. Из суммэрк выходили самые свирепые мытари Царства. Пугай их, не пугай, они все равно возьмут сколько полагается и найдут сколько отобрать сверх того, ничуть не нарушая закона. Сами алларуадцы были милосерднее… даже столичные шарт не шли ни в какое сравнение с суммэрк. А тут они стали хозяевами! Прячьте, люди добрые, серебро. Его из вас повыдавят, как выдавливают сок из виноградной кисти…
Здесь, в порту, Халаш почувствовал, как его мэ замедляется, замедляется. Будто переводит дыхание. Еще чуть-чуть. Еще самую малость потянуть перед… чем?
Значит, скоро опять понесется, как бешеный онагр.
Левый заплечный дух шепнул ему ободряюще: «Давай-ка займись делом. Дурачье только и ждет случая поделиться с тобой всем, что имеет». Правый пообещал: «До сумерек не будешь чувствовать голода. Дольше не могу».
Ууту еще не поднялся высоко, и жар его не скоро загонит всех в дома. Времени достаточно, однако и медлить не стоит. Ниппурец нашел подходящий постоялый двор. Здесь играли на вино и серебро. Он поставил себя и выиграл. Вновь поставил и вновь выиграл. К вечеру Халаш был сыт и пьян. Он заработал на ночлег и на портовую девку. Здесь их называли звонким словечком «каркидда». Та была рада случайному заработку и старалась вовсю. Воины-суммэрк норовили получить все даром, а уговаривать они умели. Вот, видишь, какой синячище? И тут. И еще тут…
Бывший лугаль вдоволь получил горькой радости скопца. Не следовало нанимать девку. Засыпая, Халаш поблагодарил Энлиля за помощь и обещал ему верную службу, если, конечно, понадобится.
Всю следующую долю он играл. А на третью обзавелся дюжим гурушем с дубинкой: теперь Халашу было что терять.
Ки-эвен-ишиб, игра мудрых… Имя ее, если перевести с языка суммэрк, означает «земля правителей и жрецов». Но этот странный язык похож на цветок: из сердцевины каждого слова растут лепестки множества особенных значений: тайных, только женских, только муж_ских, только для жрецов, праздничных и походных,для устной речи и для письма. Ки — земля. Она же вроде бы и страна. Она же и народ, землю (страну) населяющий. Она же родная земля суммэрк. Она же власть — но не вся, а только определенных людей. Эвен — жрец. Он же правитель, царь. Он же в некоторых случаях — жертва, а в других — сила. Ишиб — тоже жрец, но другой, второй, пониже. Помимо правителя-жреца есть еще правительница-жрица эвенмин. Ишиб ниже ее по положению, и выходит, что он не второй, а третий. Но он же — постоянство, а иногда — вечность, в то время как «эвен» — это еще и чуть-чуть… ненадежность. С чем бы рядом «и стояло слово «ишиб», все становится прочнее камня… Выходит, ки-эвен-ишиб — родина силы и постоянства. А если взглянуть по-другому, то получится «народ вечной жертвы». И так можно накрутить с десяток значений, если не больше. Язык Царства прям и правдив, его наполняет свет Ууту; хотя и нечего в Царстве любить Халашу, но разве не легче так говорить, так думать и так чертить таблицы? Язык суммэрк лукав, изворотлив и насмешлив. Его будто бы зачали на лоне Син…
В ки-эвен-ишиб, в старый добрый дахат, можно играть вдвоем и вчетвером. Доска состоит из пяти квадратов: один в центре, и по одному прикрепляется к каждой стороне центрального. Все квадраты расчерчены на поля и каналы, пересекающиеся под прямым углом. Посредине — шестнадцать полей «храма» (у суммэрк их тринадцать). Рати игроков строятся каждая на своем квадрате: белая рать, серая, черная и пестрая. Или только две. В каждой маленькой армии — пять земледельцев, три пастуха, два воина, ученый шарт, быстрый тамкар, могучий эбих, мудрый первосвященник и великий царь. Все они ходили по-разному. Еще четыре фигуры играли против всех: маг, чудовище, зверь и ворота в бездну. Их действиями никто не руководил; но на каждом тринадцатом ходу один из игроков выбрасывал черный кубик, и, подчиняясь приказу кубика, одна из ничьих фигур нападала на какую-нибудь армию, нанося ей урон, или же исчезала с доски. В дахате всегда была сильна случайность… то ли высшая воля. На каждом четвертом ходу оба игрока по очереди выбрасывали другой кубик, белый, дававший тому, кто его кинет, какое-нибудь преимущество, подарок. Побольше или поменьше. Тот, кто занимал в «храме» большее количество нолей, считался победителем. Иначе можно было взять верх, истребив все неприятельские рати или все ничьи фигуры. Кроме того, в очень редких случаях победу мог принести счастливый бросок белого кубика…
Первосвященник Ниппура — тот, которого суммэрк погубили в самом начале мятежа, — говорил, что дахат подарен людям Творцом для простой и приятной забавы да еще для изощрения ума. И нет будто бы в нем ничего, кроме деревянной доски да костяных фигурок. Никакой магии, никакого лиходейства. Суммэрк верили в иное. Им казалось, будто все битвы на доске — отголосок сражений в иных, очень отдаленных местах. И не сами люди играют, но ими играют темные боги, а темными богами играет еще кто-то, неведомый «хозяин ки», у которого целый корабль имен… Другие утверждали, что по игре можно предсказывать судьбу игроков. Третьим казалось возможным убивать и воскрешать, передвигая фигурки по доске.
…Халаш играл самозабвенно. Прежде он подолгу думал над каждым ходом, прислушивался к советам Левого — пока не оказалось, что тот играет хуже него самого. Он уставал от каждой партии, как от хорошей драки. Теперь — иначе. Теперь он отвечал молниеносно, тянулся к своим «ратникам» чуть ли не раньше, чем противник его отрывал руку от фишки, переставленной с поля на поле. Тем не менее ниппурец побеждал почти всегда, не реже одиннадцати партий из двенадцати. Играя, он испытывал непередаваемый восторг.
И лишь невыгодный бросок белого кубика мог принести Халашу поражение. По странному стечению обстоятельств бывшему лугалю обыкновенно доставались меньшие «подарки», чем его противникам. Иногда они давали столь значительное преимущество, что даже самая искусная игра не могла переломить ход партии. К исходу третьего шареха месяца аба он стал богатым человеком; а потом на протяжении одной доли проиграл почти все,— кроме себя, одежды и маленького кусочка серебра, едва достаточного для одной ставки.
Но никто не хотел ставить против него. Халаша слишком хорошо знали. 6 корчмах и на постоялых дворах гавани на Еввав-Рате, и на улице тамкаров, и у дворца правителя, и в квартале, где суммэрк собрали и поселили всех беднейших бедняков и бездомных нищих, и на площади у храма, прежде посвященного Творцу, теперь же отданного жрецам божественного существа по имени то ли Наина, то ли Син, очень у суммэрк почитаемого… Одним словом, по всему великому городу Уру.
Наконец он сел за обеденный стол в маленькой небогатой корчме, где не был еще ни разу. Доска и набор фишек тут имелись. Хозяйка — явная алларуадка, судя по лицу, наряду и выговору, — поставила перед ним сикеру и финики. А потом принялась развлекать необыкновенно интересным разговором. Она сообщила Халашу, что цены на хлеб высоки, на вино еще того выше, зато серебро падает в цене; что у нее три дочери: одна рябенькая, но хозяйка хоть куда, вторая совершенно не слушается матери, а третья замужем; что сразу видно, какой он умный и сильный мужчина, настоящий подарок для одинокой и небедной женщины; что она очень боится потерять корчму, которую получила от Дворца в управление как вдова сотника-реддэм и за которую
получала хлеб, вино, масло и мясо, а теперь, смотри-ка, корчма вроде бы стала ее собственная, ведь где теперь дворцовые шарт с их табличками? А серебра — как следует вести хозяйство — нету, и откуда его взять бедной, несчастной, одинокой женщине, разве поможет кто-нибудь по сердечной доброте; что вообще ужасно она не залюбила суммэрк, ведь нельзя же наводить такие дурацкие порядки: Творцу молиться нельзя, на конях ездить нельзя,— говорят, вредно и для коня, и для всадника,— на колесницах по городу тоже ездить нельзя, дорогие украшения носить нельзя, даже настоящим солидным женщинам, и, того и гляди, лишишься своего дома…
—Дома? — меланхолично переспросил Халаш. Здесь он не был ни разу. Точно не был. Может быть, придет хоть кто-то и сделает ставку?
—Да, дома, дома! — подтвердила хозяйка. И с новой силой принялась лопотать о невиданных порядках. Сады вырубают, не любят суммэрк сады в городах, будут строить дома на месте садов. А у кого-то уже отобрали жилище, сказав, мол, не ютиться же избранному народу в хижинах! И, представь себе, не-знаю-как-те-бя-зовут…
—Намманкарт.
—Так вот» Намманкарт, хозяев переселили в квартал нищих… И кстати, вечером я буду кое-что чинить, и не желаешь ли помочь как раз после захода…
—Я болен.
И сказал бывший лугаль ниппурский. эти слова таким голосом, каким обычно отгоняют назойливого слугу. Корчмарка скривилась и убрела, вполголоса ворча о временах, когда вежливые мужчины сами собой повывелись, как выводятся мыши после наводнения…
Между тем Халаш не солгал ей. Он отъелся, зажили раны, перестали шататься зубы — это да. К нему вернулись прежние силы, ведь в последнее время он спал на циновке под крышей, а не на земле, не на голом глиняном полу и не под открытым небом. Все так. Но прежний владыка великого Ниппура оставался хвор, безобразен и вонюч. Как же, должно быть, ей невтерпеж… А ему после той каркидды и думать противно о женщине.
Пища и вино ничуть не утоляли жажду Халаша. Варево ненависти требовало крови и смертей, а без этого немилосердно жгло его изнутри, Он чувствовал, как плоть его истончается, и сколько ни корми ее, а еда не идет впрок. То, что поселилось в нем, требовало лучшей жертвы — человеческой… Халаш ощущал свою болезнь как часть самого себя. Как чувствуют собственную руку или ухо. Боль смешивалась внутри него в в равной пропорции с непонятным наслаждением.
Ему нужно было много серебра, как можно больше, чтобы нанять воинов. Отправиться с ними назад, в коренные земли Царства, и там убивать. Надо же так некстати проиграться… И никто не идет сюда…
— Ты Намманкарт?
Перед ним стояла тоненькая, невысоконькая, болшеглазенькая девчушка дет девяти-десяти. По обычаю бед-няков-суммэрк обнаженная по пояс. Длинная юбка из грубой шерстяной ткани. На талии – магический шнурок дида, который суммэрк не снимают на протяжении всей жизни. Две нитки стеклянных бус на шее — Халаш прикинул цену, и цена им была — никакая. Волосы закрыты тюрбаном из настоящей ветоши. Груди отсутствуют, вместо них — два больших коричневых пятна. Кожа цвета ячменной лепешки, испеченной с толком. Руки — палки. Ноги, наверное, тоже, но их не видно. Два зуба выпирают из верхней челюсти подобно двум щитоносцам перед каким-нибудь князем, опасающимся неожиданного нападения лучников.
И вся она похожа на… на… хрупкий тонкостенный сосуд с драгоценными ароматическими смолами — одним словом на то, что не следовало бы ронять. Уронишь — неизменно разобьется.
—Я.
—Отлично. Я слышала о тебе. И я хочу сделать ставку.
Она бросила на стол кусочек серебра раза в полтора больше того, которым располагая Халаш.
—Но ты,..
—Принимаешь игру или как?
В самом деле, почему бы нет? Серебро девчонки ничем не хуже серебра любого взрослого мужчины. Какая разница? Хочет проиграть — так надо ей помочь.
—Да.
Она попросила у корчмарки доску, поставила ее на стол, потеснив миску с сикерой, и принялась сноровисто расставлять фишки. Совсем как подвыпивший гуруш. Ему бы ведь что? Ну, правильно. Поиграть, разбить доску о голову победителя, как следует подраться и опять хлебнуть винца. Так и эта… самая… хрупкая.
…Она играла в необычной манере. Пыталась убить всех его ратников. Борясь с ее натиском, Халаш едва-едва продвигался к «храму». Вскоре он понял, что связался с игроком редкой силы. И даже усомнился: успеет ли встать на заветные поля. Силы его армии таяли. Он был бы в еще более тяжелом положении, если б не диковинное поведение белого кубика. На этот раз Халашу определенно везло. Каждый бросок приносил ему удачу, хотя, видят духи заплечные и всякие иные силы, ни разу такого не было с тех пор, как он вступил на землю старого Ура.
Его противница передвигала фишки молча, бесстрастно, затрачивая на раздумья над каждым ходом ничтожное время. Поистине, странная девочка!
Вот кубик подарил ему возможность отказаться от игры. Это единственный предусмотренный правилами шанс ничейного исхода. Ставка осталась бы за Халашем. На миг он задумался: вот когда можно остановиться! И что там корчмарке потребовалось чинить? И не по-мочь ли ей?
Ниппурец внутренне содрогнулся. Чужая какая-то мысль. Кто волен остановить его, кроме него самого? Кто волен перегородить реку его воли? Зачем ему женщина и хозяйство? Зачем ему ничья в игре и малая толика серебра? Он пригляделся к позиции. Нет, стоит побороться. Еще есть силы.
Через десять ходов он понял: проигрыш неизбежен.
Халаш осмотрелся. Хозяйка ушла в дом. Никого поблизости нет. Место тихое. Что. лучше — свернуть мерзавке шею или просто как следует треснуть и забрать серебро. В любом случае надо срочно уходить из города…
—Ну-ну. Не стоит, — произнесла мерзавка голосом очень серьезного мужчины. — Как легко читать твое лицо, мой любезный лугаль, повелитель священной кучки халуп… кх-м… впрочем, бывший повелитель.
…Как будто чья-то безжалостная рука влезла Халашу прямо в живот, ухватила его внутренности, потянула наружу… и что-то там безнадежно обрывалось, лопалось, мертвело.
—Ты, Энлиль? Ты?
—Прежде, милейший, тебе удавалось выговорить: «Ты, господь…»
Мысли одна другой опаснее и соблазнительнее понеслись обезумевшим стадом в голове у Халаша. Убьет? Да зачем ему… Возвысит? А раньше где был?! И почему — сейчас? Значит, понадобился. Может, просто пришел насмехаться? Нет, этот — всем тамкарам тамкар, не станет зря тратить время. Нечто предложит. Соглашаться? Предаст, продаст, обманет… или нет? Надо разведать, надо поторговаться…
Левый заплечный дух: «Не сразу соглашайся, поиграй. Потяни. Он к тебе пришел, а не ты к нему». Правый: «Сейчас твои лупала станут безумно печальными. Только не упусти его, простофиля!»
Халаш глянул на ануннака безумно печально.
—Зачем ты посетил меня?
—У меня для тебя есть дело. Жалеть не будешь. Вспомни, я и раньше был к тебе милостив.
Халаш подумал отстранение и холодно: «Если предложит убивать царевых людей, надо соглашаться. Просто соглашаться. И помочь во всем». Но натура его не терпела простоты.
