Энергичная статья Валерии Пустовой “Пораженцы и преображенцы. О двух актуальных взглядах на реализм” вызвала разные отклики. И все чаще, знакомясь с ними, чувствуешь, что их авторы почувствовали себя во многом уязвленными. Дело здесь не в личных обидах. Сама жанровая форма показалась непривычно смелой — еще бы, манифест! Допустим ли он сейчас, не чрезмерная ли это заявка? Звучит адресованный критику недоуменный возглас: “Что манифестировать? Вы же, господин хороший, подневольное существо, находящееся на окладе!”
Пустовая — критик яркий и смелый, с незашоренным сознанием, свободный от догматизма и тенденциозности. Бессмысленные провокации не ее стиль. Тирады манифеста хлесткие, яркие, сочные, хоть сейчас в сборник афоризмов помещай. Взялся критик серьезно, со знанием дела за проблему, которая сейчас на повестке дня — “новый реализм”: “Реальность — это то, что должно быть преображено (во имя искусства), — гласит предполагаемый принцип нового реализма. Ад жизни преодолевает личность, серость жизни преодолевает художнический талант. В отличие от реализма, который знаменует собой рабство человека у реальности, у необходимости и суеты как главных законов видимого мира, новый реализм преломляет пережитую боль — в красоту, труд — в мысль, предмет — в образ, человека — в творца, дело — в слово. Новый реализм — декларация человеческой свободы над понятой, а значит, укрощенной реальностью”.
Звучит, конечно, чересчур романтично, и манифестируется скорее желаемое, чем действительное — но разве критик, как хороший шахматист, не должен предугадывать партию на несколько ходов вперед, разве не должен всматриваться в перспективу и отыскивать там чаемые горизонты? Создается ощущение, что именно это предназначение критика и критики и вызывает сейчас наибольшие сомнения.
Функция критика — лишь банальное фиксаторство, занесение в амбарную книгу всякого нового литературного произведения, а там уже по полкам, по разрядам сортировка. Очень настойчиво навязывается в последнее время и такая точка зрения: критик — своеобразный путеводитель по книжным новинкам с целью их продвижения.
“Критик не способен заставить петь писателя под свою дудочку, как крысолов”, — говорит Марта Антоничева в своей заметке-реплике “О тенденциозности в литературной критике”. С этих позиций и адресованный литераторам манифест, и любая публично высказанная позиция критика, даже немолодого, будут выглядеть неуместными. Отсюда напрашивается совершенно закономерный в русле логики Антоничевой вывод: “Критика должна воспитывать читателя”.
Итак, братцы, ваши личные предпочтения — это хорошо, даже замечательно, но они по большому счету мало кому интересны. Критика — сугубо прикладная сфера, и все задачи ее давно определены и расписаны. Ваше дело, господа критикующие, ориентироваться на читательский вкус, “воспитывать”.
Но это то же самое, как в бесконечное сериальное варево добавить щепотку чего-то возвышенного. Крупицу вкуса протащить контрабандой. На рынке он не востребован, но в умеренных дозах критик-менеджер, распорядитель литературного потока может его употребить и внедрить.
Об утверждении Марты Антоничевой, что “литература, как и любой другой вид искусства, развивается хаотично”. Не знаю, какое бессознательно-хаотическое нечто имеется в виду, о какой литературе речь идет (в стиле автоматического письма?) или о каком хаосе (может быть, как “гармонии в стихийных спорах”), но, согласившись с этим, на самом деле сложно увидеть в художественном процессе какую бы то ни было оформленность, тенденцию. Литература становится казусом. Согласуясь с таким представлением, роль критика опять-таки будет сведена к участи рецензента-статиста.
Можно согласиться с предельно здравым утверждением из той же статьи “О тенденциозности…”: “Если молодые диктуют молодым, как писать, то кому остается их читать? Получается замкнутый сам на себе процесс. А в реальности все несколько иначе — чаще всего критика ориентирована на то, чтобы читатель не пропустил достойное произведение. Потому что за всем не уследишь. Потому что зарубежной литературы на книжном рынке больше, чем русскоязычной. И кому-то все же нужно читать молодых. Не по работе. А так, для удовольствия”. Все это правильно, но при условии, если у критика будет статус не просто пересказчика книг-новинок в каком-нибудь глянцевом журнале, в газете, в своей колонке, рядом с рубрикой “новинки видеопроката”.
Обратимся к термину, вокруг которого весь сыр-бор. Алиса Ганиева в “Литературной России” (2005. № 52 — “Не лезь в пекло вперед батьки!”) относительно навязшего на зубах термина замечает: “Объяснить, что кроет под собой новоявленное словосочетание, никто толком не может. Получается, что термин придумали, а того, что он мог бы обозначать, в природе и в литературе нет”. Я понимаю и позицию заместителя редактора журнала “Вопросы литературы” Игоря Шайтанова, который считает, что говорить о “новом реализме” как о существующем явлении преждевременно. Разумная позиция, раскрывающая стратегию академического издания.
