Дети Барса. Часть III. Копье Урука

2509 круг солнца от Сотворения мира

О, жених, как усладить твою мысль, я знаю,
спи до утра в моем доме.
И потому, что ты меня любишь,
прошу, коснись меня своей рукой,
мой божественный господин, владыка, страж.
Поэма о правителе Шусиие и его невесте

Теперь мотыгу сила битвы пусть заменит,
оружие битвы пусть на бок твой вернется,
блеск славы пусть оно создаст.
Гильгамеш и Агга

«Я, Маддан-Салэн, царь Баб-Аллона и всей земля Ал­ларуад, законный сын царя Кана II по прозвищу Хитрец, родной брат царя Уггала V, погубленного в мятежное время. Творец не дал мне детей. Обращаюсь к младшим братьям своим, к племянникам, ко всем мужчинам и жен­щинам царственного рода Ууту-Хегана, которые впредь будут править великим Царством баб-аллонским. Молю быть добрыми и милосердными к стране, отданной вам под руку Богом! Молю всех вас следовать моим путем, оберегая благословенную страну Алларуад от гибели.

До сего дня правление мое не было счастливым.

В людях умножились слабость, дерзость и корысть. Все, взятое в руку, расползалось, подобно гнилой одежде. Ни в чем не было надёжности. Разобщились города и области. Дворец и Храм, души людей и желания раз­ных народов Царства. В мятежное время мне досталась страна Алларуад!

Восставали отдельные города. Потом весь край Полдня, вся Страна моря я вся область суммэрк, объединив­шись, напали на столицу. Брат мой и государь Уггал во имя Творца открыл ворота, не желая кровопролития. О, сколько терзаний принес великому городу Баб-Алло­ну мятеж, бесчинствующий в его стенах! Жизнь отдал и сам государь за свою слабость.

Три солнечных круга не было ни царя, ни Царства. И только в городе Кише некто Симут Суммэрк назы­вал себя „государем всей страны Алларуад». Семья на­ша скиталась и пряталась, защитил и спас ее союзный народ Элама.

Потом я вошел в возраст совершеннолетия, венчал­ся на царство, покинул землю Элама и вошел в корен­ные области страны Алларуад с малым отрядом верных. И Царство восстало! Города открывали мне ворота, ар­мия множилась, враг боялся нас Бунтовской род Симуга пресекся. Гнезда мятежа, Баб-Аллон, Киш и Эре­ду, окружены были моим войском и сдались один за другим. На радостях я простил зачинщиков, не казнил никого.

Минуло семь лет, и вновь поднялся мятеж. А был он жесток и черен, города рушились, в срединных областях Царства явились злокозненные маги и чудовища из Мира Теней. Голод и мор изнурили страну, пораже­ния обескровили войско. Народ гутиев и кочевники из пустынь Захода вырывали куски от плоти Царства. Ни в чем не было победы, и мало осталось верных.

Иссякла сила, иссякла отвага, иссякла вера, иссякло усердие.

Враг пришел к Баб-Аллону, и осаждал стены его, и вошел на улицы его. В домах и на площадях бились цар­ские ратники с армией мятежа. Отдал я полгорода и полстраны. И на том, что отдал, исчезло Царство, встала тьма. Государем и внуком Тизкара назвал себя безрод­ный пастух Ильтасадум.

Умирала страна Алларуад, дар Творца людям, свет­лое место, память о садах и чертогах Предначалья. Всей его мэ оставалась одна капля у меня на ладони. Суж­дено ли было простоять ему день, месяц или же более того, но только новый солнечный круг начался бы над землями с другим именем, другим законом, другой ве­рой. Я увидел, как шествует сюда великая Тень, чтобы поглотить город и землю.

Последние сильные люди покидали меня, полагаясь на бегство.

Тогда я удалился в пустынное место и воззвал к Творцу, моля его спасти и сохранить Царство. Два дня и две ночи я не спал и не ел, проводя все время в молитвах. Потом я оставил моления и стал убеждать Бога всеми мыслимыми доводами, призывая позабо­титься о своем народе. Потом я упрекал его и бранил. Потом выпрашивал милость, легши наземь лицом и ра­зорвав на себе одежды. Я кричал, обращаясь к нему безо всякого строя и порядка: „Сбереги Царство! Про­шу Тебя, сбереги Царство!» Но ответа не было мне. Наконец я произнес: „Ты же любишь нас всех, Ты лю­бишь меня! Ради Твоей любви к одному человеку, ко мне, будь милосерден, измени Свой замысел! Ради люб­ви Твоей ко мне, а моей к Тебе спаси Царство от гибе­ли!» Тогда пришел ответ.

Мне нельзя рассказывать в точности ни то, что бы­ло мне явлено, ни то, что было мне сказано. Творец откликнулся на мольбы. Он обещал избавление. И ра­ди сохранения Царства сделал черную пехоту, гвардию Дворца, непобедимой. Если все щиты Царства падут, черная пехота всегда защитит его, надо лишь дать ей приказ. Люди черной пехоты, и без Божьего дара силь­ные, отважные, неутомимые, стали воистину львами битв. Мятежного государя, вражеское войско и город Киш поразили они оружием и лишили царственности. Баб-Аллон очистился, царственность вернулась в его стены.

Но, получив этот Завет, я узнал и печаль, ибо ска­зано было: „Мэ Царства не вечна. Всему наступает срок; придет срок — исчерпается и Завет».

Каждому новому государю следует вознести молит­ву Творцу ради возобновления Завета. Если он не по­желает сделать это, Завет утратит свою силу. Если со­вершит должное, то получит ответ, который получил я.

Никто, кроме государей и первосвященников зем­ли Алларуад, не должен знать о Завете, дарованном мне от Бога.

Молю вас, братья, племянники, дальние преемники мои! Молитесь ради Царства. Жалейте свой народ. Бе­регите его от черной мэ. Будьте милосердны. Жизнь Царства — на ваших устах.

Таков секретный канон

царя Маддан-Саяэна.

Записано в Лазурном дворце

со слов царя Маддан-Салэна и по воле его.

Писал первосвященник Аггалан.

Месяца тасэрта в 20-й день

2444 круга солнца

от Сотворения мира».

* * *

…Войско Бал-Гаммаста всегда встречали с радостью. Горожане и те, кто живет на открытой земле, видели в отряде дворцовых ратников проявление силы, а не знак угрозы.

Зато самого юного царя приветствовали по-разно­му. Иногда — с открытой душой. Иногда — с затаен­ной насмешкой. Чаще всего о» читал в глазах энси, городских первосвященников и агуланов печальный приговор: «Никого не осталось, кроме мальчишек. Бот и их уже посылают выпрямлять мэ Царства». Столь­ким людям было горько от его молодости! С какой надеждой смотрели бы они на отца! И с какой тревогой смотрят на него….

Лишь однажды в небольшом, но богатом Шуруппаке, городе высокомерных торговцев, наглых проводников и дивных поэтов, городе сытных хлебных запахов, городе, где все женщины щеголяют серебром и золотом, горо­де, наполненном воплями измученной вьючной скоти­ны, его, царя баб-аллонского, восприняли всерьез. Энси Масталан пожелал уединенной беседы с ним.

Когда они остались одни, энси поклонился ему низ­ко, не по обычаю. Выпрямившись, он заговорил:

—Отец мой и государь, я должен был показать тебе свое почтение. Я хочу говорить с тобою о неприятных вещах, и я хочу говорить честно. Если ты позволишь мне это, мой низкий поклон послужит доказательством моей почтительности, сколь бы дерзкие мысли я яви

—Мы — двое мужчин, которых никто не слышит. Говори что хочешь и как хочешь.

—Благодарю тебя. Ты знаешь мое имя — Масталан. Но так перекроило меня Царство. Мой отец — эламит, он служил бегуном в Баб-Алларуаде. А мать жила в бит убари энаим старого Киша. И когда-то меня называли именем Месилим…

—Твои родители?

—Умерли. Это было давно… Я рад, что Царство пе­реиначило меня. Я никто, человек без народа, без семьи, без богатства, без Бога и без честного звания. Не будь Царства, я и остался бы никем. А сейчас Творец и госу­дарь Донат отдали мне под руку целый город…

—Без Бога?

—Мать верила в одно, отец в другое, а я верю в то, во что должен верить, став тем, кто я есть.

—Ты не веришь в Творца?

—По правде сказать, я не верю ни во что. Но воле Храма я подчиняюсь без горечи и тяготы. Мне нетрудно. Если там, на небе, есть кто-нибудь, может быть, мои молитвы избавят меня от большого зла…

—Не будь Царства…

—Да Страна Алларуад — это страна-для-всех. Здесь много безродных и пришлых людей. Не меньше, чем старого, коренного народа, приведенного сюда Ууту-Хеганом Пастырем. Да, мы подняты Царством из пыли, и я люблю его за это. Но мы сильны. Наша кровь моложе, а коренной народ устал. Я видел твое лицо, в тебе пле­щется сила, точь-в-точь как плескалась она в Донате Барсе, поистине великом государе… Мне это нравится. Я люблю людей мощи. Я сам таков. Но ты — старый на­род, и ты тоже устал… еще когда твоя мать была бере­менна тобой. Держи Царство крепче, чтоб оно не расползлось. Держи! Изо всех сил держи! Зубами, ногтями держи! Мы, новые… не знаю… как назвать…

—Я понял и без того.

—…хорошо. Мы поможем тебе. Но только пока ты не утратил силы, воли и удачи. За тебя и за Царство мы будем драться с любым врагом, пока ты можешь удержать все это… — Он обвел вокруг себя рукой.

—Я удержу.

—Смотри же. Иначе мы поднимемся и станем хуже любого врага. Мы боимся потерять ваш закон и вашу за­щиту, но, когда закон падет, а защита ослабеет, нам потре­буется самим подумать о себе. Никто тебе этого не скажет, но я не боюсь, я скажу. Мы — твой лучший щит, и мы же — самый опасный нож для твоей спины. Твоя сила — ред­кость среди людей старого народа. Вот и будь силен…

—Не знаю, старого ли я народа… Может быть, на равнинах страны Алларуад появилось нечто новое. Ты видишь? Полдень кипит. Ты видишь?

—Не понимаю… — Масталан-Месилим улыбнулся. — Отец и государь, если хочешь наказать меня, то я покор­но жду изъявления твоей воли.

Двое мужчин в одних только чистых белых шебартах — набедренных повязках — испытующе смотрели друг на друга. Бал-Гаммаст первым отвел глаза. Да, это­го человека стоило наказать, даже казнить. Или сделать его своим другом, оставить ему Шуруппак и опереться в трудный час, если понадобится… И Масталан совер­шенно точно знал, что не будет ни наказан, ни казнен, что у юноши, беседующего с ним, просто духу не хва­тит — раздавить. Однако энси надеялся на волю и здра­вый смысл царя. Может быть, он решится стать другом, может быть, не оттолкнет, не убежит.

Так вышло: оба все понимали друг о друге. И Бал-Гаммаст отлично видел превосходство своего собеседни­ка. Этот невысокий, худой, налитый мышцами человек был бы, наверное, хорошим царем, но Бог рассудил ина­че и сделал его хорошим энси. Лицо у него какое! Люди с такими лицами видят собственную смерть и улыбают­ся ей. В худшем случае, немножечко бледнеют…

Чего душе этой не хватает? Отчего она смотрит на все вокруг и видит одни свои отражения?

Бал-Гаммаст с пронзительной силой понял: не хвата­ет любви. Столько воли, столько ума! А нет ни любви, ни милосердия. И надо сдержаться. Надо подпустить энси Масталана поближе к себе. Он может оказаться очень полезным — в нужное время в нужном месте.

— Обнимемся и будем добрыми товарищами, Мас­талан!

Обнялись…

***

«Не совершил ли я ошибку, когда отказался от За­вета? — размышлял Бал-Гаммаст, прощаясь с городом Шуруппаком. — Творец, как же худо, если я ошибся! Как худо, как худо… Кому на съедение отдал я Цар­ство!»

* * *

Бал-Гаммасту снился чудесный остров. Большой ост­ров, покрытый лесами и садами. Только один раз в жиз­ни Бал-Гаммаст видал столько деревьев сразу — когда Барс отправил сына вместе с дворцовым караваном пе­ресечь пустыню и привезти драгоценное синее стекло: его делали умельцы одного сердитого народа, живущего на побережье моря Налешт. Там — да, там были леса, поражающие воображение. И еще кедровые рощи, от ко­торых захватывало дух. Так же и здесь. Леса острова ки­шели зверями и птицами, в ручьях плескалось рыбье се­ребро, горные склоны затканы были ровным узором ви­ноградников,

Остров окружало странное, недоброе море. Морская волна бывает синей, бывает зеленой, бывает прозрач­ной — и тогда принимает бело-желтые тона коралло­вых садов или песка на отмели, В бурную погоду она надевает грозные фиолетовые покровы. Но никогда мо­ре не бывает черным. А здесь оно было именно таким: черные волны с серой веной на верхушках. Казалось, вокруг самого острова море чернее и злее. Беснующая­ся вода бьет в отвесные каменные щиты берегов с осо­бенной силой. Нигде на острове берег не спускается полого к самой воде. Лишь в одном месте вырубленная в скалах лестница ведет к гавани, внутреннему озеру, защищенному поясом гор от злобы морской.

Бал-Гаммаст заметил, что небо в этих местах ниже, чем он привык. Над островом оно ласковое, голубое, чистое, столь чистое, что не бывает такого в мире, где он живет. Над морем вместе неба — серая каша с тем­ными комками.

Посреди острова, на зеленом холме, высился огром­ный дом белого камня. Если бы пятьдесят человек один за другим встали друг другу на плечи, а Творец даровал бы нижним силу выдерживать тяжесть верхних, то и то­гда верхние не достали бы до самой крыши.

Во сне зрение может сыграть с человеком презабавную шутку: видя что-нибудь под самым носом, он не мо­жет ни разглядеть, ни запомнить. Стены дома расписаны были, как стены дворцов страны Алларуад, но сколько ни старался потом Бал-Гаммаст, не смог вспомнить ни одно­го рисунка. Наверху красовались вытесанные из прозрач­ного горного хрусталя фигурки людей и животных, витые серебряные башенки, острия шпилей, и все это выглядело величественно и нарядно. Однако подробности покинули память Бал-Гаммаста сразу после пробуждения.

Он почувствовал, что находится у самого входа в дом, заходит внутрь, оглядывается по сторонам.

Отсюда стены казались светлой дымкой, крыша бы­ла прозрачной, и по небу плыл князь Ууту во всем блеске, щедро делясь теплом. Вместо пода стелились мягкие травы, ячмень колосился на полях, перечеркну­тых каменистыми реками с чистой, как в колодцах, во­дой. Здесь и там разбросаны были селения, пасся скот. Люди ходили в красивых, разноцветных одеждах. Ни ветер, ни зной, ни потоп, ни голод, ни вторжение вражеского войска не угрожали им.

Жизнь торжествовала в светлом доме на острове.

Бал-Гаммаст подумал: все это похоже, наверное, на небесный чертог, из которого Творец выгнал когда-то людей за непослушание. Наверное, потом он сотворил для них на земле нечто похожее. В десять раз хуже того, чем владели они до изгнания, и в десять раз лучше того, чем владеют они сейчас повсюду. Повсюду, кроме, может быть, Царства».

Некто велел ему: «Обернись!»

Бал-Гаммаст повиновался. Здесь, у самого входа, лег­чайшая дымка оборачивалась каменной стеной. Он при­гляделся. А!

Стена снизу доверху, сколько улавливал глаз, покры­та была сетью трещин. Так дряблая таблица старческо­го тела обезображена бывает немилосердными строками морщин…

* * *

..Дорогой от Баб-Аллона молодой царь успел перего­ворить с Месканом о тысяче вещей. Отряд спешил, но его путь, прерываемый полуденным солнцем и полуноч­ным холодом, был все-таки неблизким. Мескан, мудрый человек, оказался отличным собеседником. Бал-Гаммаст неуютно чувствовал себя рядом с ним. Холодноват, да. Но не каждому определено Богом источать тепло све­жеиспеченного хлеба… Очень красивый человек. Очень спокойный. Очень закрытый… Правильная мужская кра­сота, соразмерность во всем. Солнечных кругов ему вдвое больше, чем царю: в темных, коротко стриженных волосах одна седая нить цепляется за другую… Бал-Гам­маст никак не мог решить для себя: робок Мескан или храбр? Ему нравились смелые люди, он хотел бы видеть смелых людей вокруг себя. Но ученик первосвященника вел себя по-разному и никак не давал решить этот во­прос окончательно,

— Откуда ты знал о Завете, Мескан?

Однажды он принес Бал-Гаммасту почерневший от времени серебряный футляр, внутри которого оказался прямоугольник из тонко выделанной кожи; на нем-то и был выведен несмываемой и не выцветающей от време­ни краской «Секретный канон». «Тут, государь, о ста­ринном Завете, полученном когда-то от самого Творца. Моими устами первосвященник баб-аллонский просит тебя прочитать это в уединении…» С того мига мысли Бал-Гаммаста заняты были содержанием Завета. Но те­перь он отвлекся и вдруг понял, сколь дорого стоит этот человек, ведь не кто иной, как Сан Лагэн, передал в его руки величайший секрет Царства. Должно быть, самый надежный хранитель тайн во всей земле Алларуад…

—Тот, кто в Храме, скоро умрет, — просто ответил Мескан.

—Сан Лагэн умрет? Как?

—Государь…

—Не нужно.

—Государь, в подобном разговоре мне удобнее го­ворить так, как мне подобает это делать, а не так, как ты разрешил.

—Хорошо. Говори же.

—Государь, один солнечный круг — самое большее, на что хватит мэ первосвященника баб-аллонского.

—Отчего ты так спокойно сообщаешь об этом? Он ведь твой учитель! Сан Лагэн…

—Моя боль и мои чувства — совсем не то, что мо­жет кому-то пригодиться. Отец мои и государь» «Сек­ретный канон» создавался словами царя, рукой перво­священника и повелением Творца. Тот, кому он не пред­назначен, даже и узнав о «Секретном каноне», даже прочитав его, ничего не запомнит. Письменные знаки немедленно покинут его память… Твоему брату показа­ли «Секретный канон» Маддан-Салэна раньше, чем те­бе, и он все рассказал царице Лиллу. А потом очень удивлялся, отчего Та, что во Дворце, не понимает ни слова о Завете, сколько бы государь Апасуд ни пытался завести с ней разговор о тех давних делах.

—Сан Лагэн… Сан Лагэн…

—Сан Лагэн умрет, когда Бог перстом проведет черту, обрывая его срок… Я скорблю об этом. Но сей­час он еще жив, зачем же оплакивать его прежде вре­мени?

Мескан был прав своей холодной прямой правдой. Бал-Гаммаст промолчал, тут ничего не скажешь. Его собеседник продолжил:

— Государь, когда мэ первосвященника исчерпается, я займу его место. Иначе и я не запомнил бы ничего. Храм и Дворец — одно. И готов подчиняться твоей во­ле, так же как и ты, я думаю, не желаешь зла Храму.

Бал-Гаммаст постарался сохранить спокойное лицо. Впрочем, сейчас уже не имеет значения, что, когда и чья память сохранила…

—Твой брат, государь, возобновил Завет немедлен­но. Но без тебя его действие осталось незавершенным. Не будет ли с моей стороны…

—Мескан, я расторг Завет.

—Ты! Ты…

—Я расторг Завет. Осуди меня. Осуди меня теперь, ты, тот, кем будет держаться Храм земли Алларуад! Я сделал ошибку? А? Я был уверен: нет ошибки! Теперь я сомневаюсь, Мескан. Ты обещал покоряться моей во­ле, зная, сколько мне солнечных кругов… Но я-то ведь тоже помню свой возраст! Может быть, я ошибся, Мес­кан? Что ты думаешь? Я по дурости убил свою страну? А? От молодечества. Опыта не хватило. Отец мой… мой отец, Барс, и дед, и другие, умные же люди, все они ведь иначе поступили… У меня… У меня… Такое было краси­вое, искреннее чувство, мне показалось — правильное. Мне показалось, сам Творец вложил его в меня… Такое красивое чувство, я не мог ему не подчиниться! Что, Мескан?

Он почти кричал.

—Государь, я боялся… и… надеялся, что хоть тебе хватит духу…

—Что?

—Только тише, тише! Зачем кричать о таком? Они отъехали с дороги и остановились на таком рас­стоянии от войска, где никто не услышал бы их.

—Государь! — И тут Мескан заговорил с горячнос­тью, которую Бал-Гаммаст меньше всего ожидал найти в нем— Государь! Мы когда-то сломали замысел Твор­ца и все еще продолжаем доламывать его. Кому Царст­во скручивает шею, подавляя мятежи? Своей же собст­венной части, краю Полдня. Я склоняюсь перед сораз­мерностью Царства, перед гармонией жизни, власти и веры, я понимаю, почему так хотелось царю Маддан-Салэну сохранить это навечно… Но есть другая гармония, еще глубже, еще важнее, и она не велит сохранять навечно ничего, помимо двух вещей…

—Каких, Мескан?

—Вечна любовь в нас самих и Бог над нами. Царст­во — очень правильная жизнь, очень красивая и очень надежная. Но Царство меньше любви и меньше Бога. Во мне самом такой любви нет, но разумом я понимаю, как должно быть… Творец захотел другого. И отступился от своего замысла, пожалев одного человека, царя Маддан-Салэта. Но на благо ли это всей земле Алларуад? Вот край Полдня: тот же вроде бы народ алларуадцев, насе­ляющих срединные земли, а… не тот. Моложе. Восемь­сот солнечных кругов назад, по слову царя Халласэна Грозы и его преемников сюда уходили из коренных об­ластей Царства самые отважные люди, самые сильные, и была им льгота от государей баб-аллонских. Потом их захотели сделать такими же, как все прочие алларуадцы, и край Полдня восстал, ведь не умеет юноша жить по­добно старику… У них тут иные обычаи, они лишены нашей мягкости, даже язык тут иной…

«А ведь верно… Они не совсем то, что мы. Вернее, они — тоже мы, но чуть-чуть другие». Бал-Гаммаст слу­шал Мескана очень внимательно. Да, здесь говорили иначе. «Здесь» — значит на земле, которая лежит полдневнее Иссина и Ниппура; эти два города вроде врат между двумя половинами Царства… Здесь его собствен­ное имя нещадно корежили, произнося «Билагамэсэ» или вроде того. Алларуад называли Иллуруду, да и всякое слово звучало напевнее и свободнее. Старость и юность, слабость и сила… В последнее время с ним часто говорили об этом. Уггал Карн, Масталан, Мескан. Да он и сам кое-что знал. Царству дарован был необыкновенно долгий закат, слишком долгий, неестественно долгий…

—…Может быть, государь, им следовало победить тогда… при Маддан-Салэне. Разогнали бы потом сум­мэрк, поставили бы в полный рост иное Царство, новое, но не настолько новое, чтобы в нем умерла вечная ис­тина. Их бунтари были чистыми людьми. Я много чи­тал о тех временах… Потом стали хуже, злее, подлее. Сейчас, говорят, сплошная гниль…

Бал-Гаммаст вспомнил того мерзавца, оскопленного по воле Барса. Да, грязь. Да, гниль. Если и была у них чистота, то давно вся скисла.

—Но, может быть, осталось еще что-то. Если мы, па­дая, не потянем их ко дну, если они не уподобятся жес­токим людям числа, суммэрк, если не растворятся в этом племени без следа, тогда, наверное, в них сохранит­ся какая-то струя света. Наверное, не само Царство, но… но… хотя бы образ Царства. Ты, государь, пожертвовал благополучием страны Алларуад. Творец, сделай так, чтобы эта жертва не оказалась слишком запоздалой!

Бал-Гаммаст подъехал к Мескану вплотную, обнял его и поцеловал в висок. Сколько холодных и красивых мыслей наговорил этот человек, и надо бы кое-что за­помнить — пригодится… А кое-что сразу же выкинуть из головы за ненадобностью. Но среди всего Месканова нагромождения одно обдавало истинным теплом: Цар­ство меньше Бога и меньше любви. Оно красиво, оно родное, но следует его отдать.

Тогда, прочитав «Секретный канон», Бал-Гаммаст решил все очень быстро. Любишь Бога — так и верь Ему, Он о тебе позаботится. Чувство доверия было не­обыкновенно сильно в Бал-Гаммасте. Такому он не посмел сопротивляться. Да разве может случиться, чтобы Творец не позаботился обо всех любящих Его теперь, когда пошатнется главная опора их жизни!

И царь прошептал в тот мил «Боже, пускай Завета больше не будет». Произнеся несколько слов, расторг­ших Завет, Бал-Гаммаст сейчас же ощутил, как сотка­лась из воздуха рука и ласково погладила его по голове; затем соткались уста и прикоснулись к его щеке.

А потому ничуть не усомнился в правильности содеянного. Сомнения пришли к нему потом…

Не будет, значит, острова со светлым домом… Но… как там Мескан говорит? Струя света во тьме? Остает­ся надеяться на свою силу и Его помощь.

— …Ты утешил меня, Мескан.

* * *

Бал-Гаммаста одолевали тысячи вопросов. Поздно вечером, уже на привале, он возобновил разговор с Мес­каном. Но на этот раз беседа не задалась.

— Мескан, неужто всему суждено разрушиться? Не­ужто все погибнет?

— Не знаю. Думаю, прежде всего нам покажется, буд­то жизнь встала на уши и поскакала на них резвым ско­ком. Все вокруг переменится. Даже подумать страшно.

Бал-Гаммаст рассмеялся:

—Кто придет нам на смену, Мескан? В ком раство­римся мы… «струйкой света»?

—Я думал об этом много раз. Точно сказать трудно. Только не гутии, только не они! Иначе — всему конец. Кочевники с Захода? Лучшее из возможного. Бал-Адэн Великий как-то сказал: «Их кровь легко мешается с на­шей». Но скорее всего это будут суммэрк.

—Суммэрк?

—Сейчас их земли — часть Царства, хотя и впав­шая в мятеж. Люди с кровью суммэрк были когда-то нашими государями. Мы живем рядом с ними вот уже несколько сотен солнечных кругов. Они неутомимы, трудолюбивы, многочисленны и знают, как нужно хо­лить эту землю, чтобы она не предала хозяев…

—Мескан, с ними тяжело договариваться, если толь­ко сила дне за тобой…

—Да, государь. Но скоро их останется не так уж много. Сколько крови суммэрк выпила война!

От этого разговора у Бал-Гаммаста кружилась голова. Сейчас он уже не мог как следует задуматься. Наверное, суммэрк — не худшее из возможного, но почему так про­тивно становится от одной мысли, что они могут стать господами земли Алларуад? Не горько, нет,— противно.

—Худо, Мескан… Худо «растворяться» в людях, ко­торые всего боятся. Смельчаками их способно сделать лишь одно — страх перед чем-то еще более жутким.

—Государь, существуют народы, глаза которых не видят ничего, кроме силы. Большая сила, меньшая си­ла, но всегда — только сила. Потому и боятся прихода сильнейшего… Но от этого они еще не становятся на­родами сплошных убийц.

—Мне всегда было трудно их понимать. И не очень хотелось. Отец говорил: ты должен знать то-то и то-то. Так и с народом суммэрк. Я читал, я расспрашивал… Но каждый раз при этом становилось мне тошно. Именно от суммэрк, Мескан. От простого-то разговора о них на­строение портится.

—Мы с ними слишком разные, государь. У нас один строгий царь и один милостивый Бог. У них — множе­ство безжалостных демонов, именующих себя богами, и не менее того слабых царьков… по десятку на область. Они не так считают, как мы, они не так думают, время в их глазах никуда не движется, оно в лучшем случае описывает петли и всегда возвращается в изначальную точку. Каждый холм, каждая рыба и каждый день для

них суть нечто, поочередно испытывающее влияние раз­ных богов-демонов. Они сами себя считают детьми глины. Боги-де вылепили народ своих слуг-суммэрк из глины. Работать надо, иначе боги накажут. Почитать их на­до, иначе наказание не только найдет тебя здесь, оно еще потянется за тобой через порог смерти. Глина распадет­ся, но душу-то можно истязать вечно… Вопрос только в том, сколь сильно станут ее мучить загробные сторо­жа. Суммэрк темны, это так. Но они хотя бы не одержи­мы жаждой уничтожения. Кроме того, суммэрк — очень способные ученики. Они всему быстро».

—Да пойми ты, негоже царю уповать на счастливое рабство своего народа! А ты сам… будешь ведь перво­священником… а в храмах твоих станут молиться како­му-нибудь мерзостному Энлилю! Ты отлично все зна­ешь про суммэрк и умно, наверное, говоришь. Только злит меня эта беседа. Брось, Мескан.

—Государь! В их сказаниях мы становимся то чу­довищами, то героями. Пусть хотя бы так послание о Царстве дойдет до будущих…

Бал-Гаммаст прервал его нетерпеливым жестом.

—Я слушал тебя, Мескан, и я слышал тебя. Но, может быть, еще устоит Царство. Или устоят осколки его. Я буду надеяться на это, я буду драться за это. А теперь заткнись.

* * *

Месяц аярт был на исходе. Последняя ночь перед Уруком выдалась жарче обычного. Маленькая армия восстала от полуденного сна и вышла на дорогу в тот же час, что и раньше, но князь Ууту ничуть не утишил своих грубых ласк. Прежде — за день до того, за два, за пять — выходило иначе…

Когда дозорные увидели черный силуэт Урука, про­резавший ночь над холмами, да огоньки костров, Ангатт остановил войско. Энси действовал тихо и быстро, не повышая голоса, не позволяя неразберихе поднять голову даже на один миг. Это был сильный, уверенный в себе человек, отличная опора. Бал-Гаммаст радовался, что именно Ангатт оказался рядом с ним.

Царя окружили два десятка копейщиков: энси велел усилить охрану. Куда-то вперед унеслись три отряда конных разведчиков.

Над открытой землей стояла тишь. Лишь доноси­лись от головы колонны деловитые переговоры Ангатта и сотников, всхрапывали кони да позвякивало оружие. Воины молчали, никто не смел выйти из строя на обо­чину. Мескан, ехавший рядышком, нервно потирал ру­ки. Наглый крик его онагра раз или два вклинивался во всеобщую негромкую возню…

Войско то продвигалось вперед самым медленным шагом, то вновь останавливалось. Дорожная пыль лезла в глаза. Бал-Гаммаст озяб — такой знойный день и та­кая холодная ночь… Казалось, всех охватило какое-то странное нетерпение: ну что там? идем, наконец, или становимся на привал?

Шум впереди усилился. Чуть погодя рядом с Бал-Гаммастом появился молодой реддэм, почтительно от­правленный Ангаттом с вестями: самому энси недосуг было отвлекаться.

—Отец мой и государь, у самых городских стен раз­ведчики видели банду мятежников. Энси Ангатт соби­рается напасть на нее.

—Много ли их… там?

—Сотен пять или меньше, отец мой и государь. Энси Ангатт просит подарить ему радость невеликой служ­бы во имя царей-братьев. Он хочет разогнать разбойных людей и очистить дорогу к городу.

Бал-Гаммаст закусил губу. «Он хочет, чтобы я не лез и не мешался. И еще он хочет доставить меня живым и невредимым. А пуще всего он хочет драться и побе­дить… А я? Хорошо, хоть лица моего не видно в тем­ноте». Бал-Гаммаст тоже хотел драться. Но и Ангатта он понимал очень хорошо. Энси не любил случайности, действовал наверняка. Зачем ему сейчас лишние хло­поты? Выполнить простую работу — и дело с концом…

—Хорошо. Передай Ангатту: я буду здесь, пускай займется мятежниками.

Реддэм ускакал. Затем вдоль колонны промчался бе­гун, какие-то отряды сдвинулись и миновали то место, где стоял молодой царь с охраной. Позади него на до­роге осталась добрая сотня бойцов, сюда же подъехали усталые разведчики…

Послышались крики, лошадиное ржание, шипнула стрела, пушенная кем-то из мятежников высоко над голо­вами передового отряда. Бал-Гаммаст, сколько ни вслу­шивался, не услышал лязга мечей. Потом какие-то тупые удары, как будто деревяшкой о деревяшку, опять крики… Алларуадцы нестройно кричали: «Апасуд! Бал-Гаммаст!» Им отвечали невнятной бранью.

Шум воинского столкновения быстро иссяк. Кажет­ся, дело закончилось в пользу Царства.

—Да что же они там? — нетерпеливо произнес Мес­кан. Ему никто не ответил.

Вскоре появился давешний реддэм.

—Отец мой и…

—Коротко: суть дела.

—Они разбежались, оставили двадцать убитых. Мы потеряли всего одного… это… энси Ангатт.

—Ранен?!

—Он мертв. Случайный дротик попал ему в горло.

—Как же… — пролепетал Мескан.

Наверное, следовало пожалеть погибшего энси, но в тот момент Бал-Гаммаст лишь подумал с досадой, как не вовремя случилась эта беда. Ему потребовалось время десятка вдохов, чтобы отыскать у себя в голове правильный вопрос:

—Кто командует войском?

—Никто. Энси Ангатт не назначил старшего пос­ле себя. Войско подчиняется теперь только тебе, госу­дарь.

—Вот оно ка-ак…

Творец ведает — молодой царь не был готов к тако­му повороту событий и не знал, что ему делать. Все умные мысли в один миг улетучились из головы.

—Тогда… тогда… возвращайся-ка обратно, вели от моего имени опять собрать всех в колонну…

—Уже сделали.

—Да? Ну… пусть идут к самым городским воротам и подождут меня там… Поезжай.

Бал-Гаммаст был сам себе противен. Вею жизнь его готовили к этому моменту. И что же? Царь баб-аллон­ский не говорил, а блеял.

«Никогда! Никогда я не позволю себе такого го­лоса…»

—Подожди,— сказал он Мескану и повторил:— По­дожди.

Тот удивленно уставился на царя: кажется, никто ничего у него не просил и не спрашивал…

Бал-Гаммаст молча собирался с духом. Потом хрип­ло выкрикнул:

—Старшие разведчиков и сотник… ко мне, сюда! Те живо оказались рядом с ним.

—Ведите своих к воротам самым скорым шагом.

…Подъехав к Уруку, он услышал обрывок вялой пе­ребранки. Один из сотников кричал: «…за вас дрались». Со стены ему отвечали: «Еще надо посмотреть, кто вы такие!» Царь спешился, велел подать ему факел и по­дошел к стене.

—Я — Бал-Гаммаст.