«Визжи!» — посоветовали ему. «Сделаю в лучшем виде, только рот открой…» — обещали ему. И бывший лугаль завизжал:
—Кто ты такой? Ты предатель! Ты господин, предавший своего слугу, но кто из господ не поступает именно так? Ты воитель, предавший и погубивший целую армию. Но кто из сильных не поступает именно так? Ты… прежде всего я ненавижу тебя не за предательство. Чем ты лучше лугаля ниппурского? Ты — господь мой? Но ты же и выше меня! Он был выше, царь Донат был выше, его шавки всегда были выше меня, но выше всех — ты! И сила твоя мне ненавистна.
Левый заплечный дух тихонько шепнул ему в ухо: «Смотри не переборщи!» А Правый предлагал свои услуги: «Хочешь, голос будет дрожать как бы от гнева и досады? Очень правдоподобно получится. Не дури, к чему отказываться?»
И голос у Халаша действительно дрогнул, задребезжал дырявой медяшкой обиды…
—Ты… бросил меня, как падаль…
Энлиль усмехнулся, и так это вышло странно! Пухлые девичьи губки выдали ухмылку ведомого лихого душегуба.
—О великий! О могучий! О победоносный! Как сладок твой мятеж! Как красива свобода твоей души! Как: непреклонен твой нрав, о владыка… глиняного курятника. Все-таки именно я дал тебе кое-что. Я не говорил, что даю навсегда Но на время ты получил, согласись, очень многое. Похитить мэ государя и пожить внутри ее чеканных: узоров — это всем подаркам подарок. Не будешь же ты спорить с очевидным?
Левый: «Не слушай его, тупица! Обманывает. Какие у него — подарки?» Правый приструнил его: «Ладно, Левый. Заткнись, наш-то, чай, не дурак, сам понимает…»
Халаш ответствовал, и лик его обрел выражение мученичества за правду:
—Я не верю им. Я не верю тебе. Мое благо — лишь во мне самом.
—Ну-ну. Дружок, набиваешь себе цену, как гуруш караванный. Пока был молод и крепок, ценился за молодость и крепость. Теперь уже не тот, но зубы заговаривать научился любому нанимателю… Сила твоя, благе твое и твоя цена расчислены до последнего ячменного зернышка, до последнего глотка сикеры. Сколько стоишь, столько и будет заплачено.
Правый: «Хочешь, настоящую слезу пущу? Хочешь — настоящую праведную слезу?»- Левый осторожничает: «Слезу не надо. Вообще — никаких деревенских трюков».
Халаш между тем размышлял: «Был бы я тебе безразличен, ты бы ко мне не пришел. Был бы я ни на что не годен, отыскал бы ты другого. Не так часто к нищему скопцу из Мира Теней приходят его хозяева…»
—Не следует мне с тобой иметь дела.
Левый: «Так и продолжай. Смотри не продешеви!» Энлиль:
—Хо-хо-хо. Спрашиваешь, что я тебе дам взамен? Правый: «Помолчи-ка сейчае. А я твое молчание сделаю скорбным и геройским. Понял?»
И Халаш скорбно молчит, точь-в-точь изувеченный храбрец, жертва великой войны. Смотрит на него Энлиль, усмехается и тоже помалкивает. Бывший лугаль ниппурский осторожно осведомляется:
—Спрашиваю, зачем ты здесь?
—Власть я тебе не верну. Лугаль не может быть скопцом, Правителю приличествует совершенное тело, а ты и это-то… носишь, как тряпки. Вернуть твоей плоти здоровье я тоже не могу; впрочем, это в твоей воле.
И хотел было Халаш ответить как следует — из-за кого он стал уродом, кто подвел его в решающей битве? — но смолчал. Смолчал, потому что Правый почти насильно стискивал его челюсти, а Левый визжал, как роженица: «Заткни-ись!» Ануннак продолжал:
—Могу дать серебра. Столько, что ты сможешь вспомнить прежнюю свою жизнь… И еще — возможность отомстить. Итак, мой подарок — серебро и кровь. Хочешь взять?
Правый: «Сейчас ты будешь красноречив. Очень красноречив!» Левый: «Время собирать урожай, время вытащить карпа из пруда, время заколоть барана… Только сделай все… как бы нехотя…»
—А ну-ка цыц! Вы, два куска степного навоза, осмелели? Будете немы целый шарех.
Халаш почувствовал чужой ужас — над правым плечом и над левым. Голоса обоих и впрямь немедленно умолкли, как будто кто-то могущественный ножом прошелся по их невидимым глоткам… Значит… слышал? Он все слышал? Бывшему лугалю понадобилось время трех вдохов, чтобы в полной мере осознать свое положение и наполниться страхом до краев, как глиняную плошку наполняют ледяной сикерой в жаркий день. Ненужные, неправильные слова уже успели вылететь из него, рот захлопнулся с опозданием:
—Твои дары — обман…
Всего три слова, и он вновь сделался нем. Но лишнее уже было совершено.
Все люди вокруг, двое или трое их было, застыли. Вместе с ними застыла пыль и пресеклось дуновение ветра Птица в десятке тростников над головой — и та застыла, распластав крылья. Халашево тело отказалось повиноваться своему хозяину. Ни крикнуть, ни защититься рукой, ни убежать… Он весь стал… как мягкий камень.
Ладони Энлиля, маленькой милой девчушки, стали медленно превращаться в клешни. Настоящие рачьи клешни, только больше, гораздо больше. Темные, блестящие, с зазубринами на внутренней стороне, заостренные спереди. Две половинки левой клешни сжали горло Халаша. Правой ануннак разорвал тунику на его груди и вырезал между сосками знак «эну-геттхаш»— первый звук имени Энлиль и тайный символ божественной власти ануннака надо всеми детьми глины.
Все, что мог Халаш, — это испытывать боль и задыхаться. Энлиль с интересом смотрел на него. И когда перед глазами Халаша завертелись черные круги, ануннак отпустил его. Бывший лугаль услышал ГОЛОС… Голос власти, такой же, как когда-то в Ниппуре:
—Ты мое имущество и не смеешь проявлять непокорство. Ты сделаешь все, как я велю.
—Да, господин. —Каким-то чудом Халаш сумел открыть рот и пролепетать ответ.
—Неправильный ответ.
Клешня на горле сжалась еще плотнее.
—Да… господь,.. — просипел ниппурец.
…и еще плотнее.
—Я… умру… за тебя… господь… только… вели…
—Вспомнил. Молодец.
Клешня разжалась. Халаш чувствовал, как из ушей у него идет кровь — от одного голоса Энлиля… Орудия пытки исчезли в один миг, люди задвигались, все кругом ожило. Напротив бывшего лугаля сидела безобидная девчушка. Он схватился за тунику — все цело. Скосил глаза себе на грудь… не видно.
—Кровь пропала, но шрам останется навсегда, — спокойно сообщил ему Энлиль.
Чего больше было тогда в сердце Халаша: ужаса или гнева? Он отучился бояться чего-либо в этом мире. Если смерть неожиданно подступала к нему, страх, застав Халаша врасплох, еще мог его одолеть, но потом улетучивался за один вдох. Поэтому первым вопросом ниппурца, после того как он пришел в себя, было:
—А сколько… серебра?
Девчушка расхохоталась хриплым басом пьяного старшины в рыбацкой деревне. Торговец-суммэрк, присевший чуть поодаль, подавился куском мяса. Наконец Энлиль унял хохот.
—Теперь слушай, болван и мерзавец, что тебе придется делать,
—Слушаю, господь.
—Хорошо ли ты знаешь пустыню на Заходе?
—И пустыню, и города за ней, и Мелагу, и Маган, и море Налешт и великие города на его побережье…
—Оставь свою похвальбу для какой-нибудь дешевой каркидды. Посреди пустыни, на Тропе Стекла, есть маленький оазис, суммэрк называют его Ки-Ан… Ты бывал там?
—Там давно не ходят караваны… Опасное место…
—ТЫ БЫВАЛ ТАМ?
Три слова — как три удара каменной палицей по голове.
—Да… господь.
—Там, посреди оазиса, крепость Анахт. Не те глиняные загоны для скота, которые вы тут строите, а настоящая крепость, из черного камня… только пустая. В ней давно никто не живет. Ты помнишь крепость?
—Я… помню. Мы бывали там с отцом… очень давно. Отец меня не подпустил к ней даже на полет стрелы… Говорил, что людям там… делать нечего.
—Твой отец — мудрый человек. Не может людям принадлежать место, которое когда-то называли Кровь Смерти — на языке, не известном, наверное, никому из простых смертных. Послушай, какая красота заключена в звуках этого языка: Кгэн’грах Траш’тмор.
На девчоночьем личике блуждала мечтательная улыбка. Халаш склонил голову в знак согласия. Да, мол, конечно, мол, ужасно красиво… Наплевать и забыть на всю эту старинную чепуху.
—…А теперь это всего лишь Анахт» Имущество Хозяина… И соваться внутрь тебе действительно не стоит. Слушай внимательно. Ты отправишься туда на онагре. Вот… серебро. Тут хватит на покупку онагра, пищи, воды и подходящей одежды. Отправишься туда один. Что? Что? Лицо твое плавится, как добрая руда в горне… Не бойся.
—Туда… нельзя добраться в одиночку… господь.
—А ты доберешься. Тебя, можно сказать, доведут, хотя провожатых ты не увидишь. Там… есть очень, очень тайное святилище кочевого племени, из которого родом ты сам. Овечьи камни.
—Овечьи камни…— огорченно повторил Халаш. Надо же, и об этом знает.
—Отыщешь там плоский камень с головой барана. Прирежешь над ним онагра своего и польешь камень его кровью. Пощедрее. Потом своей. Пары капель будет достаточно. Сразу после этого отправляйся к воротам Анахт, только не суйся внутрь. Ни в коем случае. Стой и жди. Оттуда выйдет караван… теней. Тени людей, безгласные и не нуждающиеся ни в пище, ни в питье, ни в отдыхе. Тени онагров и иных зверей… не пугайся, они похожи на очень больших скорпионов, но для тебя они не опасны. Большой караван, очень большой, тебе не приходилось еще водить такие. Груз серебра, меди, но больше всего — драгоценных кедров.
—Я один, господь, не смогу уберечь… Девочка-Энлиль рассмеялась совершенно по-детски:
—О, там будет охрана. Тебе понравится, милейший. Зовут его… или ее? Не знаю, оно одно в своем роде. Имя — Хумава, Не приближайся к нему даже на пятьдесят шагов. Может сжечь тебя… совершенно случайно. По ошибке. Не пытайся ему сказать что-нибудь. Или спросить. Или приказать. Оно само знает, как надо действовать. И поверь, более надежного стража не сыскать по всей земле Алларуад. Проведешь караван до самого Ура, до земель суммэрк. Здесь тени растают, и тебе придется нанять погонщиков-людей и воинов-людей. Не скупись, можешь потратить до трети от всего груза. Набери двадцать раз по тридцать шесть человек, или вроде того. Будешь начальствовать над ними, будешь у них караваноначальником… или князем, а хочешь, называй себя лугалем… как пожелаешь. Твоя цель — Урук. Дополнительно найми людей в окрестностях города, там еще бродят бездомные… м-м-м… борцы… во множестве Возьми Урук, разори его, снеси стены, убей жителей, засыпь колодцы. Тогда можешь возвращаться сюда и будешь богат.
—Двадцать раз по тридцать ше-есть? — с сомнением в голосе потянул Халаш.
—Ты, сын свинаря, до обидного мало веришь в мою силу… Я уже начинаю задумываться: тот ли ты человек? Пригоден ли ты для серьезного дела? С тобой останется Хумава, а это стоит целой армии. И с тобой будут кедры — еще одна армия.
—Я верю в твою силу, господь. Просто я… человек.
—Тем хуже.
—Отчего не бросишь ты на Урук горсть покорных суммэрк? Они ведь глина в твоих ладонях… Зачем,.. э-э…
— Тратиться? Иногда ты способен мыслить здраво. Прежде я и сделал бы так. Теперь в их городах и селениях из шести мужчин-суммэрк, способных стать воинами, не хватает трех. Они устали, их мало, из их войска волк Рат Дуган выгрыз слишком большие куски. Ничто, кроме богатства, не способно поднять их еще раз. Они не скоро восстановят силы… Хватит вопросов, принимайся за работу. Ты знаешь все необходимое.
Однако напоследок Халаш поинтересовался;
—А все-таки… сколько мне причитается?
—До завершения мэ на безбедную жизнь хватит. Теперь иди прочь.
Ниппурец ушел с гордым чувством победителя: существо великой силы не забыло о нем, явилось с поручением, вело торг и заключило сделку, обещавшую прибыль… И еще: оно было обмануто. Серебро! Разве стоит оно разоренного Урука? Разве сравнится оно с утоленной жаждой?
Ануннак, оставшись в одиночестве, медлил, не оставляя Срединный мир, не уходя домой, за стену. Он утомился. Халаш… Каков глупец! Каков гордец! В сущности, очень слабое существо, малопригодное для настоящего дела. К сожалению, ничего лучше нет. Во всяком случае, сейчас. Царство столь редко производит подобный товар! И с таким упорством давит его, калечит и корежит, чуть только распознает склонность к порче подобного рода. Остается… что остается. И от этакого ничтожества теперь зависит успех великого дела! Печально.
Очень маленький торгаш из Ниппура. И торговую мэ, как видно, ничем не выбить из его жизни. Мог помолчать и получил бы все то же, но гораздо быстрее, притом не настроив против себя создание бесконечно более высокое. Но ему требовалось обмануть, набить цену собственной глупости, показать норов. Лукавая шавчонка. Орудие слабое и кривое, будешь сломано, чуть только необходимость в тебе отпадет. Было ты глиной, глиной же бессловесной и станешь.