Можно согласиться со скептиками. Действительно, то, что вроде бы уже принято называть “новым реализмом”, как бы так выразиться помягче, в природе почти не существует. Но в пространстве литературной критики, которое формируется через диалог и в диалогическом высказывании, разговоры вокруг “нового реализма” очень даже продуктивны.
“Новый реализм” — это еще далеко не факт литературного процесса, а нечто становящееся. Не оформленное, а только еще оформляющееся. Пока понятие “нового реализма” мы, по большей части, связываем с новым качеством общества. Реализм настолько нов, насколько своеобразна современная социальная реальность, в период нового формационного сдвига. Чтобы распознать и осмыслить эти новые тенденции, нужны не только литературные опыты, но и публицистические, критические высказывания. Литературный критик не должен поэтому замыкаться в сфере чисто художественных условностей, его мысль должна быть синтетична и симфонична, а он сам должен перестать быть простым статистом локального литпроцесса, ему суждено быть провозвестником. И в этом смысле, как лозунг, “новый реализм” не так уж на самом деле и плох.
“Новый реализм” в прозе пока еще спорен, но вот где он без сомнения уже полностью оформился, так это в литературной критике. Критик поднял голову, распрямил плечи, воодушевленный и радостный почувствовал если не свое всесилие, то свою необходимость и незаменимость. Он начал отрываться от обслуживания литературного потока посредством механического рецензирования, позволил себе стать застрельщиком нового…
А его опять за вихры и головой вниз — мол, знай сверчок свой шесток.
“Новый реализм” — термин, определяющий характер творчества в первую очередь молодых. Но сейчас молодая-новая литература — это не возрастная квалификация. Это не обозначение новых имен, год-два как о себе заявивших. К ней можно приписать и Олега Павлова, и Андрея Геласимова. Лучшие, на мой взгляд, авторы, трудящиеся сейчас в жанре малой прозы, рассказа, — Дмитрий Новиков и Александр Карасев, — начали писать, как мне известно, перешагнув тридцатилетний рубеж. У Карасева и у Новикова поражает зрелость мировосприятия, мудрость и жизнелюбие, несмотря ни на что. А это по современным меркам действительно уникальное явление. Разве это не искомая “декларация человеческой свободы над понятой, а значит, укрощенной, реальностью”?..
Молодая литература — особое, новое слово, соответствующее духу времени. Оно мыслится своеобразным противовесом мастеровитой “литературной мертвечине”, от которой многие уже устали. Это новое слово и оформляется в поколенческие признаки, которые иногда именуются “новым реализмом”. Та же Валерия Пустовая пишет: “Есть писатели молодые, а есть — новые, обновляющие литературу, выводящие ее на новый путь”.
Много авансов молодой литературе дал Евгений Ермолин. В послесловии к сборнику “Новые писатели” (Вып. 2. М., 2004) он писал: “В поэзии и прозе нового поколения есть много замечательного, что уже сегодня помогает жить. Новые литературные ландшафты создают впечатление, будто мир растет. Мир идет вширь и вглубь. На фоне сомнительных социальных и житейских перипетий новая глубина литературного пространства зияет влекущими перспективами и обещает одарить небывалым опытом соучастия в жизни более реальной, чем химерная действительность эпохи фикций и зрелищ”.
Чрезвычайно пафосно, но достаточно верно сказано, почему на молодое поколение сейчас делают большие ставки. За литературной молодежью — новый опыт, принесенный из сфер невиданных, куда давно не ступала нога заплесневелой литературной общественности.
“Пишущая молодежь созревает до чего-то по-настоящему нового. Все чаще вместо стилистических изысков, явной выдумки, до предела запутанного сюжета (когда порой сам автор теряет сюжетные нити своего произведения), появляется простота — та простота повествования, что способна тронуть читателя за живое, покорить искренностью”, — писал один из ярких представителей молодого поколения Роман Сенчин (Свечение на болоте. Знамя. 2005. № 5). Действительно, интересны эти интуитивные, часто вслепую, иногда наивные поиски. Они освежают, вносят что-то неожиданное в оформленный четкими берегами поток литературы. При всей пресыщенности мы голодны и беспорядочно снуем в поисках. Хоть что-то новенькое, что-то необычное — и нас уже цепляет.
К примеру, огромная часть телезрительской аудитории бросилась следить за реалити-шоу. Ведь там можно увидеть что-то свежее, что-то, кажется, настоящее, не искусственное, происходящее не по заранее написанному сценарию. Реалити-литература — это несколько сложней, даже с технической точки зрения. Хотя почему сложней? Включил диктофон, закинул его под стол и наслаждайся раскрепощенной беседой (вот и “калиф на час” Ирина Денежкина вдруг напомнила о себе серией интервью “Герой моего времени”).