—Да ты… — было вякнул кто-то сверху, во ему жи­во заткнули рот: кто ж знает, а вдруг этот, внизу,— и впрямь царь…

—Освети лицо! — раздался властный голос. Очень знакомый.

Осветил.

—Разглядел, Медведь?

—Да, отец и государь. Прости. Сейчас откроем во­рота.

Бал-Гаммаст огляделся. Ворота! Ха! Стена едва дер­жалась: даже в темноте видно было, до чего она иско­режена. Кое-где ее снесли до половины, в других мес­тах — полностью, до самого низа. Огромные проломы перегорожены были завалами, над ними поблескивали медные бляхи копейщиков.

«Ну и война тут шла…»

Он шагнул в низкий коридор надвратной башня. На­встречу ему вышел здоровяк в шлеме и полном пехот­ном доспехе. Пратт медлил, не зная, как ему приветст­вовать правящего царя баб-аллонского. От большой ум­ственной натуги он не сдержался и ляпнул:

—Вот незадача…

Бал-Гаммаст рассмеялся:

—Здравствуй, дедушка!

—Э! Салажонок… Они обнялись.

—Как ты жив-то тут, Пратт?

—Да сам понять не могу. Без Творца дело не обо­шлось.

Мимо них медленно проходили баб-аллонские сот­ни. Урук встречал своего владыку пустынными улица­ми и звездным небом.

—Как дела в городе, Пратт?

Сотник почесал подбородок. Почесал в затылке. Коп­нул в ноздре. Потер глаза.

— Отоспись. Завтра… не торопись вставать.

Это был мудрый совет. Бал-Гаммаст последовал ему, еще не сознавая всей мудрости Медведя. Следующий раз государю баб-аллонскому удастся отоспаться лишь через несколько месяцев.

* * *

Что главное в городе? В любом городе Царства? Без чего не может существовать ни один город Царства? Без дворца правителя? Нет. Правитель — обыкновенный че­ловек, и, если снимет приличествующие его чину одеж­ды, положит наземь оружие, позабудет о гордом взгляде и высоких речах, никто не отличит его ото всех прочих мужчин. Чтобы судить, правителю достаточно чистого поля и высокого кресла. Чтобы пережить ночь, ему хва­тит длинного теплого плаща или конской попоны. А что­бы сытно питаться, можно обойтись и доброй корчмой… Так ли уж потребен правительский дворец с трапезными залами, просторными опочивальнями и судным двором? На худой конец, заменит его любой дом, построенный ос­новательно и красиво, соответственно положению прави­теля. Кое-кто говорит, что дворец поддерживает уваже­ние к власти, но и это неправда. Если кто-нибудь получил под свою руку город или страну, как Бал-Гаммаст полу­чил Урук, край Полдня и половину власти над всей стра­ной Алларуад, то, значит, власть пришла к нему от Бога, а не от дворца и содержится опять-таки в человеке, а не в роскошном строении. Дворец ли уважают?

Львиный дворец лугалей Урука разбит и разорен был до состояния жалобной ветхости, а кое-где стены его совершенно обрушились. Бал-Гаммаст выбрал для себя несколько комнат, велел прибрать в них и решил, что всеми остальными помещениями, как бы жалко ни выглядели они, придется заняться в последнюю оче­редь… Есть вещи поважнее.

Варе когда-то говорил: «Нет в Царстве города без храма и крепостных стен. Если рухнули стены — зна­чит, уже не город, если рухнул храм — город, но не в наших краях».

Челюсть крепостных стен Урука приведена была в страшное состояние. Осколки «зубов» щерились беспо­рядочными грудами кирпича-сырца и обожженной гли­ны. Кое-где стена была цела на протяжении пятидесяти или даже ста шагов, но не более того. Да и храм в городе оставался всего один: его восстановили при Уггал-Банаде. Все прочие храмы со времен мятежа стояли в разва­линах. Иштар, поселившейся здесь в ту пору, не требо­вались каменные святилища; владычица Урука пожела­ла владеть священным садом, устроенным специально для нее… Уцелевший храм стоял пуст, так как послед­ний священствующий погиб в один день с Уггал-Банадом. Тело его до сих пор не могли отыскать.

Как раз на этот случай Сан Лагэн дал Мескану особую табличку. В соответствии с нею Мескан теперь становил­ся первосвященником Урука и мог ставить священствую­щих в другие храмы, когда они будут восстановлены.

Со стенами дело обстояло намного сложнее. У Бал-Гаммаста было восемьсот бойцов и с десяток ученых шарт. У Пратта оставалось сто тридцать копейщиков, десятка три лучников, а также четверо шарт. И как он удержал город — знает один Творец… Всего вернее, мя­теж тоже пришел в немощь, и нечем было ему взять старый Урук. Еще в городе было двести ополченцев, подчинявшихся почтенному Харагу, старшему агулану Урука. И если бы ему пришло на ум вновь отдать город Энкиду, или, скажем, Нараму, или какой-нибудь бро­дячей шайке «борцов Баб-Ану», а то и просто разбой­ной, то эти две сотни урукцев повиновались бы его приказу. Увидеть бы этого Харага… Во дворце он появ­ляться не торопился. Кроме того, в земляных ямах сидело восемьдесят пленных бунтовщиков, главным обра­зом суммэрк. Пленников, допустим, сразу можно было отправить на восстановление стен. Воинов молодой царь разделил на три части: одна из них должна была охранять город, другая отправлена была вычищать край от всяческих банд наполнивших землю Полдня в воен­ное время, а третья занялась все теми же стенами… ходило до смешного мало первых, ничтожно мало вторых и уж совсем курам на смех — третьих.

А еще следовало помочь эбиху Дугану, изнемогающему в земле суммэрк, эбиху Лану Упрямцу, безуспеш­но осаждавшему гордую Умму, установить добрую связь и безопасное дорожное сообщение с Лагашем, подправить кое-что из каналов и колодцев, подселить новых людей в пустеющие деревни, восстановить правильный суд и рассудить дела, давно ожидающие своей очереди, и много другого. Так много, что в первый же день у Бал-Гаммаста дух захватило от одного перечисления всего самого важного и неотложного…

Ему требовалась помощь города.

Вечером он позвал к себе старших людей Урука, и прежде всего Харага.

Явились двадцать человек: агуланы, тамкары, просто очень богатые люди, старый писец таможни, уважаемый всеми за необыкновенную честность… Двадцать пар на­стороженных глаз. Двадцать пар каменных лиц. Впро­чем, нет, кто-то там, за спинами стоящих впереди, ле­гонько ухмыляется.

—Я приветствую тебя, старый Урук. Кто будет твоим голосом?

—Я, отец мой и государь. Старший агулан Хараг.

—Мне приходилось слышать о тебе, Хараг. Я дово­лен твоей службой. Ты сделал много доброго Уруку, Без тебя город достался бы мне не иначе как в развалинах.

—Я старался, государь, делать доброе городу.

Итак, Хараг не пожелал ответить любезностью на любезность. Бал-Гаммаст обозлился. Урук, какой бы он ни был драгоценностью, всего лишь кусок Царства. От­куда такой гонор? Откуда? Или тут не вставал мятеж? Или не пылало туг преступное буйство? Или не было урукской дружины на том поле, где царственный Барс выпустил кишки бунту?!

Полдень моложе. Полдень может оказаться надеж­дой… Бал-Гаммаст представил себе собственный гнев в виде лохматого пса, схватил его за глотку и хорошенько сдавил. Лес выпучил глаза и жалобно заскулил.

Пауза затягивалась.

Нет, нет, только по делу.

—Крепостные стены Урука приведены в негодность. Я отправлю своих воинов чинить стены, но это нужно нам всем. Город должен помочь, рабочих рук не хватает.

Старшие люди Урука переглянулись. Видно, между собой они уже говорили об этом деле и поладили на чем-то определенном. Хараг прошелся взглядом по лицам.

—Город даст людей сколько потребуется, государь.

—Начнем работу завтра же.

—Город готов, государь. Но…

Хараг замолчал. Бал-Гаммаст мог бы ему помочь, мог бы спросить, в чем дело, отчего собеседник не дер­зает заговорить… Но собеседник явно только делал вид, что не дерзает. Вот пускай сам и начнет. Барс как-то сказал ему: «Не торопись делать за других людей то, что они и сами обязаны были сделать».

Старший агулан внимательно посмотрел на молодо­го царя. И — как ни бывало смирения в его речах:

—Урук остался без мужчин, отец мой и государь. Одни погибли, другие служат неведомо где, третьи в плену, четвертые отрабатывают в дальних краях мятеж­ную свою провинность. Мужчин мало в Уруке. Некому зачать детей. Нашим женщинам, да и многим женщинам по всему краю Полдня следует отыскать мужчин… Иначе… поголовье народа уменьшится.

Вот она, старая нелюбовь к столичным шарт с их таб­личками! Явились — собирать подати, пришли — отби­рать, высчитывать положенные Баб-Аллону хлеб и се­ребро… с поголовья. Бал-Гаммаст счел полезным про­пустить это словечко мимо ушей.

Да, он мог бы сказать: восемьсот новых мужчин не­давно пришли в Урук. Из них добрая половина не ус­пела обзавестись женами… О чем разговор? Но старый Хараг поставил на своего государя ловушку, как ставят ее на каких-нибудь мелких зверушек: нельзя тем жен­щинам, у которых мужья оказались невесть где, пред­лагать других мужей — это против закона. Хараг ждал, ждал, ничуть не выдавая своего нетерпения, ждал со сладостным трепетом: давай же, скажи, побудь посме­шищем в глазах Урука!

— У меня есть один свободный мужчина для старого Урука и всей земли Полдня. Это царь и сын царя Бал-Гаммаст. Любая из одиноких женщин, о которых Урук говорил только что голосом старшего агулана Харага, мо­жет взойти на мое ложе. Если, конечно, она здорова и без­детна. Каждую ночь. И мы можем начать с сегодняшней ночи. Любой женщине из тех, кто понесет от меня ребен­ка, будет дано достаточно серебра на его воспитание.

Этого они не ожидали. Никак не ожидали. Даже не сразу поняли. Не поняли в достаточной степени для того, чтобы изумиться… Закон Царства разрешал любой женщине взойти на царское ложе, и это не сочли бы преступлением, изменой супругу, достаточным обстоя­тельством, чтобы разлучить мужа и жену. Даже ребен­ка, родившегося от ночи с царем, никто не назвал бы незаконным. У царя баб-аллонского не бывает незакон­ных детей… Это очень древний закон, не все о нем помнят, но ведь никто его и не отменял.

— …В достаточной ли степени я удовлетворил же­лания города?

—Урук благодарит тебя, государь Бал-Гаммаст. Старшие люди города собрались уходить, но царь не отпустил их.

—Это еще не все. Я хочу, чтобы вы посмотрели на двух людей, стоящих слева и справа от меня. Пратта Медведя вы знаете. Второй — ученик первосвященника баб-аллонского, именем Мескан… Взгляните на них, за­помните: после меня их слово в Уруке будет выше всех прочих. Мескан встанет во главе Храма в вашем городе. А Пратт… Его службой я доволен. До сих пор он был простым сотником, но сейчас я дарую ему чин тысяч­ника и звание реддэм — с правом передать его детям.

—Балле… отец мой… э-э… и государь мой… я… вот задница…

—Еще он получит право называть меня как угод­но… Потому что называть правильно все равно никогда не научится.

Бал-Гаммаст поймал несколько одобрительных улы­бок. Это все, что удалось ему сегодня. Это все. Он бился о город, как о скалу. Он чувствовал с необыкновенной яс­ностью: город видит в нем чужака. Город приглядывается, город принюхивается, подобно огромному зверю. Город не любит его, хотя и не испытывает ненависти. Город холоден к царю. Глаза Урука говорили: «Прислали мальчишку. Де­ла идут плохо. Вояка! Устроил какую-то свалку у ворот… Стены — да, это понятно. А бабы? Хы-хы. Посмотрим на него, каков он, посмотрим… Лихой котенок…»

***

Поздно вечером по приказу Бал-Гаммаста был по­гребен энси Ангатт. Со всеми подобающими почестями. Говорят, он мечтал стать эбихом и прославить имя свое победами…

***

То место в душе Бал-Гаммаста, где жила любовь, устроено было совершенно иначе, чем у отца Барса. Тот по-настоящему сильно любил только страну; намного меньше — жену и детей, хотя и умел бывать с ними внимательным, ласковым, заботливым… Со всеми другими царь Донат был ровен. У Бал-Гаммаста любовь разматы­валась на мириады нитей, и, кажется, он мог бы полю­бить весь мир. Творец ему виделся истинным отцом, обожаемым и великолепным. Отец был вроде старшего брата — сильного и мудрого. Настоящего старшего брата Бал-Гаммаст любил как брата младшего, опекаемого и ранимого. Женщины — мать, сестра, Саддэ и все страстные дочери Полдня, всходившие на царское ложе в се­зон зноя, — были им любимы почти одинаково. Пожа­луй, как сестры… С каждой из них он мог быть нежен, но никому не позволял разделить мэ. Ни одна нить не оказывалась прочнее других… Бал-Гаммаст не понимал, не чувствовал, что такое жена. И еще того менее он знал, что такое возлюбленная.

Бог служил ему опорой. Людей же же представлял себе чем-то вроде живых цветов на своем лугу.

…Их оказалось очень много — пожелавших царской любви. Больше, чем он мог подумать. Больше, чем хоте­ли старшие люди Урука. Больше, чем позволяло здравое разумение. Но отступать было поздно. И государю, и го­роду.

…С первой оказалось тяжелей всего. Полная немо­лодая женщина лежала перед ним, водила зрачками, но больше ничем не двинула на ложе. Куча сырой гли­ны, Молчала. Не проронила ни слова, кроме разве что в самом конце: «Благодарю тебя, отец мой и государь…» Бал-Гаммаст знал совершенно точно: любовь жива в ней, но только это любовь к другому человеку, мэ которого, наверное, уже исчерпалась. Может быть, и единственную ночь с царем женщина провела, под­няв перед умственным взором платок с образом того… мертвого.

…Вторая тоже оказалась намного старше Бал-Гаммас­та, да и старше Саддэ. Веселая, невероятно искусная женщина. Совсем не красавица. Жидкие волосы, длин­ный нос, отвратительный шрам на правом боку, хрип­лый резковатый голос. Однако эта дочь города Урука заставила его испытать добротное удовольствие — как от хорошо приготовленного мяса. Бал-Гаммасту она долго рассказывала городские новости; государь Урука не без интереса узнал о таком, чего не видели и не по­нимали, вернее всего, ни старый Хараг, ни Пратт Мед­ведь. О! Это было очень полезно. Потом Бал-Гаммаст попытался сделать то, что было бы приятно ей самой. Очень старался, но ему не хватило тонкости. Женщина улыбнулась ему напоследок, мол, не робей, мальчик, для начала вышло совсем неплохо… Но больше он ее к себе не звал. Нет, неправда, было еще один раз. Когда двад­цать четвертая расстроила его, да так, что и говорить не хочется. Третьего раза Бал-Гаммаст не пожелал… Царь познакомил ее с Праттом, и они переговорили о делах, но потом Медведь сообщил ему: «Бойкая она, да, точно, как собачий хвост бойкая… Однако службы никакой не хочет».

…Шестая болтала без умолку, но была милосердна к его неопытности. Пахла навозом.

..Восьмая была холодна, как зимний дождь. Всего боялась. Ее ледяные пальцы сбили его раз, другой… Потом царь повернул супругу-на-ночь спиной к себе и… не сбился.

…Однажды Бал-Гаммасту попалась женщина, удиви­тельным образом подходившая ему телесно. До такой степени подходившая, как никто из прежних. Невысокая, коренастая, крупногрудая. Тонкие брови, широкие скулы, упрямо сжатый рот. Из земледельческой общи­ны, жившей на расстоянии одного дня пешего хода от Урука. Крепкие руки. И удивительно, несообразно чис­тая кожа: ни родинки, ни царапины. Чистая, благоухан­ная кожа… От женщины пахло душистыми травами. Ее походка ничем не отличалась от походки тысяч других женщин. Все, что она говорила, было либо неинтересно, либо противно Бал-Гаммасту. Все, чего она желала, по­казалось ему глупостью… Он соединялся с нею без уста­ли добрых полночи. Она умела принять его тело, словно дар Бога. Но утром, когда Бал-Гаммаст взглянул на нее, еще не проснувшуюся, и почувствовал, как возвращает­ся желание, он немедленно ее отослал. Можно спалить всю свою мэ на очень сладкие вещи, но на смертном ло­же горькой покажется такая мэ… Он запомнил ее имя: Маннарат, Маннэ. Имена других Бал-Гаммаст забывал очень быстро.

…Двадцатая из тех, кто пожелал царской любви, бы­ла очень смешлива. И смеялась в самые неподходящие моменты.

…То ли двадцать первая, то ли двадцать вторая ока­залась грубой, как мужчина. Ей хотелось драться с ца­рем. Высокая, гибкая, жилистая, пропахшая тиной реч­ной, дочь рыбака. Она все рассказывала, как надавала затрещин одному парню, другому, третьему… Глаза у нее были зовущие, играющие. Глубокие темные глаза, она попыталась стиснуть Бал-Гаммаста… взглядом. Движе­ния были у рыбачки — в точности как у горной реки. То плавные, нежные, а то вдруг она бросалась на царское тело, как взбесившаяся вода на камень. Бал-Гаммаст драться с ней не стал. Послушал ее. Вытерпел игривый шлепок, вытерпел все ее намеки на «хорошо-бы-схва-титься!», вытерпел пихание локтем, потом сказал: «Не тем ты родилась, милая девица» — и живо сделал свое дело. Она вскрикнула, закрыла глаза и надолго ушла в какие-то невидимые страны. Голова перекатывалась по одеялу, уста шептали нежные слова на несуществую­щем языке… «Вот и не тем… Ой…» — оторопело думал юный царь. Как только очнулась дочь реки, он отправил ее домой, не дожидаясь утра. Есть женщины, которые могут призывать лихо одним своим присутствием. Не хо­чешь лиха — не связывайся. Уходя, рыбачка смотрела на Бал-Гаммаста, но не видела его, как будто он стал про­зрачным.

…Не откажется ли он разделить ложе со слепой? Не отказался. На взгляд, совсем еще девочка, ничуть не старше Бал-Гаммаста. Тоненькая, хрупкая, светловоло­сая. Жадна была до ласк и высосала из него все силы, будто вино из меха. Он уснул было, но слепая разбу­дила его и знаками показала: еще! ну еще же! мужчина ли ты? Расставаясь поутру, молила о второй ночи, губы тряслись, все сдерживала рыдания…

…Двадцать четвертая… нет, не хочется говорить. Ред­кая дура!

…Двадцать шестая сказала ему после первого соития: «Пфф! Хм… царь». Он услышал несказанное: «И это все, на что способен царь?» После второго соития ей при­шлось признать: да, царь… Остаток ночи они мирно про­спали.

…Двадцать восьмая сжимала губы, не давая себе за­кричать. Бал-Гаммаст, глядя на нее, изумился и вос­кликнул: «Да кричи же!» Она ответила: «Нет, я этого никогда не делаю…» Хорошая, милая женщина. Нере­шительно-нежная. У нее еще был серебряный браслет старой работы. Уходя, она оставила его Бал-Гаммасту в подарок.

…Двадцать девятая… начисто выпала из памяти.

Царю все казалось: приходят к нему женщины из плоти и крови, а ложе он делит с воздухом и цветами,

***

…Нестерпимый месяц таммэст властно правил всей землей Царства. Небо ослепительно сияло его раскаленным лицом. Ветер с Захода, рожденный знойным сердцем пустыни, перешагивал через темный поток ве­ликой реки Еввав-Рат, сеял повсюду безжизненное семя барханов, приправлял пылающее небо черным румянцем песчаных туч и в изнеможении бился о сте­ны Баб-Алларуада, Вода в каналах умирала раньше обычного. Ночь между днем и днем была как скупой глоток воды. Люди опасались выходить из дому от вос­хода и до самых сумерек. Крепыш Ууту, разжиревший, красномордый, играючи губил огненными пальцами все живое. Как может солнце давить людей? А вот, оказы­вается, и таким бывает оно — вроде тяжкой пяты на хребте…

Старики не помнили, чтобы таммэст когда-нибудь бывал столь же гневным, как в это лето. Кажется, мэ всего мира стекала воском по медной бляшке на щите. Кажется, стены, облицованные кирпичом, возжелали вспять повернуть свою суть и вновь превратиться в про­стую бесформенную глину. Кажется, сила жизни толч­ками выходила из людей, разом постаревших и ссуту­лившихся, — подобно крови, покидающей рану.

Эбих Асаг в час, когда еще далеко до сумерек, уро­нил голову на стол в корчме у ворот квартала шарт. Здесь никто из воинов не увидит, как лучший солдат города наливается вином. Асаг не покидал корчму тре­тий день. Презрев полдневное пекло, он оставался там, когда никто не решался остаться и хозяйка закрывала дом. В первый день за эбихом зашел тысячник Хеггарт. И сначала он говорил очень ласково, даже заискиваю­ще, хотя такого не водится среди реддэм. Асаг упрямо молчал. Потом Хеггарт позволил себе сказать несколько фраз тоном выше допустимого. Эбих тогда повернул к нему голову и ответил одним словом:

—Вон.

—Что? Что? — в растерянности переспросил ты­сячник.

—Вон, шелудивый пес!

На другой день эбиха посетил целый десяток отбор­ных копейщиков.

—Царевна Аннитум желает видеть тебя прямо сей­час… —только и успел произнести их командир.

Асаг выхватил у ближайшего воина из рук копье и молча ударил десятника тупым концом по голове. Ко­пейщики было двинулись на него, но эбих остановил их одним взглядом.

—Но… царевна… — лепетал десятник, размазывая кровь по лицу.

—Ты знаешь меня, Брадд. За то и получил. Уходи. Десятник не решался убраться, не сделав порученно­го дела. Тут Асаг посмотрел на кучку солдат и произнес:

—Надо бы сказать вам не «уходите», а «бегите»… Жаль, я не приучен к таким приказам. Надо бы скорей приучиться, жопа ослиная, а то ведь как болит моя не­счастная голова! Как болит, как болит! До чего она, проклятая, болит, спасу нет…

Копейщики невольно попятились. Глаза у хмельного эбиха светились тяжким безумием. То ли болью. То ли пьяным задором. То ли всем сразу, что уж совсем не­хорошо… Теперь, когда это заметили, подойти к нему решился бы только смертник. Солдаты оставили эбиха в покое.

Без малого три дня Асаг пил и не пьянел, пил и не пьянел, пил и не пьянел. А потом просто устал и за­снул, уткнувшись лицом в ивовые прутья стола.

Тогда старый мудрый агулан всех городских писцов-шарт, давно наблюдавший за военачальником, подошел поближе. Он вытянул морщинистую старческую шею и почти уткнулся носом в Асатов висок. Спит. Точно спит. Нет никаких сомнений — спит. Тогда агулан кликнул четырех ловких молодцов-гурушей.. Те, соблюдая вели­чайшую осторожность, сняли с эбиха оружие, связали его крепчайшей жильной веревкой и понесли на двор к царевне.

Та кружила по двору на дорогом караковом жеребце и любовалась своими девушками-воинами, состязавши­мися в искусстве меча, копья и лука с копейщиками гар­низона. Гуруши положили Асага в тенек, рядом прилег отдохнуть его меч. Царевна знаком отпустила агулана и его людей. Она приблизилась и взглянула на связанного мужчину. Он был хорош. Почему раньше она не заме­чала этого? Высок — в точности как сама Аннитум, черноволос — волосы были срезаны цирюльником очень коротко, чуть ли не до самых корней, и… лицо… какое красивое было у этого человека лицо. Хищное. За­остренный подбородок, тонкий, чуть изогнутый книзу нос; маленький, как у женщины, рот; высокий лоб без морщин; чуть смугловатая, почти белая кожа — такой светлой кожи иной раз не сыщешь у одного из десятка жителей Царства; брови, приподнятые как будто на­смешливо… Ай! Только сейчас, когда глаза Аннитум привыкли к тени, царевна увидела, что Асаг и сам рас­сматривает ее. Она невольно вздрогнула. Как будто гор­ный лев, тощий и жестокий, встретился с ней взглядом.

Аннитум быстро справилась с волнением. Держась за шею Каракового, она наклонилась и мечом разреза­ла веревки. Только после этого царевна позволила себе спросить:

— Ведь ты будешь вести себя смирно, эбих»?

Позорно было бы задать этот вопрос связанному че­ловеку. Но как страшно — развязывать горного льва!

Эбих, растирая запястья, поднялся.

—Благодарю тебя. Я буду вести себя так, как при­кажешь ты, царевна и мать.

—Отлично! Я звала тебя, и ты не явился. Я нуж­далась в тебе, и ты оставил меня и своих воинов Я по­слала за тобой людей, и ты разогнал их, как голодных псов. Эбих, почему?

Асаг опустил глаза.

—Все напрасно, мать и царевна. У меня так болит голова…

Аннитум расхохоталась. Она постаралась сделать свой смех оскорбительным. Ей хотелось спорить с этим чело­веком, ей хотелось задеть его, покорить его. Но она была слишком горда, чтобы унизить непокорного.

—Что ж, тебе удалось ударить меня, мать и царевна…

—Ты будешь называть меня Аннитум. Аннитум, и больше ничего. И ты станешь в точности выполнять все мои приказы, вплоть до ничтожнейших. Мне хватит решительности, чтобы казнить тебя после первого же ослушания.

—Смерти от твоей руки и по твоей воле я не боюсь. Она и так стоит между нами и держит ладони на наших плечах.

Не сумев разозлить эбиха, она разозлилась сама:

—Что ты хочешь сказать, Асаг?! Ты боишься голов­ной боли и не боишься смерти? Поистине, мужчина, подружившийся с хмельным питьем, жалок…

—Что я хочу сказать, Аннитум… Ты прекрасна. Ни­когда я не видел женщины красивее тебя. Мои глаза, царевна, не хотели бы видеть это тем мертвым. Дай мне, Творец, счастья умереть до того\

Больше всего на свете ей хотелось ударить его. Креп­ко ударить. Так, чтобы потом болели пальцы. Но царев­на сдержалась. На ум ей пришли два великих человека, умевших управлять людьми: мать и отец. Мать была со­перницей, а отец — богом, но оба они владели искусством власти. Кроме того, оба умели сохранять самооб­ладание и внешнее бесстрастие, борясь с волей тех, кто не желал подчиняться. Аннитум решила последовать их примеру. Она не размыкала уст, пока не убедилась, что может говорить спокойно. Только после этого царевна задала вопрос:

—Эбих Асаг! Твой долг означает повиновение. Сей­час это прежде всего повиновение мне, правительнице города по воле царей-братьев и нашего отца Доната. Ос­тавь шутки и похвалы. Объясни мне, отчего ты прене­брег своим долгом?

Мужчина опустил голову. Кажется, губы его шеве­лились. Молится? Аннитум терпеливо снесла его мол­чание. Донат Барс как-то сказал: «Следует беречь стол­пы Царства». Мать тогда ответила ему: «Следует осто­рожно разговаривать с самыми сильными и опасными людьми Царства».

—Аннитум! Существует две правды. Одна совер­шенно ясна и по этой причине совсем не похожа на правду. Другая видна только мне одному, и я прослыву безумцем, если выскажу ее всю до конца.

—Начни с первой.

—Ты помнишь ту ночь, когда из города по твоему приказу ушла черная пехота? Вся, до единого бойца

Она промолчала. Только в этот миг царевна поняла: этот мужчина имея над нею какую-то странную, противозаконную власть. Она… трепетала в его присутствии. Никак не могла определить, гневаться ли на его слова, прощать ли, принять ли их всерьез или сейчас же за­быть, как неудачную шутку. Когда Асаг стоял рядом, она становилась подобна неверному порывистому ветру… Но довольно. Все это должно отойти в прошлое. Царев­на знала, что именно будет говорить ей эбих. И только слабость зазвучит в его словах. Одна только слабость мягкого сердцем мужчины,

«Наши сердца холоднее — подумала она,— мы тверже. Они устали считать себя победителями. Мы — как раз научились. Они всегда хотят иметь резервы за спиной. Мы готовы драться, когда угодно и с кем: угодно».

Она почти испытывала сожаление, прощаясь с силой Асага.

—Пять дней я всеми силами противился отправке черных в столицу. И ты вывела их из города, когда я спал, когда я не мог остановить их.

—Да, эбих. И я была права.

—Ты можешь наказать меня, царевна, но ты оши­баешься. В городе не осталось никого, способного оста­новить Гутиев. Обычных солдат они погубят в первом же приступе. Твоих девушек, на которых ты так наден­ешься, положат, ничуть не испытав стыда. Я обязан сохранить город, предотвратить вторжение Гутиев на зем­лю Царства и сберечь твою жизнь. Город падет, врата Царства откроются, ты погибнешь. Я не могу предот­вратить этого.

Туг гнев Аннитум перестал быть ее личным делом и превратился в дело правления.

—Я не верю в это, но, даже если бы все было именно так, отчего ты не стал готовиться к битве? Отчего ты не пожелал продать свою жизнь и жизни твоих во­инов подороже? Отчего ты не захотел убить как можно больше Гутиев, чтобы как можно меньше их угрожало сердцевине Царства? Отчего ты; эбих, Мир Теней тебя поглоти, ничего не сделал за эти дни и только налился вином по самые уши! А? А?

И она с удовольствием выругалась — теми словами, которые слышала разок у походного костра копейщи­ков и которые никогда не осмелилась бы произнести в присутствии матери.

Эбих не поднимал глаз. Аннитум крикнула, почти взвизгнула: «Ответь!» Добрая половина людей во дворе вздрогнули: голос правительницы обрушился на эбиха как плеть.

—Да, я виновен в этом… Я… по уши… только не в вине, а в дерьме. Наши сердца постарели… я,., заливаю вином отчаяние вместо того, чтобы радоваться драке… ты… делаешь ошибки… каких бы делать не должна… Но кое-что я все-таки сделал… отправил сотника Дорта в Баб-Аллон… На лучшем коне… Еще тогда, наутро.

—Зачем? Ты ведь знал: я отдала командиру черных приказ не возвращаться в Баб-Алларуад, а выше моей воли — только царская.

—Я же говорю: прямо в Баб-Аллон. Бегун сообщит, что город взят, а мы с тобой мертвы. Тем скорее они придут сюда — отбивать ворота Царства.-

Добравшись до вершины гнева, Аннитум делалась холодна, как дождливая ночь в конце месяца калэм. Тем и отличалась от братца своего Балле. Она усмехнулась:

—А не удариться ли нам в бега? А? Эбих? Тогда не умрем. Ты представить себе не можешь, как обраду­ются нам в столице! Вернулись целыми и невредимы­ми… Правда, город гутиям подарили, ну так это мелочь, зато живы.

Асаг все-таки взглянул ей в глаза. И хотела бы Ан­нитум отыскать на его лице злости хотя бы на ячменное зернышко — любой настоящий мужчина разозлился бы сейчас. Но нашла только печаль. «Трус? — на миг за­колебалась она. — Не может быть. Отец возвысил его».

—Мы не сбежим. Я не оставлю город и солдат, а ты мне не веришь и не поверишь. И есть еще вторая правда. Желаешь знать ее?

—Мне все равно. Но я слушаю тебя.

—Почти все эбихи умеют некоторые вещи, на ко­торые не способны обыкновенные люди. Так же, как, наверное, и государи, и первосвященники, и высшие шарт…

—Я знаю. Дальше.

—Я могу чувствовать будущее. Кое-что… Моя мэ прервется до заката, а твоя — почти одновременно с моей. Таблица боя стоит у меня перед глазами. Она завершена до последнего клинышка, и завершена не в нашу пользу. Мы погибнем, и еще одно великое сраже­ние будет здесь вскоре после нашей смерти. Я знаю. Оттого-то у меня и болит голова… просто иссякает мэ и надвигается поражение.

Он не мог быть прав! Да, Аннитум знала о способ­ностях эбихов и кое-кого еще. Но… Асаг не может быть прав, иначе у нее действительно остается один выход — бежать, бежать… Так будет мудрее. Царству не нужна ее гибель. Души людей содрогаются, когда бывает про­лита кровь царского рода. Но она никогда, ни за что не позволит себе отступить… Это значит — оказаться не­достойной отца и слабее мужчин. Невозможно. Да и о чем разговор? Эбих Асаг никак не может быть прав.

—Ты! Был бы ты прав… и то я не оставила бы город и солдат. Не ты, эбих, а прежде всего я сама. Но ты не можешь быть прав… не можешь! и я способна доказать это.

Асаг смотрел на нее с прищуром. Задиристо. Почти нагло. Как сильный и драчливый мальчишка на силь­ную и драчливую девчонку. Быть не может! Эбих и правительница! Младший класс эдуббы! Но угадал вер­но, помет онагрий. Да. Будем драться. И ты получишь свое. И получишь как следует. За все эти дни. И за последнюю беседу — отдельно.

—Эбих… Ты и обычный воин из гутиев — кто сильнее?

—В хорошей настоящей драке я перережу глотку одному-двум. Если повезет.

—Мои девочки — вроде меня. Чуть послабее, чуть посильнее… Не важно. А я справлюсь с тобой, эбих. Хочешь на мечах? Или на копьях? Она чуть было не предложила кулачный бой, но вовремя опомнилась: да, какова была бы забава всему Баб-Алларуаду, когда двое старших людей города разобьют друг другу носы! Надо быть взрослее. А приятно было бы сойтись… с этим…

—Нет, Аннитум, с тобой драться я не буду.

—Чего ты боишься?

—Я не боюсь ни боли от тебя, ни смерти. Но я клял­ся еще Донату Барсу, а потом твоим братьям, что никогда не посмею поднять оружие на кого-нибудь из их семьи. Ты можешь зарезать меня, но не можешь биться со мной.

—Ты будешь драться!

—Нет.

Тут она дала себе волю — съездила как следует по этой упрямой роже. О! Какое наслаждение! Давно пра­вительница не испытывала такого простого, сильного и… и… правильного наслаждения. Пальцы и впрямь за­ныли. Хорошо, значит, съездила. Эбих утер кровь.

—Будешь.

—Нет.

Теперь весь двор смотрел на них.

Аннитум ткнула мечом в Асагову плоть — как раз в том месте, где ключица проходит у самого горла. Темная, почти черная капля скользнула вниз.

—Будешь

Эбих медленно поднял руку, взялся тремя пальцами за лезвие и потянул его на себя. Металл углубился в его мясо, кровь брызнула на белую тунику. Асаг пота­щи л острие ниже, делая им разрез в собственной плоти.