Стражи баб-аллонские, словом жегшие плоть, и те не вызывают столь сильного отвращения. Обычные враги…
Халаш был совершенно прозрачен для Энлиля, прозрачнее колодезной воды, прозрачнее ветра над морем. Ануннак родился в первый раз тридцать шесть по тридцать шесть и еще два солнечных круга назад в глубокой норе между глиняных корней холма, которого ныне уже не существует — на его месте вырос великий город Ниппур. Впрочем, Ниппур тоже когда-нибудь исчезнет… А тогда еще и Царства-то никакого не было. Тьма владела этим местом, тьма насмешливо лепила причудливых созданий, лишенных живой души. Во множествен Он сам — порождение мертвой женщины и каменного зверя, не знавшего ни света, ни цвета, ни звука, ни запаха, находившего добычу по одному только теплу, которое от нее исходило. Энлиль оказался так же силен, как и его родитель, но слишком чувствителен для своей мэ. Он знал боль, мог различать оттенки более темного и менее темного, кроме того, чувствовал существование могучего невидимого Хозяина… Не по запаху. В первой жизни он и понятия не имел, что такое запах. Зато у него была способность ощущать миазмы Владыки. Откуда бы ей взяться? У людей ее нет, и тем более обделены ею человеческие мертвецы. Следовательно, мать никак не могла наградить этой способностью. Отец… Ну, или нечто наподобие отца… не мог чувствовать свою принадлежность Господину, как не чувствует ее вещь… любая вещь: кувшин, скребок, топор… Он был обыкновенным камнем, ожившим и почувствовавшим необходимость убивать благодаря малой толике магии. А вот сын его постоянно слушал зов. Наверное, сам Хозяин вмешался и сделал ему такой дар. Просто шутки рада;. Он мастер шуток… В первый раз Энлиль прожил семьдесят два солнечных круга, и еще четыре доли. Из них семьдесят два солнечных крута, плюс три доли он шел на зов, испытывал голод и боль, искал и не находка подобных себе существ, истреблял всех, в ком чувствовал биение жизни. Все это время он провел под землей, подобно кроту прорывая длинные ходы. Впрочем, тоща он еще не ведал, что такое солнечный круг, но зато имел обостренное чувство времени… В последнюю долю жизни Энлиль вылез из-под земли, узнал солнечный свет и вместе с ним — самую страшную боль изо всех возможных. Он хотел скрыться в норе, но земля сомкнулась перед ним и не приняла его обратно. Солнце убивало его медленно, оно поджаривало бледную плоть Энлиля от рассвета до заката. Сын камня сам не был камнем, его червеобразное тело страдало позорной уязвимостью… Энлиль свивал кольца, пытался вгрызться в неподатливую почву, в ужасе бился о нее и умирал. Иногда он слышал хохот и не мог понять, какая беда с ним происходит вдобавок ко всему остальному, поскольку от рождения не способен был слышать, и понятие «хохот» ничего ему не говорило. В более поздних жизнях он сохранял память более ранних, и тогда ему открылся смысл смеха и значение слова «слух»… Первая смерть пришла к нему в закатный час. Уходя из мира живых, Энлиль чувствовал себя сгустком ненависти. Владыка судил ему провести еще семь жизней в неведении. Это были жизни одна другой страшнее, и каждая из них оказалась горше предыдущей. Он научился копить собственную боль, гнев и отчаяние, капля по капле наполняя ими великий: колодец. Он научился причинять страдания другим живым существам, а также делать эти страдания изощренными и продолжительными. Он научился повелевать и отточил искусство власти в совершенстве. Только потом
Великий Шутник открылся ему, возвысил, одарил магической силой и женой. Ибо восемь начальных жизней Энлиль провел в телах, не приспособленных для плотского соития… Только потом узнал Энлиль величие Мира Теней, существующего рядом с Поднебесным и Подземным. Только погожему было явлено великое обилие магических существ, лишенных души, но исполненных силы. Хозяин открыл ему, что во всех мирах только три вещи имеют смысл: Наслаждение, Месть и Мятеж. Прочее — иллюзия. Девятая жизнь посвящена была познанию наслаждений, Десятая — размышлениям. На заре одиннадцатой Господин призвал его на службу: «Ты будешь учить других тому, чему я научил тебя».
Сколько стоит ничтожная ненависть Халаша в сравнении с его собственной? Дикарский слепок из глины, снятый с утонченного произведения искусства… Ни чистоты в ней нет, ни должной соразмерности.
Любопытно, какой инструмент потребен, чтобы вколотить в ниппурского торгаша единственную сверкающую истину: нет разницы между злом и жизнью. Зло — это жизнь, а жизнь — это зло. Конечно, существует наслаждение как один из способов, при помощи которые Господин властвует над тобой. Но наслаждение еще требуется заслужить… Халаш бесконечно далек от понимания сути вещей; оно и невозможно без долгого и тщательного очищения. Наверное, одной исчерпанной мэ для этого слишком мало…
***
…Такар Маддатарт из Кисуры в смерти своей жены невиновен. Освободить.
…Община на Соленых-Холмах на Полдень от старого Лагаша напрасно передвинула межевые знаки. Повинна вернуть их назад и заплатить Дворцу три мины серебра за разор.
…Ведомо лихой человек Хадат в ограблении иссинского Храма невиновен. Хадата отпустить, в Иссин отправить шарт Абадорта Тонкого Умельца и десятника Гана Щербатого с семью копейщиками для скорейшего розыска и ловли виновных.
…Общине старого Урука запретить базарные грузы и меры на урукский манер, введенные мятежным Энкиду. Вернуть грузы и меры, общие для всего Царства.
…Земледелец Гашен-Кан со зла на торговцев Кисуры устроил два пожара в городе. Достоин смерти, но да будет выкуплен за деньги Дворца. Повинен рыть каналы и насыпать дамбы до исчерпания мэ; в Кисуру и в свою деревню не вернется никогда.
Два писца скоро строчат тростниковыми палочками по мокрой глине…
Дела старого Урука требовали царского суда. Да и обычного городского суда они требовали ничуть не менее того. В месяцы мятежа здесь судили мало: не того склада был Энкиду, чтобы разбираться в хитросплетениях законов/Потом некоторое время тут не было ни власти, ни судей. Позже явился Уггал-Банад, и он хотел все успевать сам, но не успевал, потому что его ела поедом война… Кое-какие дела, неподсудные городскому правителю, он отправлял в Баб-Аллон, а там доискаться правды было куда сложнее, да и время скакало боком, как испуганный кот, и все сомнительное в столице откладывали до поры до времени… откладывали, откладывали, откладывали, Сотник Пратт Медведь, кроме воинского «Уложения о наказаниях и поощрениях», составленного при Маддан-Салэне, иных законов не разумел, а потому и судить не брался. Старый Хараг ведал суд по торговым делам, и к нему стали приходить люди с просьбой рассудить дело о мелком воровстве, об увечье или, скажем, о старом долге. По закону агулан не волен был разрешать такие дела, но никто другой не мог, и он все же взялся делать то, что у него так просили. Бал-Гаммаст на третий день своего пребывания в городе велел Мескану тайно просмотреть таблички с приговорами Харага: не следует ли пересуживать? Тот чуть погодя ответил: где он, Мескан, мог понять обстоятельства дела, агулан вроде прав. Да и люди Урука с жалобами на него не приходили. Бал-Гаммаст кое-что велел Харагу больше не судить; кое-что прибавил к торговому суду сравнительно с прежними временами; пожаловал агулана дворцовым полем за добрую службу; выбросил решенное дело из памяти.
Но ни Хараг, ни Пратт, ни кто-либо другой не мог судить высших лиц Дворца и Храма, военачальников выше сотника, тамкаров и еще много кого. Никто, кроме царя, не мог завершить таблицу дела, за которое ответчику грозила смертная казнь. А если бы агулан взялся судить о земельных межах, наследстве и делах семейных, рано или поздно его убили бы. Один ли кто-нибудь в ночную пору всадил бы в него нож, или весь город посреди светлого дня явился бы порвать его на части — какая разница? Власть большая, нежели дается человеку рукой самого Творца, убивает неотвратимо…
Придя в Урук, Бал-Гаммаст в первые два месяца судил за себя и за городского судью, да еще и за пять или даже семь недостающих городских судей в соседних областях. То есть изо дня в день помногу, и только самое срочное. Он бы поставил в судьи Мескана, но не может быть судьей городской первосвященник. Он бы поставил судьей Пратта, но не может быть судьей войсковой сотник. Он бы поставил судьей Харага, но тот отказался, и отказался честно, правильно, как должно: «Отец мой государь Бал-Гаммаст! Дед мой был медником, отец мой был медником, я медник, и дети мои унаследуют мой дом и мастерские. Творец создал меня не для суда. Если велишь, твоей воле сопротивляться я не могу, но добра из этого не выйдет». Так и остался Хараг при малом — торговом — суде. Кое-кого, обученного для судейского труда, прислали Бал-Гаммасту из столицы, хотя и далеко не сразу. Судья, бежавший из Ура от нашествия суммэрк, отправлен был в недавно отвоеванную Умму. Упрямец отыскал в Лагаше некоего ученого шарт из нижних чинов, но большого умника и просил за него. Бал-Гаммаст разрешил поставить его судьей лагашским. А сюда, в Урук, вызвал прежнего своего воспитателя Лага Маддана. И угадал. Старик, бродивший в потемках у самого обрыва мэ, вдруг встрепенулся и ожил. Хвори, сросшиеся с кожей, костями и плотью его, угомонились, притихли. Неуклюжая бездумная дряхлость — и та отступила. Поговаривали, что судит строго; иные толковали, будто вышел из него большой гонитель на мздоимство…
«Вот славно, — радовался юный царь, — хоть тут не вышло ошибки».
Месяц за месяцем он спал ровно столько, сколько требовалось, чтобы не свалиться.
…Караван почтенного тамкара Анга, по верным вестям из Страны моря, погиб весь, а шарт с таблицами в руках требуют от семьи тамкара вернуть большой казенный долг. Казне следует уменьшить долг вдвое и отложить получение на полтора солнечных круга.
…Тамкар Горт-Кан из Урука задолжал лекарю Наг-гану десять мин серебра и отказывается платить, говоря, будто есть у него важное царское дело и на то дело он, тамкар Горт-Кан, потратил все свое имущество. Повинен заплатить долг за месяц, а сверх того еще две мины серебра лекарю Нагхшу и одну мину — Дворцу. Буде не пожелает платить, на Арамом деле лишится всего имущества.
…На земле Уммы появился странный человек Ярла-ган, смущающий умы хулой на Творца и творящий великие, но злые чудеса. Выслать в Умму свежую полусотню и с нею отправить двух прозорливых стражей из четырех, недавно прибывших в Урук с особым предостережением от первосвященника баб-аллонского. Каждые полмесяца донесения об этом деле из Уммы должен получать сам Бал-Гаммаст и Сан Лагэн. Ежели стражи сумеют взять или убить странника Ярлагана, то царское разрешение на та им дано.
…Тысячник Уггал Губа из войска эбиха Дугана в гневе убил десятника, который бросил своих копейщиков и спасся из боя бегством. Повинен смерти, но получает волею царя полное прощение и должен быть освобожден.
Царь Бал-Гаммаст, владыка половины земли Алларуад, на ложе своем познал множество женщин. Но души их были ему непонятны, а души Анны и Саддэ едва-едва приоткрылись. Он не ведая правильной семьи, не понимал, как это — иметь собственных детей и откуда взялись позволения и запреты в делах семейных, позже получившие силу закона. Оттого болела его голова в те дни, когда жены приходили к нему, чтобы пожаловаться на мужей, дети восставали на отцов, братья тягались из-за клочка земли, а рачительный тесть давил последнее ячменное зернышко из дочери умершего зятя… Если б не война, прошедшая страшным разорением по всему краю Полдня, если б не ожесточение сердец, если б не страшная гнильг которой мятеж заразил эту землю, люди были бы намного милосерднее друг к другу. Так говорили и Мескан, и Лаг Маддан, и даже Пратт Медведь. Сотник высказал ему всю государственную мудрость Царства в одной фразе: «Родня промеж собой должна быть ласкова, а не как сейчас!» Не важно. Бал-Гаммаст мог бы скинуть семейные дела на других, но судил их сам и только сам. Он дал себе зарок: заниматься этим, пока не дойдет до ускользающей от него сути, пока не научится решать такие дела так же, как владеет он мечом или искусством сложного счета.
Этому отец его не учил.
В 14-й день месяца уллулта ему досталось три таких дела, одно другого хуже.
—…Сын мой Алаган из квартала шорников, в месяцы мятежа ты взял к себе в дом женщину из народа суммэрк, по имени Намэгинидуг, как рабыню и дал за нее серебро. Она жила с тобой, восходила к тебе на ложе и открывала тебе лоно свое?
—Да, отец мой и государь…— Шорник Алаган стоял понурившись напротив. Он прятал глаза и отвечал на вопросы едва слышно.
—Сын мой Алаган, была ли Намэгинидуг помощницей тебе в делах твоего дома и в умножении твоего имущества?
—Была, отец мой и государь…
—Разоряла ли она тебя или, может быть, бранила? Отказывала от ложа? Воровала твое имущество? Открывала лоно свое другим мужчинам? Выдавала секреты твои? Делала долги без твоего согласия? Бесчестила словом или действием твое имя? Или, может быть, она бесчестила твою семью?
—Нет, отец мой и государь, она… — Алаган отвел взгляд куда-то в сторону и жалобно добавил: — Она хорошая женщина.
«Чего ж тебе, черепку никчемному, надо? И сам ты неказистый, и нет у тебя особенного богатства, и по ухваткам твоим видно, что с женщинами водиться ты не горазд… Может, в ней все дело?»
Нет, положительно женщина шорника дурного слова не заслуживала. Была она не очень красива, но и не страшна. К тому же во всем походила на самого Алагана. Так же стояла, не глядя в глаза Бал-Гаммасту, так же смущалась, и видно было, как трудно ей удержаться от слез.
Мескан шепнул ему на ухо:
—Может, дети?
—Сын мой Алаган, подарила ли она тебе детей и здоровы ли те дети?
—Да, отец мой и государь, она принесла мне сына… И сын тоже хороший вышел… спасибо Творцу.
Очень хотелось царю оставить судебную манеру — строить чинные тупые вопросы. Подойти бы к шорнику, тряхнуть его как следует и допытаться попросту. «В чем дело?» Может быть, Бал-Гаммаст и поступил бы так, да, бывало, и поступал… Но раз или два наткнулся на усталый взгляд, в котором столько было душевной муки: «Знал бы, в чем дело, наверное, и суда бы не потребовалось…» Не говорили такого люди, но души их кричали об этом.
—Сын мой Алаган, ты не хочешь сделать Намэгинидуг своей женой из-за того, что она не верит в Творца?
—Все в точности так, отец мой и государь.
—Дочь моя Намэгинидуг, дорожишь ли ты своей верой настолько, чтобы она помешала тебе стать женой шорника Алагана?
—Я… отец мой… я… отец мой и государь… я… хоть завтра. Верю я в Творца. Моя старая вера мне не нужна… Хоть завтра я ее… я ее… переменю…—тут она всхлипнула, но рыданий на волю не пустила. — И женой его… моего… Алагана моего… стану… по обряду земли Алларуад… пожалуйста»… хоть завтра», хоть сегодня… я…
—Помолчи. — Бал-Гаммаст вновь обратился к шорнику. — А ты, сын мой, видишь ли теперь, как исчезло препятствие, вас разъединявшее?
—Все равно… отец мой… и государь… Обычай наш уж больно несходен.
—Она была тебе помощницей в доме. Восходила на твое ложе и принесла тебе сына. Ты хочешь отказаться от нее, но из дома своего не прогнал. Ты назвал ее хорошей женщиной. Выходит, прежде не мешал тебе ее нрав и ее обычаи?
Шорник булькнул в ответ нечто невразумительное. Повинуясь внезапному порыву, царь спросил у истицы:
—Он хорошо с тобой обращался?
—Да, отец мой и государь… он… мой… Алаган мой— очень добрый человек.
—Вовсе же я не твой, Нимэ. Никакой я не твой… — вчетвертьголоса зашелестел шорник.
Рабыня его и наложница всхлипнула громче.
Вроде бы дало не стоило глотка воды. Чего проще! Рабства нет в Царстве, на этот счет существует древний и нерушимый закон Ууту-Хегаиа Пастыря. Серебро свое шорник безвозвратно потерял. По «Уложению о семейных делах, наследовании и чести» царя Бал-Адэна Великого в таких случаях наложница становится женой — если пожелает. А если нет, то может уйти от бывшего хозяина и получит при этом выкупное — не столь уж разорительное для прежнего владельца, но и не скудное. Кстати, если бы женщина завела себе раба-наложника, то и ей пришлось бы потерять столько же при тех же условиях… Не важно, Намэишндуг хочет остаться и готова принять новую веру. Закон говорит, она должна стать женой шорника. Существует множество причин, по которым в Царстве разрезают нить брака: измена, бесплодие, бесчестие, тяжкое преступление, совершенное одним из супругов, смена веры, некоторые болезни и добрый короб всего прочего… Только одно считается непозволительным: уйти жене от мужа или мужу от жены просто так, безо всякой причины, или по той незамысловатой причине, что супруг разонравился. Нить брака между Алаганом и Нимэгинидуг разрезана быть не может.
Бал-Гаммаст знал верное решение. Но это не доставляло ему удовлетворения. Два человека жили дружно, родили ребенка, все у них ладилось, а тут вдруг остановилось на полном скаку… Отчего понадобилось шорнику расстаться с его женщиной? Юный царь мог бы сейчас же завершить дело, но не желал сделать это, не поняв причины, породившей ссору.
Жестом он подозвал к себе Алагана. Тихо-тихо, так, чтобы не слышала Нимэгшшдуг, спросил у него:
—Любишь другую?
—Нет! Нет, отец мой и государь, нет! Как можно! И в глазах у него стояло бесконечное удивление,
будто Еввав-Рат разлился по второму разу за солнечный круг…
Мескан молчал.
Тогда Бал-Гаммаст повернулся к Анне — сегодня он попросил ее быть рядом и следить за всем происходящим, не вмешиваясь. Она — женщина, пусть подскажет, как все это выглядит с той стороны. Анна поглядела на него внимательно.
—Не понимаешь, Балле?
—Знаю, что делать, но не понимаю — почему.
—Отложи.
—Что?!
—Отложи решение на день-другой.
—Ты сможешь объяснить мне?
—Я попытаюсь. От маленькой отсрочки не проиграет никто. Ни ты, мой царь, ни они.
— Хорошо. Мескан?
—Закон невозможно прочитать двумя способами. Нимэгинидуг — его жена.
…И все-таки Бал-Гаммаст решился отложить решение на день. Второе дело, столь же ясное с точки зрения закона и столь же запутанное, если говорить о мотивах, запомнилось ему надолго. Мать судилась с родным сыном. Тот достиг совершеннолетия и потребовал дать ему долю из отцовского наследства — для самостоятельной жизни. Семья была богата, и мать, выделив требуемое, не оказалась бы на грани разорения. Но она отказалась. Закон повелевал ей выполнить требование, однако она кричала, что нет и быть не может правила, по которому надо разлучить мать с сыном, а если оно кем-то и заведено, то самое время его отменить. Потом пожаловалась Бал-Гаммасту на болезнь сына, на явное его слабоумие, от которого происходит полная неспособность жить отдельно и самому заниматься делами дома. Бал-Гаммаст подозвал ее сына и, недолго поговорив с ним, убедился: никакого слабоумия нет и в помине. Тогда царь рассудил тяжбу в его пользу. Он и здесь не вышел за рамки закона. Более того, он понимал, в чем причина ссоры: мать не желала расставаться со своей властью над сыном, а сын уже тяготился ею.
Точно так же и Лиллу до последней возможности не хотела отпускать его от себя, всяко отговариваясь и уходя от правды. Она ведь даже не вышла попрощаться, когда Бал-Гаммаст отъезжал в Урук…
Рассерженная женщина взывала к Творцу, кричала о несправедливости, ругалась, плакала, топала ногами. Уходя, она крикнула: «Почему нами правит слецец, не способный увидеть очевидное!» — и тем самым заработала двадцать плетей.
Царь, уверенно и правильно завершивший дело, недоумевал: зачем ей такая власть? Зачем им всем такая власть?
Третье дело оказалось хоть и сложным, но приятным. Разводились реддэм Шаддаган, сотник царского войска, и его жена, худенькая миловидная женщина лет двадцати пяти по имени Нагат. Сотник отыскал себе другую жену. По 8-й статье «Уложения о семейных делах…» он был вправе уйти. Нагат все время должала, и дом его не покидала бедность. Женщина ничуть не желала причинить зло своему мужу, просто ее мечтательный характер и страсть к тонкому искусству стенной росписи превратили ее в большую беду для дома Шаддагана. Сотник никогда не ставил ей это в упрек, безропотно терпел и любил как мог. Но когда полюбил другую, предлог для расставания с Нагат отыскался без труда. Жена его столь же безропотно отпускала. Он ей оставлял серебро, сколько полагается по «Закону о разводных делах» царя Маддана II.
Только Нагат не желала принять серебро. И даже затеяла судиться, лишь бы ничего не брать у прежнего своего супруга. Шаддаган сожалел, что вводит ее в огорчение своим уходом. Нагат сожалела, что обязана принять у него серебро. Сотник отказывался забрать его назад. Тогда женщина сказала: «Я любила его и люблю до сих пор. Если Шаддаган не может жить со мной дальше, я отпускаю его с чистым сердцем и не желаю ему никакого лиха. Он принес мне бесконечные равнины счастья, по которым текут полноводные реки счастья. Теперь я ни за что не соглашусь взять у него хоть малую толику серебра или иного имущества: это непереносимо испачкает мою душу».
И опять Бал-Гаммаст никак не мог вникнуть в тайную и невидимую суть происходящего. Чего ради кривляется Нагат? Что ей неймется? Весь город смеется над нею, и трудно понять, какие мысли привели ее на суд…
Впрочем, недоумение не помешало ему рассудить дело в тот же день. Он спросил только, есть ли у Нагат и Шаддагана дети. Оказалось — дочь, маленькая девочка. Ее поселила у себя сестра жены, не чая от Нагат доброго пригляда за ребенком… Тогда Бал-Гаммаст сообщил решение. Своей волей он преступает закон Царства: все спорное серебро достанется девочке, а тратить его на содержание будет сестра Нагат, половину же пусть отложит как будущее приданое.
Тем царский суд и отличается ото всех прочих, что царь выше закона, царь — источник закона. Если закон — на каждый день, то воля государя встает над ним в исключительных случаях. Лиллу говорила сыну: «Лучше бы никогда не пользоваться этим». Отец же думая прямо противоположное: «Закон ради жизни, а не жизнь ради закона. В общем, если потребуется, не стесняйся».
…За трапезой Бал-Гаммаст все улыбался. Анна не удержалась и спросила: отчего, мой царь? И он ответил — больше своим мыслям, чем жене:
—Нет, не должен Урук смеяться над Нагат, а должен бы гордиться ею.
—Почему же? Она понравилась мне своей чистотой, но чем тут особенно гордиться?
—Они оба, и Нагат, и сотник, были выше пустой корысти, выше обстоятельств, которые ломали их мэ. Если бы все Царство было сборищем хороших людей!
Мескан:
—Триста солнечных кругов назад оно и было таким. Балле, просто нам досталось… меньше… всего этого.
—Нам досталось меньше чего? Души? Ума? Благородства? Чего, Мескан? — переспросила Анна.
—Не знаю, как выразить это. Наверное, нам досталось меньше… высоты.
А Бал-Гаммаст все улыбался.
Двести пятьдесят солнечных кругов назад умер царь Бал-Адэн Великий, не оставив прямых наследников. Земля Царства осиротела. Кончилось время недосягаемого величия, когда страна Алларуад плыла, будто сокол в небе, над пенистыми бурунами соседских усобиц. Завершился покой. Все, кто мог претендовать на престол, сошлись в долгой кровавой войне. Черная хворь дважды приходила, чтобы забрать жизни уцелевших. Гутии впервые глубоко проникли в плоть Царства и разорили старый Сиппар. Ветры гуляли над заброшенными полями, каналы зарастали, ветшали стены городов. В коренных областях Царства объявилось войско самозваного государя, сторонники которого красили высокие овальные щиты в черный цвет. Так и говорили потом: «Хуже, чем при Черных Щитах…» Значит, совсем плохо. Царь-мечтатель Уггал-Эган, случайно оказавшийся на вершине власти, желал бросить свою страну, посадить лучших воинов, священствующих, ремесленников и красивейших женщин на большие корабли, вывезти их в море и там скитаться, основывая новые державы, бросая алларуадское семя на чужих побережьях… Его сменил на престоле бессильный младенец, жизнью заплативший за свою царственную мэ. Наконец Черные Щиты пришли под самый Баб-Аллон и потребовали открыть ворота. Два самых сильных претендента из дальней царской родни, преодолевая ненависть друг к другу, сплотились ради последней битвы с самозванцем. Сколько воинов легло тогда у столичных стен! Казалось, хребет Царства переломлен и не подняться теперь увечной стране… Но нет, видно, ушла в землю самая буйная кровь, остальные же сумели договориться между собой. Алларуадские твердыни опять поднялись, опять зацвели сады, опять зазвучали флейты. Силы было очень много в Царстве, так много, что она выплескивалась через край. После того как Черным Щитам перерезали глотки, она, буйная эта сила, поубавилась вдвое, но еще не ушла совсем, еще можно было напиться ею вдоволь на землях великой и веселой страны Алларуад. Еще знамена с золотыми львами на поле чистой лазури без страха плескались над зелеными холмами. И люди Царства не стали хуже, проще, криводушнее и корыстнее.
Бал-Гаммаст наизусть помнил исторические каноны об эпохе Черных Щитов. И еще он помнил стихи Саннаганта Учителя, сложенные в то время и о том времени:
Время было цветком,
Обратилось же в каплю,
Застывшую на лепестке
Под губительным зноем…
Злоба умножилась,
Как саранча или же отмели
На судоходной реке.
Перекошена суть городов и людей…
Однако же суть вернулась и была восстановлена.
Теперь — другое дело. Теперь Царство — вроде трупа, оживленного волшбой какого-нибудь машмаашу. Ходит, но не дышит, сражается, но не роняет кровь, обнимает, но не любит, сохранило память, но утратило желания. Вроде бы и потерь, подобных тем, вечно памятным, нет, но жизненные соки остыли и загустели, вновь перекашивая сути… И как сладко было царю увидеть живое благородство среди людей, отданных под его руку Творцом! Остатки ли это неумершей плоти в теле мертвеца? Или из трупа, так и не успевшего распасться в мелкий прах, уже растут новые цветы? Не важно. Жизнь — стихия ошибок, но ее сила всегда благодатна. Бал-Гаммаст ни за что не выразил бы это словами, но его сердце отлично знало, чему стоит радоваться…
—Балле, мой Балле, ты слышишь меня? Слышишь? Анна, подобно полуприрученной кошке, хотела либо всего внимания для себя, либо не интересовалась им совсем.
—Я слышу тебя. Я смотрю на тебя. Я люблю тебя. Она наклонилась над столом и прикоснулась ладонью к его щеке.
—Ты… хотел знать про шорника и его рабыню.
—Жену.
—Да. Жену, Тебе это все еще нужно?
—Именно сейчас мне это нужно больше, чем когда-либо. — Бал-Гаммаст не стал уточнять, что хотел бы послушать и про строптивую мамашу, и про дело Нагат. Алаган с его Намэгинидуг привели его в недоумение, мать и сын — разгневали, а сотник и его бывшая жена порадовали; но понимание тайных глубин дела не пришло к нему ни разу за сегодняшний день.
—’Тогда слушай и не перебивай меня. Он, этот шорт ник, боится своей жены. Там была еще мать, судившаяся с сыном. Так она боится своего сына. А Шаддаган и Нагат ничего не боятся. Ничего. Вижу я, мой царь, по твоим глазам, что тебе не стало понятнее. Сейчас я объясню. Подожди.
Она выпила холодного молока, перевела дыхание и продолжила:
—Может быть, шорник и его женщина-суммэрк ладили друг с другом. Судя по всему, они отлично ладили. Но у него было столько власти над нею, сколько у тебя — над половиной Царства. А теперь всю власть у шорника отняли, она исчезла, пропала, нет ее. Вот он и боится, что добрая рабыня станет злою женой, скрутит его и захочет быть полной его хозяйкой. Он боится, мой царь, он боится, боится ее. А… эти… мать и дитя… совсем наоборот. Мать была госпожой и хозяйкой сына. Теперь она не желает расстаться со своей властью. А расставаясь, вопит о несправедливости. Нагат и Шаддаган ничего не боятся. Как видно, оба они владели друг другом безраздельно, а значит, ни один из них не был хозяином другого. Оттого и расстаются как человек с человеком, а не как человек с вещью…
—Ты говорила много, я слушал тебя, я радовался каждому слову, исходящему от тебя. Но я все равно не понял. Отчего так худо одним, когда они теряют власть, а другие отчего так боятся подчинения? Ведь это семья, родня. Анна, моя Анна! За властью, за страхом должна быть спрятана какая-то ценность. Как за крепкими сторожами. Но ценности-то я как раз и не могу разглядеть.
—Ты… можешь отпустить остальных? Бал-Гаммаст осмотрелся. Придется оттаскивать от
стола троих. Нет, этого делать не следует. Отец лучших и доверенных людей считал друзьями, и ему бы надо. Только вот друзей не гонят из-за стола.
—Пойдем со мной.
…В спальном покое она обняла его. По лицу Анны нетрудно было прочитать ее мысли: «Юный, неопытный, любимый…» Быть неопытным ему не хотелось. Впрочем, она не произнесла ничего этого вслух.
—Я расскажу. Это… еще будет у нас с тобой. Наверное.
—Что — «это», Анна?
—Иногда бывает вот как… Два близких человека заводят меж собою целую страну из жестов, слов, улыбок и воспоминаний. В той стране идут дожди и светит солнце, города поднимаются из ровной глины, войска блещут оружием, звучат флейты и гонги, о любви поют нежнейшие голоса… Но знают о существовании потаенной страны только двое. А иногда — только один из них, другой же едва слышит эхо тех песен и едва видит отблеск того солнца… Никому, кроме двоих, основавших державу-только-для-себя, туда ходу нет. Она замкнута. Она создана быть потаенным краем. Она может быть невероятно тонка. Жизнь внешняя постоянно давит на нее и грозит разрушить. Если мэ хоть одного из двоих испытает резкий перелом, то он станет способен, желая того или нет, изменить нечто важное в потаенном краю, а то и разрушить его. Власть бывает потребна, чтобы другой владелец державы-на-двоих не изменился. Власть; нужна, чтобы потаенный край жил как. живет…
—В твоем голосе, Аннэ, я слышу едва ли не гнев. Почему ты злишься?
— В мире есть то, чему надо оставаться неизменным, и то, чему следует изменяться, развиваться. Дер-жаву-для-двоих, подержав немного в сердце, нужно разрушать. Всегда. Я уверена. Иначе до исчерпания мэ человек останется в… состоянии вечного месяца саббад… первого в круге солнца. Он не станет кем-нибудь, он не узнает ничего нового, он всегда будет жителем потаенного края, но и все.
—Что — неизменно?
—Любовь. Бог.
—Им больно?
—Кому, мой царь?
—Тем, кто разрушает свой потаенный край.
—О да! Тот, кто научился не испытывать боли при этом, — страшный человек, настоящее чудовище. Тот, кто готов смириться с этой болью,— великий человек…
Бал-Гаммаст умел дарить, бывать нежным, чутко слушать другого человека, радоваться чужому счастью, но о потаенном крае он прежде не знал и не чувствовал ни эха, ни отблесков его. Слишком тонко, слишком хрупко, слишком бесполезно.
—Анна, у… шорника и Намзтинидут была своя…
—…замкнутая страна? Была. И он боится, что жена станет сильнее и грубее, ворвется и смахнет всю тонкость. У матери… которая судилась с сыном, тоже было нечто… только сыну оно не нужно. Сын, может быть, и не заметил ее потаенного края… А сотник и Нагат… там все проще некуда. Вдвоем они держали замкнутую страну; потом ему захотелось другого, а она пожелала сохранить все в чистоте и неприкосновенности — для одной себя.