—Нет.

—Будет шрам.

—Мне все равно.

Она почувствовала, что совершается нечто непотреб­ное. Мужчина и женщина, обезумевшие от страсти… или, может 6ьть, от безделья, могут предаваться таким играм. И женщина в ней хотела продолжения. А вот правительница — нет.

Аннитум выдернула меч до его пальцев.

—Хорошо. А с моими девочками клятва тебе не запрещает состязаться?

—Если прикажешь.

—Прикажу.

И она позвала Шанну — высокую, сухощавую, лучшую на мечах — лучше даже ее самой, хотя в этом Ан­нитум не признается никогда и скорее всего убьет чело­века, который посмеет произнести такое. Мысленно же правительница со вздохом добавила: еще, пожалуй, луч­шая лучница… и плавает лучше всех… Довольно.

—Бой на мечах, эбих. До первого пореза. Шанну, выйди с ним на середину двора и научи вежливости. И помни: мне совсем не нужно, чтобы ты убила или покалечила его.

Поединщица склонила голову.

—Нет. Так не пойдет.

Аннитум изумленно воззрилась на Асага. Капризный как… как… баба!

—Выставь против меня двух. Для ровного счета.

Она не желала спорить. Хочет эбих горшего позо­ра — получит желаемое.

—Хаггэрат! Ты вторая.

Называя это имя, правительница почувствовала себя так, как, наверное, должен чувствовать себя могучий я злобный машмаашу, вызвавший из Мира Теней чудо­вище — вдвое более сильное и злобное, чем он сам. У Хаггэрат фигура кузнеца, руки рыбака, лицо разбойника и рост матерого медведя, поднявшегося на задние лапы… Если добавить природную хваткость и необъяс­нимую в таком теле звериную какую-то легкость, то как раз и выйдет… чудовище. Достаточно ловкое для боя на мечах и достаточно страшное, чтобы без меча к нему никто подойти не посмел бы.

Нет, обе они, и Шанну, и Хагтэрат, уважали своего противника. Им некуда было торопиться. Им незачем было бросаться очертя голову на человека, которого, го­ворят, черные обучили многому сверх положенного каж­дому реддэм. Они собирались разведать его ухватки и приемы, оценить его силу, отыскать слабости, утомить боем на две стороны, а уж потом в нужный момент разделаться с наглецом. Они знали, как вести правиль­ный бой.

Но Асаг не уважил их правильным боем… Он да­же не прикоснулся к собственному мечу. Вместо этого эбих поднял заостренную палку, обтесанную наподобие клинка. Единственное дерево, невысоко ценящееся в земле Алларуад,— ни на что не годный тополь. По иро­нии Творца только тополь да финиковая пальма растут здесь в изобилии, других настоящих высоких деревьев очень мало… И вот Асаг вышел с дешевой деревяшкой против двух бронзовых мечей; мог ли эбих яснее показать свое пренебрежение?

Он криво ухмыльнулся, и тут его шатнуло в сторону, на протяжении двух или трех вдохов каждому во дворе казалось, что это хмель заплел ноги эбиху… Асаг сделал Несколько неуклюжих движений, размахивая деревяш­кой самым нелепым образом, и завершил пьяный танец каким-то дурацким подскоком. «А считался чуть ли не лучшим бойцом на всей полночной границе!» — закусив губу, подумала Аннитум. Творец знает отчего, ей было неприятно видеть, как Асаг проявляет слабость…

Но тут она заметила, что Хаггэрат медленно опуска­ется на землю, схватившись за коленку. Вроде бы она даже не успела приблизиться к эбиху, стояла чуть ли не в четырех шагах! А Шанну, конфузливо поджав гу­бы, поднимает выбитый меч… Как это? Быть не может!

Какая-то глупость…

—Еще раз! — потребовала Аннитум. — Ты в состо­янии драться, Хаггэрат?

—Я в состоянии раздавить его. как земляную муху! О, мать и царица, я…

—Никаких смертей! Никаких увечий, Хагтэ! Ваши жизни понадобятся для более важных дел.

Аннитум огляделась: многие ли заметили, как ее только что назвали царицей, многие ли сообразили? По лицам не поймешь… Рано. Сейчас — рано. А там по­смотрим.

Пока она не царица даже в Баб-Алларуаде. Чуть больше, чем лугаль, чуть меньше, чем государыня. Вы­сокое и ненадежное положение. Впрочем, она никогда не надеялась на большее в ущерб родным братьям и против их воли. Царство велико, троим хватит с избыт­ком. А пока… О! Нет.

Во второй раз схватка длилась дольше. На три или да­же четыре вдоха.. Но Хаггэрат больше подняться не мог­ла Эбих с участием в голосе сказал ей: «Скоро боль прой­дет, и ты сумеешь встать. Приложи козий помет, быстрей рассосется». В ответ Хаггэрат пробурчала сквозь зубы: «Горшок…» Асаг непонимающе поднял брови. «…С про­тухшими помоями», — завершила фразу поверженная женщина. Шанну молча поклонилась Асагу и бросила на правительницу извиняющийся взгляд. «Чуда не будет»,— читалось в нем.

Значит, не глупость и не случайность. Но тогда» Нет, нет и нет. Таких мыслей допускать нельзя.

—Тебе придется поверить,— произнес эбих примирительным тоном. — Я хорошо знаю Свое дело.

Она приподняла подбородок и сжала губы. На тот случай, когда не знаешь, как поступить, позаботься о том, чтобы выглядеть величественно. Это Аннитум ус­воила сама — без помощи отца и матери. Любое ее действие будет сейчас поражением, и чуть ли не любое слово… Так пускай говорит и действует он сам. Посмот­рим, сколь долго протянет безупречность эбиха.

—Пусть их будет шесть против меня одного… — И тут Асаг вновь схватился за виски. Палка его полетела в сторону. Весь задор, приобретенный в схватке, вмиг исчез. Черное лицо. Какое черное у него лицо!

—Слишком близко… Творец! Я слишком быстро трезвею… Мать и правительница… я… поставь сразу две­надцать… я… хочу доказать нечто важное для города и Царства… ты… увидишь…

Она молчала. Асаг, не дождавшись ответа, потерял самообладание и вскрикнул:

—Двенадцать! Пусть их будет двенадцать! Я прошу!

Между ними больше не осталось тех горячих неви­димых нитей, которые протягиваются от женщины к мужчине; только власть и долг. Как женщина, Аннитум могла бы отказать Асагу. Как правительница, она долж­на была дать ему просимое. Слишком важен их спор. Наконец она решилась:

—Шанну… Матэа… Натарт… Энна… Лиррат… Девушки выходили одна за другой. Вот перед эби­хом собралась вся дюжина.

О! Что он делает! Что он…. Асаг отбросил палку и раз­делся, оставив на себе только шебарт.

—Прикажи начинать.

Она помедлила, раздумывая: не слишком ли? Но по­том все-таки приказала:

—Начинайте.

…Асаг почти не нападал. Он вертелся ужом, прыгал, отскакивал, проходил под самым мечом, отступал, убе­гал, потом вновь поворачивался и каким-то непостижи­мым образом избегал верного, казалось бы, удара. Сам он бил только тогда, когда оказывался один на один и никто не мог зацепить его сбоку или со спины. Бил только один раз. Но после каждого удара очередная противница оказывалась на земле и не могла продол­жать схватку. На восьмом ударе эбиха Аннитум прекратила бой. Ей было достаточно.

Он подошел к царевне и поклонился. Конечно, Асаг — не порождение Мира Теней и не какой-нибудь машмаашу, а простой мужчина. Очень искусный в бою, очень уставший, и очень несчастный. Два свежих глубо­ких пореза тянулись по левому предплечью и по левому бедру. По правилам боя ее девушки одолели Асага… Но есть истина выше правил и законов; Аннитум понимала, кому досталась победа в соответствии с этой правдой. Трепет, было оставивший ее душу, вернулся к ней. Асаг, разогнув спину, тихо, так, чтобы слышно было лишь им двоим, спросил:

—Теперь ты понимаешь, почему у меня болит го­лова?

Теперь она понимала.

—Эбих! Оденься и иди за мной. — Обращаясь к де­вушкам, она добавила:

—Старшей оставляю Шанну.

Аннитум искала местечко потише и поукромнее. За­чем — еще не знала сама. Наконец такое нашлось.

Аннитум взяла эбиха за плечо, повернула лицом к себе и уж совсем собралась сказать нечто воодушевляю­щее, даже рот открыла, но тут поняла, что не знает, какие слова ей следует произнести. Более того, не зна­ет, какие действия предпринять. Он прав, этот проклятый человек, он прав, и это так ужасно.

Она всхлипнула и упала к нему на грудь. Прижалась к его телу, щекой почувствовала его кожу, обняла и за­рыдала. Старалась рыдать негромко, чтобы кругам никто не услышал ее, но иногда срывалась… Слезы текли неостановимо. Он прав. Почему же он прав? Как так полу­чилось? Зачем? О, Творец… Ей сделалось так страшно! Она перестала быть правительницей, воином, гордой женщиной, страх прорвался изнутри и сразу же превра­тил ее в комок дрожащей плоти. Все высокое осыпалось в ней за время одного вдоха, и остался только напуган­ный человек, которому совсем не хочется умирать. Бе­жать бы… Может, все-таки бежать? Как хочется сбежать отсюда! Бросить тут всех и все, выскочить из города, пятками ударить коня, пусть бы он понесся вскачь!

Она разревелась еще пуще.

Отчего ей нельзя бежать? Отчего же? Неудобно. Не­хорошо. Но тогда придется умереть. Зачем так все уст­роено? Неужто выхода никакого нет? Творец, смилуйся, спаси! Ведь все только-только начиналось! И кончиться должно… когда? Он сказал — до полуночи… Как это не­справедливо и неправильно, как это ужасно, что всей ее жизни осталось — до полуночи, а потом уже ничего не будет. Ни жизни, ни молодости, ни силы, ни надежд…

Аннитум сжала эбиха крепче, крепче…

Так хотя бы сделать этого проклятого… замечатель­ного… сильного… ничуть не способного помочь… люби­мого… мужем. На весь маленький остаток жизни. На чуть-чуть. Неужто она порушит долг и повредит делам? Да нет, никто ее не отговорит и не запретит. Но… но… Аннитум стеснялась. Она не знала, как надо сказать, чтобы… Может, ей самой начать? Нет, неудобно. Жить — неудобно. Любить — тоже неудобно. Только умереть-то и удобно, хотя очень не хочется умирать.

Может, он сам… как-нибудь? Иначе… ничего не бу­дет, ничего не выйдет, у нее руки дрожат от страха, а губы — от рева.

Аннитум подняла глаза и увидела: Асаг тоже плачет. Беззвучно и так же безнадежно, как она сама.

Ему совсем не хотелось умирать. Ему тошно было все проиграть на самом обрыве мэ. Уйти без славы и чести. Продуть город. Отдать врата Царства. Сдохнуть,

как псу безродному, под топорами гутиев. Быть правым и бессильным.

Бессилие! Слово — как приговор.

Он, рука, поднимающая бойцов, она, голова, повеле­вающая рукой, оба плачут от бессилия и отчаяния. Не как правительница и эбих, а как два сморщенных и подгнивших плода, когда-то называвшихся правитель­ницей и эбихом. Лет пятьсот назад, наверное, такие же люди вышли бы на стену, возложили руки на плечи врагов и истребили бы их, ничуть не раздумывая и ни­чего не опасаясь. Почему же они вдвоем с Аннитум чувствуют немощь свою так остро? И сила не исчезла до конца, и ум не пропал, и видение тайных знаков судьбы не сгинуло еще, но оба они готовятся умереть. И оба смирились с этим, им осталось оплакать собст­венную гибель в объятиях друг друга.

Асаг хотел эту женщину и, наверное, любил ее. Даже сейчас, сквозь слезы, сквозь темный ужас неизбежнос­ти, желание сочилось язычками пламени и все никак не утихали его неистовые пляски. Может быть… Может быть, все-таки он…

Нет, он не смеет.

Чуть погодя они отстранились друг от друга и по­шли прочь — он в одну сторону, а она в другую.

Правительница Аннитум по лестнице с высокими ступенями взошла в зал Суда. Сегодня он пустовал, све­тильники не горели, тень затопила его. Лишь из узеньких окон на высоте полутора тростников от пола лил­ся солнечный свет, оживляя тела воинов и рыбаков, пас­тухов и цариц, заставляя волноваться стебли ячменя и тростниковые заросли, избавляя от неподвижности цве­тущий тамариск и онагра, задравшего морду к небу… Стенная роспись поигрывала под скупыми солнечными лучами, как поигрывает телом кокетливая любовница, пробуждаясь ото сна на глазах у любовника. В шаге от дальней стены стояло кресло правителя с высокой спинкой, вытесанное из драгоценного кедра и, покрытое тон­кой резьбой.

Самообладание вернулось к дочери Барса. Она по­звала служанку и, когда та подошла, ровным голосом перечислила ей все предметы свадебного наряда, пона­добившиеся именно здесь, именно сейчас. Но прежде всего прочего правительнице потребовалось омовение. Что? Да, прямо здесь. И прямо сейчас. Немедленно. Да, в зале Суда!

Аннитум принесли все необходимое. Служанка сня­ла с нее одежды, приличествующие царевне как воину, и очистила ее тело мыльным корнем. Затем омыла его чистой колодезной водой, щедро умастила кунжутным маслом и драгоценный составом из Мелаги, от которо­го вокруг распространилось благоухание чужих, но пре­красных цветов. Вода пролилась на пол, выложенный серым с желтоватыми прожилками горным камнем, никогда прежде не знавшим омовений…

Служанка трижды обернула девственное лоно царев­ны платком тонкой льняной ткани, привезенной яз стра­ны Маган. Его последним совлекает супруг с тела же­ны… Поверх платка легла длинная юбка из белого по­лотна — до щиколоток, а плечи обнял такой же длинный белый плащ из овечьей шерсти, скрепленный ровно по­средине костяной заколкой — так, чтобы грудь и живот закрыты были до урочного часа; но лишь придет срок, и одно краткое движение пальцев обнажит их. И юбка, и плащ оторочены были темно-синей бахромой.

На шею Аннитум служанка возложила три нити бус — из небесного лазурита, холодного белого серебра и цветущего золота. Царевна, поколебавшись, велела про­тив всех свадебных обычаев добавить бусы из алого пла­менеющего сердолика, очень короткую нитку, такую, чтобы кашли камня перечеркивали ей горю. Служанка, до того смотревшая на госпожу удивленно, тут взгляну­ла со страхом… К нижней, самой длинной нити — из зо­лота — прикреплен был золотой же диск с литым изо­бражением львицы, играющей со львом. Подарок отца.

Искусные руки расплели две косицы, и длинные чер­ные волосы царевны легли на белое полотно плаща. Слу­жанка убрала их жемчужными нитями, синими лентами и золотым обручем, с которого на тоненьких цепочках свисали фигурки четырнадцати зверей, птиц и рыб: ба­ран и медведь, карп и орел, волк и бык, онагр и кот.» Потом она подвела глаза Аннитум черным сурьмяным порошком и уже задумалась было, чем бы сделать ее ко­жу белее: тут ведь есть четыре испытанных способа… Но потом присмотрелась получше и оставила эту мысль — госпожа и без того была бледнее воды в полнолуние.

—Все? — спросила Аннитум.

—Да, мать и правительница, да подарит тебе Творец детей, здоровых и крепких… Не придется ли наказывать мой язык за дерзость, если я спрошу об имени того…

—Придется.

У нее не получилось стать невестой Асага, так пусть смерть станет ее супругом.

Аннитум подобрала с пола свой клинок, села в креса­ло правительницы и выгнала служанку. Так просидела она в этом кресле, не шевелясь, до захода солнца. Потом снаружи послышался шум, больше шума, очень много шума…

В этом наряде она скрестила свой меч с мечом гутия, простого воина, первым пробившегося в зал. И по­катилась по каменному полу, роняя золотые бусинки и захлебываясь кровью. Аннитум осталось одно мгнове­ние жизни, и она прошептала: «Асаг».

Тот, кого она звала в свой смертный час, сделал да­же больше, чем обещал. Он забрал у чужаков три жизни. И только потом на живот ему, раненому и обезоруженному, сел Сарлагаб с кремневым ножом в руке. Чуть помед­лил — разглядывал побежденного врага. И в глазах у него стояло равнодушие — столь холодное, что ни одно чело­веческое тело и ни одна человеческая душа не способны выдержать такого холода… Асаг как будто на миг проник в мысли Сардагаба. Тому требовалось, по обычаю, выре­зать сердце у человека, из-за которого погиб его отец. Да и у воинов это прибавило бы уважения к новому царю. Сарлагабу не хотелось возиться — разбить бы череп безо всяких затей, вот дело… Но… ладно, придется повозиться. Владыка Гутиев поерзал, устраиваясь удобнее, и Асаг по­лучил немного времени. Самую малость. Он успел мыс­ленно обратиться к Аннитум: «Ты, любимая… У меня так болит голова!» А потом просто позвал Творца на помощь. Душа скоро покинула измученное тело эбиха.

* * *

Насколько месяц таммэст был нестерпим, настолько же беспощаден оказался месяц аб, пришедший ему на смену. Немилосердней солнечный дождь губил счастливую землю Алларуад.

А царь Бал-Гаммаст сидел в разоренном Уруке, при­нимал на ложе своем женщин Полдня и не щадил муж­чин, возводивших городские стены. Он всем своим су­ществом «прислушивался» к жару за стенами дворца, и казалось ему, будто именно этот гибельный зной по­чувствовал он в ночь, когда умер Донат Барс. И не сам ли он выпустил гаев солнца на волю, отвергнув мольбы мертвого царя Маддан-Салэна?

Бал-Гаммаст ждал вестей, и вести приходили к не­му — одна другой страшнее.

Несокрушимый Рат Дуган, неизъяснимым образом всегда знавший, где у неприятеля слабое место, куда направить решающий удар, отступал, огрызаясь, от стен Эреду. С шестью тысячами ратников он не мог совершить ничего достойного и уж тем более не мог взять главный город суммэрк, сердце мятежа. Эбих едва сдер­живал орды суммэрк. По словам из его донесения вы­ходило: если Лан Упрямец не возьмет Умму в ближай­шее время, остановить их будет очень трудно. Царству надо готовиться к великому нашествию этого народа… 1-й день месяца аба.

Медведь Лан, Упрямец Лан, стоит под стенами Уммы с тремя тысячами ратников. Этого слишком мало, чтобы взять город, к тому же у него нет им одного из черных. А войти в гордую Умму надо, ох как надо. Сей­час именно она — ключ ко всей позиции в обезумевшем от зноя краю Полдня. Упрямец готовится к последнему штурму, ему не хватит серебра и хлеба, чтобы совер­шить еще одну попытку… 4-й день месяца аба..

Стремительный Асаг погиб в Баб-Алларуаде вместе с царевной Аннитум и всем гарнизоном. Ворота Царства пали, и гутии просачиваются в коренные земли страны. Сестра мертва… Пусть она погублена собственной ошиб­кой, но разве от этого легче? 6-й день месяца аба.

Крепкий энси Шуруппака Масталан болен горяч­кой, ожидает кончины и прощается. Жалеет, что не смог стать другом юного царя… Одно его упование — на Творца, в которого лукавый эламит уверовал только на смертном одре. 7-й день месяца аба…

Бал-Гаммаст делает все, что может. Не с тем ли он явился в старый Урук — удерживать этот край Царства на краю войны и разрушения? Он отправляет людей Дугану, хлеб — Упрямцу и лучших урукских лекарей — Масталану. Не находит слез — оплакать гибель Аннитум, не нахо­дит сил — и дальше брать в жены жаркую землю Полдня…

Ему снится бегун. Высокий, могучий человек с ли­цом, исполненным света. Он без устали бежит по пес­чаным барханам, и за спиной его зной сменяется дож­дем, трава лезет прямо из песка, разливаются реки.

Восьмой день месяца аба выпил вино сумерек. Рос­лые тени перестали быть клочьями и слились в одно большое одеяло, укрывшее землю. Люди вышли на ули­цы, открылись лавки, ремесленники, пробудившись от дневного сна, принялись за работу. Водоносы со своим драгоценным грузом отправились в ежевечерний обход кварталов. Каждый из них, с важным видом ступая по улицам Урука, тенькал маленьким медным молоточком но медной же тарелке и кричал: «Воды! Кому — воды? Свежей! Холодной воды! Воды-ы!» Корчмы наполни­лись гуляками. Не напрасно говорят: «Вечерами сикера течет быстрее…»

Бал-Гаммаст все молился Творцу о бегуне со счаст­ливыми новостями. О, как ему нужен был бегун с полу­дня, как он жаждал узнать, что непобедимый Рат Дуган остановил суммарк!

И в тот день к нему привели бегуна. Наверное, са­мого нелепого изо всех бегунов земли Алларуад. Это был невысокий, коротконогий человечек. Черный, подобно купцу из страны Мелага. Какой-то тщедушный, похожий на маленькую птичку; плечи — как у маль­чишки. Кожа покрыта волдырями: ему пришлось бе­жать днем и ночью, не думая об отдыхе, и Ууту, князь-солнце, вдоволь натешился с его телом.

«Должно быть, последний в древнем роду бегунов, — подумал Бал-Гаммаст. — Иначе как он сумел добиться своей службы с таким телосложением?»

Мэ бегунов — как раз посредине между реддэм и шарт. По давнему обычаю их считают шарт, учат службе табли­цы и тростниковой палочки, а не копья и лука. Но уста­лость лишь они умеют превозмогать не хуже воинов.

— Отец мой государь Бал-Гаммаст! Шарт Ладдэрт привез тебе голос эбиха Лана. Позволь передать его.

Для человека, от усталости едва держащегося на но­гах, бегун говорил на редкость складна

—Я слушаю голос Лана.

—Отец мой государь Бал-Гаммаст…— Медлитель­ные интонации эбиха как бы с трудом вытекали из глот­ки бегуна.— Гордый город Умма поражен оружием Цар­ства ж очищен от мятежа Твое, государь, войско поте­ряло двести тридцать ратников. Семь сотен вражеских воинов сдались, положив оружие. Сын твой эбих Лан ждет приказаний».

—Слава Творцу, нас породившему! Я так надеялся, что мы все еще можем себя защитить!

Брови бегуна вскинулись в немом удивлении… Бал-Гаммаст, досадуя на собственную болтливость, хотел бы­ло отправить Ладдэрта к Пратту — пускай поест и от­дохнет. Но прежде…

—Сядь… Нет, ляг… вон туда, на тростниковую ци­новку. Мне нужно еще немного твоей силы, сын мой шарт.— Ладдэрту на вид можно было дать тридцать сол­нечных кругов, или около того. Бал-Гаммаст поймал се­бя на том, что все еще не умеет без содрогания произносить положенные ему, как государю баб-аллонскому, слова «сын мой» или «дочь моя», обращаясь к любому человеку земли Алларуад, кроме брата… «Сыну его», агулану лекарей Урука, скоро девяносто пять солнечных кругов. А «отцу», соответственно, в пять раз меньше… И как называть собственную мать, царицу Лиллу, — то­же «дочь моя»?! Дурее кирпича-сырца выходит… Надо будет спросить у Мескана — Ты, вероятно, принадлежишь к древнему роду бегунов и ты получил свое искусство от отца, как тот от деда, а деда от прадеда… так?

—Нет, отец мой государь Бал-Гаммаст. Я первый в своем роду бегун. Мой родитель — торговец из Эшнунны, и дед был таким же торговцем. Но никто не добился богатства и никто не возвысился до звания тамкара.

—Тогда как ты оказался в бегунах при… таком сло­жении тела? Конечно, никому в Царстве не запрещено переменить искусство предков на иное занятие, но…

—Я… хотел увидеть всю великую землю Алларуад… от канала Агадирт до Страны моря, от лагашских болот до черных крепостей в пустыне на Заходе…

«То есть того же, чем я хотел одарить Саддэ. Просто так. Потому что она — моя Саддэ. Была — моя…»

—И еще я хотел стать кем-нибудь, отец мой госу­дарь Бал-Гаммаст. Я мог бы считать себя человеком, лишь совершив нечто важное, сослужив какую-нибудь важную службу,— продолжал бегун. И Бал-Гаммаст со­всем уже было решился сказать ему: «Сегодня твоя служба совершена», но в последний миг удержал свой язык. Иногда люди значительнее, нежели могут пока­заться на первый взгляд. Не миновало и вдоха, как Лад­дэрт подтвердил это:

—Твой отец, царь Донат, даровал мне землю и сереб­ро, показав значительность моей службы. Но я не оставил искусство бегуна. Настоящий бегун должен иметь силь­ные ноги; сердце, не склонное к усталости; кожу, которой нипочем ни ветер, ни дождь, ни зной; память мудреца… ну… и еще он должен быть грамотнее любого другого шарт: кто знает, какие послания придется ему читать и за­поминать наизусть, незнание какого языка подведет, не­знание какой дороги умертвит,.. Мое тело плохо подхо­дило для такой работы, моя голова — голова обычного не­богатого торговца из глуши… Но если ты очень хочешь чего-нибудь, положись на силу воли. Тщедушие ей не по­меха. Воля способна сделать из тебя желаемое, если ты не будешь щадить мясо, кожу и кости. Я стал бегуном. При царе Донате меня считали одним из десяти лучших во всем Царстве. Раньше я мечтал совершить нечто, те­перь — оставаться тем, кто я есть, пока не оборвется моя мэ. Ответил ли я на вопрос, отец мой и государь?

—Да…— Этот человек нравился Бал-Гаммасту. По­истине, дух его должен быть тверже дикого горного кам­ня, иначе как мог Творец из столь непригодного мате­риала извлечь столь совершенный результат! В первый раз молодой царь ощутил в полной мере, сколь огромна принадлежащая ему власть. За одну блистательную ночь он мог даровать то, ради чего люди готовы повернуть всю свою мэ… — Теперь расскажи мне в подробностях, как пала Умма.

Ладдэрт помолчал немного, собираясь с мыслями. Попросил воды. Напившись, начал рассказывать:

—Молодую и богатую Умму брали рано утром, отец мой и государь. Солнце еще не взошло. Войска встали по местам, а эбих Лан собрал на холме всех реддэм, которым не надо было лезть на стены, бегунов, воинов охраны и держателей больших сигнальных барабанов. Он повернулся спиной к вражеской крепости и велел поставить перед ним водяные часы. Малый медный котел, подвешенный над большим медным кот­лом, так, чтобы вода из него стекала вниз тоненькой струйкой…

—Это устройство я знаю. Рассказывай о самом сра­жении.

—Да, отец и государь. Эбих Лан махнул рукой ба­рабанщику, и тот подал сигнал к началу бою. Я был рядом и видел все: как и откуда шли воины, к какой стене приставляли лестницы, к каким воротам подтас­кивали на глиняных катках таран, покрытый мокры­ми кожами, как бились мятежники… А он не видел ничего.

—Упрямец? То есть… эбих Лан?

—Точно так, отец мой государь. Пока его ратники бились под стенами и на стенах, он ни разу не взглянул в сторону Уммы…

—Но почему, Ладдэрт?

— Тысячник, имени которого я не знаю, осмелился задать тот же вопрос Эбих Лан ответил ему. «Либо я вижу ход боя от начала и до самого конца силой моего ума, и тогда мы возьмем этот город, либо я не вижу его, и тогда мои глаза не помогут делу». Первый отряд в тысячу человек с лестницами и таранами, повинуясь сигналу, напал на старую Умму у Навозных ворот. Ма­шины из глины, ивовых прутьев, жил и кожаных рем­ней бросали камни в защитников города. Но и нашим войнам приходилось трудно. По ним били из луков, обливали их кипящим маслом и нечистотами, сбрасы­вали на их головы чуть ли не целые дома. Со стороны Царства лучников оказалось совсем немного… Когда из маленького котла вода вылилась до последней капли, а потом котел был наполнен вновь и утратил половину своего содержимого, эбих Лан велел подать второй сиг­нал. И еще одна тысяча царских копейщиков двину­лась к стене слева от Овечьих ворот, в том месте, где раньше удалось сделать пролом до половины ее высо­ты. Было всем нам ясно: эбих оттянул силы мятежни­ков к Навозным воротам, а потом ударил в другом ме­сте. И тут наших лучников оказалось мало… Вражеские стрелы ранили и убили великое множество копейщи­ков. Умме хватило воинов, чтобы защищать стену в двух разных местах одновременно… Вот вновь иссяк маленький котел, и опять наполнили его; вытекло же совсем немного, когда волею эбиха подан был третий сигнал. Всего одна сотня или, может быть, две рину­лись к Храмовым воротам, где стена особенно высока и башни неприступны. Но, видно, это были лучшие во­ины, самые искусные и быстрые. Их обороняло столько лучников, сколько не было их у первых двух отрядов, вместе взятых. Все мы во второй раз подумали: ясен замысел эбиха! Здесь, у Храмовых ворот, никто не ждал атаки. Лучшие бойцы Уммы ушли отражать натиск царского войска в других местах… Остальные же и го­ловы поднять не смела, хоронясь от дождя из стрел… Вышло все по воле эбиха Упря… Лана. Храмовые во­рота держались недолго — забравшись на стену, наши копейщики распахнули их изнутри. Мятежники пере­стали биться и попытались спастись: кто-то спрыгнул со стены, покидая город, кто-то бежал к своему дому, видно надеясь скрыться в потайном подвале… Посмотрев на наши лица, эбих сказал: «Слишком просто! Про­ще, чем мне казалось…» Тогда тысячник, тот…

—…имени которого ты не знаешь…

—Не знаю, отец и государь.., Так вот, он спросил: « А если б не смог третий отрад войти на стену и от­крыть ворота? Если б там было больше воинов, чем… чем на еамом деле было… Эбих Лан рассмеялся и отве­тил довольным голосом: «Ты прав! Положиться на волю случая не значит видеть бой и владеть им. Третий отряд принес нам победу, но не сумей он совершить задуманное, мы вошли бы в мятежную Умму иначе». — «Как же?» — допытывается тысячник. «Все наши атаки были фальшивой мэ сражения. Истинная мэ кралась по дну канала, питая дыхание через соломинки,.. Сто пять­десят отборных воинов наших давно в городе. Остальные должны были всего-навсего произвести побольше шума, отвлечь внимание… Но раз уж заодно сломили гордую Умму, слава им!»

—Воистину слава…

—Только тогда эбих повернулся лицом к Умме… Такова наша победа, отец мой государь. Две тысячи пленных заново отстраивают стены. Более мне доба­вить нечего.

Бегун поднялся с циновки.

«Каков Упрямец! — изумился Бал-Гаммаст поступ­кам Упрямца. — Нет… каков гордец! Но дело сделал — просто и ловко. Не знает, как видеть тайное, не умеет чувствовать неслучившееся, зато сумел заставить их иг­рать в его игру. Прав был отец, возвысивший Упрямца».

Он чувствовал необходимость что-нибудь даровать бе­гуну Ладдэрту. Дар, пожалованный не за славное дело, а за добрые новости, всегда казался ему бессмыслицей; но те­перь к Бал-Гаммасту невесть откуда пришло понимание: смысл все-таки есть, и заключается он в том, что некоторые поступки приличествуют государю… Женщинам Пол­дня он должен был отдать большую часть своего серебра. Войне и городу Уруку — почти все остальное. Кое-что сле­довало сохранить и не тратить, пока не наступит день боли и поражения. Тогда чем же он владеет сейчас, не считая хлеба, вина и власти? Нынче царь баб-аллонский беден.

Бал-Гаммаст мысленно попрощался с отцовским по­дарком. Он отдал вестнику нож, бесценную работу сто­личного мастера Дорт-Салэна, с литым изображением женщины и коршуна на рукояти. Лезвие рябило кро­шечными клинышками — именами царей Кана Хитре­ца, Доната Барса и самого Бал-Гаммаста

Согнув птичье тело в поясном поклоне, бегун сказал очень тихо, почти прошептал, возвращая подарок:

—Я не смею. Мое тело и вся моя служба стоят не так дорого.

—Отец был бы рад, знай он, как я распорядился его ножом. Прими и владей. Сейчас тебя отведут к ты­сячнику Пратту Медведю, накормят и уложат спать. Я доволен твоей службой.

Бегун замялся. Видно, что-то мучило его. Не любо­пытство ли? Сколько раз Бал-Гаммаст видел на лицах приближенных, а еще того пуще — горожан Урука, этот невысказанный вопрос. Хорошо. Почему бы нет? Пусть осмелится задать его хотя бы один человек, тем более, он достоин…

—Если желаешь спросить меня о чем-нибудь, не медли.

— Отец и государь… прости… прости… сколько тебе солнечных кругов?

Бал-Гаммаст улыбнулся самой мальчишеской своей улыбкой. Он мог бы еще драться со сверстниками на пыльных площадях Баб-Аллона… Не будь его отец Тем, кто во дворце.

—Девятьсот девяносто девять. От Исхода.

Ладдэрт почтительно склонил голову.

…Оставшись наедине с самим собой, царь негромко повторил:

—Слава Творцу, нас породившему…

Меньше всего он надеялся на Упрямца. Среди «братьев силы», людей, поднятых отцом на высоту зва­ния эбиха, Бал-Гаммаст считал слабейшим именно Лана. Медлительный, самоуверенный человек, хотя и силь­ный, но начисто лишенный способности читать знаки будущего, проступающие на теле мира… И вот именно он добился успеха. Его простой ум и его простая сила. Значит, есть выход и есть надежда. Уж не Бог ли явил всей земле Алларуад знамение, дав победу в руки такого человека? Мир становится проще. Нежность ладоней Творца более не принадлежит высокому и сложному… Может быть, до поры до времени. А может быть — на­всегда.

В сердце Бал-Гаммаста поселилась необъяснимая уве­ренность: что бы ни произошло, род его, вера и само Цар­ство не исчезнут бесследно. Бал-Гаммаст прислушался к Небу. Никогда прежде он не делал этого. Но теперь каж­дый верный шаг означает глоток жизни для Царства, а каждый неверный — глоток гибели. Возможно, Творец даст ему подсказку…

Но свыше никто не сказал царю, что он затевает благое дело или совершает ошибку.

—Хорошо. Значит, не Рат Дуган, значит, Упрямец… Ну, так тому и быть, — сказал он сам себе.

Позвал доверенного шарт и продиктовал послание к эбиху Лану.