—Из-за такой чепухи! Знал бы…
—О нет! Для иных людей потаенный край дороже золота, чести и веры. Это очень дорогой товар.
—Не чувствую, Аннэ. Но понять… понять, кажется, могу. Все бывает в этом мире, под рукой Творца.
…На другой день Бал-Гаммаст спросил у Намэгинидуг:
—Ты любишь его?
И женщина ответила твердо, так, чтобы слышали все вокруг:
—Я люблю его больше всего на свете.
Сила внешняя, великая и добрая, дала юному царю понять: Намэгинидуг правдива. Правда ее любви пустила глубокие корни.
—А ты, сын мой Алаган, любишь ее? Шорник опустил голову и едва слышно сказал:
—Да, отец мой и государь… И этот не врет,
—Ваша любовь пускай пребудет в неизменности. Закон Царства и моя воля едины: нити, прикрепляющие жену к мужу, разрезаны не будут. Ты, Намэгинидуг, примешь веру в Творца. И живите в мире.
Шорник и его жена ушли обнявшись…
Он судил еще раз, другой и третий семейные дела. Убедился, что сможет делать это когда пожелает и уже не пройдет мимо сути. Тогда Бал-Гаммаст передал суд по семейным делам старого города Урука Лагу Маддану. Мэ царя и без того не разрешала ему отдыхать вдоволь.
Старший агулан Урука, почтенный Хараг, стоял у левой руки Бал-Гаммаста всякий раз, когда тот судил важнейшие дела. Никогда не размыкал губ, если царь не просил у него совета. Когда требовалось, давал совет, говоря кратко и дельно. Не произнес лишнего слова. Не сделал лишнего жеста. Одно лишь изменилось в нем: на первых царских судилищах презрительная улыбка не покидала уст Харага. Потом лицо его сделалось во всем подобным глиняной маске. Более он не позволял себе ухмыляться.
…Кочевое племя, пришедшее с земель Элама, просит у Дворца и Храма мира, земли и веры; все готовы признать над собой царскую руку… Если Храм не против, Дворец дает мир. Землю поверстать в течение месяца — к Заходу от Урука, там, где особенно обезлюдели деревни.
…Мытарь Кан Хват в превышении таможенной пошлины невиновен. Взял верно, не утаил для себя ничего. Освободить. Торговец, ложно его обвинивший, должен дать десять сиклей серебра за поруху чести.
…Шарт Мабатт в затоплении полей и фруктовых садов четырех деревень виновен, ибо неверно провел канал. Лишается имущества и чина, отдан будет слугой тамкара на дворцовое судно — для дальних морских походов. Канал да будет засыпан.
…Энси Кисуры в недоборе людей на воинскую службу виновен. Лишается правительского кресла, отныне будет простым сотником. На его место да взойдет реддэм Шаддаган…
Месяц уллулт выжигал травы.
Князь Халаш миновал передовые посты армии суммэрк, подчинявшейся лугалю Нараму, и оказался ровно на середине пути между Уром и Уруком. Нарам явился с большой свитой, подъехал на коне к Халашу, бросил на него оценивающий взгляд. Он, правитель Эреду и Ура, величавший себя чуть ли не царем Полуденным, слез со своего жеребца и поклонился Халашу, поклонился в пояс, а свите своей велел встать на колени и согнуть негнущиеся спины так, чтобы кожа лбов поцеловала землю… Нарам был по крови отнюдь не суммэрк, а чистейший алларуадец, родился в молодой семье, жившей на дальней Полуночи, за каналом Агадирт, в диких, Царством не охраняемых местах. Потом весь род его откочевал на землю Царства и рассеялся, он же осел в Эреду. Нарам славился холодной, ничем не перешибаемой смелостью. Не боялся ни человека, ни зверя, смеялся над любыми богами, кроме тех, что оказывались ближе шести шагов от него. Теперь в глазах его поселился ужас…
Халаш с трудом набрал в Уре воинов сколько велено — суммэрк, алларуанцев, пустынных кочевников и всякого иного сброда. Все они — все до единого — боялись своего князя. Однажды он подслушал отрывок разговора: «…этот наш… отдал за силу все… получил уродство… оказался рукой… могучего существа… мог бы вернуть красоту и здоровье… но хочет… ненавидеть… быть сильным…» Они к Хумаве относились без особой опаски: держись подальше, и оно не тронет. А от Халаша ждали одного только лиха.
Ему было все равно. Он почти не говорил от самого Ура, а когда это все-таки требовалось, едва-едва цедил слова.
Страх прочно вошел в его плоть. И отнюдь не чудовищный страж пугал его. По отношению к Хумаве он держался того же мнения, что и вся армия… Просто… князь Халаш побывал у раскрытых ворот замка Анахт. Он видел, как тянулись наружу языки черного огня длиною в десяток тростников. Именно длиной, а не высотой — пламя било не вверх, а в сторону, параллельно земле. Оно тянулось к Халашу и едва-едва не дотягивалось. Халашу померещилось, будто бы вовсе не ворота перед ним. Нет, не ворота. Лоно громадной женщины удерживает в себе темный хищный мир, и стоит ему вырваться, нет сомнений, — миру нынешнему, простершемуся под солнцем, суждено быть поглощенным без остатка. Хрупкая каменная стена в шесть тростников толщиной отрезала тот мир от этого, и не будь она укреплена магией, перемычка рухнула бы в один день…
Наконец тени вышли из своего царства, а вслед за ними и Хумава. Путь до Ура они провели в безмолвии.
Тогда, путешествуя с караваном теней, Халаш понял: маленькие люди боятся больших людей, большие люда — еще больших, а те, в свою очередь, боятся бесконечного ужаса, которому нет названия. Таким образом, власть делит всех на низших и высших по количеству страха.
…На другой день после того, как его свеженабранная армия вышла в поход, Халаш узнал о дезертирстве копейщика. Тогда он велел привести оставшихся одиннадцать бойцов из дюжины беглеца, а вокруг них поставил других копейщиков, так, чтобы каждый, кто пожелает вырваться из круга, натыкался на металлические жала. Потом Халаш собственноручно зарезал одиннадцать человек. Не торопясь. Деловито. Досадливо морщась, когда кровь брызгала в лицо. Всей армии было объявлено: бежит один — казнят дюжину, бежит дюжина — казнят шестьдесят воинов, пощады не достоин никто; следует присматривать за соседями. На следующий день князю принесли головы четырех дезертиров. Этих прикончили свои. Больше ни один из его людей не посмел удариться в бега.
Армия Дугана стерегла переправы через Еввав-Рат, она оказалась далеко в стороне. Халашу противостоял только гарнизон Урука…
* * *
К 5-му дню месяца уллулта в округе старого Урука был сжат хлеб — весь, до последнего зернышка. Амбары в краю Полдня — от зыбких границ мятежной области до лагашских топей, по которым проходил великий эламский рубеж, — наполнились зерном.
Земля простиралась между городами, как старуха с дряблой кожей, иссохшей грудью и набухшими темными жилами рек. Каналы гнали по ее телу загустевшую мутную жидкость; клейма бурой, неживой травы пятнали его. Песок засыпал водоотводные канавы и поля. Не хватало людей, чтобы задержать его наступление, оживить остовы покинутых деревень. Разрастались ржавые полосы бурьяна — там, где поля лежали впусте.
Нет, земля Алларуад не умерла. Она не умерла еще! Так много жизни влил в нее Творец! Так много света хранили ее сады! Так много силы оставалось в ее людях. Война и зной истязали страну, но она все стояла, все не падала на колени, все никак не желала подставить горло под чужой нож… Царство, казалось, застыло, как призрак себя самого, трепеща в раскаленном воздухе над землей и водой. И люди Царства, неутомимые земледельцы, непобедимые воители и мудрецы, хранившие светлую веру, все никак не иссякали на его равнинах, как видно, не умели они смириться с уходом целой эпохи. Возможно, мэ их, мэ всей страны, ожидала чего-то, то ли человека, то ли вещь, то ли завет, то ли память, то ли и вовсе нечто почти бесплотное, до сих пор не переданное младшему времени… А может быть, дому на острове прежде следовало погибнуть, а соленым водам — сомкнуться над его крышей, и только тогда одна эпоха осмелится прийти на смену другой? Не в смерти ли золотого дома родится то величие, который затмит красу счастливого Царства?
Многие люди томились тогда, переживая великую сушь 2509-го1 солнечного круга от Сотворения мира. Души их мучились ожиданием близкой тьмы, а тела страдали от смертной жары.
Юный царь и древний первосвященник терзались, быть может, более всех прочих, зная, что происходит вокруг них и подозревая, почему это происходит.
И Сан Лагэн в одном лишь Боге находил утешение. А Бал-Гаммаст как раз в день 5-й месяца уллулта узнал о небывалом на его веку урожае и возрадовался: Анна собиралась стать матерью.
* * *
…Земледельцы страны Алларуад не чаяли добра от земли, воды и неба. В иной солнечный круг они, сжав хлеб, сейчас же засеяли бы поля по новой. Земля Царства во второй раз одарила бы их ячменем, как водилось исстари… Но теперь нелепица с погодой ввела их в сомнение. Долго ходили толки: сеять все же или нет? Вокруг — половодье зноя! Однако в конце концов, положась на Творца, общины принялись за сев. Стар и млад молились, выпрашивая ранний дождь. До месяца арасана, богатого водой, и уж тем более до ливней калэма было слишком долго. Если ранний теплый дождь, случайно забредший в томительно-багровый уллулт, не приласкает землю, то хлебу — конец.
Дождя все не было.
…Раннее утро. Лучшее время для всякой работы. В утреннюю пору сильнее руки и звучнее голоса. Бал-Гаммаст давно покинул ложе и сейчас размышлял над грудой таблиц о многих вещах. О хлебе и мятежном Нараме, о судьбе Царства и караване с оружием из Элама, о том, что стены Урука скоро будут ничуть не хуже старых, и о том, до чего опасен этот маг Ярлаган… Из-под Уммы писали: при первой попытке захватить его или уничтожить Ярлаган семерых копейщиков сделал тенями на воде… Хотя и сам едва ушел. Зато бегун из Шуруппака принес добрые вести: энси Масталан совершенно излечился.
—Балле! Под стеной объявилось волосатое чудище.
—Что, Пратт?
—Чудище. Нечто среднее между слоном и мною — руки все в шерстя. То есть лапы.
Бал-Гаммаст удивленно воззрился на тысячника. И Пратт, правильно поняв этот взгляд, пояснил:
—Это не просто козлиный горох, это важно. Царь, ни слова не говоря, пошел за ним. До сих пор Медведь ни разу не ошибался, отделяя важные вещи от… от… да хотя бы от козлиного гороха. Тысячник по дороге рассказал ему:
— Поначалу этот мохнатый буянил, попросту буянил, у задницы моей бабушки не спросясь. Разогнал всех от ворот. И никто ему сдачи не давал, понимаешь? Ни один.
—Он человек?
—Да-а. Только очень здоровый. Конь. Бык. Очень здоровый.
—И ни один?
—Нет, Балле. Караульный сотник насторожился. Надо же: разбойник безобразничает среди бела дня, а все его стороной обходят, и жаловаться на разбой никто не идет… Послал он трех копейщиков. Буян этот парень не промах — одному руку сломал, другому челюсть своротил, третьему копейное древко о плечо располовинил.
—Лучники?
—Сотник вызвал меня, и я уже лучников с копейщиками выслал. Так вот, буян оказался умником. Отбежал в сторонку, дал нам побитых бойцов забрать. Стрелам шкуру свою подставлять не захотел. А потом вернулся на место и прокричал: мол, покуда не явится ваш царек, покою не бывать. Зовите, мол… Резвый такой помет! Не догнали мы его.
—А теперь, Пратт?
—Теперь он опять там. И всем боязно выезжать из ворот… Так я подумал: верно, он непростая птица. Стоит тебе поглядеть.
Бал-Гаммаст добрался до стены и взошел наверх, в караульное помещение воротной башни. Глянул в узкую щель окна, прорубленного для лучников. «Не может быть! Нет, не может быть…» Далеко внизу сидел на корточках маленький человечек — на таком расстоянии кто угодно покажется малышом. И посматривал он как раз на окошечко, у которого стоял Бал-Гаммаст, Чуял, надо полагать.
—Медведь, и ты его не признал?
Тот подошел поближе, долго вглядывался, потом утомленно потер глаза.
—Не знаю.
—Это Энкиду, государь мятежников. Зверь и хозяин зверей. Я видел его на поле в тот день, когда умер отец.
—Да я стрелял по ним, Балле, а не разглядывал! — с досадой ответил Медведь.
—Возьми двух лучников порезвее и пойдем вниз. Я знаю, чего он хочет.
Пратт перечить не стал. Вчетвером они вышли из ворот и направились к Энкиду.
—Медведь, до поры я встану у тебя за спиной. Хочу посмотреть на него вблизи.
Они приблизились к мятежнику. Шагах в двадцати тот остановил их жестом.
Был Энкиду грузен, широк в плечах, велик чревом и чернобород. На голове волосы приняли подобие птичьего гнезда. Ладони и впрямь поросли шерстью. Но лицо — вполне человеческое, правильное, почти красивое. Да нет, просто красивое: пухлые капризные губы, прямой нос, высокий лоб и черные глаза, почти круглые, широко распахнутые, словно у кокетливой женщины, сочащиеся лукавством и силой.
—Меня послал к тебе царь Бал-Гаммаст. Чего ты хочешь?
—Во! Значит, верно. Людей моих поубивали, город мой отобрали, зверей моих пугают… теперь и женщин отвадили. Эй, ты! Зачем отвадили женщин? Совсем не идут ко мне. Зачем? Я давно не убиваю никого. Так. Давно. Вчера… сегодня утром… недавно… встретил у воды женщину… Она не хочет меня! Я говорю ей: «Зачем? Зачем ты не хочешь моей силы?» А она мне: «Царь у нас теперь другой, значит, и силе твоей полцены». Ой! Раньше так не было никогда. Давно. Я задумался. Долго думал. Я задумался. Она ушла… Я задумался. Я пошел за ней. Я пришел сюда. Дай мне сюда твоего царя. Мы побьемся, и я убью его. Или он убьет меня. Я задумался, я понял: царь должен быть один. Не один — на болоте, а другой — в городе, а вовсе один. И он владеет всем. Я понял. Где твой царь? Мы будет биться. Верно.
—А может, подстрелить тебя, как бешеную собаку? И дело с концом.
—Э! Э! Не получится. Не получится у тебя. Убегу, увернусь, найду хороших людей, веселых людей, буйных людей, все тут поразбиваю, всех изведу. Дай царя! Все решим скоро. Я понял.
Бал-Гаммаст вышел из-за спины тысячника. Он видел довольно.
—Я Царь.
—У! — отпрянул Энкиду. Мышцы у него на лице потекли бурной рекой. Вот запруда гнева, вот отмель удивления, а вот перекат досады… Люди так часто недооценивают искусство военного
человека! Какой-нибудь мастер золотых дел, великий умелец, хранит семейные секреты, открытые еще прадедом. Вряд ли он когда-нибудь задумается о числе секретов, собранных старыми родами военной аристократии Царства — реддэм» А там бывает и по два десятка поколений воинов, и по три… Плохо обученный копейщик стоит двух совершенно не обученных людей. Один
хорошо обученный десятник стоит четырех копейщиков. А один потомственный реддэм, которого с трех лет набивали военной наукой изо дня в день, стоит доброй дюжины Десятников. Если бы люди обычные, земледельцы или, скажем, торговцы, представляли себе действительную мощь реддэм, то сторонились бы их как опаснейших чудовищ…
Бал-Гаммаст получил науку реддэм, урезанную на две трети. Сын царя воспитывался как правитель, а не как воин. Следовательно, он был чудовищем ровно на треть… Бал-Гаммаст не обладал ни изумительной выносливостью реддэм, ни их слабой восприимчивостью к боли, не ведал копейного боя и не владел искусством скорого заживления ран. При всем том он очень хорошо знал многое: меч, нож, топор, а более всего — искусство скорого и беспощадного боя без оружия.
Перед государем старого Урука высилась гора мышц, весом превосходившая его вдвое, а ростом в полтора раза. Эта гора по имени Энкиду дралась без особых перерывов с тех пор, как мятеж распростер свою тень над краем Полдня. Она, эта самая гора, славилась бесстрашием и буйным нравом.
Говорят, под Кишем Энкиду оторвал кисть руки копейщику, который попытался захватить его в плен…
Тем не менее Бал-Гаммасту было известно совершенно точно, что для победы над этой тушей, столь устрашающей на вид и столь неловкой в движениях, достаточно будет одного или двух правильных ударов.
«Творец, спаси меня от собственной гордыни. Отведи все недобрые случайности с моей дороги». Он подошел поближе к противнику.
—Балле! Государь! — с тревогой окликнул его Пратт.
—…Я принимаю твой вызов.
Энкиду почесал грудь и шумно вздохнул. Потоптался, глядя в сторону. Почесал правый бок.
— Так не годится. Нет, так худо. Вот ты — молодой и маленький, тебя убивать нехорошо. Ты детеныш… Пратт сдержанно хрюкнул за царской спиной.
—…Ну ты не трус, понятно. Люди твои видят: ты не трус. Да. Но я с тобой драться уже не хочу. Думал — ты могучий, я приду и порву могучего, и спляшу на его спине, и буду хохотать, и буду веселиться… Нет, ты маленький, плохо убивать детенышей.
—Я готов, Энкиду. Начинай же!
—Да зачем это! Дай бойца.
—Какого тебе бойца? Пришел, встал у моего горо-да… Так либо сдайся мирно, либо сражайся, Я не дам тебе уйти.
Энкиду посмотрел на него, как голодный волк, наверное, смотрит на лягушку. Убить нетрудно, но разве этим брюхо набьешь?
—Дай бойца вместо себя. Мне все равно, кого ты дашь. Дай большого, дай сильного, дай мохнатого, дай такого, чтоб рычал мне в лицо.
—В самый твой поганый пятачок… — вежливо подал голое Пратт.
—Вот! Дай этого! Сойдет и этот. Он сам хочет, чтоб я его пришиб. Славный зверь, крепкий зверь! Хочу его сюда.
—Таких комаров, как ты, моя бабушка не один, десяток прихлопнула на своей заднице.
Энкиду угрожающе заревел. Только что он выглядел человек человеком, а тут сильно переменилось его лицо… морда?
«Нет, я не убью его. Нет, я не хочу его убивать. Он страшен, но не зол. Отец не убил бы такого. Детенышам, видишь ли, зла не желает…» Бал-Гаммаст отчетливо понимал, что за существо встретилось ему. Такие жили в мире изначальном, диком, едва-едва на шаг отличающемся от мира зверей и трав. Первая древнейшая
эпоха была их домом, кое-кто еще помнил, наверное, как Творец, разгневавшись за некую провинность, выгнал старейших из своих садов и чертогов… Потом была эпоха тьмы, измельчания. Потом из океана тьмы вынырнул остро» Царства. Теперь и Царство дряхло; а вот родятся же такие… из иного времени. Отец как-то рассказывал о них…
Медведь и Энкиду продолжали переругиваться. Пратт — с нарочитой вялостью и безразличием в голове, а лугаль мятежников — хрипя и порыкивая. Нужно было делать дело.
Бал-Гаммаст рассчитал три скорых шага вперед, удар и последующий уход низом. Он всего-навсего прикоснулся одним пальцем к носу Энкиду. Тот завыл и отскочил назад. Руки его сами собой потянулись к глазам: этот удар вызывает град слез.
Тысячник растерянно следил за ними, не смея вмешиваться.
Бал-Гаммаст сделал еще один быстрый выпад. Он бил не совсем туда, куда надо, не совсем оттуда, откуда требуется, и далеко не с той силой, которую следовало приложить. Ему требовалось разозлить Энкиду, а не увечить его. И тот наконец рассвирепел всерьез. Бросился. Еще раз. И еще. Быстрее, чем должен был, по расчетам Бал-Гаммаста, но все-таки слишком медленно.
Царь уклонялся от ударов. Один или два раза подставился. Удары пришлись по предплечьям, вскользь.
Ему хотелось, чтобы горожане и воины видели их сражение, запомнили, как один царь одолевает другого, а потом рассказали об этом всем и каждому.
Он рискнул подставиться еще раз. Плечо. Вышло хуже. Кажется, содрана кожа. Ну и, наверное, довольно. Пора заканчивать представление Бал-Гаммаст, отыскивая наилучшую позицию, потанцевал ещё немного перед Энкиду, а потом ударил. После первого раза его противник застыл, не в силах пошевелить ни руками, ни ногами, но все-таки не упал, удержался. Куда Бал-Гаммаст бил во второй раз, не понял никто из наблюдавших за поединком. Разве что Пратт Медведь, да и тот больше догадывался, чем видел… Энкиду развернуло боком, пронесло не менее четырех шагов и швырнуло лицом в траву. Со стороны казалось, будто лугалю мятежников нанесен страшный, безжалостный, калечащий удар. И мэ его, должно быть, иссякла… На самом деле Бал-Гаммаст спас ему жизнь, пожертвовав двумя собственными вывихнутыми пальцами. Если бить правильно, то рука должна остаться цела, а душа противника неизбежно покинет тело. За ошибку, хоть и намеренную, всегда приходится платить…
«Плохо убивать детенышей…» — мрачно подумал Бал-Гаммаст. Энкиду неподвижно пролежал на земле сотню вдохов, или около того. Пратт смотрел на бывшего ученика своего с изумлением.
—Вот так-то, дедушка…
Наконец лугаль мятежников очнулся. К тому времени руки его были связаны кожаным ремешком. Впрочем, Энкиду и не думал сопротивляться. Он обвел глазами вокруг себя и жалобно застонал, круглые очи наполнились слезами. Весь он сделался тяжко-покорен, словно жеребец, которого только что укротили объездчики.
—Ты… — всхлипнул Энкиду, — все у меня отобрал. Проклятый ты, Царишко проклятый. Сильный, злой. Воли меня лишил, силу мою убавил… так плохо! Убей меня лучше. Что мне делать? Убей меня лучше. Убей меня!
—Нет.
Бал-Гаммаст вытащил у лучника из-за пояса нож, подошел и разрезал ремешок На руках Энкиду.
—Нет, убивать я тебя не стану.
Пратт вполголоса помянул драгоценную бабушкину задницу. Ему и так хватило сюрпризов на сегодняшний день.
—Ты — вольный человек, можешь уйти. От любой вины, какая бы ни отыскалась, я тебя освобождаю. Будешь разбойничать, так поймаю тебя и казню без пощады, помни об этом. Ты царем никогда не был, и сейчас ты не царь, не бери себе чужое звание, иначе будешь наказан. Если захочешь остаться со мной, то станешь мне товарищем и младшим братом. Я дам тебе службу по вкусу. Выбирай сейчас же.
…Вечером того же дня, после того как Энкиду чуть не задушил его в объятиях, лекарь ловко вправил вывихнутые пальцы, страх выветрился из глаз жены, переделано было много дел, а новообретенный младший брат, вымытый дочиста и переодетый, устроился спать на тростниковой циновке, отказавшись от иного ложа, так вот, вечером царь позвал к себе Пратта и пригласил прогуляться по саду.
—Знаешь ли, отчего я помиловал Энкиду?
—Балле, все его любят. Очень он… живой. Буянил он тут, буянил, а весь город не захотел дать ему укорот. Значит, он им нравится. Такие дела. Убивать таких нехорошо.
—Да, Медведь. Ты точно сказал. Халаша, говорят, ненавидели. Нарама боятся. А этот… не знаю, как сказать… Зверюшкин.
Тысячник гулко захохотал:
—Зверю-ушки-ин… Охо-хо-хо… скоти-и-на… на задних лапах… — А когда насмеялся вдоволь, добавил: — Я до смерти испугался за тебя, царь. Балле…
И тогда Бал-Гаммаст почувствовал, что рядом с ним стоит единственный настоящий друг, человек, которому можно доверять безраздельно. Он обнял Пратта за плечо.
—Анна подождет меня сегодня. Пусть немного подождет. Хочу выпить с тобой вина, Медведь. Пойдем, что ли?
Пошли. Чуть погодя Бал-Гаммаст добавил;
—А еще он мне понравился. Не злой, сильный.
—Скотина здоровая. Рогов с копытами ему не хватает И хвоста на жопу…
* * *
…Он не успел спросить ее имени. А стража у входа в шатер почему-то посмела пропустить ее. Она задала вопрос:
—Ты ли тот самый Рат Дуган, по прозвищу Топор, который победил в сражении меж двух каналов, у старого Киша?
Он мог бы выбросить ее из шатра. Мог бы для начала хорошенько расспросить, кто она такая и зачем ворвалась к нему. Он многое мог бы, но вместо этого ответил:
—Победил государь, мое дело было — выстоять.
Между ними было три шага. Тонкая, тоньше воздуха, смелая, смелее пламени, быстрая, быстрее слова… девушка с браслетами плясуньи. Играет каждым шагом и каждым жестом. Глаза у нее необыкновенные… по ним было видно: сильная женская душа застыла в ожидании высокого. Да, застыла и все вокруг себя наполнила тревогой.
День иссякал в предсумеречном колодце.
—Мое имя Шадэа.
Она сделала шаг вперед и запела. Голос ее звучал прирученной медью:
Когда над миром пепла,
И глины, и болезней,
Когда над миром боли,
Беспамятства и смерти
Влаадыкой станет холод,
В тот день восстанет птица
И воспарит высоко,
Из пыли и забвенья
Тогда восстанет птица,
И запоет столь нежно,
Как может петь лишь дева,
Чье имя — чистота.
Чье имя — чистота…
Шадэа сделала еще один шаг навстречу. Эбих почувствовал, как из его сердца улетучивается боль сданного Ура, великого старого Ура, оставленного алчным суммэрк… Он, Топор, не сумел удержать город и расстался с ним, как внезапно заболевшие люди расстаются с половиной жизни.
Воскликнет дева-птица,
И царства встрепенутся,
И слово девы-птицы Над морем пронесется,
А города и горы
Склонятся перед ним.
Покинут обгоревшие
И старые знамена
Преданья утра мира,
Восстав для новой службы
Вокруг шатра той девы,
Чье имя — чистота.
Чье имя — чистота….
Еще шаг — и она почти коснулась грудью его тела.
Лучшая армия Царства не первый месяц отбивается, отступает, сдерживает, а сама не может нанести губительный смертельный удар. Не будь ее — суммэрк затопили бы половину страны. Будь она сильнее, мятеж бы стих, пропал без остатка. Знает Творец, он, эбих Рат Дуган, сделал все возможное, все, что умел. Он отдавал одного своего за двух, за трех мятежников… Он бился в рядах копейщиков, когда некого было поставить в строй. Он получил рану от стрелы и еще одну — от копья. Большего не сделал бы никто.
Но как же тошно было ему отступать?
И вот пришла худенькая незнакомая женщина, а с нею — прощение за слабость и за все неудачи.
У стягов соберутся
Князья благочестивые.
И светлолицых воинов
Дружины величавые
Последней битвы радость,
И славу, и молитву,
И гимны, и хвалу
Для Бога Всеблагого
Над лугом будут петь.
Их вестью о сраженье
Та дева одарила,
Чье имя — чистота.
Чье имя — чистота…
Ее дыхание соприкасалось с его дыханием. Смертная усталость покидала его тело и душу.
Эти сражения — еще не последние. В таблице его мэ, мэ эбиха по Творцову Дару, ещё не начертана последняя строка.
К ним выйдет Вестник Бога
В плаще лазурно-львином,
И будет плащ тот соткан
Из пламени и неба,
Любви и благородства,
Из щедрости и чести,
Из звуков рек и трав,
В сады времен забытых
Велит вернуться Вестник
Всем тем, кто встал под стяги
По слову юной девы,
Чье имя — чистота.
Чье имя — чистота…
Он положил руку на плечо Шадэа. Он испытал восхищение ею. Он доверился ей. Она приняла его руку.
В сады из Предначалья
Давно пора вернуться.
Сады из Предначалья
Соскучились по людям.
К садам из Предначалья
Через долины тени
Тропой кровавой жатвы
Проводит войско Вестник
В плаще лазурно-львином,
И перед ним склонится
Воинственная дева,
Чье имя — чистота.
Чье имя — чистота…1
________________________________
1 Вольный перевод с шумерского принадлежит Д. М. Михайловичу.
Эбих и плясунья обнялись. Еще до полуночи они трижды выпили хмельную сикеру ложа.
* * *
Ту ночь, утомительно жаркую, неестественно жаркую, как и весь сезон зноя солнечного крута 2509-го, Бал-Гаммаст вспоминал потом до последней черты. Столь темной и смутной была она, столь много плавало в предрассветном воздухе недоброй фиолетовой дымки, столь тих был тогда ветер — почти мертв, даже пламя в светильниках ничуть не колебалось…
Он проснулся от неприятного, резко-кислого привкуса во рту. В первый миг ему показалось, будто на противоположной стене выступила кровь. Но нет — просто тень, причудливо играющая, выбрасывающая тонкие черные корни вокруг себя, как нависает тонкими воздушными корнями над болотами и заросшими каналами одно дикое растение. Просто тень…
До его слуха донеслись сдавленные стоны. Кому-то, как видно, зажимали рот, не давая кричать.
Царь встал с ложа, покинув супругу, быстро оделся и вышел, взяв с собой длинный бронзовый нож. На лестнице он столкнулся с дежурным сотником-реддэм и двумя копейщиками: не одного его всполошили эти странные звуки. Про себя Бал-Гаммаст отметил: очень хорошо! Хуже было бы увидеть полный покой стражи… Вместе они быстро отыскали источник шума.
Энкиду катался по циновке, сжав голову руками, кусал губы, шипел, стонал, жалобно всхлипывал, бранился в четверть голоса.
Кислый привкус усилился.
Бал-Гаммаст отослал солдат, поручив сотнику найти Мескана и привести его сюда. А сам сел рядом и притянул к себе за плечи Энкиду. Курчавую его голову положил себе на колени. Темень, кажется, концентрировалась вокруг тела Энкиду, клочьями стояла в его бороде, плавала в волосах… Бал-Гаммаст погладил его. Энкиду как будто стало чуть легче, он уже не калечил собственные губы.
—У-у… у-у… не отпускает, проклятая…
—Кто?
—У-у… баба проклятая… что я ей сделал? Бо-ольно…
—Сейчас придет Мескан, он поможет.
—Оох… Я… не могу просто так быть с тобой… быть… у тебя… тут.
—Почему, Энкиду? Разве плохо я с тобой обращаюсь? Разве ты не товарищ мне?