— «Желаю владеть в краю Полдня вторым оплотом Царства, не менее мощным, чем столица и прилегающие к ней срединные области. Береги воинов. Любые пополнения, приходящие в Урук, будут отправляться дальше на Полдень, к тебе. Ибо Урук, славный и древ­ний город, войною лишен крови и жизни. Твердыней мощи ему не быть. Гордой Умме наказанной быть не должно, ибо край Полдня и так разорен. Моей волей отбери у города кидннну на один солнечный круг, ли­ши имущества зачинщиков и отправь их в Баб-Аллон работать в царских мастерских. Тебе надлежит оставить в Умме сильный отряд до прихода воинов Рата Дугана или моих, а самому отступить в Лагаш. Там, на богатых землях, защищенных с трех сторон реками и болотами, легко тысяче защититься от двадцати тысяч. Сделай страну Лагаша неприступной для любого врага. Накопи запасы, необходимые на тот случай, если враг пожелает напасть на город большими силами и осадить его. При­веди в порядок стены Лагаша. Создай тайные убежища. Договорись о помощи с ближайшими соседями — войнолюбивыми сынами страны Элам.

Я, царь Бал-Гаммаст, сын Доната Барса, доволен твоей службой, брат силы, эбих Лан. Словом своим я ставлю тебя лугалем города Лагаша и всей облас­ти его.

Записано в старом городе Уруке

со слов царя Бал-Гаммаста

и по воле его.

Месяца аба в восьмой день

2509 круга солнца

от Сотворения мира».

…И он оставил на сырой глине оттиск перстня-пе­чатки.

***

Зной истомил всю землю Алларуад, от дальних сто­рожевых башен до срединных земель. Сезон безжалост­ного солнца парил над Царством, словно огромная пти­ца, распростершая огненные крылья.

Двое беседовали в маленьком покое, который когда-то собственноручно расписала царица Гарад. С тех пор эту комнату в сердце Лазурного дворца называли «Род­ник Уединения»… Царица-мать Лиллу с давних пор лю­била предаваться здесь размышлениям о делах тонких и не терпящих ошибок. Раньше ее постоянным гостем бы­вал Уггал Карн, теперь он ушел в поход на Баб-Аллару­ад, забрав с собой цвет черной пехоты.

Сегодня к ней напросился для беседы первосвящен­ник Сан Лагэн. А она не хотела видеть никого. Гнету­щая жара, въевшаяся в тело, усталость и яд горя, отра­вивший кровь Лиллу, заставляли ее искать одиночест­ва. Чем старик сможет облегчить ее ношу?

Никто в Лазурном дворце не знал, сколько горя при­несло царице Лиллу известие о гибели дочери. Все по­мнили их ссоры. Все видели бесстрастие, ничуть не по­кинувшее мать, когда ей рассказали о смерти Аннитум. Все полагали главным ее любимцем молодого царя Апа­суда. Но ни одна живая душа не знала, что равной себе во всем Царстве она почитала только дочь, одну дочь, никого, кроме дочери. И пришло бы время, наверное, ей удалось бы отдать все в руки той, у кого бьется в гру­ди сердце дикой кошки. Сыновья… Оба — мальчишки, только один старше и послушнее, другой моложе и уп­рямее. Оба ей милы и любимы ею, но ни один из них не обладает душой, способной достигнуть совершенства. Мужчины… застывают в детстве и на протяжении всей жизни, становясь умнее, сильнее, великолепнее или же падая в слабость и грязь, они всегда и неизменно несут в себе мальчуганов, дерущихся на пыльных улицах. На­стоящим правителем может стать только тот из них, по­лагала Лиллу, кто сумеет победить в себе детство, за­быть о нем, преодолеть его зов. Барс мог… Он был вели­ким мужем, настоящим даром небесным земле, которая оскудела мужеством. Но даже Барс не был совершенен. А сыновья его… сыновья его котятки. Отчего это Уггалу вздумалось отослать в Урук гневливого Балле, не спо­собного пока еще к делам правления? Что он увидел в мальчике? Эбих говорил ей: «Сейчас надо плыть по те­чению, куда вынесет жизнь. У нас слишком мало си­лы, чтобы противостоять течению. А жизнь хочет от нас правителя на земле Полдня. Больше послать некого, Лиллу…» Плыть по течению — это ей понятно, это зна­чит отыскать мелодию гармонии и слиться с нею… Но хитрил Уггал, конечно же, хитрил, это она потом поня­ла. Зачем понадобился ему Балле в Уруке? Убирать его оттуда уже поздно, сделанного не воротишь… Следует подождать. Гармония сама повернет события в правиль­ное русло, глядишь, и Балле вновь окажется рядом с нею. Но… девочка… милая, бесконечно любимая дочь-соперница, тайная звезда ее потускневшего неба… Девичья душа открыта и уязвима, с удивлением она взирает на мир, как птенец из гнезда, в ней столько нежности, сколько приносит ее первый дождь после месяцев суши. Увидев жестокость жизни, она и сама на время ожесто­чается, и тогда приходит возраст, который должна прой­ти каждая женщина, потому что это правильный путь. Возраст диких кошек. Лишь потом, научившись как сле­дует кусаться и царапаться, женщина может позволить себе милосердие. Тогда она становится сильна и ласкова одновременно, подобно вечернему солнцу. Но и это еще не завершение пути. В самом конце возвращается оди­ночество, забытое с девичества, и вечный холод подсту­пает к сердцу; в холоде и одиночестве женская душа превращается в бесконечно мудрое и совершенное суще­ство. Теперь эту душу следует сделать осью гармонии для всей страны и дать ей сильные руки мужа, строите­ля и воина. Двое, слившиеся в одно, обладающее душой женщины и руками мужчины, — вот образцовый прави­тель. И дочь могла дойти до совершенства, дочь должна была дойти до совершенства… Отчего Творец не позво­лил? Отчего? Что теперь делать? В чем смысл, ради ко­го жить?

Ради Царства? Она устала от Царства, ей бы отдо­хнуть. Разве она не заслужила покоя? Жаль, нет рядом верного Уггала… Пуще того жаль, что невозможно дер­жать дела целой страны в равновесии, не покидая дре­мы. Иначе Лиллу дремала бы месяцами… .

Ради сыновей? Сейчас Балле не принадлежит ей, и даже думать о его мэ не стоит. Все, что она может сде­лать для младшего сына,— поторопить отправку сереб­ра хлеба и бойцов к старому Уруку. Та, что во дворце, опасалась невозвратимости совершенного ею поступка: из Баб-Аллона ушел один сын, а вернется, наверное, со­всем другой… Но она не в состоянии ничего изменить, надо ждать, ждать, ждать… Апасуд радует ее сердце, он тоньше, он просвещеннее, но и… слабее. Как странно, Лиллу испытывала к нему любовь, смешанную с брез­гливостью. Сильных людей следует опасаться, однако и любить их — легче…

Ради себя самой? Она ничего не желает для себя.

Разве только… Лусипа Творец знает: жена Барса ни с кем, кроме царя и супруга, не вступала в игры люб­ви. Но нынче… нынче сердце ее истомилось и ослабло. Сладчайший голос певуньи-суммэрк так же ласкает ее тело, как мог бы ласкать мужчина. Иногда Лиллу, слу­шая Лусипу, теряла себя. Вот звук флейты, вот пере­ливы ее голоса, а вот ее нежные пальцы… или это все-таки были не пальцы, а пение, всего лишь пение, чудесное пение, вынимающее душу и зовущее ее к солнечным холмам? Но, кажется, пальцы… руки… были один раз или, возможно, два. Или три. Царица иногда не могла понять, как далеко от нее стоит певунья: в полу­шаге или в пяти шагах? Если бы она знала наверняка, ни за что не позволила бы себе… Но… но… все проис­ходившее граничило с тонким наваждением. Явь? Меч­та? Дрема? Звуки или прикосновения? Как будто об­лако сходило с небесной караванной тропы и заключа­ло плоть Лиллу в объятия, само не обретя плотиной твердости. Можно ли утратить верность прежней люб­ви, сойдясь с воздухом и звуком?

Больше всего Лиллу беспокоило то, что маленький противный спутник Лусипы никогда не покидал певунью. Он не выходил из покоя, даже когда… даже… Впро­чем, со временем царица стала находить его не столь уж безобразным.

…Зато первосвященник выглядел очень худо. Лиллу поразилась: почему раньше она не замечала его старче­ского уродства? И чем он пахнет? Женщине показалось, будто в воздухе, пропитанном зноем, растворен едва уловимый запах тления. Неужто Сан Лагэн заживо пре­вращается в труп? Как может такой человек управлять великой силой Храма! Нет, немыслима Ей, наверное, мерещится нечто несуществующее… На миг Лиллу со­брала всю свою волю. Старик был некрасив, но не урод­лив, и он явственно благоухал душистым маслом. Но тут назойливый аромат мертвечины опять ударил ей в нозд­ри с неожиданной силой.

Что он говорит? О чем он говорит, этот ходячий труп! А ведь он заговорил с ней…

— Подожди… Подожди, мне нехорошо!

Лиллу не понравилось, как взглянул на неё первосвященник Царства. Для такого случая ему приличест­вовал бы испуг, он мог бы позвать слугу… Между тем

в глазах старика помимо испуга читалось какое-то невысказанное подозрение.

—Позвать лекаря?

—Нет… Я…. справлюсь сама.

Царица вновь сделала волевое усилие. «Творец! Да помоги же ты мне!» И сама удивилась. Вроде бы она не чувствовала в себе никакой хвори. Только усталость и… какую-то неясность. Как будто все вокруг слегка двоилось. «Да нет же, я должна!»

Мэ царицы взяла верх. Она должна, она обязана, она не приучена покоряться чему-либо, кроме воли Творца им мужа. Она женщина, но она же и воин, от стойкос­ти которого многое зависит.

— Говори. Я слушаю. Я не расслышала первых слов, начни с самого начала.

Теперь Лиллу стало легче, будто она вынырнула из глубокого колодца, заполненного теплой водой. Но вот какая странность огорчала ее: благовонная смола еще боролась с запахом тления; он не ушел окончательно, он все тщился вернуться.

—Я раза три слушал твою… гостью, Лусипу. Какой дивный у нее голос, чудесный голос, очень у нее…он… да.

Первосвященник замолчал, остановившись на полу­слове. На лице его застыло выражение: «Что за неле­пость я говорю?» Сан Лагэн поморщился, поднес паль­цы правой руки к левой ладони и растер невидимую муку. Должно быть, этот жест помогал ему сосредото­читься на важном.

—Она… как она сюда пришла?

Лиллу не понимала. Зачем он явился? Что ему понадобилось?

—Я услышала о ней от…

—а нет же! Именем Творца, скажи мне простую вещь: через какую дверь эта поскакушка вошла в Ла­зурный дворец?

Сан Лагэн осмелился перебить ее…. Иному человеку Лиллу не спустила бы такого оскорбления, но первосвя­щенник — простец. Он никогда не был по-настоящему своим в Лазурном дворце. Любил его покойный Барс да еще, пожалуй, Балле. Прочие уважали, побаивались, кое-кто сторонился первосвященника. Тот родился в хи­жине, на вытертой циновке, полжизни в качестве сиде­нья использовал связки тростника, а молоко мнил на­стоящим лакомством… Но почему-то именно его возвы­сил собор первосвященников алларуадских двадцать пять солнечных кругов назад. К тому времени Сан Ла­гэн успел вогнать в себя немыслимое количество табли­чек, но изъясняться любил просто… Поскакушка! Из ка­кой глухой деревни это словечко пожаловало в столицу? Слова иногда бывают так похожи на родимые пятна!

—Поскакушка?

—Э-э-э… замечательная девушка, замечательная… Мне нужен ответ.

И тут Лиллу встревожилась. Первосвященник вел себя необычно.

—Какой ответ? Как она попала сюда? Я узнала о ее искусстве и позвала

—Через какую дверь она вошла внутрь?

Сан Лагэн задал вопрос очень тихо. Кроме того, он постарался сделать так, чтобы в голосе не звучало даже и на ползернышка вызова. Царица испугалась всерьез. Редкий случай: она ответила, не задумываясь о смысле вопроса, хотя и не должно так поступать правителю.

—Она… появилась на лодке, украшенной цветами… так она попросила сама. И вошла через старые Паль­мовые ворота, со стороны реки…

—Но они же закрыты! Ими никто не пользуется Творец знает сколько времени.

— Специально для нее отворили ненадолго; по сло­вам Лусипы, старинному звучанию песен, которыми она собиралась нас одарить, должны соответствовать одежды на ней, язык ее речей и даже путь, ведущий ее к нам. А Пальмовые ворота — красивая старинная постройка…

Чем больше говорила Лиллу, тем больше ей каза­лось, что следовало бы молчать. Не было никаких ви­димых причин сокрыть от первосвященника правду. Но нечто боролось с волей и здравым рассуждением цари­цы. Отчего Сан Лагэн допрашивает ее? Смеет ли он задавать свои вопросы, не объяснив суть дела? К чему ведут его уклончивые действия? Ей почти больно было продолжать. Тревога охватила ее. и затворила уста.

— Выходила ли она с тех пор хотя бы один раз из Лазурного дворца в город? Просила ли доставить сюда ее пожитки?

И тут на Лиллу тяжкой волной накатила дурнота. Две золотые луны ее серег, казалось, сдавили уши с уде­сятеренной силой. К горлу подступил ком тошноты. Ца­рице никак не удавалось вдохнуть полной грудью. Толь­ко воля ее, воля правителя, не смеющего показать свою слабость, мешала выпроводить первосвященника и по­слать за лекарем. На миг она прикрыла глаза. Пусть Сан Лагэн думает, что она копается в памяти, отыскивая от­веты. Пусть.

Когда она вновь подняла веки, перед ней сидел чер­ный трехрогий урод, слюни тонкими веревочками тя­нулись у него из пасти, маленькие свиные глазки нали­лись кровью. Трупное зловоние непобедимо торжество­вало в воздухе.

О нет, Лиллу не испугалась. Теперь она знала, как ей поступить. Сан Лагэн, великий столп Храма, не может быть ни чудовищем, ни магом. Слишком сильна была в ней способность мыслить холодно и побеждать силой ума все невозможное. Она давно приучила себя: невоз­можное просто не стоит принимать в расчет. Пусть все внутри надрывается в едином вопле: «Беги!» Она, царида баб-аллонская, не приучена сдаваться наваждениям. «Я больна. Как некстати…» — сказала себе Лиллу.

«Творец! Творец! Что ты делаешь со мной? Только не сейчас! Освободи меня от… от… этого».

Урод медленно оплывал, рассеивался, серьги ослаби­ли хватку, вновь отступил этот проклятый запах. Но дурнота все-таки не оставила ее окончательно. Царица, сколько себя помнила, всегда терзалась слабостью и уяз­вимостью тела; дух должен быть сильнее, он и стал сильнее… И что для духа ее побороть простую хворь? Придя в себя, Лиллу встретила пронизывающий взгляд первосвященника. Изо всех людей, чьи решения созда­вали мэ Царства, он считался добрейшим… Но только не сейчас. Неужели она призывала Творца вслух? Спраши­вать не надо бы… Уггал Карн как-то говорил о первосвя­щеннике: «Я чувствую в нем большую мощь. Но не по­нимаю, как она устроена и на чем держится». Сейчас собеседник внушал ей безотчетный страх.

—Ее покои недалеко от моих. Я не слышала, чтобы она хотя бы раз выходила в город или спрашивала о пожитках. Все принадлежащее ей — кроме того, в чем пришла,— получено во дворце.

—Вчера я разговаривал с одним из прозорливых священствующих. Наша беседа исполнена была мира и покоя, мы не касались важных дел. Я упомянул имя певуньи, и тут он признался, что ни разу не видел ее, хотя слышал о новой обитательнице дворца много раз. Я на всякий случай в тот же день спросил о ней у другого и у третьего священствующего. Тот же резуль­тат. Пришлось собрать всех шестнадцать и…

—…ни один?

—Похоже, мое старичье прошамкало нечто серь­езное.

Сан Лагэн не обвинил ее ни в чем. Более того, он самое возможность вины возложил на магическую стражу подчинявшуюся Храму. Он избежал резкости. Но и в таком виде его слова означали непередаваемую жуть. Шестнадцать священствующих, сменяясь по нескольку раз в день у входов во дворец, блюли его от нападения магов и порождений Мира Теней, — благодаря дарован­ной им Творцом особой способности видеть невидимое для простого глаза… Если некто вошел внутрь, избежав их взгляда, а потом умудрился ни разу не столкнуться с ними в течение нескольких месяцев, то…

—По воле Творца жизнь столь пестра! Могло слу­читься и простое совпадение.

Теперь она знала, чего хочет Сан Лагэн. И у нее, царицы баб-аллонской, матери царствующих государей, верной Творцу и Храму, нет никаких причин пойти против его желания. И все-таки внутри нее заходилось в крике, подобно пойманной птице, пронзительное же­лание сказать «нет!». Она едва справилась… Она спра­вилась, объяснив самой себе: «Да не может быть».

—Испытание? Когда?

—Сейчас же.

—Да будет так. О результате мне следует знать пер­вой. Сегодня же вечером.

…В Архивном крыле дворца было место, где два ко­ридора перекрещиваются под прямым углом. Сан Ла­гэн расставил людей, да и сам встал на перекрестке. Самый юный из магической стражи, священствующий Аннарт, занял позицию чуть позади него, собой закрыв эту сторону коридора. Как жаль, думал первосвящен­нику что он хоть и глава Храма, но лишен прозорливо­сти и ему приходится брать с собой на опасное де­ло безусого юношу, едва ли не мальчика. Правда, силь­нейшего из всех, по словам прочих священствующих стражей… Оба вооружились обыкновенными бронзовы­ми мечами. Не важно, чем разить порождение тьмы, важно, в чьих оно руках. Для рук первосвященника оружие было явно тяжеловато: возраст не тот, чтобы запросто играть с нечистью в кошки-мышки… Прежде все это выходило легче. Сорок солнечных кругов назад он в одиночку гонялся по бесконечным топям Страны моря за сумасшедшим магом Наргелом из народа гутиев… теперь и не вспомнишь, в какой трясине утоплены Наргеловы косточки.

До чего же все стало даваться тяжелее!

Но в собственной твердости он уверен был более, чем в твердости кого-либо иного.

Сан Лагэн знал, что эта… это отправилось в архив. И на обратном пути не минует перекрестка. Осталось ждать и надеяться на помощь Творца.

Ждать пришлось недолго.

Когда странная пара — поскакушка и ее слуга — про­ходили мимо первосвященника, он просто позвал их:

— Эй!

Оба остановились и повернулись к нему. Этого мгно­вения оказалось достаточно для Аннарта. Под гулки­ми сводами полились слова древней молитвы. Значит — увидел.

Парочка шарахнулась в сторону, будто на них брыз­нули раскаленным оловом. Но молитва была еще и ус­ловным сигналом: с трех сторон к центру перекрестка двинулись двойки священствующих стражей с мечами. Восемь голосов заливали молитвой все пути к отступ­лению…

Девушка заметалась по кругу и вдруг издала рык — не хуже льва, загнанного звероловами. Слугу ее неизъ­яснимым образом притянуло к хозяйке. Его тело при­лепилось к ее телу и начало расползаться, — совершен­но как мокрая глина, если полить ее водой. Плоть со­единилась с плотью; девушка стремительно росла в размерах, спутник же ее исчезал, исчезал, исчезал! Она оступилась, упала и завыла, а когда поднялась, ничего человеческого в ней уже не было. Сан Лагэн ужаснулся. Чего стоила одна бычья морда с тремя стоячими зрач­ками в каждом глазу!

«Господи! Неужто сам Энлиль! Помоги же Ты нам!»

Ни на миг не прерывалась молитва. Запахло пале­ной плотью: похоже, существо, попавшее в засаду, мед­ленно поджаривалось под действием слов, обращенных к Творцу. Очертания его теряли четкость. Тело оплы­вало, и с него сыпался на пол черный порошок. Еще несколько мгновений — и посреди перекрестка стояла уже не искаженная, фигура чудовища, а непроницаемая темная туча.

Вдруг за спиной у первосвященника зазвучал крик. Он знал: поворачиваться не стоит, прерывать молитву нельзя. И еще того лучше знал, что не надо бы царице-матери следить за ними из секретного окошечка, пройдя в Архивное крыло по тайному ходу… Но Аннарту все это было непонятно: он оглянулся назад и сбился. Сейчас же из бесформенного облака в грудь ему ударила черная молния. Страж упал, меч его откатился в сторону, но над телом священствующего встал Сан Лагэн. Существо двинулось было в его сторону, однако молитва отшвыр­нула его прочь.

Энлиль вновь оказался на перекрестье коридоров, под ударами с четырех сторон. Жала мечей резали воз­дух в считанных шагах от него. Туча сжималась, на ее поверхности то и дело появлялись воронки, как будто невидимые палицы обрушивались на нее отовсюду.

И тут облако исчезло. Так бывает, когда хозяйка от­мывает грязное пятно: вот оно было, одно движение — и его нет.

Сан Лагэн разорвал материю на груди у Аннарта. У правого соска — пятно как от ожога. Тело мертво. Душа… ею распорядится Творец, судья благой и мило­сердный. Первосвященник заплакал.

Лиллу вышла, отворив потайную дверцу в стене.

—Отчего ты плачешь? Оплакиваешь стража? Для него такая смерть — лучшее завершение мэ изо всех возможных.

—Да, я оплакиваю… И его. И еще тысячи людей. Война… никак не оставляет в покое нашу землю. Ни­как. Я каждый день молю Творца остановить… а вой­на… никак. Сколько еще людей должны умереть? От­чего… это… все… не останавливается? Я… не понимаю…

Та, что во дворце, опустилась на корточки и погла­дила рукой пепел на каменном полу. Черное пятно пепла — вот и все, что осталось от… кого?

Теплый. Пепел был теплым…

—Он жив…— сквозь слезы произнес первосвященник.

—Кто — он? — машинально переспросила царица. Она перевернула ладонь. Ну вот, пальцы теперь при­дется оттирать губкой…

—Это был Энлиль… древнее существо…

—Энлиль? — Царица не вслушивалась. Она ухва­тила щепоть пепла к помазала им губы.

—Энлиль… порождение мира Теней… Мы его… толь­ко… отогнали… да посадили пару волдырей…

Тихий стариковский голос тонул в рыданиях. Лиллу обнажила грудь и легла на пол. Она терлась о пепел щеками, лбом, плечами, подбородком, сосками… А Сан Лагэн все не утихал.

—Да замолчи же ты, наконец!

***

В 6-й день месяца аба царь урукский узнал о недоб­рой кончине своей сестры. 7-й день наполнен был тос­кой. 8-й скрасила ему радость от взятия Уммы, День 9-й прошел в никчемном и гибельном бездействии. На 10-й к Бал-Гаммасту пришел агулан Хараг и спросил, отчего отец и государь более не принимает женщин Урука.

—Я потерял сестру,— честно ответил Бал-Гаммаст.— Я не могу.

Хараг поджал губы. Люди Полдневного края так делают, когда хотят показать собеседнику, что луч­шего от него и не ожидали. Агулан бесстрастно про­изнес:

—Ты царь. Ты волен поступать как захочешь. Но город ропщет от твоего молчания, отец и государь. Вый­ди на площадь, сам объяви Уруку свою скорбь.

В первый раз за все месяцы, проведенные в старом Уруке, Бал-Гаммаст не сумел сдержать гнев. Просто не успел. Его затопило яростью в один миг.

—А ну-ка прочь отсюда! Я ничего не желаю гово­рить! Я ничего не желаю объяснять!

Хараг отпрянул. Посмотрел на лицо своего государя, вздрогнул и скорым шагом удалился.

Свидетелем их разговора был Мескан. И он подо­ждал, пока Бал-Гаммаст кусал собственную руку, уни­мая злобу. Подождал, не напоминая о своем присутст­вии ни словом, ни звуком. А потом подошел и загово­рил с холодной убежденностью:

—Отец мой Бал-Гаммаст! Невозможно так оставить это дело.

—А как?!

—Ты — государь, Тот, кто во дворце. Ты — узел, которым скрепляется Царство. Если узел ослабнет, все развалится. Не дай им заподозрить в тебе слабость…

—А я и слаб, Мескан. Мне так худо, Мескан! — Последние слова он почти выкрикнул.

—Я знаю. Это так. Но твой долг выше тебя. Сна­чала ты царь и лишь потом — человек. Выйди к ним, от этого многое зависит.

—Нет, Мескан. Сначала я человек. И моя душа но­ет. Дай мне побыть одному, потом, когда… потом… по­том я выйду.

—Мой учитель, Сан Лагэн, говорил: «Если долг тре­бует сделать нечто, а ты не можешь, то надо все-таки сделать».

Бал-Гаммаст поднял глаза. Перед ним был умный, преданный, чистый, как колодезная вода, человек… И — безжалостный. Пощады от него не жди. «Как мог ми­лосердный старик Сан Лагэн говорить такие вещи? По­чему он этого взял в ученики?»

Видно, лицо его скрыло слишком немногое — Мес­кан сейчас же ответил, словно прочитав мысли:

—Он сам когда-то был таким, как я. И когда-ни­будь я стану таким, как он.

Бал-Гаммаст сжал голову руками. Больше всего ему хотелось быть не здесь, не сейчас и не тем, кто он есть. Еще ему хотелось сжаться в комок и стать незаметным для всех. Но так не будет. «Творец! Значит, и это надо пережить. Дай мне сил. Дай мне сил. Ты один можешь дать мне сил, сколько нужно».

Город требовал его боли. Он мог ответить толь­ко подарком. Таким, чтобы сердце облилось кровью, но никто не увидел и не понял бы этого. Им понра­вится. В конце концов, они не виноваты. Такова цар­ская мэ.

Им понравится…

—Хорошо, Мескан.

Вечером царь позвал к себе старших людей Урука. Он постарался говорить, как должно это делать госуда­рю и как он не любил говорить.

—Я исполнял свой долг на ложе, выполняя обеща­ние, и сделал довольно. Теперь скорбь по сестре моей, государыне Баб-Алларуада и дочери царя Доната Барса, отвращает меня от лона урукских женщин. Но пусть никто не смеет упрекать меня в недостатке внимания к городу. Попирая скорбь, сегодня я еще один раз возля­гу с женщиной, попросившей этого дара.

И он прошелся взглядом по лицам. Да, им понрави­лось. Но было два или три человека, скорее напуган­ных, чем довольных. Им Бал-Гаммаст был благодарен более, чем кому-либо еще в последние месяцы.

* * *

Их оставалось еще много — женщин, хотевших цар­ского ложа. «Бог рассудит»,— объявил Бал-Гаммаст. По жребию ему досталась некая Анна, дочь писца Анагата, оставшегося верным в пору мятежа, а потому убитого.

Незадолго до полуночи молодой царь, ожидая, когда приведут к нему эту самую Анну, сидел на ложе и му­чился гадкими сомнениями. Да, он решился сказать все, что надо. И с недобрым удовлетворением отметил, сколь изумлен Мескан. Но теперь требовалось сделать все, что надо, а сил-то нет. Ему нестерпимо хотелось спать. В го­лову не шли забавы тела, мысли все время перескакива­ли то на Аннитум, то на отца, то на Садэрат, а то и вовсе на какую-то ерунду. За миг до того, как Анна Анагат вошла в его судьбу, Бал-Гаммаст размышлял о город­ских стенах: сколько дней он не интересовался строи­тельством? Три? Или уже четыре?

…Высокая, худая, тонконогая, широкоскулая, совер­шенно чужая. Длинные черные волосы — как трупы на поле боя, безо всякого строя и порядка. Тяжелый под­бородок. Пухлые губы. Мясистый нос. Улыбка — до­верчивая, как у ребенка, уверенного в том, что его сей­час не обидят, да и вообще все будет хорошо. О да. Улыбка замечательная. Бал-Гаммаст позабыл о груди и бедрах, о коже и… обо всем он позабыл. Даже о го­родских стенах. Конечно, он не обидит ее. Конечно, все у нее будет хорошо. Он очень постарается, чтобы все у нее было хорошо.

И голос у Анны оказался высокий и звонкий, совер­шенно детский.

—До чего же ты устал, мой царь. Как же ты устал! Пощади его, Творец…

Она подошла вплотную и ласково прижала голову Бал — Гаммаста к своему животу.

—Откуда ты… знаешь?

—Что ты устал?

—Да.

—Просто знаю. Как-то само собой.

Ребенок утешает царя. Так все быстро произошло! Анна увидела его и за один миг сломала ту стену, кото­рая всегда бывает между мужчиной и женщиной, встре­тившимися в первый раз. Бал-Гаммаст не знал, что го­ворить, и не хотел останавливать ее. Анна перебирала пальцами его волосы. Казалось, будто у нее и в мыслях нет — переходить к буйному поединку на ложе.

—Когда ты родилась?

—Двадцать солнечных кругов назад, мой царь.

Совсем не ребенок. Впрочем, какая разница! Бал-Гаммаста посетило странное чувство, словно он был от­цом Анны, но г то же время Анна каким-то непонят­ным образом была его матерью…

—Я буду счастлива уже тем, что обнимаю тебя. Бе­ли ничего другого не случится сегодня ночью, то и это­го будет достаточно.

Такой щедрости Бал-Гаммаст никак не ожидал. Он точно знал: Анна не лжет и действительно будет счастли­ва от самого невинного соприкосновения их тел. И так же точно знал, сколь многого она желает, сколь далеко про­стираются ее мечты. Бал-Гаммаст видел ее—до самых глубин души и не мог отыскать там, внутри, никакой грязи. Нежность, смирение, искренность и достоинство. Если бы кто-нибудь спросил у него, откуда взялась эта способность — заглядывать в душу — и как долго останется с ним, то Бал-Гаммаст не смог бы ответит. Он про­сто видел, да и все тут. Как Анна видела его усталость.

—Сядь ко мне на колени. Я постараюсь дать тебе все, чего бы ты ни пожелала.

—Да… — прошептала она.

Они долго сидели обнявшись, не говоря ни слова.

—Я так любил ее… Я так любил Аннитум. Очень любил ее.

—Сестру?

—Да, сестру.

—Расскажи мне а ней.

—Она… как… дикая кошка. Умная, непокорная. Не знаю, как про нее рассказывать. Я столько знаю про нее, но толком рассказать ничего не могу. Слова у меня сегодня путаются…

—Просто скажи, что она была хорошим человеком.

—Она была очень хорошим человеком. Она была моим другом. Она была очень хорошим человеком. Мне больно, Анна. И ничего с этим не поделаешь. Отца нет, ее нет, я один… Прости меня.

—Тут нечего прощать. Если тебе больно, расскажи мне что-нибудь другое. Давай ляжем лицом друг к дру­гу, как маленькие дети на берегу канала, и станем го­ворить о разных вещах, на только не о плохом. Или… в общем, о чем захочешь.

—О чем мы оба захотим.

Они так и сделали. Бал-Гаммаст, сонный и смущен­ный, никак не мог отыскать тему для продолжения их странного разговора. Тогда Анна спросила его:

—Что за народ — гутии? О них так много сейчас говорят, их все так боятся! А я ни разу в жизни не видела…

— …ни одного гутия?

—Ни одного. Если можешь, расскажи. Они… дейст­вительно такие жуткие?

—Пожалуй, тут есть чего опасаться… — И он гово­рил о Гутиях, а потом о путешествиях в дальние страны, а потом о том, каким замечательным человеком был отец, а потом о Лазурном дворце… Анна жадно внима­ла, время от времени переспрашивала, вставляла заме­чания. Одновременно их пальцы переплетались.

Кажется, он ненадолго задремал, а когда очнулся, уже Анна, ничуть не заметив его дремы, рассказывала о каналах и дамбах, об искусственных озерах и наступ­лении моря на землю — словом, о делах, которыми за­нимался Анагат. Все это интересовало ее гораздо боль­ше обычных девичьих забав.

Двадцать солнечных кругов — многовато для невес­ты. Впрочем, Анна не сетовала на судьбу. Как вышло, так и вышло.

Бал-Гаммаст слушал ее со вниманием. По словам Ан­ны выходило: быть великому потопу после великой суши и великого разора тонкой системы каналов. За каналами надо следить в оба, а война не дает… Царь мысленно сде­лал заметку — спросить у Мескана, и, если есть настоя­щая угроза, стоило бы сделать особые запасы хлеба…

Ему стало легче. Прошло полночи, тело требовало сна. Но Бал-Гаммаст все никак не мог оторваться от нее. Его пальцы сами собой принялись выводить на теле Ан­ны замысловатые узоры. Легчайшие прикосновения за­ставляли ее сбиваться, припоминать ход мысли, опять сбиваться… Он не торопился. Он хотел бы каждое каса­ние превратить в подарок. Долго, очень долго он поль­зовался одними только подушечками пальцев и лишь потом решился прикоснуться губами к ее шее. Тогда она положила ладонь на грудь Бал-Гаммасту, и он сам стал сбиваться в ответах.

Их беседа наполнилась ощущением неминуемости.

Ласки становились все требовательнее, а разговор — все хаотичнее. Но нет, Бал-Гаммаст не ждал с этой жен­щиной ничего медленного, постепенного, текучего. Мо­жет быть, потом… Он принялся целовать ей лицо.

Все произошло в несколько движений. За это время невозможно перелить даже сат масла из кувшина в кув­шин. А потом обоих сморил сон, и они уснули, не рас­цепив объятий.

Наутро Анна увидела обнаженного царя стоящим на коленях и молящимся. Она ждала, пока Бал-Гаммаст не закончил молитву, а затем сказала ему:

—Вчера, мой царь, ты обещал сделать все, чего бы я ни пожелала…

—Ты хочешь быть моей женой? Хорошо. Ты бу­дешь ею. Мы хотим одного.

—О! Мы точно хотим одного. Только я… сейчас… о другом…

—О чем же?

—Ммээ… о вчерашнем… в самом конце…

—Я понял.

—Мой царь! Еще раз, и подлиннее.

—А все остальное?

—Да мы родились мужем и женой! Прекрасное выдалось утро. И необыкновенно про­должительное.

***

Последний день умирающего месяца аба был вроде сковороды, на которой жарились миражи. Казалось, еще чуть-чуть, и вода обернется песком, а песок спечется в бурую соль… Из столицы в Урук прибыл бегун, худой, как сушеная рыба. Он передал: «Пехота ночи отбила старый город Баб-Алларуад и крепость его. Эбих Уггал Карн исчерпал свою мэ».

Пал крепчайший столп Царства. И… и… очень хоро­ший человек.