—Оох, не-ет… Ты… все хорошо делаешь… Ты… хороший… До тебя… давно… месяц назад… или солнечный круг назад… давно… я был простой человек. Потом пришла женщина… черная», страшная… именем Иннин… то ли Иштар. Она… делала… оох… со мной… что хотела. Давала силу, лишала силы, заставляла служить… как онагра… а то заставляла всех служить мне… Она меня сделала царем… ну… извини.» я не хотел… я не хотел…
—Она заставила тебя?
—Ну да-а… Бо-ольно… все тело ло-омит… все мышцы кру-утит… Ох как худо мне, Балле, до чего же мне ху-удо… Она… мучила меня, а я не соглаша-ался… Она… показала мне… Во-от… говорит… твой мир. Во-от, говорит… солнце, вода, трава, люди… А во-от настоящий… мир. Это Мир Тене-ей… туда все приходят… когда упадет последняя капля мэ… На-а… говорит… смотри… какая тоненькая стеночка между ни-ими… оох… а! Я… видел: тонкая… стеночка… прозрачная… а там… за не-ей… жуть… вот… возьми… жука, возьми паука… стрекозу… волка… еще морское… не пойми что-о… и глаза… косые, огромные., лапы, жала, разные… тонкие палочки… шипы… все перемешано… так что у одного — от другого… не знаю, как рассказать… и все оно друг друга гложет… оох… я… испугался очень, я согласился. Лишь бы выжить там — когда помру-у… Она… тогда… вырвала клок тьмы оттуда и сунула… прямо в меня. Это… сейчас болит… везде.
—Она здесь, рядом?
—Я не зна-аю… Что-то рядом. Тянет из меня… жилы. Я хочу уйти. Выйду в поле…позвать к себе все лихое… дикое… сильное… живое… пусть соберется… я умру… но больно мне не будет…
—Никуда ты не пойдешь. Я не отпускаю тебя. Лежи. Как раз Мескан пришел.
Вместе с урукским первосвященником явился старик, прозорливый священствующий из столицы. Бал-Гаммаст рассказал им обо всем услышанном. Мескан кивнул старику:
—Давай, Халлан…
Тот приблизился, встал над телом Энкиду и настороженно застыл, как будто прислушивался к едва различимому голосу.
—Не могу понять… Дайте огня.
Слуги принесли два масляных светильника.
—Держите… у самого лица. У самого лица моего, да.
Слуги подняли светильники, и Халлан зашептал молитвы, прося себе помощи, а всем, кто стоял рядом с ним,— милосердия. Пламя, не трепеща, ровно устремлялось вверх, глаза Халлана застыли, Энкиду в ужасе перестал стонать. Бал-Гаммаст вполголоса велел принести воды: привкус во рту сделался нестерпимым. Халлан все молчал. Сделав два или три глотка, царь наполнился тревогой. Опасность. Кто-то или что-то желало предупредить его. Он почти услышал слова предостережения; не разобрал в точности, но одной интонации хватило. Он глянул в окно. В пору нисходящего уллулта рассвет долго набирает силу. До него, пожалуй, не менее стражи… Бал-Гаммаст вышел и распорядился, чтобы Пратт до восхода солнца поднял гарнизон, отправил его на стены, три сотни бойцов привел к самому дворцу, да все бы сделал тихо, без шума и неразберихи. Бал-Гаммасту очень не хотелось покидать комнату Энкиду, но он рассудил так: «Люди Храма пускай делают свое дело, а я займусь своим». Подумав еще немного, он вызвал второго священствующего и приказал ему выйти к городским, воротам — тем, которые со стороны Ура Затем отыскал давешнего сотника, командовавшего стражей, и велел всех, кто явится с вестями, пропускать к нему скоро, без церемоний, но только под охраной и предварительно отобрав оружие. Если потребуется его, царя, разбудить, значит, пускай будят, не стоит медлить.
Затем его кликнул Мескан. Что?
—Отец мой и государь! Нет в помине никакой Иштар, Халлан видел ее раньше и узнал бы. Но на Полдень от города, может быть в одном дневном переходе, какая-то темная туча.
—При чем здесь Энкиду?
—Он… меченый. Мир Теней поставил на нем свое клеймо. Если Энкиду захочет, именем Творца его можно очистить от подобной скверны. Но это… как глубокий рубец — остается на всю жизнь. Очистившись, он все равно будет страдать, ему придется терпеть боль и ужас в разных обстоятельствах. Особенно если неподалеку от него окажутся некоторые магические существа.
Раздосадованный, Бал-Гаммаст церемонно задал вопрос:
—Сын мой Мескан! Ужели дневной переход, по-твоему, соответствует слову «неподалеку»?
—Государь! Это беспокоит меня больше всего. Там… нечто сильное и опасное. Оно способно дотягиваться до Энкиду, быть может не желая того…
— Я понял тебя. Ты сможешь очистить Энкиду?
—Это совсем не сложно. Жаль, я не знал раньше…
—Так сделай это сейчас! На рассвете ты мне понадобишься. Будь у меня.
Мескан склонился перед ним.
—И вот еще что… Когда закончишь, дай Энкиду вина. Немного. Чтобы утешился, но не напился.
—Я понял тебя, государь.
Бал-Гаммаст отправился досыпать. Он чувствовал: новый день потребует от него свежей головы. Надо выспаться.
А смутная ночь с 16-го на 17-е уллулта тянулась и тянулась.
…Он видел все тот же дом, великий светлый дом на острове, но сейчас Бал-Гаммаст не двигался к воротам, а удалялся от них. Дом уходил всё дальше и дальше, уплывал остров, и темное море бесилось у его берегов. Валы поднимались, кажется, к самым тучам, ветер срывал с них пенные шапки. Вода, закипая, билась на отмелях и остервенело бросалась на берег. Иной раз ей удавалось выгрызть целую скалу…
О! Вот рухнул каменный щит, и под ним обнажилась глина, испятнанная множеством дыр и пещер. Остров разрушался все быстрее и быстрее. Горы падали вниз, люди, заламывая руки, носились по остаткам своих владений, деревья кланялись под гнетом урагана. Корявые руки молний нещадно били по крыше дома.
Вот над морем высится уже не остров, а лишь колоссальный глиняный столб с домом наверху. Вода, кажется, на миг прекращает свой неистовый натиск, но затем обрушивается с новой силой, удвоенной, утроенной, удесятеренной… Даже сквозь рык урагана и гневные крики волн слышно, как столб подламывается с ужасающим треском. Водяной взрыв поднимается к небу. Тьма застилает глаза Бал-Гаммасту. Все кончено.
Все кончено?
Шторм утихает. Море больше не ярится. Вместо безвременной тьмы над ровной поверхностью пучины встает робкий сероватый день. Бал-Гаммаст слышит тонкую музыку флейт. Она становится все громче и громче. Звучит, кажется, все: море, солнце над ним, свод небес и… корабли, во все стороны расходящиеся от места гибели острова. Было б темно, не было б и самого начала дня, и солнце светило бы тусклее луны, однако от каждого из кораблей исходит свет, яркий, сильный, легко рассеивающий мглу над волнами.
Бал-Гаммаст чувствует, что сам он парит как птица высоко над флотилией. Под ним плещут веселые флаги. И он же — на каждом корабле. Отчего— так? Отчего не может он собрать всех воедино, направить в одну сторону? Отчего все дальше расходятся корабли на поиски новой земли? Бал-Гаммаст напрягает волю, пытаясь повернуть маленькие островки света друг к другу, но ничего не выходит. Музыка мешает ему. И в конце концов он и сам покоряетеся этой музыке, и летит с нею, и растворяется в ней… Иная рука, иная воля позаботится и о нем самом, и о кораблях, и о моряках, и о частицах светлого дома, сохраненных капитанами. Суждено ли им собраться когда-нибу…
—Ты велел будить без рассуждений, Балле! Вот и вставай! — рычит ему в ухо Пратт.
За окнами рассвет. Бал-Гаммаст проспал без малого стражу,
—Встаю, Медведь…— и, пока не забыл,— сегодня дежурил сотник…
—…Дорт из столицы.
—Присмотрись к нему. Дельный человек. Что-то я в нем вижу… А теперь выйдите отсюда все.
Анна спала, не чуя никаких угроз, и шум ее ничуть не потревожил. Бал-Гаммаст поцеловал ее в плечо.
—Я вернусь к вечеру, моя любимая. В крайнем случае — завтра.
* * *
— …Сколько их? Где они? Ответил Пратт.
—Из всего дозорного десятка уцелели два человека. Теперь нас ждут, Балле. Всего примерно шесть сотен бойцов или, может быть, семь, но не больше. В основном — суммэрк. Десяток колесниц. Один из каждой дюжины — лучник. По виду — опытные головорезы, та еще падаль ходячая. Ко в целом все это мусор, Балле. Это помет. Они никогда не бились вместе. Они опасные, кусачие… бараны.
—Мы можем вывести в поле столько же бойцов, Медведь, луков у нас больше. И опыта больше тоже у нас. Еще останется достаточно сил для охраны города… Что? Что у тебя с рожей? Ну?
—Там, с ними,— кошмар. Не знаю, как назвать. Урод.
—Я знаю… — вмешался Мескан.
—Что это такое? Насколько опасно?
—Очень опасно, государь. Это тварь из Мира Теней, лишенная пола, лишенная души, лишенная жалости. Ее… его… зовут Хумава. Жгущий ужас. Последний раз это являлось при царице Гарад, и его натиску следует приписать падение города Аталата, разграбленного и разрушенного. Помнят и другое его явление — при Бал-Адэне Великом. Тогда его отогнали с легкостью, но ведь то была эпоха Цветущего Царства… Другое дело сейчас…
Неожиданно Мескан утратил все свое хладнокровие. Он закрыл лицо руками и зарыдал. Плечи его сотрясались, сам он согнулся и никак не мог унять плача.
—Да что с тобой? Мескан!
—Моя бабушка… — начал было Медведь, но царь оборвал его:
—Не сейчас, Пратт… Мескан!
—Чем провинилась эта земля, Творец? В чем она виновата? Возьми меня, возьми нас всех, только… останови… останови все это! Земля… гибнет… Зачем, Творец! Сжалься над нами! Я люблю тебя, не мучай же ты их всех! Пожалуйста! Я не могу остановить это… Скольких еще убьют! Я не.- я не могу… Останови… ты! — Он всхлипнул.— Государь, может быть… тогда… по дороге в Урук… совершена ошибка…
Бал-Гаммаст подошел к нему, взял за плечи, приподнял и как следует встряхнул пару раз.
—Нет, Мескан. Прекрати! Мне нужна твоя помощь. Плач прервался. Однако лицо первосвященника урукского оставалось мрачным.
—Все пропало, государь. Я… легко докажу, что нам не выдержать… его нападения.
—Да я и слушать тебе не стану! Помоги мне победить! Этот город не должен пасть!
—Нам осталось… только оплакивать его злосчастную судьбу…
—Так. Я, царь и сын царя, приказываю тебе: на колени!
Мескан растерянно улыбнулся
—Но… государь…
Бал-Гаммаст схватил его за шею и рывком швырнул на колени.
—А теперь — рылом в пол! Живо!
—Я не…
Бал-Гаммаст помог ему ногой. Потом поставил ступню на затылок.
—Почувствуй всю цену слез, Мескан. Почувствуй всю цену слабости. Почувствуй. Ты так хочешь жить? Так? Нам следует проявить неутомимость, бодрость и усердие. Встань.
Мескан повиновался.
—Прости меня. Я не хотел нанести оскорбление… ни тебе, ни твоему сану. Но… мы слишком много оплакиваем свои потери и свое бессилие. Мы слишком мало действуем. Сегодня будет иначе. Ты поможешь мне?
—Да.
—Ты простишь меня?
—Да.
—Чем это можно убить?
—Простым оружием… но… это очень долго и очень сложно. Требуется много живых щитов… а у нас их всего два…
—Живых щитов?
—Я расскажу… Но прежде… Прежде мне следует дать войску и тебе, государь, одну зыбкую надежду. Хумаве… Любому подобному существу не положено выходить за пределы Мира Теней. И Творец, если мы пожелаем проявить твердость, наверное, вступится за нас, чтобы изгнать Хумаву из мира человеческого обратно, в мрачные пределы…
— Да ты пойми, тощий, — перебил его Пратт, — мы будет драться, мы размажем эту падаль, хоть бы без никакой надежды. Бог всегда над нами, а мы всегда готовы кому надо расколоть черепушку!
* * *
Из ворот вышли пятьсот ратников Дворца, Бал-Гаммаст, тысячник Пратт Медведь, двое прозорливых священствующих, Энкиду и Дорт с тремя сотнями урукского ополчения.
—Смотри-ка, Пратт, они поверили мне, они дали три сотни горожан, хоть я никого не просил об этом. Пришел старый Хараг и сказал попросту. «Бери триста наших, государь». Почему, Пратт?
—Ну, ты их не мучил напрасно. Ты их уважил, взял тутошнюю женщину себе в .жены… Это людям понравилось.
—И все, Пратт? Так мало.
—Ну… ты к ним внимателен. Как к бабе или к ребенку. Ты возишься с ними. С их всякими делами.
—А как же иначе?
—Кто тут раньше сидел…все больше на столицу поглядывали… А дети, они, знаешь, любят, когда взрослые их слушают. Именно их, Балле, а не кого-нибудь еще.
* * *
…Их действительно ждали.
Суммэрк и прибившиеся к ним остатки «борцов Баб-Ану» встали в неровную линию по два-три человека в глубину. Крылья их войска не были прикрыты чем-либо. Слева, вдалеке, плескалась вода в большом канале. Справа тянулись бесконечные поля. Мятежники не чаяли об-
хода, не ждали противника, сильно превосходящего их в, численности, и не готовились к долгой битве. Они было «пощупали» армию Царства, напав на колесницах, дротиками забрасывая копейщиков Дорта. Но когда возничие — один за другим — стали падать, пораженные из луков, атака захлебнулась. Суммэрк спешились, без жалости бросив колесницы: сегодня они могли позволить себе подобную роскошь. Над их строем висели в воздухе, на высоте двух-трех человеческих ростов, семь странных существ. Больше всего они напоминали жуков с прямыми темными крыльями и тонкими ножками. Но каждое из них по размеру было как полтора Энкиду, а нижняя часть брюшка багрово светилась и источала жар, будто горн плавильщиков. От их морд отворачивались сами суммэрк: ужасные маски жуков, увеличенные в размерах и, словно в насмешку, обезображенные таким образом, чтобы издалека напоминать человеческие лица… Всех «жуколюдей» окружало бледное сияние, подобное лунному свету, но только ярче и заметнее; от них тянулись такие же лунные нити куда-то назад, в сторону шатров, повозок и вьючных животных. Нити вроде бы соединялись в одной точке, но где именно — за строем мятежников невозможно было разглядеть».
Над равниной плыл сумеречный час.
Войско Царства поставило правильный строй и сразу же ринулось вперед, за несколько шагов перейдя на бег. С обеих сторон — одна только пехота. И Бал-Гаммаст знал от Мескана: его пехоте следует резво бегать и споро действовать оружием, иначе вся она поляжет на этом поле. Быстро, быстро, очень быстро! Совсем не так, как обычно двигаются медлительные несокрушимые скалы, составленные из дворцовых копейщиков. Отряд ратников вместе с ополченцами Бал-Гаммаст отдал под команду сотнику Дорту. Медведю он поручил другое дело, а сам занялся третьим, всех прочих важнее…
Суммэрк едва успели сдвинуться с места. Линия Ударилась о линию. Мятежники попятились под натиском урукских ратников. Они еще не бежали и не теряли строя, но и не стояли насмерть, как того требует безжалостный копейный бой.