Земля Алларуад сильна была необыкновенными людьми. И вот они уходят, уходят, уходят… Отец, Асаг, Уггал Карн, кто из сильнейших остался? Первосвященник да Рат Дуган… Как будто само время, мелеющее, из­меняющееся под натиском зноя., больше не смеет принимать в свои объятия слишком крупных людей.

Бал-Гаммаст нашел предлог, чтобы уединиться на время от сумерек до полуночи. Ни Пратт, ни Мескан, ни кто-нибудь иной не должны видеть слезы царя в дни, когда Царство шатается и стены великого дома устали держать крышу. Даже Анна… Стоит ли дарить любимому человеку слабость и страх? Любовь — она вроде печи, и топить ее следует силой и щедростью.

* * *

…Он стал человеком вечера. У него ничего не оста­лось: ни власти, ни славы, ни имущества, ни дома. Его жена пропала невесть куда: ветер войны закружил ее и унес. Не важно. Он никогда не любил жену, а наслед­никами все равно не способен обзавестись. Он подур­нел. Здоровый жир сошел на нет, кожа болталась сухи­ми тряпками. Мышц под ней оказалось совсем немного, какие-то веревки, а не мышцы… Глаза ввалились, мор­щины рассекли пашню лба, синие жилы взбугрились на ладонях. Багровые нарывы на шее. Его плоть… как у снулой рыбы — все вялое, все лишено силы и жизни. Даже волосы поредели не по возрасту, добрая половина выпала безо всякой видимой причины. Он него исхо­дил мерзкий запах. Совершенно такой же, какой идет от подтухшей рыбины. Иногда он просыпался от соб­ственного крика: ему казалось, будто он карп и вольно плавает в канале, но кто-то прямо с берега всаживает в него острогу, вынимает из воды, и пронзительный ки­пяток воздуха выжигает ему жабры. По утрам он бросал взгляды на собственные плечи и живот. Знал, что не может такого быть, а все-таки опасался появления рыбьей чешуи… Иной раз он терял силы и валялся до­лю или две, совершенно беспомощный.

Непонятная болезнь поселилась внутри него и ста­рила тело намного быстрее положенного срока. Его отовсюду гнали. Он немного работал пастухом, но продержался всего месяц. Потом нанимался на самые черные и самые тяжелые работы, но никто не хотел дер­жать его рядом с собой более двух шарехов, даже и не зная, какая птица залетела в глушь и отыскивает пропитание подобно обыкновенному нищему бродяге. Тогда бродяга умножились на дорогах Царства, Тех, кто заби­рался в непроходимые болота и сколачивал банды, ско­ро находили и убивали. Царство любило внутреннюю чистоту, будь оно проклято… Другие, мирные, быстро пристраивались в какой-нибудь деревне или даже го­роде — порушено было слишком многое, рабочие руки требовались повсюду. И земля Алларуад еще не разучи­лась верить людям, просящим пищи и места под кры­шей, лишенным имени и желающим возобновить его си­лу или обрести другое. Привечали почти всех. Остав­шимся без мэ щедро давали в самые руки нить новой мэ. Но он оказался среди редких изгоев, которых не люби­ли, не понимая, почему не любят, даже не задумываясь, что отделяет их ото всех прочих.

В одной деревне под Иссином он отчаялся и закри­чал на старшину деревни, глубокого старца, упрятав­шего таблицу собственного лица в неровных линиях морщин. Отчего? Почему именно он? Тот отдал ему пяток лепешек, горсть фиников и мех с чистой водой, молча довел до кудурру на границе земель, которые тянули к деревне исстари, а там все-таки сказал:

— Ты, молодец, совсем простой. Из, новых людей. Таких мало пока, и все как глиняные. Ничего не пони­маете, ничего не видите. Это, молодец, очень древняя земля. Такая древняя земля! Здесь люди раньше могли больше, чем сейчас. Они все знали, холодно ли будет на другой день или жарко. Сколько будут идти дожди, стоит ли строить новый загон для скотины или амбар для зерна… Заранее знали, понимаешь? Раньше, молодец, тут невозможно было сказать хотя бы одно слово неправды. Еще нельзя было написать хотя бы один знак неправды. Раньше, молодец, люди видели друг друга, чувствовали друг друга… не знаю, как тебе… посмотри, вон там — ка­нал. Он весь открыт перед тобой. Два берега, вода, трост­ник, птицы… И люди были так же открыты, все видно. Теперь, молодец, заглянуть внутрь и все там увидеть мы не умеем. Или совсем мало. Вот дед мой — тот умел. И сестра его — тоже умела… Я умею чуть-чуть, в деся­тую часть дедовской силы. Но кое-что осталось. Они все… мы все… мы… чуем, если от человека веет бедой, правдой, гневом, любовью или чистым злом. Многие са­ми не скажут, как это они чуют… Ты пришел, искал люб­ви, хотел жить между нас, хотел пристанища. Но сам ты никого не любишь, сам ты всем нам желаешь зла и гибели. Отчего? Я, молодец, не спрашиваю. Никто не спросит. Но такого человека никто не пожелает посе­лить рядом с собой. Может, в городе?

Он не стал говорить, что в городах Царства, в вели­ких старых городах, да и в гордых новых, его скорее всего узнают, а потому наверняка не захотят оставить в стенах. В малых же он сразу попадется на глаза пер­восвященнику или слугам его, и те прочтут его немед­ленно, как читал Людей тот самый дед проклятого стар­шины.

Все ослабело в нем, одна только ненависть клокота­ла, как варево в медном котле. Ненависть жгла его из­нутри. Ненависть не давала ему покоя. Он был слаб и давно бы свалился, чтобы испустить дух прямо на до­роге, но сила ненависти оживляла его. В ту долю он принял хлеб из рук старшины и плюнул ему на одежду. В той деревне он украл нож. Этим ножом он срезал длинную прямую ветку ивы и заострил ее с одного конца. Присоединившись к какому-то казенному каравану, он в ночное время укрепил острие, хорошенько поджа­рив его над костром. Потом выждал глухого времени между полночью и восходом, подкрался к одному из спящих копейщиков, охранявших караван солнца, схва­тил его за плечо и легонько потряс. Тот открыл глаза и получил удар колом в горло; подергался, истекая кро­вью, но умер беззвучно, — убей спящего, и он обяза­тельно вскрикнет или хотя бы застонет, а пробудив­шийся человек тихо расстается с мэ…

Он ничего не взял тогда. Убить — было его священ­ным долгом. Кража испакостила бы убийство. Ивовый кол он оставил в горле мертвеца, возвестив силам не­видимым, но могучим о своем действии.

Котел ненависти принял в себя щепоть кровавой приправы и ненадолго затих.

Он наловчился зарабатывать на жизнь игрой в дахат. В краю Полдня эту игру именовали «тавалети». Суммэрк называли ее «ки-эвен-ишиб». Ему даже дали прозвище Намманкарт — странствующий умелец. Явив­шись в город, он обходил постоялые дворы и питейные дома, обыгрывая каждый раз двух-трех любителей. Поч­ти всегда ему удавалось победить. После этого его про­сили убраться прочь, точно так же, беспричинно не лю­бя, откупаясь пищей и одеждой. Однако он заметил: сто­ило прийти в городской бит убари суммэрким, как его переставали гнать. Уродство его презирали, от запаха от­ворачивались, а от ненависти — нет. То ли ее здесь не чувствовали, то ли не считали за опасное лихо. А среди суммэрк было немало любителей побаловаться дахатом… В Кисуре он понял, что его ищут: убийство копей­щика не растворилось в пучине войны.

Недалеко от Шуруппака он переправился через Ев­вав-Рат и по бесплодным землям, по краю пустыни, иной раз целую долю или даже две не встречая человевеского жилья, устремился в мятежную страну суммэрк, бедные задворки Царства, где еще вился на ветру гибель­ный огонек мятежа. Города он теперь обходил стороной. Страшный месяц аб застал его в дороге и едва не погу­бил. Больной, истощенный, он поселился в вымершей, то ли покинутой жителями деревне суммэрк. Когда мог, выходил на реку и ловил рыбу. Ею и жил. Когда нена-зываемая хворь, губившая его тело, не позволяла встать или ловля рыбы не удавалась, он попросту голодал. С голоду иной раз он съедал пойманную рыбину живой, не разводя огня. Огненный месяц таммэет высушил ко­лодец. Он попытался было пить воду прямо из реки, но внутренности взбунтовались, не желая принимать внутрь мутное, вонючее, илом испорченное пойло. Ка­кое-то время он провалялся в беспамятстве. Чуть не умер. В полубреду увидел степного льва, забравшегося в дом. Застыл. Может, зверь примет его за мертвеца и не станет рвать?.. Лев обнюхал его, отвернулся и побрел прочь. Или это было всего лишь видение? Окончательно придя в себя, понял: надо добираться до старого города Ура, он тут ближайший. В Уре его никто не знает, и ни­кому не придет в голову искать его в этих местах. Сель­ские суммэрк, злые и бедные, могли продать его в рабст­во, а в городе все-таки царский энсн, войска, купцы… там порядок, там над ним не совершат беззакония, там мож­но как-то прожить. Он мечтал: дойти до города, зарабо­тать на пищу и жилье дахатом, изгнать из тела непонят­ную хворь, набраться сил… а там можно и возвращаться.

Потому что он хотел вернуться и отомстить. Да, именно так. Мстить. Долго, как можно дольше. Отби­рать жизни царских слуг и воинов сколько выйдет. Ес­ли получится, собрать отряд таких же бродяг, таких же поверженных героев этой войны,

У него ничего не осталось на этом свете, кроме не­нависти и мести.

Ненависть подняла его на ноги. Ненависть на про­тяжении двух долей ввела его по пустынной дороге. Не­нависть дала ему силы прикончить душегуба, попытав­шегося убить и ограбить его самого во время полуден­ного сна.

Наутро третьей доли едва живой Халаш, бывший лугаль нипурский, мятежник и убийца, вошел в ста­рый город Ур.

Последний, самый дальний оплот Царства в краю Полдня был занят армией суммэрк. У ворот валялись неубранные тела царских копейщиков. Голые, обобран­ные, изуродованные. Оказывается, лугаль Нарам из Эре­ду по прозвищу Гу, то есть Бык, не сдался. Оказывается, мятеж набирал новую силу. Оказывается, Царству все еще есть чего бояться.

Халаш поглядывал на низкорослых воинов суммэрк в кожаных, войлочных и тростниковых доспехах, с тя­желыми деревянными щитами, каменными палицами, бронзовыми топориками, длинными копьями. Теперь их дело, их война и их победа его не касаются. Халаш по­кинул войну, перестав быть ее частью. Его собственная, личная война клокотала внутри. Сегодня он — жалкий бродяга, мечтающий выздороветь и убивать. Кому нужно такое добро? Прийти к Нараму и сказать: «Вот я! Хочу биться рядом с тобой, как было когда-то…» На­рам… хорошо, если не казнит сразу, а всего лишь посме­ется. Ответит что-нибудь вроде: «Ты был лугалем, а те­перь ты куча старого тряпья, которое лучше бы под­палить, чтобы не разводить мокриц». А может быть, укажет на него, Халаша, своим бойцам; те молча про­бьют ему череп — таков обычай суммэрк… С ними тре­буется быть сильнее…— либо просто не связываться.

Нет, Халаш не желал, да и опасался просить мило­сти и возвышения у нынешних победителей. Его поло­жение в Уре оказалось ненадежным. Старая власть исчезла из города и не могла защитить его. Для новой власти он был малоценным, но все-таки небесполезным ходячим имуществом. Таким имуществом, которое спо­собно немного поработать, перед тем как испустит дух… Лучше всего было бы уйти отсюда, но для этого не было сил. Все, что оставалось ниппурцу, — попытать счастья в игре и положиться на темных богов. Пусть он чужой для суммэрк. Но ануннакам Халаш был вер­ным слугой и собирается еще порадовать их сердца кровью алларуадцев… Узенькими кривыми улочками он пробирался к порту и безмолвно взывал к Ану, Иш­тар, Энмешарре… ко всем темным божествам, силу ко­торых знал. Но настойчивее всего Халаш взывал к Эн­лилю, прежнему своему господину. С этим — казалось бывшему лугалю ниппурскому — все-таки можно дого­вориться. Этот понятен. Этот попроще…

Гавань на великой реке Еввав-Рат почти пустовала. Здесь уместились бы десятки судов, но сейчас у при­стани стояли только четыре маленьких кораблика из просмоленного тростника. В воздухе носились запахи речной тины, рыбы, масла и свежеиспеченного хлеба. Рабы в набедренных повязках прямо посреди припор­товой рыночной площади вкапывали квадратный ка­менный столб, чтобы поставить на него каменного бол­ванчика… У суммэрк богов — словно капель в дожде, поди разбери, кто из них заявил право на гавань. Пор­товый чиновник лениво бранился с купцом из-за тамо­женной пошлины. За купеческой спиной стояли шесть вооруженных молодцов… «Это он напрасно. Наверное, молод. А значит — дурак», — про себя отметил Халаш. Из суммэрк выходили самые свирепые мытари Царст­ва. Пугай их, не пугай, они все равно возьмут сколько полагается и найдут сколько отобрать сверх того, ни­чуть не нарушая закона. Сами алларуадцы были мило­серднее… даже столичные шарт не шли ни в какое сравнение с суммэрк. А тут они стали хозяевами! Прячьте, люди добрые, серебро. Его из вас повыдавят, как вы­давливают сок из виноградной кисти…

Здесь, в порту, Халаш почувствовал, как его мэ за­медляется, замедляется. Будто переводит дыхание. Еще чуть-чуть. Еще самую малость потянуть перед… чем?

Значит, скоро опять понесется, как бешеный онагр.

Левый заплечный дух шепнул ему ободряюще: «Да­вай-ка займись делом. Дурачье только и ждет случая поделиться с тобой всем, что имеет». Правый пообещал: «До сумерек не будешь чувствовать голода. Дольше не могу».

Ууту еще не поднялся высоко, и жар его не скоро загонит всех в дома. Времени достаточно, однако и мед­лить не стоит. Ниппурец нашел подходящий постоя­лый двор. Здесь играли на вино и серебро. Он поставил себя и выиграл. Вновь поставил и вновь выиграл. К ве­черу Халаш был сыт и пьян. Он заработал на ночлег и на портовую девку. Здесь их называли звонким словеч­ком «каркидда». Та была рада случайному заработку и старалась вовсю. Воины-суммэрк норовили получить все даром, а уговаривать они умели. Вот, видишь, какой синячище? И тут. И еще тут…

Бывший лугаль вдоволь получил горькой радости скопца. Не следовало нанимать девку. Засыпая, Халаш поблагодарил Энлиля за помощь и обещал ему верную службу, если, конечно, понадобится.

Всю следующую долю он играл. А на третью обза­велся дюжим гурушем с дубинкой: теперь Халашу было что терять.

Ки-эвен-ишиб, игра мудрых… Имя ее, если перевести с языка суммэрк, означает «земля правителей и жре­цов». Но этот странный язык похож на цветок: из серд­цевины каждого слова растут лепестки множества осо­бенных значений: тайных, только женских, только муж_ских, только для жрецов, праздничных и походных,для устной речи и для письма. Ки — земля. Она же вроде бы и страна. Она же и народ, землю (страну) населяющий. Она же родная земля суммэрк. Она же власть — но не вся, а только определенных людей. Эвен — жрец. Он же правитель, царь. Он же в некоторых случаях — жертва, а в других — сила. Ишиб — тоже жрец, но другой, вто­рой, пониже. Помимо правителя-жреца есть еще прави­тельница-жрица эвенмин. Ишиб ниже ее по положению, и выходит, что он не второй, а третий. Но он же — по­стоянство, а иногда — вечность, в то время как «эвен» — это еще и чуть-чуть… ненадежность. С чем бы рядом «и стояло слово «ишиб», все становится прочнее камня… Выходит, ки-эвен-ишиб — родина силы и постоянства. А если взглянуть по-другому, то получится «народ веч­ной жертвы». И так можно накрутить с десяток значе­ний, если не больше. Язык Царства прям и правдив, его наполняет свет Ууту; хотя и нечего в Царстве любить Халашу, но разве не легче так говорить, так думать и так чертить таблицы? Язык суммэрк лукав, изворотлив и насмешлив. Его будто бы зачали на лоне Син…

В ки-эвен-ишиб, в старый добрый дахат, можно иг­рать вдвоем и вчетвером. Доска состоит из пяти квадра­тов: один в центре, и по одному прикрепляется к каждой стороне центрального. Все квадраты расчерчены на поля и каналы, пересекающиеся под прямым углом. Посре­дине — шестнадцать полей «храма» (у суммэрк их три­надцать). Рати игроков строятся каждая на своем квад­рате: белая рать, серая, черная и пестрая. Или только две. В каждой маленькой армии — пять земледельцев, три пастуха, два воина, ученый шарт, быстрый тамкар, могучий эбих, мудрый первосвященник и великий царь. Все они ходили по-разному. Еще четыре фигуры играли против всех: маг, чудовище, зверь и ворота в бездну. Их действиями никто не руководил; но на каждом тринадцатом ходу один из игроков выбрасывал черный кубик, и, подчиняясь приказу кубика, одна из ничьих фигур нападала на какую-нибудь армию, нанося ей урон, или же исчезала с доски. В дахате всегда была сильна слу­чайность… то ли высшая воля. На каждом четвертом хо­ду оба игрока по очереди выбрасывали другой кубик, белый, дававший тому, кто его кинет, какое-нибудь пре­имущество, подарок. Побольше или поменьше. Тот, кто занимал в «храме» большее количество нолей, считался победителем. Иначе можно было взять верх, истребив все неприятельские рати или все ничьи фигуры. Кроме того, в очень редких случаях победу мог принести счаст­ливый бросок белого кубика…

Первосвященник Ниппура — тот, которого суммэрк погубили в самом начале мятежа, — говорил, что дахат подарен людям Творцом для простой и приятной заба­вы да еще для изощрения ума. И нет будто бы в нем ничего, кроме деревянной доски да костяных фигурок. Никакой магии, никакого лиходейства. Суммэрк вери­ли в иное. Им казалось, будто все битвы на доске — отголосок сражений в иных, очень отдаленных местах. И не сами люди играют, но ими играют темные боги, а темными богами играет еще кто-то, неведомый «хозяин ки», у которого целый корабль имен… Другие утверж­дали, что по игре можно предсказывать судьбу игроков. Третьим казалось возможным убивать и воскрешать, передвигая фигурки по доске.

…Халаш играл самозабвенно. Прежде он подолгу ду­мал над каждым ходом, прислушивался к советам Ле­вого — пока не оказалось, что тот играет хуже него са­мого. Он уставал от каждой партии, как от хорошей драки. Теперь — иначе. Теперь он отвечал молниенос­но, тянулся к своим «ратникам» чуть ли не раньше, чем противник его отрывал руку от фишки, переставленной с поля на поле. Тем не менее ниппурец побеждал почти всегда, не реже одиннадцати партий из двенадцати. Иг­рая, он испытывал непередаваемый восторг.

И лишь невыгодный бросок белого кубика мог принести Халашу поражение. По странному стечению об­стоятельств бывшему лугалю обыкновенно доставались меньшие «подарки», чем его противникам. Иногда они давали столь значительное преимущество, что даже са­мая искусная игра не могла переломить ход партии. К исходу третьего шареха месяца аба он стал богатым человеком; а потом на протяжении одной доли проиг­рал почти все,— кроме себя, одежды и маленького ку­сочка серебра, едва достаточного для одной ставки.

Но никто не хотел ставить против него. Халаша слишком хорошо знали. 6 корчмах и на постоялых дво­рах гавани на Еввав-Рате, и на улице тамкаров, и у двор­ца правителя, и в квартале, где суммэрк собрали и посе­лили всех беднейших бедняков и бездомных нищих, и на площади у храма, прежде посвященного Творцу, те­перь же отданного жрецам божественного существа по имени то ли Наина, то ли Син, очень у суммэрк почита­емого… Одним словом, по всему великому городу Уру.

Наконец он сел за обеденный стол в маленькой небо­гатой корчме, где не был еще ни разу. Доска и набор фишек тут имелись. Хозяйка — явная алларуадка, судя по лицу, наряду и выговору, — поставила перед ним сикеру и финики. А потом принялась развлекать необык­новенно интересным разговором. Она сообщила Хала­шу, что цены на хлеб высоки, на вино еще того выше, зато серебро падает в цене; что у нее три дочери: одна рябенькая, но хозяйка хоть куда, вторая совершенно не слушается матери, а третья замужем; что сразу видно, какой он умный и сильный мужчина, настоящий пода­рок для одинокой и небедной женщины; что она очень боится потерять корчму, которую получила от Дворца в управление как вдова сотника-реддэм и за которую

получала хлеб, вино, масло и мясо, а теперь, смотри-ка, корчма вроде бы стала ее собственная, ведь где те­перь дворцовые шарт с их табличками? А серебра — как следует вести хозяйство — нету, и откуда его взять бед­ной, несчастной, одинокой женщине, разве поможет кто-нибудь по сердечной доброте; что вообще ужасно она не залюбила суммэрк, ведь нельзя же наводить такие дурацкие порядки: Творцу молиться нельзя, на конях ездить нельзя,— говорят, вредно и для коня, и для всадника,— на колесницах по городу тоже ездить нельзя, до­рогие украшения носить нельзя, даже настоящим солид­ным женщинам, и, того и гляди, лишишься своего дома…

—Дома? — меланхолично переспросил Халаш. Здесь он не был ни разу. Точно не был. Может быть, придет хоть кто-то и сделает ставку?

—Да, дома, дома! — подтвердила хозяйка. И с но­вой силой принялась лопотать о невиданных порядках. Сады вырубают, не любят суммэрк сады в городах, бу­дут строить дома на месте садов. А у кого-то уже ото­брали жилище, сказав, мол, не ютиться же избранному народу в хижинах! И, представь себе, не-знаю-как-те-бя-зовут…

—Намманкарт.

—Так вот» Намманкарт, хозяев переселили в квар­тал нищих… И кстати, вечером я буду кое-что чинить, и не желаешь ли помочь как раз после захода…

—Я болен.

И сказал бывший лугаль ниппурский. эти слова та­ким голосом, каким обычно отгоняют назойливого слу­гу. Корчмарка скривилась и убрела, вполголоса ворча о временах, когда вежливые мужчины сами собой по­вывелись, как выводятся мыши после наводнения…

Между тем Халаш не солгал ей. Он отъелся, зажили раны, перестали шататься зубы — это да. К нему верну­лись прежние силы, ведь в последнее время он спал на циновке под крышей, а не на земле, не на голом глиня­ном полу и не под открытым небом. Все так. Но прежний владыка великого Ниппура оставался хвор, безобра­зен и вонюч. Как же, должно быть, ей невтерпеж… А ему после той каркидды и думать противно о женщине.

Пища и вино ничуть не утоляли жажду Халаша. Варево ненависти требовало крови и смертей, а без это­го немилосердно жгло его изнутри, Он чувствовал, как плоть его истончается, и сколько ни корми ее, а еда не идет впрок. То, что поселилось в нем, требовало луч­шей жертвы — человеческой… Халаш ощущал свою бо­лезнь как часть самого себя. Как чувствуют собствен­ную руку или ухо. Боль смешивалась внутри него в в равной пропорции с непонятным наслаждением.

Ему нужно было много серебра, как можно больше, чтобы нанять воинов. Отправиться с ними назад, в ко­ренные земли Царства, и там убивать. Надо же так не­кстати проиграться… И никто не идет сюда…

— Ты Намманкарт?

Перед ним стояла тоненькая, невысоконькая, болшеглазенькая девчушка дет девяти-десяти. По обычаю бед-няков-суммэрк обнаженная по пояс. Длинная юбка из грубой шерстяной ткани. На талии – магический шну­рок дида, который суммэрк не снимают на протяжении всей жизни. Две нитки стеклянных бус на шее — Халаш прикинул цену, и цена им была — никакая. Волосы за­крыты тюрбаном из настоящей ветоши. Груди отсутству­ют, вместо них — два больших коричневых пятна. Кожа цвета ячменной лепешки, испеченной с толком. Руки — палки. Ноги, наверное, тоже, но их не видно. Два зуба выпирают из верхней челюсти подобно двум щитонос­цам перед каким-нибудь князем, опасающимся неожи­данного нападения лучников.

И вся она похожа на… на… хрупкий тонкостенный сосуд с драгоценными ароматическими смолами — одним словом на то, что не следовало бы ронять. Уро­нишь — неизменно разобьется.

—Я.

—Отлично. Я слышала о тебе. И я хочу сделать ставку.

Она бросила на стол кусочек серебра раза в полтора больше того, которым располагая Халаш.

—Но ты,..

—Принимаешь игру или как?

В самом деле, почему бы нет? Серебро девчонки ни­чем не хуже серебра любого взрослого мужчины. Какая разница? Хочет проиграть — так надо ей помочь.

—Да.

Она попросила у корчмарки доску, поставила ее на стол, потеснив миску с сикерой, и принялась сноровис­то расставлять фишки. Совсем как подвыпивший гу­руш. Ему бы ведь что? Ну, правильно. Поиграть, раз­бить доску о голову победителя, как следует подраться и опять хлебнуть винца. Так и эта… самая… хрупкая.

…Она играла в необычной манере. Пыталась убить всех его ратников. Борясь с ее натиском, Халаш едва-едва продвигался к «храму». Вскоре он понял, что свя­зался с игроком редкой силы. И даже усомнился: успе­ет ли встать на заветные поля. Силы его армии таяли. Он был бы в еще более тяжелом положении, если б не диковинное поведение белого кубика. На этот раз Ха­лашу определенно везло. Каждый бросок приносил ему удачу, хотя, видят духи заплечные и всякие иные силы, ни разу такого не было с тех пор, как он вступил на землю старого Ура.

Его противница передвигала фишки молча, бес­страстно, затрачивая на раздумья над каждым ходом ничтожное время. Поистине, странная девочка!

Вот кубик подарил ему возможность отказаться от игры. Это единственный предусмотренный правилами шанс ничейного исхода. Ставка осталась бы за Халашем. На миг он задумался: вот когда можно остановиться! И что там корчмарке потребовалось чинить? И не по-мочь ли ей?

Ниппурец внутренне содрогнулся. Чужая какая-то мысль. Кто волен остановить его, кроме него самого? Кто волен перегородить реку его воли? Зачем ему жен­щина и хозяйство? Зачем ему ничья в игре и малая толика серебра? Он пригляделся к позиции. Нет, стоит побороться. Еще есть силы.

Через десять ходов он понял: проигрыш неизбежен.

Халаш осмотрелся. Хозяйка ушла в дом. Никого по­близости нет. Место тихое. Что. лучше — свернуть мер­завке шею или просто как следует треснуть и забрать серебро. В любом случае надо срочно уходить из го­рода…

—Ну-ну. Не стоит, — произнесла мерзавка голосом очень серьезного мужчины. — Как легко читать твое ли­цо, мой любезный лугаль, повелитель священной кучки халуп… кх-м… впрочем, бывший повелитель.

…Как будто чья-то безжалостная рука влезла Хала­шу прямо в живот, ухватила его внутренности, потяну­ла наружу… и что-то там безнадежно обрывалось, лопа­лось, мертвело.

—Ты, Энлиль? Ты?

—Прежде, милейший, тебе удавалось выговорить: «Ты, господь…»

Мысли одна другой опаснее и соблазнительнее поне­слись обезумевшим стадом в голове у Халаша. Убьет? Да зачем ему… Возвысит? А раньше где был?! И поче­му — сейчас? Значит, понадобился. Может, просто при­шел насмехаться? Нет, этот — всем тамкарам тамкар, не станет зря тратить время. Нечто предложит. Соглашать­ся? Предаст, продаст, обманет… или нет? Надо разве­дать, надо поторговаться…

Левый заплечный дух: «Не сразу соглашайся, поиг­рай. Потяни. Он к тебе пришел, а не ты к нему». Пра­вый: «Сейчас твои лупала станут безумно печальными. Только не упусти его, простофиля!»

Халаш глянул на ануннака безумно печально.

—Зачем ты посетил меня?

—У меня для тебя есть дело. Жалеть не будешь. Вспомни, я и раньше был к тебе милостив.

Халаш подумал отстранение и холодно: «Если пред­ложит убивать царевых людей, надо соглашаться. Про­сто соглашаться. И помочь во всем». Но натура его не терпела простоты.

«Визжи!» — посоветовали ему. «Сделаю в лучшем виде, только рот открой…» — обещали ему. И бывший лугаль завизжал:

—Кто ты такой? Ты предатель! Ты господин, пре­давший своего слугу, но кто из господ не поступает именно так? Ты воитель, предавший и погубивший це­лую армию. Но кто из сильных не поступает именно так? Ты… прежде всего я ненавижу тебя не за предатель­ство. Чем ты лучше лугаля ниппурского? Ты — господь мой? Но ты же и выше меня! Он был выше, царь Донат был выше, его шавки всегда были выше меня, но выше всех — ты! И сила твоя мне ненавистна.

Левый заплечный дух тихонько шепнул ему в ухо: «Смотри не переборщи!» А Правый предлагал свои услу­ги: «Хочешь, голос будет дрожать как бы от гнева и доса­ды? Очень правдоподобно получится. Не дури, к чему от­казываться?»

И голос у Халаша действительно дрогнул, задребезжал дырявой медяшкой обиды…

—Ты… бросил меня, как падаль…

Энлиль усмехнулся, и так это вышло странно! Пух­лые девичьи губки выдали ухмылку ведомого лихого ду­шегуба.

—О великий! О могучий! О победоносный! Как сла­док твой мятеж! Как красива свобода твоей души! Как: непреклонен твой нрав, о владыка… глиняного курятни­ка. Все-таки именно я дал тебе кое-что. Я не говорил, что даю навсегда Но на время ты получил, согласись, очень многое. Похитить мэ государя и пожить внутри ее чекан­ных: узоров — это всем подаркам подарок. Не будешь же ты спорить с очевидным?

Левый: «Не слушай его, тупица! Обманывает. Какие у него — подарки?» Правый приструнил его: «Ладно, Левый. Заткнись, наш-то, чай, не дурак, сам понимает…»

Халаш ответствовал, и лик его обрел выражение му­ченичества за правду:

—Я не верю им. Я не верю тебе. Мое благо — лишь во мне самом.

—Ну-ну. Дружок, набиваешь себе цену, как гуруш караванный. Пока был молод и крепок, ценился за мо­лодость и крепость. Теперь уже не тот, но зубы загова­ривать научился любому нанимателю… Сила твоя, бла­ге твое и твоя цена расчислены до последнего ячменного зернышка, до последнего глотка сикеры. Сколько стоишь, столько и будет заплачено.

Правый: «Хочешь, настоящую слезу пущу? Хочешь — настоящую праведную слезу?»- Левый осторожничает: «Слезу не надо. Вообще — никаких деревенских трюков».

Халаш между тем размышлял: «Был бы я тебе без­различен, ты бы ко мне не пришел. Был бы я ни на что не годен, отыскал бы ты другого. Не так часто к нище­му скопцу из Мира Теней приходят его хозяева…»

—Не следует мне с тобой иметь дела.

Левый: «Так и продолжай. Смотри не продешеви!» Энлиль:

—Хо-хо-хо. Спрашиваешь, что я тебе дам взамен? Правый: «Помолчи-ка сейчае. А я твое молчание сде­лаю скорбным и геройским. Понял?»

И Халаш скорбно молчит, точь-в-точь изувеченный храбрец, жертва великой войны. Смотрит на него Эн­лиль, усмехается и тоже помалкивает. Бывший лугаль ниппурский осторожно осведомляется:

—Спрашиваю, зачем ты здесь?

—Власть я тебе не верну. Лугаль не может быть скопцом, Правителю приличествует совершенное тело, а ты и это-то… носишь, как тряпки. Вернуть твоей пло­ти здоровье я тоже не могу; впрочем, это в твоей воле.

И хотел было Халаш ответить как следует — из-за кого он стал уродом, кто подвел его в решающей бит­ве? — но смолчал. Смолчал, потому что Правый почти насильно стискивал его челюсти, а Левый визжал, как роженица: «Заткни-ись!» Ануннак продолжал:

—Могу дать серебра. Столько, что ты сможешь вспомнить прежнюю свою жизнь… И еще — возмож­ность отомстить. Итак, мой подарок — серебро и кровь. Хочешь взять?

Правый: «Сейчас ты будешь красноречив. Очень крас­норечив!» Левый: «Время собирать урожай, время выта­щить карпа из пруда, время заколоть барана… Только сде­лай все… как бы нехотя…»

—А ну-ка цыц! Вы, два куска степного навоза, осме­лели? Будете немы целый шарех.

Халаш почувствовал чужой ужас — над правым пле­чом и над левым. Голоса обоих и впрямь немедленно умолкли, как будто кто-то могущественный ножом про­шелся по их невидимым глоткам… Значит… слышал? Он все слышал? Бывшему лугалю понадобилось время трех вдохов, чтобы в полной мере осознать свое положение и наполниться страхом до краев, как глиняную плошку наполняют ледяной сикерой в жаркий день. Ненужные, неправильные слова уже успели вылететь из него, рот захлопнулся с опозданием:

—Твои дары — обман…

Всего три слова, и он вновь сделался нем. Но лиш­нее уже было совершено.

Все люди вокруг, двое или трое их было, застыли. Вместе с ними застыла пыль и пресеклось дуновение вет­ра Птица в десятке тростников над головой — и та засты­ла, распластав крылья. Халашево тело отказалось пови­новаться своему хозяину. Ни крикнуть, ни защититься рукой, ни убежать… Он весь стал… как мягкий камень.

Ладони Энлиля, маленькой милой девчушки, ста­ли медленно превращаться в клешни. Настоящие рачьи клешни, только больше, гораздо больше. Темные, блес­тящие, с зазубринами на внутренней стороне, заострен­ные спереди. Две половинки левой клешни сжали горло Халаша. Правой ануннак разорвал тунику на его груди и вырезал между сосками знак «эну-геттхаш»— первый звук имени Энлиль и тайный символ божествен­ной власти ануннака надо всеми детьми глины.

Все, что мог Халаш, — это испытывать боль и зады­хаться. Энлиль с интересом смотрел на него. И когда перед глазами Халаша завертелись черные круги, анун­нак отпустил его. Бывший лугаль услышал ГОЛОС… Голос власти, такой же, как когда-то в Ниппуре:

—Ты мое имущество и не смеешь проявлять непо­корство. Ты сделаешь все, как я велю.

—Да, господин. —Каким-то чудом Халаш сумел от­крыть рот и пролепетать ответ.

—Неправильный ответ.

Клешня на горле сжалась еще плотнее.

—Да… господь,.. — просипел ниппурец.

…и еще плотнее.

—Я… умру… за тебя… господь… только… вели…

—Вспомнил. Молодец.

Клешня разжалась. Халаш чувствовал, как из ушей у него идет кровь — от одного голоса Энлиля… Орудия пытки исчезли в один миг, люди задвигались, все кругом ожило. Напротив бывшего лугаля сидела безобид­ная девчушка. Он схватился за тунику — все цело. Ско­сил глаза себе на грудь… не видно.

—Кровь пропала, но шрам останется навсегда, — спокойно сообщил ему Энлиль.

Чего больше было тогда в сердце Халаша: ужаса или гнева? Он отучился бояться чего-либо в этом мире. Если смерть неожиданно подступала к нему, страх, застав Ха­лаша врасплох, еще мог его одолеть, но потом улетучи­вался за один вдох. Поэтому первым вопросом ниппурца, после того как он пришел в себя, было:

—А сколько… серебра?

Девчушка расхохоталась хриплым басом пьяного старшины в рыбацкой деревне. Торговец-суммэрк, при­севший чуть поодаль, подавился куском мяса. Наконец Энлиль унял хохот.

—Теперь слушай, болван и мерзавец, что тебе при­дется делать,

—Слушаю, господь.

—Хорошо ли ты знаешь пустыню на Заходе?

—И пустыню, и города за ней, и Мелагу, и Маган, и море Налешт и великие города на его побережье…

—Оставь свою похвальбу для какой-нибудь деше­вой каркидды. Посреди пустыни, на Тропе Стекла, есть маленький оазис, суммэрк называют его Ки-Ан… Ты бывал там?

—Там давно не ходят караваны… Опасное место…

—ТЫ БЫВАЛ ТАМ?

Три слова — как три удара каменной палицей по голове.

—Да… господь.

—Там, посреди оазиса, крепость Анахт. Не те глиня­ные загоны для скота, которые вы тут строите, а насто­ящая крепость, из черного камня… только пустая. В ней давно никто не живет. Ты помнишь крепость?

—Я… помню. Мы бывали там с отцом… очень давно. Отец меня не подпустил к ней даже на полет стрелы… Говорил, что людям там… делать нечего.

—Твой отец — мудрый человек. Не может людям принадлежать место, которое когда-то называли Кровь Смерти — на языке, не известном, наверное, никому из простых смертных. Послушай, какая красота заключена в звуках этого языка: Кгэн’грах Траш’тмор.

На девчоночьем личике блуждала мечтательная улыб­ка. Халаш склонил голову в знак согласия. Да, мол, ко­нечно, мол, ужасно красиво… Наплевать и забыть на всю эту старинную чепуху.

—…А теперь это всего лишь Анахт» Имущество Хозяина… И соваться внутрь тебе действительно не сто­ит. Слушай внимательно. Ты отправишься туда на онаг­ре. Вот… серебро. Тут хватит на покупку онагра, пищи, воды и подходящей одежды. Отправишься туда один. Что? Что? Лицо твое плавится, как добрая руда в гор­не… Не бойся.

—Туда… нельзя добраться в одиночку… господь.

—А ты доберешься. Тебя, можно сказать, доведут, хотя провожатых ты не увидишь. Там… есть очень, очень тайное святилище кочевого племени, из которого родом ты сам. Овечьи камни.

—Овечьи камни…— огорченно повторил Халаш. На­до же, и об этом знает.

—Отыщешь там плоский камень с головой барана. Прирежешь над ним онагра своего и польешь камень его кровью. Пощедрее. Потом своей. Пары капель будет достаточно. Сразу после этого отправляйся к воротам Анахт, только не суйся внутрь. Ни в коем случае. Стой и жди. Оттуда выйдет караван… теней. Тени людей, без­гласные и не нуждающиеся ни в пище, ни в питье, ни в отдыхе. Тени онагров и иных зверей… не пугайся, они похожи на очень больших скорпионов, но для тебя они не опасны. Большой караван, очень большой, тебе не приходилось еще водить такие. Груз серебра, меди, но больше всего — драгоценных кедров.

—Я один, господь, не смогу уберечь… Девочка-Энлиль рассмеялась совершенно по-детски:

—О, там будет охрана. Тебе понравится, милейший. Зовут его… или ее? Не знаю, оно одно в своем роде. Имя — Хумава, Не приближайся к нему даже на пятьде­сят шагов. Может сжечь тебя… совершенно случайно. По ошибке. Не пытайся ему сказать что-нибудь. Или спро­сить. Или приказать. Оно само знает, как надо дейст­вовать. И поверь, более надежного стража не сыскать по всей земле Алларуад. Проведешь караван до самого Ура, до земель суммэрк. Здесь тени растают, и тебе придется нанять погонщиков-людей и воинов-людей. Не скупись, можешь потратить до трети от всего груза. Набери двад­цать раз по тридцать шесть человек, или вроде того. Бу­дешь начальствовать над ними, будешь у них караваноначальником… или князем, а хочешь, называй себя луга­лем… как пожелаешь. Твоя цель — Урук. Дополнительно найми людей в окрестностях города, там еще бродят без­домные… м-м-м… борцы… во множестве Возьми Урук, ра­зори его, снеси стены, убей жителей, засыпь колодцы. То­гда можешь возвращаться сюда и будешь богат.

—Двадцать раз по тридцать ше-есть? — с сомнени­ем в голосе потянул Халаш.

—Ты, сын свинаря, до обидного мало веришь в мою силу… Я уже начинаю задумываться: тот ли ты чело­век? Пригоден ли ты для серьезного дела? С тобой ос­танется Хумава, а это стоит целой армии. И с тобой будут кедры — еще одна армия.

—Я верю в твою силу, господь. Просто я… человек.

—Тем хуже.

—Отчего не бросишь ты на Урук горсть покорных суммэрк? Они ведь глина в твоих ладонях… Зачем,.. э-э…

— Тратиться? Иногда ты способен мыслить здраво. Прежде я и сделал бы так. Теперь в их городах и се­лениях из шести мужчин-суммэрк, способных стать воинами, не хватает трех. Они устали, их мало, из их войска волк Рат Дуган выгрыз слишком большие куски. Ничто, кроме богатства, не способно поднять их еще раз. Они не скоро восстановят силы… Хватит во­просов, принимайся за работу. Ты знаешь все необхо­димое.

Однако напоследок Халаш поинтересовался;

—А все-таки… сколько мне причитается?

—До завершения мэ на безбедную жизнь хватит. Теперь иди прочь.

Ниппурец ушел с гордым чувством победителя: су­щество великой силы не забыло о нем, явилось с пору­чением, вело торг и заключило сделку, обещавшую при­быль… И еще: оно было обмануто. Серебро! Разве стоит оно разоренного Урука? Разве сравнится оно с утолен­ной жаждой?

Ануннак, оставшись в одиночестве, медлил, не ос­тавляя Срединный мир, не уходя домой, за стену. Он утомился. Халаш… Каков глупец! Каков гордец! В сущ­ности, очень слабое существо, малопригодное для на­стоящего дела. К сожалению, ничего лучше нет. Во вся­ком случае, сейчас. Царство столь редко производит по­добный товар! И с таким упорством давит его, калечит и корежит, чуть только распознает склонность к порче подобного рода. Остается… что остается. И от этакого ничтожества теперь зависит успех великого дела! Пе­чально.

Очень маленький торгаш из Ниппура. И торговую мэ, как видно, ничем не выбить из его жизни. Мог по­молчать и получил бы все то же, но гораздо быстрее, притом не настроив против себя создание бесконечно более высокое. Но ему требовалось обмануть, набить цену собственной глупости, показать норов. Лукавая шавчонка. Орудие слабое и кривое, будешь сломано, чуть только необходимость в тебе отпадет. Было ты глиной, глиной же бессловесной и станешь.

Стражи баб-аллонские, словом жегшие плоть, и те не вызывают столь сильного отвращения. Обычные враги…

Халаш был совершенно прозрачен для Энлиля, про­зрачнее колодезной воды, прозрачнее ветра над морем. Ануннак родился в первый раз тридцать шесть по трид­цать шесть и еще два солнечных круга назад в глубокой норе между глиняных корней холма, которого ныне уже не существует — на его месте вырос великий город Нип­пур. Впрочем, Ниппур тоже когда-нибудь исчезнет… А тогда еще и Царства-то никакого не было. Тьма вла­дела этим местом, тьма насмешливо лепила причудли­вых созданий, лишенных живой души. Во множествен Он сам — порождение мертвой женщины и каменного зверя, не знавшего ни света, ни цвета, ни звука, ни запа­ха, находившего добычу по одному только теплу, кото­рое от нее исходило. Энлиль оказался так же силен, как и его родитель, но слишком чувствителен для своей мэ. Он знал боль, мог различать оттенки более темного и менее темного, кроме того, чувствовал существование могучего невидимого Хозяина… Не по запаху. В первой жизни он и понятия не имел, что такое запах. Зато у него была способность ощущать миазмы Владыки. От­куда бы ей взяться? У людей ее нет, и тем более обде­лены ею человеческие мертвецы. Следовательно, мать никак не могла наградить этой способностью. Отец… Ну, или нечто наподобие отца… не мог чувствовать свою принадлежность Господину, как не чувствует ее вещь… любая вещь: кувшин, скребок, топор… Он был обыкно­венным камнем, ожившим и почувствовавшим необхо­димость убивать благодаря малой толике магии. А вот сын его постоянно слушал зов. Наверное, сам Хозяин вмешался и сделал ему такой дар. Просто шутки рада;. Он мастер шуток… В первый раз Энлиль прожил семь­десят два солнечных круга, и еще четыре доли. Из них семьдесят два солнечных крута, плюс три доли он шел на зов, испытывал голод и боль, искал и не находка подоб­ных себе существ, истреблял всех, в ком чувствовал бие­ние жизни. Все это время он провел под землей, подобно кроту прорывая длинные ходы. Впрочем, тоща он еще не ведал, что такое солнечный круг, но зато имел об­остренное чувство времени… В последнюю долю жизни Энлиль вылез из-под земли, узнал солнечный свет и вместе с ним — самую страшную боль изо всех возмож­ных. Он хотел скрыться в норе, но земля сомкнулась перед ним и не приняла его обратно. Солнце убивало его медленно, оно поджаривало бледную плоть Энлиля от рассвета до заката. Сын камня сам не был камнем, его червеобразное тело страдало позорной уязвимостью… Энлиль свивал кольца, пытался вгрызться в неподатли­вую почву, в ужасе бился о нее и умирал. Иногда он слышал хохот и не мог понять, какая беда с ним проис­ходит вдобавок ко всему остальному, поскольку от рож­дения не способен был слышать, и понятие «хохот» ни­чего ему не говорило. В более поздних жизнях он сохра­нял память более ранних, и тогда ему открылся смысл смеха и значение слова «слух»… Первая смерть пришла к нему в закатный час. Уходя из мира живых, Энлиль чувствовал себя сгустком ненависти. Владыка судил ему провести еще семь жизней в неведении. Это были жизни одна другой страшнее, и каждая из них оказалась гор­ше предыдущей. Он научился копить собственную боль, гнев и отчаяние, капля по капле наполняя ими великий: колодец. Он научился причинять страдания другим жи­вым существам, а также делать эти страдания изощрен­ными и продолжительными. Он научился повелевать и отточил искусство власти в совершенстве. Только потом

Великий Шутник открылся ему, возвысил, одарил маги­ческой силой и женой. Ибо восемь начальных жизней Энлиль провел в телах, не приспособленных для плот­ского соития… Только потом узнал Энлиль величие Ми­ра Теней, существующего рядом с Поднебесным и Под­земным. Только погожему было явлено великое обилие магических существ, лишенных души, но исполненных силы. Хозяин открыл ему, что во всех мирах только три вещи имеют смысл: Наслаждение, Месть и Мятеж. Про­чее — иллюзия. Девятая жизнь посвящена была позна­нию наслаждений, Десятая — размышлениям. На заре одиннадцатой Господин призвал его на службу: «Ты бу­дешь учить других тому, чему я научил тебя».

Сколько стоит ничтожная ненависть Халаша в сравнении с его собственной? Дикарский слепок из глины, снятый с утонченного произведения искусства… Ни чис­тоты в ней нет, ни должной соразмерности.

Любопытно, какой инструмент потребен, чтобы вко­лотить в ниппурского торгаша единственную сверкаю­щую истину: нет разницы между злом и жизнью. Зло — это жизнь, а жизнь — это зло. Конечно, существует на­слаждение как один из способов, при помощи которые Господин властвует над тобой. Но наслаждение еще тре­буется заслужить… Халаш бесконечно далек от понима­ния сути вещей; оно и невозможно без долгого и тща­тельного очищения. Наверное, одной исчерпанной мэ для этого слишком мало…

***

…Такар Маддатарт из Кисуры в смерти своей жены невиновен. Освободить.

…Община на Соленых-Холмах на Полдень от старо­го Лагаша напрасно передвинула межевые знаки. Повинна вернуть их назад и заплатить Дворцу три мины серебра за разор.

…Ведомо лихой человек Хадат в ограблении иссинского Храма невиновен. Хадата отпустить, в Иссин от­править шарт Абадорта Тонкого Умельца и десятника Гана Щербатого с семью копейщиками для скорейшего розыска и ловли виновных.

…Общине старого Урука запретить базарные грузы и меры на урукский манер, введенные мятежным Эн­киду. Вернуть грузы и меры, общие для всего Царства.

…Земледелец Гашен-Кан со зла на торговцев Кисуры устроил два пожара в городе. Достоин смерти, но да бу­дет выкуплен за деньги Дворца. Повинен рыть каналы и насыпать дамбы до исчерпания мэ; в Кисуру и в свою деревню не вернется никогда.

Два писца скоро строчат тростниковыми палочками по мокрой глине…

Дела старого Урука требовали царского суда. Да и обычного городского суда они требовали ничуть не ме­нее того. В месяцы мятежа здесь судили мало: не того склада был Энкиду, чтобы разбираться в хитросплетени­ях законов/Потом некоторое время тут не было ни влас­ти, ни судей. Позже явился Уггал-Банад, и он хотел все успевать сам, но не успевал, потому что его ела поедом война… Кое-какие дела, неподсудные городскому прави­телю, он отправлял в Баб-Аллон, а там доискаться прав­ды было куда сложнее, да и время скакало боком, как испуганный кот, и все сомнительное в столице отклады­вали до поры до времени… откладывали, откладывали, откладывали, Сотник Пратт Медведь, кроме воинского «Уложения о наказаниях и поощрениях», составленного при Маддан-Салэне, иных законов не разумел, а потому и судить не брался. Старый Хараг ведал суд по торговым делам, и к нему стали приходить люди с просьбой рас­судить дело о мелком воровстве, об увечье или, скажем, о старом долге. По закону агулан не волен был разре­шать такие дела, но никто другой не мог, и он все же взялся делать то, что у него так просили. Бал-Гаммаст на третий день своего пребывания в городе велел Мес­кану тайно просмотреть таблички с приговорами Харага: не следует ли пересуживать? Тот чуть погодя от­ветил: где он, Мескан, мог понять обстоятельства дела, агулан вроде прав. Да и люди Урука с жалобами на него не приходили. Бал-Гаммаст кое-что велел Харагу боль­ше не судить; кое-что прибавил к торговому суду срав­нительно с прежними временами; пожаловал агулана дворцовым полем за добрую службу; выбросил решен­ное дело из памяти.

Но ни Хараг, ни Пратт, ни кто-либо другой не мог судить высших лиц Дворца и Храма, военачальников выше сотника, тамкаров и еще много кого. Никто, кро­ме царя, не мог завершить таблицу дела, за которое ответчику грозила смертная казнь. А если бы агулан взялся судить о земельных межах, наследстве и делах семейных, рано или поздно его убили бы. Один ли кто-нибудь в ночную пору всадил бы в него нож, или весь город посреди светлого дня явился бы порвать его на части — какая разница? Власть большая, нежели дается человеку рукой самого Творца, убивает неотвратимо…

Придя в Урук, Бал-Гаммаст в первые два месяца су­дил за себя и за городского судью, да еще и за пять или даже семь недостающих городских судей в соседних об­ластях. То есть изо дня в день помногу, и только самое срочное. Он бы поставил в судьи Мескана, но не может быть судьей городской первосвященник. Он бы поста­вил судьей Пратта, но не может быть судьей войсковой сотник. Он бы поставил судьей Харага, но тот отказался, и отказался честно, правильно, как должно: «Отец мой государь Бал-Гаммаст! Дед мой был медником, отец мой был медником, я медник, и дети мои унаследуют мой дом и мастерские. Творец создал меня не для суда. Если велишь, твоей воле сопротивляться я не могу, но добра из этого не выйдет». Так и остался Хараг при малом — торговом — суде. Кое-кого, обученного для судейского труда, прислали Бал-Гаммасту из столицы, хотя и да­леко не сразу. Судья, бежавший из Ура от нашествия суммэрк, отправлен был в недавно отвоеванную Умму. Упрямец отыскал в Лагаше некоего ученого шарт из нижних чинов, но большого умника и просил за него. Бал-Гаммаст разрешил поставить его судьей лагашским. А сюда, в Урук, вызвал прежнего своего воспитателя Лага Маддана. И угадал. Старик, бродивший в потемках у самого обрыва мэ, вдруг встрепенулся и ожил. Хвори, сросшиеся с кожей, костями и плотью его, угомонились, притихли. Неуклюжая бездумная дряхлость — и та от­ступила. Поговаривали, что судит строго; иные толко­вали, будто вышел из него большой гонитель на мздо­имство…

«Вот славно, — радовался юный царь, — хоть тут не вышло ошибки».

Месяц за месяцем он спал ровно столько, сколько требовалось, чтобы не свалиться.

…Караван почтенного тамкара Анга, по верным вес­тям из Страны моря, погиб весь, а шарт с таблицами в руках требуют от семьи тамкара вернуть большой ка­зенный долг. Казне следует уменьшить долг вдвое и отложить получение на полтора солнечных круга.

…Тамкар Горт-Кан из Урука задолжал лекарю Наг-гану десять мин серебра и отказывается платить, гово­ря, будто есть у него важное царское дело и на то дело он, тамкар Горт-Кан, потратил все свое имущество. По­винен заплатить долг за месяц, а сверх того еще две мины серебра лекарю Нагхшу и одну мину — Дворцу. Буде не пожелает платить, на Арамом деле лишится всего имущества.

…На земле Уммы появился странный человек Ярла-ган, смущающий умы хулой на Творца и творящий великие, но злые чудеса. Выслать в Умму свежую полу­сотню и с нею отправить двух прозорливых стражей из четырех, недавно прибывших в Урук с особым предо­стережением от первосвященника баб-аллонского. Каж­дые полмесяца донесения об этом деле из Уммы дол­жен получать сам Бал-Гаммаст и Сан Лагэн. Ежели стражи сумеют взять или убить странника Ярлагана, то царское разрешение на та им дано.

…Тысячник Уггал Губа из войска эбиха Дугана в гневе убил десятника, который бросил своих копейщи­ков и спасся из боя бегством. Повинен смерти, но по­лучает волею царя полное прощение и должен быть освобожден.

Царь Бал-Гаммаст, владыка половины земли Аллару­ад, на ложе своем познал множество женщин. Но души их были ему непонятны, а души Анны и Саддэ едва-едва приоткрылись. Он не ведая правильной семьи, не пони­мал, как это — иметь собственных детей и откуда взя­лись позволения и запреты в делах семейных, позже по­лучившие силу закона. Оттого болела его голова в те дни, когда жены приходили к нему, чтобы пожаловаться на мужей, дети восставали на отцов, братья тягались из-за клочка земли, а рачительный тесть давил послед­нее ячменное зернышко из дочери умершего зятя… Если б не война, прошедшая страшным разорением по всему краю Полдня, если б не ожесточение сердец, если б не страшная гнильг которой мятеж заразил эту землю, лю­ди были бы намного милосерднее друг к другу. Так говорили и Мескан, и Лаг Маддан, и даже Пратт Медведь. Сотник высказал ему всю государственную мудрость Царства в одной фразе: «Родня промеж собой должна быть ласкова, а не как сейчас!» Не важно. Бал-Гаммаст мог бы скинуть семейные дела на других, но судил их сам и только сам. Он дал себе зарок: заниматься этим, пока не дойдет до ускользающей от него сути, пока не научится решать такие дела так же, как владеет он ме­чом или искусством сложного счета.

Этому отец его не учил.

В 14-й день месяца уллулта ему досталось три таких дела, одно другого хуже.

—…Сын мой Алаган из квартала шорников, в меся­цы мятежа ты взял к себе в дом женщину из народа суммэрк, по имени Намэгинидуг, как рабыню и дал за нее серебро. Она жила с тобой, восходила к тебе на ложе и открывала тебе лоно свое?

—Да, отец мой и государь…— Шорник Алаган сто­ял понурившись напротив. Он прятал глаза и отвечал на вопросы едва слышно.

—Сын мой Алаган, была ли Намэгинидуг помощ­ницей тебе в делах твоего дома и в умножении твоего имущества?

—Была, отец мой и государь…

—Разоряла ли она тебя или, может быть, бранила? Отказывала от ложа? Воровала твое имущество? От­крывала лоно свое другим мужчинам? Выдавала секре­ты твои? Делала долги без твоего согласия? Бесчестила словом или действием твое имя? Или, может быть, она бесчестила твою семью?

—Нет, отец мой и государь, она… — Алаган отвел взгляд куда-то в сторону и жалобно добавил: — Она хорошая женщина.

«Чего ж тебе, черепку никчемному, надо? И сам ты не­казистый, и нет у тебя особенного богатства, и по ухваткам твоим видно, что с женщинами водиться ты не го­разд… Может, в ней все дело?»

Нет, положительно женщина шорника дурного сло­ва не заслуживала. Была она не очень красива, но и не страшна. К тому же во всем походила на самого Алагана. Так же стояла, не глядя в глаза Бал-Гаммасту, так же сму­щалась, и видно было, как трудно ей удержаться от слез.

Мескан шепнул ему на ухо:

—Может, дети?

—Сын мой Алаган, подарила ли она тебе детей и здоровы ли те дети?

—Да, отец мой и государь, она принесла мне сына… И сын тоже хороший вышел… спасибо Творцу.

Очень хотелось царю оставить судебную манеру — строить чинные тупые вопросы. Подойти бы к шорнику, тряхнуть его как следует и допытаться попросту. «В чем дело?» Может быть, Бал-Гаммаст и поступил бы так, да, бывало, и поступал… Но раз или два наткнулся на уста­лый взгляд, в котором столько было душевной муки: «Знал бы, в чем дело, наверное, и суда бы не потребова­лось…» Не говорили такого люди, но души их кричали об этом.

—Сын мой Алаган, ты не хочешь сделать Намэгинидуг своей женой из-за того, что она не верит в Творца?

—Все в точности так, отец мой и государь.

—Дочь моя Намэгинидуг, дорожишь ли ты своей верой настолько, чтобы она помешала тебе стать женой шорника Алагана?

—Я… отец мой… я… отец мой и государь… я… хоть завтра. Верю я в Творца. Моя старая вера мне не нужна… Хоть завтра я ее… я ее… переменю…—тут она всхлипну­ла, но рыданий на волю не пустила. — И женой его… мо­его… Алагана моего… стану… по обряду земли Алларуад… пожалуйста»… хоть завтра», хоть сегодня… я…

—Помолчи. — Бал-Гаммаст вновь обратился к шор­нику. — А ты, сын мой, видишь ли теперь, как исчезло препятствие, вас разъединявшее?

—Все равно… отец мой… и государь… Обычай наш уж больно несходен.

—Она была тебе помощницей в доме. Восходила на твое ложе и принесла тебе сына. Ты хочешь отказаться от нее, но из дома своего не прогнал. Ты назвал ее хорошей женщиной. Выходит, прежде не мешал тебе ее нрав и ее обычаи?

Шорник булькнул в ответ нечто невразумительное. Повинуясь внезапному порыву, царь спросил у истицы:

—Он хорошо с тобой обращался?

—Да, отец мой и государь… он… мой… Алаган мой— очень добрый человек.

—Вовсе же я не твой, Нимэ. Никакой я не твой… — вчетвертьголоса зашелестел шорник.

Рабыня его и наложница всхлипнула громче.

Вроде бы дало не стоило глотка воды. Чего проще! Рабства нет в Царстве, на этот счет существует древний и нерушимый закон Ууту-Хегаиа Пастыря. Серебро свое шорник безвозвратно потерял. По «Уложению о семейных делах, наследовании и чести» царя Бал-Адэна Великого в таких случаях наложница становится же­ной — если пожелает. А если нет, то может уйти от бывшего хозяина и получит при этом выкупное — не столь уж разорительное для прежнего владельца, но и не скудное. Кстати, если бы женщина завела себе раба-наложника, то и ей пришлось бы потерять столько же при тех же условиях… Не важно, Намэишндуг хочет остаться и готова принять новую веру. Закон говорит, она должна стать женой шорника. Существует множе­ство причин, по которым в Царстве разрезают нить бра­ка: измена, бесплодие, бесчестие, тяжкое преступление, совершенное одним из супругов, смена веры, некоторые болезни и добрый короб всего прочего… Только одно считается непозволительным: уйти жене от мужа или мужу от жены просто так, безо всякой причины, или по той незамысловатой причине, что супруг разонра­вился. Нить брака между Алаганом и Нимэгинидуг раз­резана быть не может.

Бал-Гаммаст знал верное решение. Но это не достав­ляло ему удовлетворения. Два человека жили дружно, родили ребенка, все у них ладилось, а тут вдруг оста­новилось на полном скаку… Отчего понадобилось шор­нику расстаться с его женщиной? Юный царь мог бы сейчас же завершить дело, но не желал сделать это, не поняв причины, породившей ссору.

Жестом он подозвал к себе Алагана. Тихо-тихо, так, чтобы не слышала Нимэгшшдуг, спросил у него:

—Любишь другую?

—Нет! Нет, отец мой и государь, нет! Как можно! И в глазах у него стояло бесконечное удивление,

будто Еввав-Рат разлился по второму разу за солнеч­ный круг…

Мескан молчал.

Тогда Бал-Гаммаст повернулся к Анне — сегодня он попросил ее быть рядом и следить за всем происходя­щим, не вмешиваясь. Она — женщина, пусть подска­жет, как все это выглядит с той стороны. Анна погля­дела на него внимательно.

—Не понимаешь, Балле?

—Знаю, что делать, но не понимаю — почему.

—Отложи.

—Что?!

—Отложи решение на день-другой.

—Ты сможешь объяснить мне?

—Я попытаюсь. От маленькой отсрочки не проиг­рает никто. Ни ты, мой царь, ни они.

— Хорошо. Мескан?

—Закон невозможно прочитать двумя способами. Нимэгинидуг — его жена.

…И все-таки Бал-Гаммаст решился отложить реше­ние на день. Второе дело, столь же ясное с точки зре­ния закона и столь же запутанное, если говорить о мо­тивах, запомнилось ему надолго. Мать судилась с род­ным сыном. Тот достиг совершеннолетия и потребовал дать ему долю из отцовского наследства — для самостоятельной жизни. Семья была богата, и мать, выде­лив требуемое, не оказалась бы на грани разорения. Но она отказалась. Закон повелевал ей выполнить требо­вание, однако она кричала, что нет и быть не может правила, по которому надо разлучить мать с сыном, а если оно кем-то и заведено, то самое время его от­менить. Потом пожаловалась Бал-Гаммасту на болезнь сына, на явное его слабоумие, от которого происходит полная неспособность жить отдельно и самому зани­маться делами дома. Бал-Гаммаст подозвал ее сына и, недолго поговорив с ним, убедился: никакого слабоумия нет и в помине. Тогда царь рассудил тяжбу в его пользу. Он и здесь не вышел за рамки закона. Более того, он понимал, в чем причина ссоры: мать не желала расставаться со своей властью над сыном, а сын уже тяготился ею.

Точно так же и Лиллу до последней возможности не хотела отпускать его от себя, всяко отговариваясь и уходя от правды. Она ведь даже не вышла попрощаться, когда Бал-Гаммаст отъезжал в Урук…

Рассерженная женщина взывала к Творцу, кричала о несправедливости, ругалась, плакала, топала ногами. Уходя, она крикнула: «Почему нами правит слецец, не способный увидеть очевидное!» — и тем самым зарабо­тала двадцать плетей.

Царь, уверенно и правильно завершивший дело, не­доумевал: зачем ей такая власть? Зачем им всем такая власть?

Третье дело оказалось хоть и сложным, но прият­ным. Разводились реддэм Шаддаган, сотник царского войска, и его жена, худенькая миловидная женщина лет двадцати пяти по имени Нагат. Сотник отыскал себе другую жену. По 8-й статье «Уложения о семейных де­лах…» он был вправе уйти. Нагат все время должала, и дом его не покидала бедность. Женщина ничуть не желала причинить зло своему мужу, просто ее мечтатель­ный характер и страсть к тонкому искусству стенной росписи превратили ее в большую беду для дома Шаддагана. Сотник никогда не ставил ей это в упрек, без­ропотно терпел и любил как мог. Но когда полюбил другую, предлог для расставания с Нагат отыскался без труда. Жена его столь же безропотно отпускала. Он ей оставлял серебро, сколько полагается по «Закону о раз­водных делах» царя Маддана II.

Только Нагат не желала принять серебро. И даже за­теяла судиться, лишь бы ничего не брать у прежнего своего супруга. Шаддаган сожалел, что вводит ее в огор­чение своим уходом. Нагат сожалела, что обязана при­нять у него серебро. Сотник отказывался забрать его на­зад. Тогда женщина сказала: «Я любила его и люблю до сих пор. Если Шаддаган не может жить со мной дальше, я отпускаю его с чистым сердцем и не желаю ему ника­кого лиха. Он принес мне бесконечные равнины счастья, по которым текут полноводные реки счастья. Теперь я ни за что не соглашусь взять у него хоть малую толику серебра или иного имущества: это непереносимо испач­кает мою душу».

И опять Бал-Гаммаст никак не мог вникнуть в тайную и невидимую суть происходящего. Чего ради крив­ляется Нагат? Что ей неймется? Весь город смеется над нею, и трудно понять, какие мысли привели ее на суд…

Впрочем, недоумение не помешало ему рассудить де­ло в тот же день. Он спросил только, есть ли у Нагат и Шаддагана дети. Оказалось — дочь, маленькая девочка. Ее поселила у себя сестра жены, не чая от Нагат доброго пригляда за ребенком… Тогда Бал-Гаммаст сообщил ре­шение. Своей волей он преступает закон Царства: все спорное серебро достанется девочке, а тратить его на со­держание будет сестра Нагат, половину же пусть отло­жит как будущее приданое.

Тем царский суд и отличается ото всех прочих, что царь выше закона, царь — источник закона. Если за­кон — на каждый день, то воля государя встает над ним в исключительных случаях. Лиллу говорила сыну: «Лучше бы никогда не пользоваться этим». Отец же думая прямо противоположное: «Закон ради жизни, а не жизнь ради закона. В общем, если потребуется, не стесняйся».

…За трапезой Бал-Гаммаст все улыбался. Анна не удержалась и спросила: отчего, мой царь? И он отве­тил — больше своим мыслям, чем жене:

—Нет, не должен Урук смеяться над Нагат, а дол­жен бы гордиться ею.

—Почему же? Она понравилась мне своей чисто­той, но чем тут особенно гордиться?

—Они оба, и Нагат, и сотник, были выше пустой корысти, выше обстоятельств, которые ломали их мэ. Если бы все Царство было сборищем хороших людей!

Мескан:

—Триста солнечных кругов назад оно и было таким. Балле, просто нам досталось… меньше… всего этого.

—Нам досталось меньше чего? Души? Ума? Благородства? Чего, Мескан? — переспросила Анна.

—Не знаю, как выразить это. Наверное, нам доста­лось меньше… высоты.

А Бал-Гаммаст все улыбался.

Двести пятьдесят солнечных кругов назад умер царь Бал-Адэн Великий, не оставив прямых наследников. Земля Царства осиротела. Кончилось время недосягае­мого величия, когда страна Алларуад плыла, будто со­кол в небе, над пенистыми бурунами соседских усобиц. Завершился покой. Все, кто мог претендовать на пре­стол, сошлись в долгой кровавой войне. Черная хворь дважды приходила, чтобы забрать жизни уцелевших. Гутии впервые глубоко проникли в плоть Царства и разорили старый Сиппар. Ветры гуляли над заброшен­ными полями, каналы зарастали, ветшали стены горо­дов. В коренных областях Царства объявилось войско самозваного государя, сторонники которого красили высокие овальные щиты в черный цвет. Так и говорили потом: «Хуже, чем при Черных Щитах…» Значит, со­всем плохо. Царь-мечтатель Уггал-Эган, случайно ока­завшийся на вершине власти, желал бросить свою стра­ну, посадить лучших воинов, священствующих, ремес­ленников и красивейших женщин на большие корабли, вывезти их в море и там скитаться, основывая новые державы, бросая алларуадское семя на чужих побере­жьях… Его сменил на престоле бессильный младенец, жизнью заплативший за свою царственную мэ. Наконец Черные Щиты пришли под самый Баб-Аллон и потре­бовали открыть ворота. Два самых сильных претенден­та из дальней царской родни, преодолевая ненависть друг к другу, сплотились ради последней битвы с само­званцем. Сколько воинов легло тогда у столичных стен! Казалось, хребет Царства переломлен и не подняться теперь увечной стране… Но нет, видно, ушла в землю самая буйная кровь, остальные же сумели договориться между собой. Алларуадские твердыни опять поднялись, опять зацвели сады, опять зазвучали флейты. Силы бы­ло очень много в Царстве, так много, что она выплес­кивалась через край. После того как Черным Щитам перерезали глотки, она, буйная эта сила, поубавилась вдвое, но еще не ушла совсем, еще можно было напить­ся ею вдоволь на землях великой и веселой страны Ал­ларуад. Еще знамена с золотыми львами на поле чистой лазури без страха плескались над зелеными холмами. И люди Царства не стали хуже, проще, криводушнее и корыстнее.

Бал-Гаммаст наизусть помнил исторические кано­ны об эпохе Черных Щитов. И еще он помнил стихи Саннаганта Учителя, сложенные в то время и о том времени:

Время было цветком,

Обратилось же в каплю,

Застывшую на лепестке

Под губительным зноем…

Злоба умножилась,

Как саранча или же отмели

На судоходной реке.