Однако тут на армию Царства сверху обрушились «жуколюди». Ратники предупреждены были об этой напасти, и все войско недавно купалось в канале, однако последствия были чудовищными. Туловища «жуколюдей», соприкасаясь с человеческими телами и одеждой, жгли не хуже раскаленного металла. Стрелы их не брали, от иного оружия «жуколюди» искусно уворачивались. Копейщики живыми факелами падали и умирали под ударами вражеских ножей. Немногие бросили оружие. Большинство продолжало биться, сгибая суммэрк, оттесняя их, прорезая их ряды. Дорт метался, воодушевляя своих людей. Однако потери были устрашающе велики. Кто знает, долго ли продержались бы ратники и ополченцы, если бы справа не зазвучали победные крики:
—Бал-Гаммаст! Бал-Гаммаст! Апасуд! Бей! Бей! Полусотня ветеранов, выстроенная по пять человек
в глубину, обежала левое крыло мятежников и ударила сбоку. Строй суммэрк был смят в мгновение ока. Все крыло побежало, теряя людей, бросая оружие и проклиная командиров.
Семеро «жуколюдей» быстро переместились туда, пали на атакующих ратников и принялись сеять смерть. Но ветераны даже не попытались держать строй… Они легли на землю. Несколько вдохов — и вся полусотни лежит, накрывшись сверху щитами.
—Страшновато, Балле, товарищ мой, брат мой… Страшновато.
—Нападай же, образина! Нападай, брат! …Прямо перед устрашающей семеркой стоял маленький отрядик. Четверо с огромными, плетенными из
ивовых прутьев щитами; поверх ивняка прикреплены лоскутья мокрой кожи. За щитоносцами — два безоружных человека с застывшими лицами. За этой двойкой — еще одна пара: царь и его названый брат, вооруженные луками, мечами, в шлемах и доспехах с медными пластинами. Еще дальше — четверо оруженосцев с дротиками и тяжелыми копьями. Для чего нужны такие копья? Зачем? Ими бьются, когда надо ссаживать всадника в полном доспехе с коня, драться с Гутиями или охотиться на крупного зверя…
Щитоносцы отскочили в стороны. Безоружные легли на землю. Двое в шлемах выхватили у оруженосцев дротики и метнули их.
Это было слишком неожиданно. Двое «жуколюдей», вереща, упали на землю. Раскаленная жидкость вытекала из них, багровые брызги летели во все стороны… Еще два дротика. Теперь одна из намеченных жертв успела отскочить, зато вторая покатилась с пробитым крылом и лишилась жизни под скорыми ножами ветеранов.
Оставшиеся четверо «жуколюдей» бросились на маленький отрядик. Но тут встали во весь рост и раскинули руки двое безоружных. За один удар сердца раскаленные туловища «жуколюдей» стали холоднее камня поутру. Из-за спин безоружных высунулись жала рогатин. Вот они зачем… Сухо треснул защитный покров «жуколюдей», пропало сияние вокруг них. Трое погибли сразу же, хотя лапки их долго еще двигались, а крылья пытались раскрыться. Один успел взлететь, попал под дротик, забился на земле и уже в агонии перегрыз горло щитоносцу…
Теперь строй суммэрк был на грани полного разрушения и всеобщего бегства. Оставалось как следует толкнуть. Левое крыло мятежников перестало существовать. Ветеранская полусотня методично дорезала тех, кто еще пытался оказать сопротивление.
От шатров и повозок отделился конный отряд с каким-то неистовым всклокоченным стариком во главе. Всадники неслись на выручку разбитому крылу. Засвистела стрелы. Трое щитоносцев прикрыли царя и его названого брата. Атака конников могла обойтись войску очень дорого. Они врубились в истончившиеся ряды ополченцев, разбрасывая урукских бойцов направо и налево…
Пратт появился вовремя. Его конная сотня как будто нарисовала последний знак на таблице сражения. Этого удара не ожидал никто. Всадники закружились в смертельном танце, поражая друг друга. Недолго стояли мятежники. Бойцы покидали старика, обращаясь в бегство либо падая под копыта коней, чтобы умереть. Наконец и его сбили наземь, обезоружили, связали.
—…Энкиду, полдела сделано.
—Оох, брат…
—Благо Творец дал нам победить столь скоро. Кое-кто не успел опомниться…
«Кое-кто» как раз опомнился и появился на поле боя. — Оох… Хумава твоя…
Это двигалось за конным отрядом, И пока Пратт занимался вражеским» всадниками, Хумава напал на пеших копейщиков, уже ощутивших радость победы.
Сначала воины Царства увидели светящийся коков. Как будто пространство размером с небольшой загон для скота — в длину, ширину и высоту — окружили лучистым забором, а сверху накрыли лучистой крышей. И каждая частица «изгороди» напоминала блик, оставляемый луной на водной глади. Добрая сотня «лунных дорожек», играя и переливаясь, скрывала колоссальную тушу. Сумеречный свет почти погасил цвета. Но те, кто стоял поблизости, мог различить зеленоватую влажную плоть и узор из черных ромбов на ней. Мигнули два тусклых глаза размером с добрую сковороду.
Из-за «лунных дорожек» высунулся гибкий розоватый стержень в два локтя толщиной, разбрасывая слизь, метнулся к ополченцу, прилепился к нему и вмиг утащил внутрь «кокона».
— Язык! Язык! — заорали копейщики. Это были храбрые люди, и они попытались биться с Хумавой. Кто-то выпустил стрелу, кто-то подскочил поближе и ткнул копьем. Тщетно. От лучистого панциря отскакивало любое оружие.
Язык выхватил еще одного бойца. Огромная четырехпалая лапища рванулась из-за сверкающей защитной стены к храбрецу, пытавшемуся пробить «лунные дорожки» копьем, и отшвырнула его прочь. Затем обитатель кокона совершил прыжок на два десятка шагов и придавил своей тушей нескольких ополченцев…
Люди попятились. Зазвучали крики ужаса. Медведь все еще дрался с конными мятежниками, пешие суммэрк, сбившись в кучу, еще оказывали сопротивление в центре». Сражение еще не прекратилось, и теперь начало оборачиваться к победе проигравших.
Еще прыжок — еще двое погибших. Удар языка — еще один. И еще. И еще. И еще…
Маленький отряд Бал-Гаммаста устремился к Хумаве. Щитоносцы — за ненадобностью — отстали.
Прыжок. Еще прыжок. Они никак не успевали вовремя добежать до Хумавы… Еще прыжок. Ополченцы начали разбегаться.
Наконец Бал-Гаммаст и Энкиду, задыхаясь, добрались до самого бока Хумавы, сунули прозорливым стражам по дротику в руки и, прячась за их спинами, вошли вместе с оруженосцами в проход, который открылся в магической броне Хумавы. Прозорливые стражи затем и считались «живыми щитами» от порождений Мира Теней, что умели прекратить действие любой магии вокруг себя.
— Брат! Огромная лягушка, и больше ничего…
Четыре рогатины и два дротика одновременно вошли в мягкое тело Хумавы, отыскивая сердце. Миг — и весь отряд раскидан был по полю. Чудовище, издавая свиной визг, совершало беспорядочные прыжки. Затем лучистый панцирь его стал тускнеть, а оно само — замедлять движения. Тут на него обрушился град стрел и копий, более не встречавших преграды. Хумава опрокинулся на спину, дернул раз-другой задними лапами и испустил дух.
Чуть погодя вражеские конники рассеялись, а пешцы, еще сражавшиеся в центре, сдались, не видя иного спасения. Армия суммэрк исчерпала мэ. Добрая половина легла на последнем своем поле. Две с лишним сотни оказались в плену. Остальные разбежались неведомо куда. Но Бал-Гаммаст узнает об этом намного позже. А сейчас он лежал поверх вражеского трупа, оглушенный и потерявший все свое оружие. Энкиду отыскал его, дал вина из глиняной фляги.
—Ээ, брат! Смотри, лягушка, тупая лягушка, да и все тут. А те, те, которые на серебряных ниточках к злобной лягушке крепились?
—Мескан же говорил…
—Давно. Да, давно. Не помню я. Может, месяц назад или Утром.
—Изначально они были светлячками, Энкиду, просто светлячками. Потом им добавили что-то от людей, потом «привязали» к лягушке, которая на треть свинья и на десятую часть демон, а потом мы их поубивали… Поубивали ведь, а, брат?
—Точно! Пойду, буду хохотать и плясать на ее туше! Пойду. Иди ко мне.
—Потом, Энкиду.
Бал-Гаммаст поднялся и осмотрелся. Дело сделано. Тогда он вновь опустился, рассудив, что царь победоносному войску понадобится чуть погодя. Чуть погодя…
Он был счастлив. Земля Полдня подарила ему все, о чем может мечтать мужчина. Любимую жену, верного друга, могучего брата и нечто серьезное, настоящее, сделанное им самим. А ведь удалось ему совершить настоящее дело: вражеский нож не проник к самому сердцу Царства, Урук остался цел и невредим. И не было рядом с молодым царем ни мудрого отца, ни искусных эбихов, ни победоносной черной пехоты… Сам. Сам сделал.
Край Полдня не мог дать Бал-Гаммасту только одно — Бога. Но Бог и без того был рядом с ним.
* * *
Войско осталось на ночь у самого поля битвы. Утром царь урукский узнал, что его маленькая армия потеряла семьдесят бойцов. Последним погиб один из оруженосцев, напавших вместе с ним на Хумаву. Еще Бал-Гаммасту сообщили о важном трофее: мятежники везли с собой драгоценную кедровую древесину. Хлебом, вырученным от ее продажи, можно в течение солнечного круга кормить половину Урука… Напоследок Пратт подвел к царю плененного предводителя мятежников.
—Вот попался. Страшный какой, хилый, а все туда же — в драку лезет.
Бал-Гаммаст пригляделся. Перед ним стоял худой, грязный, вонючий старик с лицом безумца. Что-то знакомое привиделось царю в искаженных злобой чертах.
—Как тебя зовут? Старик молчал.
—Балле, пленные говорят, что этот пузырь на жидком навозе именуется «князь Намманкарт».
—Нет. Нет, Медведь. Нет,
Бал-Гаммаст шагнул вперед и положил руку на плечо старика. Тот вздрогнул и закричал:
—Не я, так другой пришибет тебя, щенок!
Царь урукский отнял руку, поднес ее ко рту и укусил до крови. Пратт было сделал движение — заткнуть рот пленнику, но Бал-Гаммаст жестом запретил ему эта На удивление всем, царь заговорил спокойно и холодно:
—Я узнал тебя, Халаш, Тебя, твою душу и всю твою жизнь. Как же ты постарел… Прав был отец, ты — то, чему не следует плодиться. Но мне этот уже не отобрать у тебя. Барс раздавил мокрицу, а я брезгую испачкаться о ее труп…
—Убить его! — крикнул Энкиду.
—Убить! — вторил ему Дорт.
—Да, он достоин смерти. И пусть шарт составят приговор по всем правилам: царь Бал-Гаммаст осудил Халаша из Ниппура, мятежника и душегуба, на смертную казнь.
—Балле! Ты ж его… не хотел… вроде бы… Халаш презрительно скривился:
—Мне ли бояться смерти?! Презираю тебя и твой ядовитый род. Ты — то, чему не следует жить, щенок.
Бал-Гаммаст продолжил так же спокойно, шик и начал:
—…А после того пусть составлен будет иной приговор. Царь Бал-Гаммаст помиловал смертника Халаша из Ниппура и вернул ему половину жизни, но половину заберет себе вместе с именем его,
— Как это, брат? Это… это… что?
—Это древняя казнь. Последний раз мой прадед, государь Кан II по прозвищу Хитрец, лишил имени одного предателя и мерзавца. Почти сто солнечных кругов назад… Теперь я Медведь, вот перстень с моей левой руки, пусть его накалят на огне и приложат к середине лба… этому человеку. Там останется два знака: «Нет имени». Потом он может идти, куда пожелает,
—О-ох брат… и что? И все? Он уйдет, злой, хитрый… Потом вернется.
—Львы не едят мокриц.
—Эй, ты, отродье мертвеца, чарь-червяк, убей, прикончи же ты меня! Этот твой… скот… он прав. Я вернусь, я заберу твою жизнь, я еще заберу жизни твоих детей и твоих друзей! Мне твоя милость неприятна.
—Милость, душегуб? Ну нет. Теперь ты будешь чужаком для всех на земле Алларуад и даже не сможешь явиться сюда как гость. Только как враг. Никто не приютит тебя здесь,
Халаш засмеялся. Он смеялся долго, заливисто, а вокруг него стояли в молчании воины Царства.
—Ты! Царь-червяк, царь-щенок, царь-вонючка! Знаешь ли, какой подарок сделал ты мне сегодня? Мою жизнь, а вдобавок — свою собственную.
—Не стоит бояться даже сотни тысяч таких, как ты. Если бы мне пришлось выбирать: лишиться жизни или проявить страх, стоя в одиночку против целой армии Халашей, я выбрал бы смерть.
—Когда-нибудь проверим, пачкун. — Уведите его.
Войско строилось на дороге к Уруку. Пратт как следует поупражнялся со своими бровями, и, когда он подошел к царю, брови тысячника за все лицо говорили: речь пойдет о несущественных мелочах, тут и беспокоиться-то особенно не о чем, так, пустячишко.
—Э-э, Балле, Творец знает, я незлой человек… Но таку-ую пакость надо бы пришибить. По-тихому. Я живо пошлю пару людей, никто ничего…
—Нет, Медведь. Я брезгую.
***
В старый Урук Бал-Гаммаст въехал впереди войска. Его встречал весь город. Люди улыбались, люди выкрикивали его имя. Кто-то бросал ячменные зерна под копыта царскому коню. От толпы урукцев отделился старый Хараг. Он поднял руку, и этого оказалось достаточно, чтобы шум стих. Хараг медленно поклонился в пояс и, выпрямившись, проговорил:
—Город и земля благодарят тебя, государь.
—Я… благодарю город и землю! — ответил Бал-Гаммаст.
Толпа вновь загомонила. Хараг подошел к царю и встал рядом, по правую руку. Слева встал Дорт. Из людской гущи раздалось одинокое:
—Копье Урука…
Два или три голоса подхватили:
—Копье Урука! Копье Урука! Город, вставший у ворот, заревел:
—Бал-Гаммаст — Копье Урука! И этот крик уже не стихал…
Сейчас Бал-Гаммасту предстояло пройти Царской дорогой по улицам старого Урука. Там, впереди, в самом конце, ожидали его открытые ворота правительской Цитадели и Анна… Он вспомнил слова отца, Апасуда и первосвященника баб-аллонского. Царская дорога… Вот последний ее смысл: государь едет по телу земли и чувствует, что он с нею — одно. Со всеми домами и травами, выросшими на ней, со всеми людьми и зверями, ее населяющими, с каналами и садами, с крепостными стенами и храмами, с водой в колодцах и пламенем в очагах — одно.
Конь Бал-Гаммаста сделал первый шаг.
С неба упала капля, вторая, третья… Дождь, которого уже не чаяли, переломил время великого зноя.
Москва, 1999-2003
Дмитрий Володихин