Перекошена суть городов и людей…

Однако же суть вернулась и была восстановлена.

Теперь — другое дело. Теперь Царство — вроде тру­па, оживленного волшбой какого-нибудь машмаашу. Хо­дит, но не дышит, сражается, но не роняет кровь, обни­мает, но не любит, сохранило память, но утратило жела­ния. Вроде бы и потерь, подобных тем, вечно памятным, нет, но жизненные соки остыли и загустели, вновь перекашивая сути… И как сладко было царю увидеть живое благородство среди людей, отданных под его руку Твор­цом! Остатки ли это неумершей плоти в теле мертвеца? Или из трупа, так и не успевшего распасться в мелкий прах, уже растут новые цветы? Не важно. Жизнь — сти­хия ошибок, но ее сила всегда благодатна. Бал-Гаммаст ни за что не выразил бы это словами, но его сердце от­лично знало, чему стоит радоваться…

—Балле, мой Балле, ты слышишь меня? Слышишь? Анна, подобно полуприрученной кошке, хотела либо всего внимания для себя, либо не интересовалась им совсем.

—Я слышу тебя. Я смотрю на тебя. Я люблю тебя. Она наклонилась над столом и прикоснулась ладо­нью к его щеке.

—Ты… хотел знать про шорника и его рабыню.

—Жену.

—Да. Жену, Тебе это все еще нужно?

—Именно сейчас мне это нужно больше, чем ког­да-либо. — Бал-Гаммаст не стал уточнять, что хотел бы послушать и про строптивую мамашу, и про дело Нагат. Алаган с его Намэгинидуг привели его в недоуме­ние, мать и сын — разгневали, а сотник и его бывшая жена порадовали; но понимание тайных глубин дела не пришло к нему ни разу за сегодняшний день.

—’Тогда слушай и не перебивай меня. Он, этот шорт ник, боится своей жены. Там была еще мать, судившая­ся с сыном. Так она боится своего сына. А Шаддаган и Нагат ничего не боятся. Ничего. Вижу я, мой царь, по твоим глазам, что тебе не стало понятнее. Сейчас я объ­ясню. Подожди.

Она выпила холодного молока, перевела дыхание и продолжила:

—Может быть, шорник и его женщина-суммэрк ла­дили друг с другом. Судя по всему, они отлично лади­ли. Но у него было столько власти над нею, сколько у тебя — над половиной Царства. А теперь всю власть у шорника отняли, она исчезла, пропала, нет ее. Вот он и боится, что добрая рабыня станет злою женой, скрутит его и захочет быть полной его хозяйкой. Он боится, мой царь, он боится, боится ее. А… эти… мать и дитя… совсем наоборот. Мать была госпожой и хозяйкой сына. Теперь она не желает расстаться со своей властью. А расстава­ясь, вопит о несправедливости. Нагат и Шаддаган ниче­го не боятся. Как видно, оба они владели друг другом безраздельно, а значит, ни один из них не был хозяином другого. Оттого и расстаются как человек с человеком, а не как человек с вещью…

—Ты говорила много, я слушал тебя, я радовался каждому слову, исходящему от тебя. Но я все равно не понял. Отчего так худо одним, когда они теряют власть, а другие отчего так боятся подчинения? Ведь это семья, родня. Анна, моя Анна! За властью, за страхом должна быть спрятана какая-то ценность. Как за крепкими сто­рожами. Но ценности-то я как раз и не могу разглядеть.

—Ты… можешь отпустить остальных? Бал-Гаммаст осмотрелся. Придется оттаскивать от

стола троих. Нет, этого делать не следует. Отец лучших и доверенных людей считал друзьями, и ему бы надо. Только вот друзей не гонят из-за стола.

—Пойдем со мной.

…В спальном покое она обняла его. По лицу Анны не­трудно было прочитать ее мысли: «Юный, неопытный, любимый…» Быть неопытным ему не хотелось. Впрочем, она не произнесла ничего этого вслух.

—Я расскажу. Это… еще будет у нас с тобой. На­верное.

—Что — «это», Анна?

—Иногда бывает вот как… Два близких человека за­водят меж собою целую страну из жестов, слов, улыбок и воспоминаний. В той стране идут дожди и светит солн­це, города поднимаются из ровной глины, войска бле­щут оружием, звучат флейты и гонги, о любви поют нежнейшие голоса… Но знают о существовании потаен­ной страны только двое. А иногда — только один из них, другой же едва слышит эхо тех песен и едва видит от­блеск того солнца… Никому, кроме двоих, основавших державу-только-для-себя, туда ходу нет. Она замкнута. Она создана быть потаенным краем. Она может быть не­вероятно тонка. Жизнь внешняя постоянно давит на нее и грозит разрушить. Если мэ хоть одного из двоих ис­пытает резкий перелом, то он станет способен, желая того или нет, изменить нечто важное в потаенном краю, а то и разрушить его. Власть бывает потребна, чтобы другой владелец державы-на-двоих не изменился. Власть; нужна, чтобы потаенный край жил как. живет…

—В твоем голосе, Аннэ, я слышу едва ли не гнев. Почему ты злишься?

— В мире есть то, чему надо оставаться неизмен­ным, и то, чему следует изменяться, развиваться. Дер-жаву-для-двоих, подержав немного в сердце, нужно разрушать. Всегда. Я уверена. Иначе до исчерпания мэ человек останется в… состоянии вечного месяца саббад… первого в круге солнца. Он не станет кем-нибудь, он не узнает ничего нового, он всегда будет жителем потаенного края, но и все.

—Что — неизменно?

—Любовь. Бог.

—Им больно?

—Кому, мой царь?

—Тем, кто разрушает свой потаенный край.

—О да! Тот, кто научился не испытывать боли при этом, — страшный человек, настоящее чудовище. Тот, кто готов смириться с этой болью,— великий че­ловек…

Бал-Гаммаст умел дарить, бывать нежным, чутко слу­шать другого человека, радоваться чужому счастью, но о потаенном крае он прежде не знал и не чувствовал ни эха, ни отблесков его. Слишком тонко, слишком хрупко, слишком бесполезно.

—Анна, у… шорника и Намзтинидут была своя…

—…замкнутая страна? Была. И он боится, что жена станет сильнее и грубее, ворвется и смахнет всю тон­кость. У матери… которая судилась с сыном, тоже было нечто… только сыну оно не нужно. Сын, может быть, и не заметил ее потаенного края… А сотник и Нагат… там все проще некуда. Вдвоем они держали замкнутую страну; потом ему захотелось другого, а она пожелала сохранить все в чистоте и неприкосновенности — для одной себя.

—Из-за такой чепухи! Знал бы…

—О нет! Для иных людей потаенный край дороже золота, чести и веры. Это очень дорогой товар.

—Не чувствую, Аннэ. Но понять… понять, кажется, могу. Все бывает в этом мире, под рукой Творца.

…На другой день Бал-Гаммаст спросил у Намэгинидуг:

—Ты любишь его?

И женщина ответила твердо, так, чтобы слышали все вокруг:

—Я люблю его больше всего на свете.

Сила внешняя, великая и добрая, дала юному царю понять: Намэгинидуг правдива. Правда ее любви пус­тила глубокие корни.

—А ты, сын мой Алаган, любишь ее? Шорник опустил голову и едва слышно сказал:

—Да, отец мой и государь… И этот не врет,

—Ваша любовь пускай пребудет в неизменности. Закон Царства и моя воля едины: нити, прикрепляю­щие жену к мужу, разрезаны не будут. Ты, Намэгини­дуг, примешь веру в Творца. И живите в мире.

Шорник и его жена ушли обнявшись…

Он судил еще раз, другой и третий семейные дела. Убедился, что сможет делать это когда пожелает и уже не пройдет мимо сути. Тогда Бал-Гаммаст передал суд по семейным делам старого города Урука Лагу Маддану. Мэ царя и без того не разрешала ему отдыхать вдоволь.

Старший агулан Урука, почтенный Хараг, стоял у ле­вой руки Бал-Гаммаста всякий раз, когда тот судил важ­нейшие дела. Никогда не размыкал губ, если царь не просил у него совета. Когда требовалось, давал совет, го­воря кратко и дельно. Не произнес лишнего слова. Не сделал лишнего жеста. Одно лишь изменилось в нем: на первых царских судилищах презрительная улыбка не покидала уст Харага. Потом лицо его сделалось во всем подобным глиняной маске. Более он не позволял себе ухмыляться.

…Кочевое племя, пришедшее с земель Элама, просит у Дворца и Храма мира, земли и веры; все готовы при­знать над собой царскую руку… Если Храм не против, Дворец дает мир. Землю поверстать в течение месяца — к Заходу от Урука, там, где особенно обезлюдели де­ревни.

…Мытарь Кан Хват в превышении таможенной пош­лины невиновен. Взял верно, не утаил для себя ничего. Освободить. Торговец, ложно его обвинивший, должен дать десять сиклей серебра за поруху чести.

…Шарт Мабатт в затоплении полей и фруктовых са­дов четырех деревень виновен, ибо неверно провел ка­нал. Лишается имущества и чина, отдан будет слугой тамкара на дворцовое судно — для дальних морских походов. Канал да будет засыпан.

…Энси Кисуры в недоборе людей на воинскую служ­бу виновен. Лишается правительского кресла, отныне будет простым сотником. На его место да взойдет ред­дэм Шаддаган…

Месяц уллулт выжигал травы.

Князь Халаш миновал передовые посты армии сум­мэрк, подчинявшейся лугалю Нараму, и оказался ровно на середине пути между Уром и Уруком. Нарам явился с большой свитой, подъехал на коне к Халашу, бросил на него оценивающий взгляд. Он, правитель Эреду и Ура, величавший себя чуть ли не царем Полуденным, слез со своего жеребца и поклонился Халашу, покло­нился в пояс, а свите своей велел встать на колени и согнуть негнущиеся спины так, чтобы кожа лбов поце­ловала землю… Нарам был по крови отнюдь не суммэрк, а чистейший алларуадец, родился в молодой семье, жив­шей на дальней Полуночи, за каналом Агадирт, в диких, Царством не охраняемых местах. Потом весь род его откочевал на землю Царства и рассеялся, он же осел в Эреду. Нарам славился холодной, ничем не перешибае­мой смелостью. Не боялся ни человека, ни зверя, смеял­ся над любыми богами, кроме тех, что оказывались бли­же шести шагов от него. Теперь в глазах его поселился ужас…

Халаш с трудом набрал в Уре воинов сколько веле­но — суммэрк, алларуанцев, пустынных кочевников и всякого иного сброда. Все они — все до единого — бо­ялись своего князя. Однажды он подслушал отрывок разговора: «…этот наш… отдал за силу все… получил уродство… оказался рукой… могучего существа… мог бы вернуть красоту и здоровье… но хочет… ненавидеть… быть сильным…» Они к Хумаве относились без особой опаски: держись подальше, и оно не тронет. А от Хала­ша ждали одного только лиха.

Ему было все равно. Он почти не говорил от самого Ура, а когда это все-таки требовалось, едва-едва цедил слова.

Страх прочно вошел в его плоть. И отнюдь не чудо­вищный страж пугал его. По отношению к Хумаве он держался того же мнения, что и вся армия… Просто… князь Халаш побывал у раскрытых ворот замка Анахт. Он видел, как тянулись наружу языки черного огня длиною в десяток тростников. Именно длиной, а не вы­сотой — пламя било не вверх, а в сторону, параллельно земле. Оно тянулось к Халашу и едва-едва не дотяги­валось. Халашу померещилось, будто бы вовсе не воро­та перед ним. Нет, не ворота. Лоно громадной женщи­ны удерживает в себе темный хищный мир, и стоит ему вырваться, нет сомнений, — миру нынешнему, простер­шемуся под солнцем, суждено быть поглощенным без остатка. Хрупкая каменная стена в шесть тростников толщиной отрезала тот мир от этого, и не будь она укреплена магией, перемычка рухнула бы в один день…

Наконец тени вышли из своего царства, а вслед за ними и Хумава. Путь до Ура они провели в безмолвии.

Тогда, путешествуя с караваном теней, Халаш по­нял: маленькие люди боятся больших людей, большие люда — еще больших, а те, в свою очередь, боятся бес­конечного ужаса, которому нет названия. Таким обра­зом, власть делит всех на низших и высших по коли­честву страха.

…На другой день после того, как его свеженабранная армия вышла в поход, Халаш узнал о дезертирстве ко­пейщика. Тогда он велел привести оставшихся одиннад­цать бойцов из дюжины беглеца, а вокруг них поставил других копейщиков, так, чтобы каждый, кто пожелает вырваться из круга, натыкался на металлические жала. Потом Халаш собственноручно зарезал одиннадцать че­ловек. Не торопясь. Деловито. Досадливо морщась, ког­да кровь брызгала в лицо. Всей армии было объявлено: бежит один — казнят дюжину, бежит дюжина — казнят шестьдесят воинов, пощады не достоин никто; следует присматривать за соседями. На следующий день князю принесли головы четырех дезертиров. Этих прикончили свои. Больше ни один из его людей не посмел удариться в бега.

Армия Дугана стерегла переправы через Еввав-Рат, она оказалась далеко в стороне. Халашу противостоял только гарнизон Урука…

* * *

К 5-му дню месяца уллулта в округе старого Урука был сжат хлеб — весь, до последнего зернышка. Амба­ры в краю Полдня — от зыбких границ мятежной об­ласти до лагашских топей, по которым проходил вели­кий эламский рубеж, — наполнились зерном.

Земля простиралась между городами, как старуха с дряблой кожей, иссохшей грудью и набухшими темными жилами рек. Каналы гнали по ее телу загустевшую мутную жидкость; клейма бурой, неживой травы пятна­ли его. Песок засыпал водоотводные канавы и поля. Не хватало людей, чтобы задержать его наступление, ожи­вить остовы покинутых деревень. Разрастались ржавые полосы бурьяна — там, где поля лежали впусте.

Нет, земля Алларуад не умерла. Она не умерла еще! Так много жизни влил в нее Творец! Так много света хранили ее сады! Так много силы оставалось в ее лю­дях. Война и зной истязали страну, но она все стояла, все не падала на колени, все никак не желала подста­вить горло под чужой нож… Царство, казалось, застыло, как призрак себя самого, трепеща в раскаленном возду­хе над землей и водой. И люди Царства, неутомимые земледельцы, непобедимые воители и мудрецы, хранив­шие светлую веру, все никак не иссякали на его равни­нах, как видно, не умели они смириться с уходом целой эпохи. Возможно, мэ их, мэ всей страны, ожидала чего-то, то ли человека, то ли вещь, то ли завет, то ли па­мять, то ли и вовсе нечто почти бесплотное, до сих пор не переданное младшему времени… А может быть, дому на острове прежде следовало погибнуть, а соленым во­дам — сомкнуться над его крышей, и только тогда одна эпоха осмелится прийти на смену другой? Не в смерти ли золотого дома родится то величие, который затмит красу счастливого Царства?

Многие люди томились тогда, переживая великую сушь 2509-го1 солнечного круга от Сотворения мира. Души их мучились ожиданием близкой тьмы, а тела страдали от смертной жары.

Юный царь и древний первосвященник терзались, быть может, более всех прочих, зная, что происходит вокруг них и подозревая, почему это происходит.

И Сан Лагэн в одном лишь Боге находил утешение. А Бал-Гаммаст как раз в день 5-й месяца уллулта узнал о небывалом на его веку урожае и возрадовался: Анна собиралась стать матерью.

* * *

…Земледельцы страны Алларуад не чаяли добра от земли, воды и неба. В иной солнечный круг они, сжав хлеб, сейчас же засеяли бы поля по новой. Земля Цар­ства во второй раз одарила бы их ячменем, как води­лось исстари… Но теперь нелепица с погодой ввела их в сомнение. Долго ходили толки: сеять все же или нет? Вокруг — половодье зноя! Однако в конце концов, положась на Творца, общины принялись за сев. Стар и млад молились, выпрашивая ранний дождь. До месяца арасана, богатого водой, и уж тем более до ливней калэма было слишком долго. Если ранний теплый дождь, случайно забредший в томительно-багровый уллулт, не приласкает землю, то хлебу — конец.

Дождя все не было.

…Раннее утро. Лучшее время для всякой работы. В утреннюю пору сильнее руки и звучнее голоса. Бал-Гаммаст давно покинул ложе и сейчас размышлял над грудой таблиц о многих вещах. О хлебе и мятежном Нараме, о судьбе Царства и караване с оружием из Эла­ма, о том, что стены Урука скоро будут ничуть не хуже старых, и о том, до чего опасен этот маг Ярлаган… Из-под Уммы писали: при первой попытке захватить его или уничтожить Ярлаган семерых копейщиков сделал тенями на воде… Хотя и сам едва ушел. Зато бегун из Шуруппака принес добрые вести: энси Масталан совер­шенно излечился.

—Балле! Под стеной объявилось волосатое чу­дище.

—Что, Пратт?

—Чудище. Нечто среднее между слоном и мною — руки все в шерстя. То есть лапы.

Бал-Гаммаст удивленно воззрился на тысячника. И Пратт, правильно поняв этот взгляд, пояснил:

—Это не просто козлиный горох, это важно. Царь, ни слова не говоря, пошел за ним. До сих пор Медведь ни разу не ошибался, отделяя важные вещи от… от… да хотя бы от козлиного гороха. Тысячник по дороге рассказал ему:

— Поначалу этот мохнатый буянил, попросту буя­нил, у задницы моей бабушки не спросясь. Разогнал всех от ворот. И никто ему сдачи не давал, понимаешь? Ни один.

—Он человек?

—Да-а. Только очень здоровый. Конь. Бык. Очень здоровый.

—И ни один?

—Нет, Балле. Караульный сотник насторожился. Надо же: разбойник безобразничает среди бела дня, а все его стороной обходят, и жаловаться на разбой никто не идет… Послал он трех копейщиков. Буян этот парень не промах — одному руку сломал, другому челюсть своро­тил, третьему копейное древко о плечо располовинил.

—Лучники?

—Сотник вызвал меня, и я уже лучников с копей­щиками выслал. Так вот, буян оказался умником. Отбе­жал в сторонку, дал нам побитых бойцов забрать. Стре­лам шкуру свою подставлять не захотел. А потом вер­нулся на место и прокричал: мол, покуда не явится ваш царек, покою не бывать. Зовите, мол… Резвый такой по­мет! Не догнали мы его.

—А теперь, Пратт?

—Теперь он опять там. И всем боязно выезжать из ворот… Так я подумал: верно, он непростая птица. Сто­ит тебе поглядеть.

Бал-Гаммаст добрался до стены и взошел наверх, в караульное помещение воротной башни. Глянул в уз­кую щель окна, прорубленного для лучников. «Не может быть! Нет, не может быть…» Далеко внизу сидел на корточках маленький чело­вечек — на таком расстоянии кто угодно покажется ма­лышом. И посматривал он как раз на окошечко, у ко­торого стоял Бал-Гаммаст, Чуял, надо полагать.

—Медведь, и ты его не признал?

Тот подошел поближе, долго вглядывался, потом утомленно потер глаза.

—Не знаю.

—Это Энкиду, государь мятежников. Зверь и хозя­ин зверей. Я видел его на поле в тот день, когда умер отец.

—Да я стрелял по ним, Балле, а не разглядывал! — с досадой ответил Медведь.

—Возьми двух лучников порезвее и пойдем вниз. Я знаю, чего он хочет.

Пратт перечить не стал. Вчетвером они вышли из ворот и направились к Энкиду.

—Медведь, до поры я встану у тебя за спиной. Хо­чу посмотреть на него вблизи.

Они приблизились к мятежнику. Шагах в двадцати тот остановил их жестом.

Был Энкиду грузен, широк в плечах, велик чревом и чернобород. На голове волосы приняли подобие пти­чьего гнезда. Ладони и впрямь поросли шерстью. Но лицо — вполне человеческое, правильное, почти краси­вое. Да нет, просто красивое: пухлые капризные губы, прямой нос, высокий лоб и черные глаза, почти круг­лые, широко распахнутые, словно у кокетливой женщи­ны, сочащиеся лукавством и силой.

—Меня послал к тебе царь Бал-Гаммаст. Чего ты хочешь?

—Во! Значит, верно. Людей моих поубивали, город мой отобрали, зверей моих пугают… теперь и женщин отвадили. Эй, ты! Зачем отвадили женщин? Совсем не идут ко мне. Зачем? Я давно не убиваю никого. Так. Давно. Вчера… сегодня утром… недавно… встретил у во­ды женщину… Она не хочет меня! Я говорю ей: «Зачем? Зачем ты не хочешь моей силы?» А она мне: «Царь у нас теперь другой, значит, и силе твоей полцены». Ой! Рань­ше так не было никогда. Давно. Я задумался. Долго ду­мал. Я задумался. Она ушла… Я задумался. Я пошел за ней. Я пришел сюда. Дай мне сюда твоего царя. Мы по­бьемся, и я убью его. Или он убьет меня. Я задумался, я понял: царь должен быть один. Не один — на болоте, а другой — в городе, а вовсе один. И он владеет всем. Я понял. Где твой царь? Мы будет биться. Верно.

—А может, подстрелить тебя, как бешеную собаку? И дело с концом.

—Э! Э! Не получится. Не получится у тебя. Убегу, увернусь, найду хороших людей, веселых людей, буй­ных людей, все тут поразбиваю, всех изведу. Дай царя! Все решим скоро. Я понял.

Бал-Гаммаст вышел из-за спины тысячника. Он ви­дел довольно.

—Я Царь.

—У! — отпрянул Энкиду. Мышцы у него на лице потекли бурной рекой. Вот запруда гнева, вот отмель удивления, а вот перекат досады… Люди так часто недооценивают искусство военного

человека! Какой-нибудь мастер золотых дел, великий умелец, хранит семейные секреты, открытые еще пра­дедом. Вряд ли он когда-нибудь задумается о числе сек­ретов, собранных старыми родами военной аристокра­тии Царства — реддэм» А там бывает и по два десятка поколений воинов, и по три… Плохо обученный копей­щик стоит двух совершенно не обученных людей. Один

хорошо обученный десятник стоит четырех копейщи­ков. А один потомственный реддэм, которого с трех лет набивали военной наукой изо дня в день, стоит доброй дюжины Десятников. Если бы люди обычные, земле­дельцы или, скажем, торговцы, представляли себе дей­ствительную мощь реддэм, то сторонились бы их как опаснейших чудовищ…

Бал-Гаммаст получил науку реддэм, урезанную на две трети. Сын царя воспитывался как правитель, а не как воин. Следовательно, он был чудовищем ровно на треть… Бал-Гаммаст не обладал ни изумительной вы­носливостью реддэм, ни их слабой восприимчивостью к боли, не ведал копейного боя и не владел искусством скорого заживления ран. При всем том он очень хоро­шо знал многое: меч, нож, топор, а более всего — ис­кусство скорого и беспощадного боя без оружия.

Перед государем старого Урука высилась гора мышц, весом превосходившая его вдвое, а ростом в полтора ра­за. Эта гора по имени Энкиду дралась без особых пере­рывов с тех пор, как мятеж распростер свою тень над краем Полдня. Она, эта самая гора, славилась бесстрашием и буйным нравом.

Говорят, под Кишем Энкиду оторвал кисть руки ко­пейщику, который попытался захватить его в плен…

Тем не менее Бал-Гаммасту было известно совер­шенно точно, что для победы над этой тушей, столь устрашающей на вид и столь неловкой в движениях, достаточно будет одного или двух правильных ударов.

«Творец, спаси меня от собственной гордыни. Отве­ди все недобрые случайности с моей дороги». Он подо­шел поближе к противнику.

—Балле! Государь! — с тревогой окликнул его Пратт.

—…Я принимаю твой вызов.

Энкиду почесал грудь и шумно вздохнул. Потоптал­ся, глядя в сторону. Почесал правый бок.

— Так не годится. Нет, так худо. Вот ты — молодой и маленький, тебя убивать нехорошо. Ты детеныш… Пратт сдержанно хрюкнул за царской спиной.

—…Ну ты не трус, понятно. Люди твои видят: ты не трус. Да. Но я с тобой драться уже не хочу. Думал — ты могучий, я приду и порву могучего, и спляшу на его спине, и буду хохотать, и буду веселиться… Нет, ты маленький, плохо убивать детенышей.

—Я готов, Энкиду. Начинай же!

—Да зачем это! Дай бойца.

—Какого тебе бойца? Пришел, встал у моего горо-да… Так либо сдайся мирно, либо сражайся, Я не дам тебе уйти.

Энкиду посмотрел на него, как голодный волк, на­верное, смотрит на лягушку. Убить нетрудно, но разве этим брюхо набьешь?

—Дай бойца вместо себя. Мне все равно, кого ты дашь. Дай большого, дай сильного, дай мохнатого, дай такого, чтоб рычал мне в лицо.

—В самый твой поганый пятачок… — вежливо по­дал голое Пратт.

—Вот! Дай этого! Сойдет и этот. Он сам хочет, чтоб я его пришиб. Славный зверь, крепкий зверь! Хочу его сюда.

—Таких комаров, как ты, моя бабушка не один, де­сяток прихлопнула на своей заднице.

Энкиду угрожающе заревел. Только что он выглядел человек человеком, а тут сильно переменилось его ли­цо… морда?

«Нет, я не убью его. Нет, я не хочу его убивать. Он страшен, но не зол. Отец не убил бы такого. Детены­шам, видишь ли, зла не желает…» Бал-Гаммаст отчет­ливо понимал, что за существо встретилось ему. Такие жили в мире изначальном, диком, едва-едва на шаг от­личающемся от мира зверей и трав. Первая древнейшая

эпоха была их домом, кое-кто еще помнил, наверное, как Творец, разгневавшись за некую провинность, вы­гнал старейших из своих садов и чертогов… Потом была эпоха тьмы, измельчания. Потом из океана тьмы вы­нырнул остро» Царства. Теперь и Царство дряхло; а вот родятся же такие… из иного времени. Отец как-то рас­сказывал о них…

Медведь и Энкиду продолжали переругиваться. Пратт — с нарочитой вялостью и безразличием в голо­ве, а лугаль мятежников — хрипя и порыкивая. Нужно было делать дело.

Бал-Гаммаст рассчитал три скорых шага вперед, удар и последующий уход низом. Он всего-навсего прикос­нулся одним пальцем к носу Энкиду. Тот завыл и отско­чил назад. Руки его сами собой потянулись к глазам: этот удар вызывает град слез.

Тысячник растерянно следил за ними, не смея вме­шиваться.

Бал-Гаммаст сделал еще один быстрый выпад. Он бил не совсем туда, куда надо, не совсем оттуда, откуда требуется, и далеко не с той силой, которую следовало приложить. Ему требовалось разозлить Энкиду, а не увечить его. И тот наконец рассвирепел всерьез. Бро­сился. Еще раз. И еще. Быстрее, чем должен был, по расчетам Бал-Гаммаста, но все-таки слишком медленно.

Царь уклонялся от ударов. Один или два раза под­ставился. Удары пришлись по предплечьям, вскользь.

Ему хотелось, чтобы горожане и воины видели их сражение, запомнили, как один царь одолевает другого, а потом рассказали об этом всем и каждому.

Он рискнул подставиться еще раз. Плечо. Вышло хуже. Кажется, содрана кожа. Ну и, наверное, довольно. Пора заканчивать представление Бал-Гаммаст, отыски­вая наилучшую позицию, потанцевал ещё немного пе­ред Энкиду, а потом ударил. После первого раза его противник застыл, не в силах пошевелить ни руками, ни ногами, но все-таки не упал, удержался. Куда Бал-Гаммаст бил во второй раз, не понял никто из наблю­давших за поединком. Разве что Пратт Медведь, да и тот больше догадывался, чем видел… Энкиду развернуло боком, пронесло не менее четырех шагов и швырну­ло лицом в траву. Со стороны казалось, будто лугалю мятежников нанесен страшный, безжалостный, калеча­щий удар. И мэ его, должно быть, иссякла… На самом деле Бал-Гаммаст спас ему жизнь, пожертвовав двумя собственными вывихнутыми пальцами. Если бить пра­вильно, то рука должна остаться цела, а душа против­ника неизбежно покинет тело. За ошибку, хоть и наме­ренную, всегда приходится платить…

«Плохо убивать детенышей…» — мрачно подумал Бал-Гаммаст. Энкиду неподвижно пролежал на земле сотню вдохов, или около того. Пратт смотрел на бывшего учени­ка своего с изумлением.

—Вот так-то, дедушка…

Наконец лугаль мятежников очнулся. К тому време­ни руки его были связаны кожаным ремешком. Впро­чем, Энкиду и не думал сопротивляться. Он обвел гла­зами вокруг себя и жалобно застонал, круглые очи на­полнились слезами. Весь он сделался тяжко-покорен, словно жеребец, которого только что укротили объезд­чики.

—Ты… — всхлипнул Энкиду, — все у меня отобрал. Проклятый ты, Царишко проклятый. Сильный, злой. Воли меня лишил, силу мою убавил… так плохо! Убей меня лучше. Что мне делать? Убей меня лучше. Убей меня!

—Нет.

Бал-Гаммаст вытащил у лучника из-за пояса нож, подошел и разрезал ремешок На руках Энкиду.

—Нет, убивать я тебя не стану.

Пратт вполголоса помянул драгоценную бабушкину задницу. Ему и так хватило сюрпризов на сегодняшний день.

—Ты — вольный человек, можешь уйти. От любой вины, какая бы ни отыскалась, я тебя освобождаю. Бу­дешь разбойничать, так поймаю тебя и казню без поща­ды, помни об этом. Ты царем никогда не был, и сейчас ты не царь, не бери себе чужое звание, иначе будешь наказан. Если захочешь остаться со мной, то станешь мне товарищем и младшим братом. Я дам тебе службу по вкусу. Выбирай сейчас же.

…Вечером того же дня, после того как Энкиду чуть не задушил его в объятиях, лекарь ловко вправил вы­вихнутые пальцы, страх выветрился из глаз жены, пе­ределано было много дел, а новообретенный младший брат, вымытый дочиста и переодетый, устроился спать на тростниковой циновке, отказавшись от иного ложа, так вот, вечером царь позвал к себе Пратта и пригласил прогуляться по саду.

—Знаешь ли, отчего я помиловал Энкиду?

—Балле, все его любят. Очень он… живой. Буянил он тут, буянил, а весь город не захотел дать ему укорот. Значит, он им нравится. Такие дела. Убивать таких не­хорошо.

—Да, Медведь. Ты точно сказал. Халаша, говорят, ненавидели. Нарама боятся. А этот… не знаю, как ска­зать… Зверюшкин.

Тысячник гулко захохотал:

—Зверю-ушки-ин… Охо-хо-хо… скоти-и-на… на зад­них лапах… — А когда насмеялся вдоволь, добавил: — Я до смерти испугался за тебя, царь. Балле…

И тогда Бал-Гаммаст почувствовал, что рядом с ним стоит единственный настоящий друг, человек, которо­му можно доверять безраздельно. Он обнял Пратта за плечо.

—Анна подождет меня сегодня. Пусть немного по­дождет. Хочу выпить с тобой вина, Медведь. Пойдем, что ли?

Пошли. Чуть погодя Бал-Гаммаст добавил;

—А еще он мне понравился. Не злой, сильный.

—Скотина здоровая. Рогов с копытами ему не хва­тает И хвоста на жопу…

* * *

…Он не успел спросить ее имени. А стража у входа в шатер почему-то посмела пропустить ее. Она задала вопрос:

—Ты ли тот самый Рат Дуган, по прозвищу Топор, который победил в сражении меж двух каналов, у ста­рого Киша?

Он мог бы выбросить ее из шатра. Мог бы для начала хорошенько расспросить, кто она такая и зачем ворвалась к нему. Он многое мог бы, но вместо этого ответил:

—Победил государь, мое дело было — выстоять.

Между ними было три шага. Тонкая, тоньше возду­ха, смелая, смелее пламени, быстрая, быстрее слова… девушка с браслетами плясуньи. Играет каждым шагом и каждым жестом. Глаза у нее необыкновенные… по ним было видно: сильная женская душа застыла в ожи­дании высокого. Да, застыла и все вокруг себя напол­нила тревогой.

День иссякал в предсумеречном колодце.

—Мое имя Шадэа.

Она сделала шаг вперед и запела. Голос ее звучал прирученной медью:

Когда над миром пепла,

И глины, и болезней,

Когда над миром боли,

Беспамятства и смерти

Влаадыкой станет холод,

В тот день восстанет птица

И воспарит высоко,

Из пыли и забвенья

Тогда восстанет птица,

И запоет столь нежно,

Как может петь лишь дева,

Чье имя — чистота.

Чье имя — чистота…

Шадэа сделала еще один шаг навстречу. Эбих почув­ствовал, как из его сердца улетучивается боль сданного Ура, великого старого Ура, оставленного алчным сум­мэрк… Он, Топор, не сумел удержать город и расстался с ним, как внезапно заболевшие люди расстаются с по­ловиной жизни.

Воскликнет дева-птица,

И царства встрепенутся,

И слово девы-птицы Над морем пронесется,

А города и горы

Склонятся перед ним.

Покинут обгоревшие

И старые знамена

Преданья утра мира,

Восстав для новой службы

Вокруг шатра той девы,

Чье имя — чистота.

Чье имя — чистота….

Еще шаг — и она почти коснулась грудью его тела.

Лучшая армия Царства не первый месяц отбивается, отступает, сдерживает, а сама не может нанести губи­тельный смертельный удар. Не будь ее — суммэрк за­топили бы половину страны. Будь она сильнее, мятеж бы стих, пропал без остатка. Знает Творец, он, эбих Рат Дуган, сделал все возможное, все, что умел. Он отдавал одного своего за двух, за трех мятежников… Он бился в рядах копейщиков, когда некого было поставить в строй. Он получил рану от стрелы и еще одну — от копья. Большего не сделал бы никто.

Но как же тошно было ему отступать?

И вот пришла худенькая незнакомая женщина, а с нею — прощение за слабость и за все неудачи.

У стягов соберутся

Князья благочестивые.

И светлолицых воинов

Дружины величавые

Последней битвы радость,

И славу, и молитву,

И гимны, и хвалу

Для Бога Всеблагого

Над лугом будут петь.

Их вестью о сраженье

Та дева одарила,

Чье имя — чистота.

Чье имя — чистота…

Ее дыхание соприкасалось с его дыханием. Смерт­ная усталость покидала его тело и душу.

Эти сражения — еще не последние. В таблице его мэ, мэ эбиха по Творцову Дару, ещё не начертана по­следняя строка.

К ним выйдет Вестник Бога

В плаще лазурно-львином,

И будет плащ тот соткан

Из пламени и неба,

Любви и благородства,

Из щедрости и чести,

Из звуков рек и трав,

В сады времен забытых

Велит вернуться Вестник

Всем тем, кто встал под стяги

По слову юной девы,

Чье имя — чистота.

Чье имя — чистота…

Он положил руку на плечо Шадэа. Он испытал вос­хищение ею. Он доверился ей. Она приняла его руку.

В сады из Предначалья

Давно пора вернуться.

Сады из Предначалья

Соскучились по людям.

К садам из Предначалья

Через долины тени

Тропой кровавой жатвы

Проводит войско Вестник

В плаще лазурно-львином,

И перед ним склонится

Воинственная дева,

Чье имя — чистота.

Чье имя — чистота…1

________________________________

1 Вольный перевод с шумерского принадлежит Д. М. Михайловичу.

 

Эбих и плясунья обнялись. Еще до полуночи они трижды выпили хмельную сикеру ложа.

 

* * *

Ту ночь, утомительно жаркую, неестественно жар­кую, как и весь сезон зноя солнечного крута 2509-го, Бал-Гаммаст вспоминал потом до последней черты. Столь темной и смутной была она, столь много плавало в предрассветном воздухе недоброй фиолетовой дымки, столь тих был тогда ветер — почти мертв, даже пламя в светильниках ничуть не колебалось…

Он проснулся от неприятного, резко-кислого при­вкуса во рту. В первый миг ему показалось, будто на противоположной стене выступила кровь. Но нет — просто тень, причудливо играющая, выбрасывающая тон­кие черные корни вокруг себя, как нависает тонкими воз­душными корнями над болотами и заросшими каналами одно дикое растение. Просто тень…

До его слуха донеслись сдавленные стоны. Кому-то, как видно, зажимали рот, не давая кричать.

Царь встал с ложа, покинув супругу, быстро одел­ся и вышел, взяв с собой длинный бронзовый нож. На лестнице он столкнулся с дежурным сотником-реддэм и двумя копейщиками: не одного его всполо­шили эти странные звуки. Про себя Бал-Гаммаст от­метил: очень хорошо! Хуже было бы увидеть полный покой стражи… Вместе они быстро отыскали источник шума.

Энкиду катался по циновке, сжав голову руками, ку­сал губы, шипел, стонал, жалобно всхлипывал, бранил­ся в четверть голоса.

Кислый привкус усилился.

Бал-Гаммаст отослал солдат, поручив сотнику найти Мескана и привести его сюда. А сам сел рядом и при­тянул к себе за плечи Энкиду. Курчавую его голову положил себе на колени. Темень, кажется, концентри­ровалась вокруг тела Энкиду, клочьями стояла в его бороде, плавала в волосах… Бал-Гаммаст погладил его. Энкиду как будто стало чуть легче, он уже не калечил собственные губы.

—У-у… у-у… не отпускает, проклятая…

—Кто?

—У-у… баба проклятая… что я ей сделал? Бо-ольно…

—Сейчас придет Мескан, он поможет.

—Оох… Я… не могу просто так быть с тобой… быть… у тебя… тут.

—Почему, Энкиду? Разве плохо я с тобой обраща­юсь? Разве ты не товарищ мне?

—Оох, не-ет… Ты… все хорошо делаешь… Ты… хо­роший… До тебя… давно… месяц назад… или солнечный круг назад… давно… я был простой человек. Потом при­шла женщина… черная», страшная… именем Иннин… то ли Иштар. Она… делала… оох… со мной… что хотела. Давала силу, лишала силы, заставляла служить… как онагра… а то заставляла всех служить мне… Она меня сделала царем… ну… извини.» я не хотел… я не хотел…

—Она заставила тебя?

—Ну да-а… Бо-ольно… все тело ло-омит… все мыш­цы кру-утит… Ох как худо мне, Балле, до чего же мне ху-удо… Она… мучила меня, а я не соглаша-ался… Она… показала мне… Во-от… говорит… твой мир. Во-от, гово­рит… солнце, вода, трава, люди… А во-от настоящий… мир. Это Мир Тене-ей… туда все приходят… когда упа­дет последняя капля мэ… На-а… говорит… смотри… какая тоненькая стеночка между ни-ими… оох… а! Я… видел: тонкая… стеночка… прозрачная… а там… за не-ей… жуть… вот… возьми… жука, возьми паука… стрекозу… волка… еще морское… не пойми что-о… и глаза… косые, огром­ные., лапы, жала, разные… тонкие палочки… шипы… все перемешано… так что у одного — от другого… не знаю, как рассказать… и все оно друг друга гложет… оох… я… испугался очень, я согласился. Лишь бы выжить там — когда помру-у… Она… тогда… вырвала клок тьмы отту­да и сунула… прямо в меня. Это… сейчас болит… везде.

—Она здесь, рядом?

—Я не зна-аю… Что-то рядом. Тянет из меня… жи­лы. Я хочу уйти. Выйду в поле…позвать к себе все лихое… дикое… сильное… живое… пусть соберется… я умру… но больно мне не будет…

—Никуда ты не пойдешь. Я не отпускаю тебя. Ле­жи. Как раз Мескан пришел.

Вместе с урукским первосвященником явился ста­рик, прозорливый священствующий из столицы. Бал-Гаммаст рассказал им обо всем услышанном. Мескан кивнул старику:

—Давай, Халлан…

Тот приблизился, встал над телом Энкиду и насто­роженно застыл, как будто прислушивался к едва раз­личимому голосу.

—Не могу понять… Дайте огня.

Слуги принесли два масляных светильника.

—Держите… у самого лица. У самого лица моего, да.

Слуги подняли светильники, и Халлан зашептал мо­литвы, прося себе помощи, а всем, кто стоял рядом с ним,— милосердия. Пламя, не трепеща, ровно устремля­лось вверх, глаза Халлана застыли, Энкиду в ужасе пе­рестал стонать. Бал-Гаммаст вполголоса велел принести воды: привкус во рту сделался нестерпимым. Халлан все молчал. Сделав два или три глотка, царь наполнился тревогой. Опасность. Кто-то или что-то желало предуп­редить его. Он почти услышал слова предостережения; не разобрал в точности, но одной интонации хватило. Он глянул в окно. В пору нисходящего уллулта рассвет долго набирает силу. До него, пожалуй, не менее стра­жи… Бал-Гаммаст вышел и распорядился, чтобы Пратт до восхода солнца поднял гарнизон, отправил его на сте­ны, три сотни бойцов привел к самому дворцу, да все бы сделал тихо, без шума и неразберихи. Бал-Гаммасту очень не хотелось покидать комнату Энкиду, но он рас­судил так: «Люди Храма пускай делают свое дело, а я займусь своим». Подумав еще немного, он вызвал вто­рого священствующего и приказал ему выйти к город­ским, воротам — тем, которые со стороны Ура Затем отыскал давешнего сотника, командовавшего стражей, и велел всех, кто явится с вестями, пропускать к нему ско­ро, без церемоний, но только под охраной и предвари­тельно отобрав оружие. Если потребуется его, царя, раз­будить, значит, пускай будят, не стоит медлить.

Затем его кликнул Мескан. Что?

—Отец мой и государь! Нет в помине никакой Иш­тар, Халлан видел ее раньше и узнал бы. Но на Полдень от города, может быть в одном дневном переходе, ка­кая-то темная туча.

—При чем здесь Энкиду?

—Он… меченый. Мир Теней поставил на нем свое клеймо. Если Энкиду захочет, именем Творца его мож­но очистить от подобной скверны. Но это… как глубо­кий рубец — остается на всю жизнь. Очистившись, он все равно будет страдать, ему придется терпеть боль и ужас в разных обстоятельствах. Особенно если непода­леку от него окажутся некоторые магические существа.

Раздосадованный, Бал-Гаммаст церемонно задал во­прос:

—Сын мой Мескан! Ужели дневной переход, по-твоему, соответствует слову «неподалеку»?

—Государь! Это беспокоит меня больше всего. Там… нечто сильное и опасное. Оно способно дотягиваться до Энкиду, быть может не желая того…

— Я понял тебя. Ты сможешь очистить Энкиду?

—Это совсем не сложно. Жаль, я не знал раньше…

—Так сделай это сейчас! На рассвете ты мне пона­добишься. Будь у меня.

Мескан склонился перед ним.

—И вот еще что… Когда закончишь, дай Энкиду вина. Немного. Чтобы утешился, но не напился.

—Я понял тебя, государь.

Бал-Гаммаст отправился досыпать. Он чувствовал: новый день потребует от него свежей головы. Надо вы­спаться.

А смутная ночь с 16-го на 17-е уллулта тянулась и тянулась.

…Он видел все тот же дом, великий светлый дом на острове, но сейчас Бал-Гаммаст не двигался к воротам, а удалялся от них. Дом уходил всё дальше и дальше, уплывал остров, и темное море бесилось у его берегов. Валы поднимались, кажется, к самым тучам, ветер сры­вал с них пенные шапки. Вода, закипая, билась на от­мелях и остервенело бросалась на берег. Иной раз ей удавалось выгрызть целую скалу…

О! Вот рухнул каменный щит, и под ним обнажилась глина, испятнанная множеством дыр и пещер. Остров разрушался все быстрее и быстрее. Горы падали вниз, люди, заламывая руки, носились по остаткам своих вла­дений, деревья кланялись под гнетом урагана. Корявые руки молний нещадно били по крыше дома.

Вот над морем высится уже не остров, а лишь ко­лоссальный глиняный столб с домом наверху. Вода, ка­жется, на миг прекращает свой неистовый натиск, но затем обрушивается с новой силой, удвоенной, утроен­ной, удесятеренной… Даже сквозь рык урагана и гнев­ные крики волн слышно, как столб подламывается с ужасающим треском. Водяной взрыв поднимается к не­бу. Тьма застилает глаза Бал-Гаммасту. Все кончено.

Все кончено?

Шторм утихает. Море больше не ярится. Вместо без­временной тьмы над ровной поверхностью пучины вста­ет робкий сероватый день. Бал-Гаммаст слышит тонкую музыку флейт. Она становится все громче и громче. Звучит, кажется, все: море, солнце над ним, свод небес и… корабли, во все стороны расходящиеся от места ги­бели острова. Было б темно, не было б и самого начала дня, и солнце светило бы тусклее луны, однако от каж­дого из кораблей исходит свет, яркий, сильный, легко рассеивающий мглу над волнами.

Бал-Гаммаст чувствует, что сам он парит как птица высоко над флотилией. Под ним плещут веселые флаги. И он же — на каждом корабле. Отчего— так? Отчего не может он собрать всех воедино, направить в одну сторону? Отчего все дальше расходятся корабли на по­иски новой земли? Бал-Гаммаст напрягает волю, пыта­ясь повернуть маленькие островки света друг к другу, но ничего не выходит. Музыка мешает ему. И в конце концов он и сам покоряетеся этой музыке, и летит с нею, и растворяется в ней… Иная рука, иная воля позаботит­ся и о нем самом, и о кораблях, и о моряках, и о час­тицах светлого дома, сохраненных капитанами. Суждено ли им собраться когда-нибу…

—Ты велел будить без рассуждений, Балле! Вот и вставай! — рычит ему в ухо Пратт.

За окнами рассвет. Бал-Гаммаст проспал без малого стражу,

—Встаю, Медведь…— и, пока не забыл,— сегодня дежурил сотник…

—…Дорт из столицы.

—Присмотрись к нему. Дельный человек. Что-то я в нем вижу… А теперь выйдите отсюда все.

Анна спала, не чуя никаких угроз, и шум ее ничуть не потревожил. Бал-Гаммаст поцеловал ее в плечо.

—Я вернусь к вечеру, моя любимая. В крайнем слу­чае — завтра.

* * *

— …Сколько их? Где они? Ответил Пратт.

—Из всего дозорного десятка уцелели два человека. Теперь нас ждут, Балле. Всего примерно шесть сотен бой­цов или, может быть, семь, но не больше. В основном — суммэрк. Десяток колесниц. Один из каждой дюжины — лучник. По виду — опытные головорезы, та еще падаль хо­дячая. Ко в целом все это мусор, Балле. Это помет. Они никогда не бились вместе. Они опасные, кусачие… бараны.

—Мы можем вывести в поле столько же бойцов, Медведь, луков у нас больше. И опыта больше тоже у нас. Еще останется достаточно сил для охраны города… Что? Что у тебя с рожей? Ну?

—Там, с ними,— кошмар. Не знаю, как назвать. Урод.

—Я знаю… — вмешался Мескан.

—Что это такое? Насколько опасно?

—Очень опасно, государь. Это тварь из Мира Теней, лишенная пола, лишенная души, лишенная жалости. Ее… его… зовут Хумава. Жгущий ужас. Последний раз это являлось при царице Гарад, и его натиску следу­ет приписать падение города Аталата, разграбленного и разрушенного. Помнят и другое его явление — при Бал-Адэне Великом. Тогда его отогнали с легкостью, но ведь то была эпоха Цветущего Царства… Другое дело сейчас…

Неожиданно Мескан утратил все свое хладнокровие. Он закрыл лицо руками и зарыдал. Плечи его сотряса­лись, сам он согнулся и никак не мог унять плача.

—Да что с тобой? Мескан!

—Моя бабушка… — начал было Медведь, но царь оборвал его:

—Не сейчас, Пратт… Мескан!

—Чем провинилась эта земля, Творец? В чем она ви­новата? Возьми меня, возьми нас всех, только… остано­ви… останови все это! Земля… гибнет… Зачем, Творец! Сжалься над нами! Я люблю тебя, не мучай же ты их всех! Пожалуйста! Я не могу остановить это… Скольких еще убьют! Я не.- я не могу… Останови… ты! — Он всхлип­нул.— Государь, может быть… тогда… по дороге в Урук… совершена ошибка…

Бал-Гаммаст подошел к нему, взял за плечи, при­поднял и как следует встряхнул пару раз.

—Нет, Мескан. Прекрати! Мне нужна твоя помощь. Плач прервался. Однако лицо первосвященника урукского оставалось мрачным.

—Все пропало, государь. Я… легко докажу, что нам не выдержать… его нападения.

—Да я и слушать тебе не стану! Помоги мне побе­дить! Этот город не должен пасть!

—Нам осталось… только оплакивать его злосчастную судьбу…

—Так. Я, царь и сын царя, приказываю тебе: на колени!

Мескан растерянно улыбнулся

—Но… государь…

Бал-Гаммаст схватил его за шею и рывком швырнул на колени.

—А теперь — рылом в пол! Живо!

—Я не…

Бал-Гаммаст помог ему ногой. Потом поставил ступ­ню на затылок.

—Почувствуй всю цену слез, Мескан. Почувствуй всю цену слабости. Почувствуй. Ты так хочешь жить? Так? Нам следует проявить неутомимость, бодрость и усердие. Встань.

Мескан повиновался.

—Прости меня. Я не хотел нанести оскорбление… ни тебе, ни твоему сану. Но… мы слишком много опла­киваем свои потери и свое бессилие. Мы слишком мало действуем. Сегодня будет иначе. Ты поможешь мне?

—Да.

—Ты простишь меня?

—Да.

—Чем это можно убить?

—Простым оружием… но… это очень долго и очень сложно. Требуется много живых щитов… а у нас их всего два…

—Живых щитов?

—Я расскажу… Но прежде… Прежде мне следует дать войску и тебе, государь, одну зыбкую надежду. Хумаве… Любому подобному существу не положено выхо­дить за пределы Мира Теней. И Творец, если мы пожелаем проявить твердость, наверное, вступится за нас, чтобы изгнать Хумаву из мира человеческого обратно, в мрачные пределы…

— Да ты пойми, тощий, — перебил его Пратт, — мы будет драться, мы размажем эту падаль, хоть бы без ни­какой надежды. Бог всегда над нами, а мы всегда готовы кому надо расколоть черепушку!

* * *

Из ворот вышли пятьсот ратников Дворца, Бал-Гам­маст, тысячник Пратт Медведь, двое прозорливых свя­щенствующих, Энкиду и Дорт с тремя сотнями урукского ополчения.

—Смотри-ка, Пратт, они поверили мне, они дали три сотни горожан, хоть я никого не просил об этом. Пришел старый Хараг и сказал попросту. «Бери триста наших, государь». Почему, Пратт?

—Ну, ты их не мучил напрасно. Ты их уважил, взял тутошнюю женщину себе в .жены… Это людям понра­вилось.

—И все, Пратт? Так мало.

—Ну… ты к ним внимателен. Как к бабе или к ре­бенку. Ты возишься с ними. С их всякими делами.

—А как же иначе?

—Кто тут раньше сидел…все больше на столицу по­глядывали… А дети, они, знаешь, любят, когда взрослые их слушают. Именно их, Балле, а не кого-нибудь еще.

* * *

…Их действительно ждали.

Суммэрк и прибившиеся к ним остатки «борцов Баб-Ану» встали в неровную линию по два-три человека в глубину. Крылья их войска не были прикрыты чем-либо. Слева, вдалеке, плескалась вода в большом канале. Спра­ва тянулись бесконечные поля. Мятежники не чаяли об-

хода, не ждали противника, сильно превосходящего их в, численности, и не готовились к долгой битве. Они бы­ло «пощупали» армию Царства, напав на колесницах, дротиками забрасывая копейщиков Дорта. Но когда воз­ничие — один за другим — стали падать, пораженные из луков, атака захлебнулась. Суммэрк спешились, без жа­лости бросив колесницы: сегодня они могли позволить себе подобную роскошь. Над их строем висели в воздухе, на высоте двух-трех человеческих ростов, семь странных существ. Больше всего они напоминали жуков с прямы­ми темными крыльями и тонкими ножками. Но каждое из них по размеру было как полтора Энкиду, а нижняя часть брюшка багрово светилась и источала жар, будто горн плавильщиков. От их морд отворачивались сами суммэрк: ужасные маски жуков, увеличенные в размерах и, словно в насмешку, обезображенные таким образом, чтобы издалека напоминать человеческие лица… Всех «жуколюдей» окружало бледное сияние, подобное лун­ному свету, но только ярче и заметнее; от них тянулись такие же лунные нити куда-то назад, в сторону шатров, повозок и вьючных животных. Нити вроде бы соединя­лись в одной точке, но где именно — за строем мятежни­ков невозможно было разглядеть».

Над равниной плыл сумеречный час.

Войско Царства поставило правильный строй и сразу же ринулось вперед, за несколько шагов перейдя на бег. С обеих сторон — одна только пехота. И Бал-Гаммаст знал от Мескана: его пехоте следует резво бегать и споро действовать оружием, иначе вся она поляжет на этом поле. Быстро, быстро, очень быстро! Совсем не так, как обычно двигаются медлительные несокрушимые скалы, составленные из дворцовых копейщиков. Отряд ратни­ков вместе с ополченцами Бал-Гаммаст отдал под ко­манду сотнику Дорту. Медведю он поручил другое дело, а сам занялся третьим, всех прочих важнее…

Суммэрк едва успели сдвинуться с места. Линия Ударилась о линию. Мятежники попятились под натис­ком урукских ратников. Они еще не бежали и не теря­ли строя, но и не стояли насмерть, как того требует безжалостный копейный бой.

Однако тут на армию Царства сверху обрушились «жуколюди». Ратники предупреждены были об этой на­пасти, и все войско недавно купалось в канале, однако по­следствия были чудовищными. Туловища «жуколюдей», соприкасаясь с человеческими телами и одеждой, жгли не хуже раскаленного металла. Стрелы их не брали, от иного оружия «жуколюди» искусно уворачивались. Копейщики живыми факелами падали и умирали под ударами вражеских ножей. Немногие бросили оружие. Большинство продолжало биться, сгибая суммэрк, оттесняя их, проре­зая их ряды. Дорт метался, воодушевляя своих людей. Однако потери были устрашающе велики. Кто знает, дол­го ли продержались бы ратники и ополченцы, если бы справа не зазвучали победные крики:

—Бал-Гаммаст! Бал-Гаммаст! Апасуд! Бей! Бей! Полусотня ветеранов, выстроенная по пять человек

в глубину, обежала левое крыло мятежников и ударила сбоку. Строй суммэрк был смят в мгновение ока. Все крыло побежало, теряя людей, бросая оружие и про­клиная командиров.

Семеро «жуколюдей» быстро переместились туда, пали на атакующих ратников и принялись сеять смерть. Но ветераны даже не попытались держать строй… Они легли на землю. Несколько вдохов — и вся полусотни лежит, накрывшись сверху щитами.

—Страшновато, Балле, товарищ мой, брат мой… Страшновато.

—Нападай же, образина! Нападай, брат! …Прямо перед устрашающей семеркой стоял ма­ленький отрядик. Четверо с огромными, плетенными из

ивовых прутьев щитами; поверх ивняка прикреплены лоскутья мокрой кожи. За щитоносцами — два без­оружных человека с застывшими лицами. За этой двой­кой — еще одна пара: царь и его названый брат, воору­женные луками, мечами, в шлемах и доспехах с медны­ми пластинами. Еще дальше — четверо оруженосцев с дротиками и тяжелыми копьями. Для чего нужны такие копья? Зачем? Ими бьются, когда надо ссаживать всад­ника в полном доспехе с коня, драться с Гутиями или охотиться на крупного зверя…

Щитоносцы отскочили в стороны. Безоружные лег­ли на землю. Двое в шлемах выхватили у оруженосцев дротики и метнули их.

Это было слишком неожиданно. Двое «жуколюдей», вереща, упали на землю. Раскаленная жидкость выте­кала из них, багровые брызги летели во все стороны… Еще два дротика. Теперь одна из намеченных жертв успела отскочить, зато вторая покатилась с пробитым кры­лом и лишилась жизни под скорыми ножами ветеранов.

Оставшиеся четверо «жуколюдей» бросились на ма­ленький отрядик. Но тут встали во весь рост и раски­нули руки двое безоружных. За один удар сердца рас­каленные туловища «жуколюдей» стали холоднее кам­ня поутру. Из-за спин безоружных высунулись жала рогатин. Вот они зачем… Сухо треснул защитный по­кров «жуколюдей», пропало сияние вокруг них. Трое погибли сразу же, хотя лапки их долго еще двигались, а крылья пытались раскрыться. Один успел взлететь, попал под дротик, забился на земле и уже в агонии перегрыз горло щитоносцу…

Теперь строй суммэрк был на грани полного раз­рушения и всеобщего бегства. Оставалось как следует толкнуть. Левое крыло мятежников перестало сущест­вовать. Ветеранская полусотня методично дорезала тех, кто еще пытался оказать сопротивление.

От шатров и повозок отделился конный отряд с ка­ким-то неистовым всклокоченным стариком во главе. Всадники неслись на выручку разбитому крылу. Засвистела стрелы. Трое щитоносцев прикрыли царя и его названого брата. Атака конников могла обойтись войску очень дорого. Они врубились в истончившиеся ряды ополченцев, разбрасывая урукских бойцов напра­во и налево…

Пратт появился вовремя. Его конная сотня как будто нарисовала последний знак на таблице сражения. Этого удара не ожидал никто. Всадники закружились в смер­тельном танце, поражая друг друга. Недолго стояли мя­тежники. Бойцы покидали старика, обращаясь в бегство либо падая под копыта коней, чтобы умереть. Наконец и его сбили наземь, обезоружили, связали.

—…Энкиду, полдела сделано.

—Оох, брат…

—Благо Творец дал нам победить столь скоро. Кое-кто не успел опомниться…

«Кое-кто» как раз опомнился и появился на поле боя. — Оох… Хумава твоя…

Это двигалось за конным отрядом, И пока Пратт занимался вражеским» всадниками, Хумава напал на пеших копейщиков, уже ощутивших радость победы.

Сначала воины Царства увидели светящийся коков. Как будто пространство размером с небольшой загон для скота — в длину, ширину и высоту — окружили лучистым забором, а сверху накрыли лучистой крышей. И каждая частица «изгороди» напоминала блик, остав­ляемый луной на водной глади. Добрая сотня «лунных дорожек», играя и переливаясь, скрывала колоссальную тушу. Сумеречный свет почти погасил цвета. Но те, кто стоял поблизости, мог различить зеленоватую влажную плоть и узор из черных ромбов на ней. Мигнули два тусклых глаза размером с добрую сковороду.

Из-за «лунных дорожек» высунулся гибкий розова­тый стержень в два локтя толщиной, разбрасывая слизь, метнулся к ополченцу, прилепился к нему и вмиг ута­щил внутрь «кокона».

— Язык! Язык! — заорали копейщики. Это были храбрые люди, и они попытались биться с Хумавой. Кто-то выпустил стрелу, кто-то подскочил поближе и ткнул копьем. Тщетно. От лучистого панциря отскаки­вало любое оружие.

Язык выхватил еще одного бойца. Огромная четы­рехпалая лапища рванулась из-за сверкающей защит­ной стены к храбрецу, пытавшемуся пробить «лунные дорожки» копьем, и отшвырнула его прочь. Затем оби­татель кокона совершил прыжок на два десятка шагов и придавил своей тушей нескольких ополченцев…

Люди попятились. Зазвучали крики ужаса. Медведь все еще дрался с конными мятежниками, пешие сум­мэрк, сбившись в кучу, еще оказывали сопротивление в центре». Сражение еще не прекратилось, и теперь на­чало оборачиваться к победе проигравших.

Еще прыжок — еще двое погибших. Удар языка — еще один. И еще. И еще. И еще…

Маленький отряд Бал-Гаммаста устремился к Хумаве. Щитоносцы — за ненадобностью — отстали.

Прыжок. Еще прыжок. Они никак не успевали во­время добежать до Хумавы… Еще прыжок. Ополченцы начали разбегаться.

Наконец Бал-Гаммаст и Энкиду, задыхаясь, добрались до самого бока Хумавы, сунули прозорливым стражам по дротику в руки и, прячась за их спинами, вошли вместе с оруженосцами в проход, который открылся в магической броне Хумавы. Прозорливые стражи затем и считались «живыми щитами» от порождений Мира Теней, что умели прекратить действие любой магии вокруг себя.

— Брат! Огромная лягушка, и больше ничего…

Четыре рогатины и два дротика одновременно во­шли в мягкое тело Хумавы, отыскивая сердце. Миг — и весь отряд раскидан был по полю. Чудовище, издавая свиной визг, совершало беспорядочные прыжки. Затем лучистый панцирь его стал тускнеть, а оно само — за­медлять движения. Тут на него обрушился град стрел и копий, более не встречавших преграды. Хумава опро­кинулся на спину, дернул раз-другой задними лапами и испустил дух.

Чуть погодя вражеские конники рассеялись, а пешцы, еще сражавшиеся в центре, сдались, не видя иного спасения. Армия суммэрк исчерпала мэ. Добрая поло­вина легла на последнем своем поле. Две с лишним сотни оказались в плену. Остальные разбежались неве­домо куда. Но Бал-Гаммаст узнает об этом намного поз­же. А сейчас он лежал поверх вражеского трупа, оглу­шенный и потерявший все свое оружие. Энкиду оты­скал его, дал вина из глиняной фляги.

—Ээ, брат! Смотри, лягушка, тупая лягушка, да и все тут. А те, те, которые на серебряных ниточках к злоб­ной лягушке крепились?

—Мескан же говорил…

—Давно. Да, давно. Не помню я. Может, месяц на­зад или Утром.

—Изначально они были светлячками, Энкиду, про­сто светлячками. Потом им добавили что-то от людей, потом «привязали» к лягушке, которая на треть свинья и на десятую часть демон, а потом мы их поубивали… Поубивали ведь, а, брат?

—Точно! Пойду, буду хохотать и плясать на ее ту­ше! Пойду. Иди ко мне.

—Потом, Энкиду.

Бал-Гаммаст поднялся и осмотрелся. Дело сделано. Тогда он вновь опустился, рассудив, что царь победоносному войску понадобится чуть погодя. Чуть погодя…

Он был счастлив. Земля Полдня подарила ему все, о чем может мечтать мужчина. Любимую жену, верного друга, могучего брата и нечто серьезное, настоящее, сде­ланное им самим. А ведь удалось ему совершить насто­ящее дело: вражеский нож не проник к самому сердцу Царства, Урук остался цел и невредим. И не было ря­дом с молодым царем ни мудрого отца, ни искусных эбихов, ни победоносной черной пехоты… Сам. Сам сделал.

Край Полдня не мог дать Бал-Гаммасту только од­но — Бога. Но Бог и без того был рядом с ним.

* * *

Войско осталось на ночь у самого поля битвы. Утром царь урукский узнал, что его маленькая армия потеряла семьдесят бойцов. Последним погиб один из оруженос­цев, напавших вместе с ним на Хумаву. Еще Бал-Гам­масту сообщили о важном трофее: мятежники везли с собой драгоценную кедровую древесину. Хлебом, выру­ченным от ее продажи, можно в течение солнечного кру­га кормить половину Урука… Напоследок Пратт подвел к царю плененного предводителя мятежников.

—Вот попался. Страшный какой, хилый, а все туда же — в драку лезет.

Бал-Гаммаст пригляделся. Перед ним стоял худой, грязный, вонючий старик с лицом безумца. Что-то зна­комое привиделось царю в искаженных злобой чертах.

—Как тебя зовут? Старик молчал.

—Балле, пленные говорят, что этот пузырь на жид­ком навозе именуется «князь Намманкарт».

—Нет. Нет, Медведь. Нет,

Бал-Гаммаст шагнул вперед и положил руку на пле­чо старика. Тот вздрогнул и закричал:

—Не я, так другой пришибет тебя, щенок!

Царь урукский отнял руку, поднес ее ко рту и укусил до крови. Пратт было сделал движение — заткнуть рот пленнику, но Бал-Гаммаст жестом запретил ему эта На удивление всем, царь заговорил спокойно и холодно:

—Я узнал тебя, Халаш, Тебя, твою душу и всю твою жизнь. Как же ты постарел… Прав был отец, ты — то, чему не следует плодиться. Но мне этот уже не ото­брать у тебя. Барс раздавил мокрицу, а я брезгую испач­каться о ее труп…

—Убить его! — крикнул Энкиду.

—Убить! — вторил ему Дорт.

—Да, он достоин смерти. И пусть шарт составят приговор по всем правилам: царь Бал-Гаммаст осудил Халаша из Ниппура, мятежника и душегуба, на смерт­ную казнь.

—Балле! Ты ж его… не хотел… вроде бы… Халаш презрительно скривился:

—Мне ли бояться смерти?! Презираю тебя и твой ядовитый род. Ты — то, чему не следует жить, щенок.

Бал-Гаммаст продолжил так же спокойно, шик и начал:

—…А после того пусть составлен будет иной при­говор. Царь Бал-Гаммаст помиловал смертника Халаша из Ниппура и вернул ему половину жизни, но полови­ну заберет себе вместе с именем его,

— Как это, брат? Это… это… что?

—Это древняя казнь. Последний раз мой прадед, государь Кан II по прозвищу Хитрец, лишил имени од­ного предателя и мерзавца. Почти сто солнечных кру­гов назад… Теперь я Медведь, вот перстень с моей ле­вой руки, пусть его накалят на огне и приложат к се­редине лба… этому человеку. Там останется два знака: «Нет имени». Потом он может идти, куда пожелает,

—О-ох брат… и что? И все? Он уйдет, злой, хит­рый… Потом вернется.

—Львы не едят мокриц.

—Эй, ты, отродье мертвеца, чарь-червяк, убей, при­кончи же ты меня! Этот твой… скот… он прав. Я вер­нусь, я заберу твою жизнь, я еще заберу жизни твоих детей и твоих друзей! Мне твоя милость неприятна.

—Милость, душегуб? Ну нет. Теперь ты будешь чу­жаком для всех на земле Алларуад и даже не сможешь явиться сюда как гость. Только как враг. Никто не при­ютит тебя здесь,

Халаш засмеялся. Он смеялся долго, заливисто, а во­круг него стояли в молчании воины Царства.

—Ты! Царь-червяк, царь-щенок, царь-вонючка! Зна­ешь ли, какой подарок сделал ты мне сегодня? Мою жизнь, а вдобавок — свою собственную.

—Не стоит бояться даже сотни тысяч таких, как ты. Если бы мне пришлось выбирать: лишиться жизни или проявить страх, стоя в одиночку против целой армии Халашей, я выбрал бы смерть.

—Когда-нибудь проверим, пачкун. — Уведите его.

Войско строилось на дороге к Уруку. Пратт как сле­дует поупражнялся со своими бровями, и, когда он по­дошел к царю, брови тысячника за все лицо говорили: речь пойдет о несущественных мелочах, тут и беспоко­иться-то особенно не о чем, так, пустячишко.

—Э-э, Балле, Творец знает, я незлой человек… Но таку-ую пакость надо бы пришибить. По-тихому. Я жи­во пошлю пару людей, никто ничего…

—Нет, Медведь. Я брезгую.

***

В старый Урук Бал-Гаммаст въехал впереди войска. Его встречал весь город. Люди улыбались, люди выкри­кивали его имя. Кто-то бросал ячменные зерна под ко­пыта царскому коню. От толпы урукцев отделился ста­рый Хараг. Он поднял руку, и этого оказалось достаточно, чтобы шум стих. Хараг медленно поклонился в пояс и, выпрямившись, проговорил:

—Город и земля благодарят тебя, государь.

—Я… благодарю город и землю! — ответил Бал-Гам­маст.

Толпа вновь загомонила. Хараг подошел к царю и встал рядом, по правую руку. Слева встал Дорт. Из людской гущи раздалось одинокое:

—Копье Урука…

Два или три голоса подхватили:

—Копье Урука! Копье Урука! Город, вставший у ворот, заревел:

—Бал-Гаммаст — Копье Урука! И этот крик уже не стихал…

Сейчас Бал-Гаммасту предстояло пройти Царской дорогой по улицам старого Урука. Там, впереди, в самом конце, ожидали его открытые ворота правительской Ци­тадели и Анна… Он вспомнил слова отца, Апасуда и пер­восвященника баб-аллонского. Царская дорога… Вот по­следний ее смысл: государь едет по телу земли и чувст­вует, что он с нею — одно. Со всеми домами и травами, выросшими на ней, со всеми людьми и зверями, ее на­селяющими, с каналами и садами, с крепостными стена­ми и храмами, с водой в колодцах и пламенем в очагах — одно.

Конь Бал-Гаммаста сделал первый шаг.

С неба упала капля, вторая, третья… Дождь, которо­го уже не чаяли, переломил время великого зноя.

Москва, 1999-2003

Дмитрий Володихин