“Рубашка” Гришковца, “День счастья завтра” Робски, книга Бибиш “Танцовщица из Хивы, или История простодушной”, повести Ильи Кочергина “Помощник китайца”, Аркадия Бабченко “Алхан-Юрт”, Сергея Шаргунова “Ура!”, Алексея Ефимова “730 дней в сапогах” — это примеры какого-то особого вида прозы, где ценность, смысл и сюжет составляет сама реальная, почти протокольно задокументированная жизнь. Но у каждого жизнь своя (у Бабченко — война в Чечне, у Кочергина — москвич в алтайской тайге, у Робски — лабиринт новорусских поместий, ресторанов, бутиков), и потому каждый такой рассказ о жизни — уникален. Досочинить действительные или очень возможные детали и эпизоды в такой литературе возможно и даже необходимо, а выдумывать — более чем рискованно. Если не губительно. Так считает тот же Роман Сенчин (Лабиринт без выхода. Литературная Россия. 2005. № 33–34).
О чем-то близком в свое время писала Лидия Гинзбург: “Литература то подчеркнуто замыкается в своих границах, то сближается с жизненными “человеческими документами””*. Но уникальный опыт — это все же материал для чего-то большего, не кажется ли вам? Сам по себе в больших дозах такой опыт скучен и уныл.
Именно непредумышленной искренностью показалось интересным тому же Сенчину сочинение Алексея Ефимова “730 дней в сапогах” (Дружба народов. 2005. № 9). Руководитель мастер-класса на форуме молодых писателей, где обсуждался текст Ефимова, Леонид Юзефович назвал его “человеческим документом”. А вот вступительное слово Сенчина к повести Ефимова: “…Дело в том, что в армию на срочную службу попадают ребята в основном совсем молодые, и когда кто-то из них пробует описать события этих двух лет по свежим следам, у него в силу возраста, из-за неопытности мало что получается. А если человек пишет по прошествии времени, из памяти волей-неволей уходит множество деталей, мелочей, выветривается сама атмосфера армейской службы — “совсем другой жизни”, мира “за забором”. Остается самое яркое, какие-то случаи, ситуации, чаще всего трагические или курьезные. Они-то и составляют основу для рассказа, повести, романа. Герой Ефимова проходит путь от призывника и духа до дембеля. Он испытывает жестокость, и ему приходится быть жестоким; он взрослеет, мужает, закаляется. И происходит это не по прихоти автора, не литературно, а естественно и достоверно… Вообще “730 дней в сапогах” трудно назвать произведением литературным. Это нечто другое. На мой взгляд, большую этнографическую да и психологическую правду содержат армейские анекдоты, афоризмы, тексты вроде бы наивных песен, молитв из дембельских блокнотов и альбомов. Алексею Ефимову удалось поразительно ярко и точно передать подробности этого мира, состояние человека, вынужденного в нем не только существовать, но и постараться остаться человеком, сильным человеком. Личностью”.
Здесь появляется документ, который “несет этнографическую да и психологическую правду”, тем он и интересен. К сожалению, только тем.
Сейчас мы пребываем в периоде “выжидания”, когда велики надежды и привкус разочарования еще не горчит на губах. Сладостный на самом деле период. Но это еще само по себе не новое, а лишь подготовка к нему, “выжидание”. Это имитация новизны.
Об имитации свидетельствует безъязыкость, скудость языковых выразительных средств. (А как иначе, ведь перед нами черновики, наброски, тезисные реплики.) Жанна Голенко (Здравствуй, племя младое… знакомое? Вопросы литературы. 2006. № 1) говорит о новом литературном поколении, употребляя маркировку “безъязыкое поколение”. И тут же полемизирует с ней: “Нет, эти авторы заявляют о себе бойко, их стилистика напориста, динамична. Они даже не говорят, а сразу кричат, так как боятся (и не без основания), что их не услышат”.
Крик — разве это не имитация слова. Крик — слово, теряющее смысл, звукосочетание воздействующее на наши эмоции и органы чувств. Помните “Ура!” Сергея Шаргунова?..
Об этой безъязыкости пишет и Валерия Пустовая: “С языковой точки зрения реалистов как самостоятельных авторов не существует. Они одинаковы в слове, их было бы трудно отличить друг от друга на слух, без напечатанной вверху фамилии. Сами реалисты любят объяснять свою безъязыкость подражанием “улице”, образом выловленного из толпы рассказчика. Как будто мало того, что раньше улица корчилась безъязыкая — пусть теперь и словесность поколбасит от косноязычия. Не той же ли ссылкой на ограниченность “толпы” оправдывают СМИ опубликованные ими и выведенные в эфир репортажи о голых телах и криминальной резне? Не пора ли увидеть в публике новые горизонты интересов, способность к постижению более сложной фактической и художественной информации?”
Все-таки писатели не только идут на поводу, не всегда только подчиняются реальности, они и осваивают ее. Как это у Пустовой: “Реальность — это то, что должно быть преображено”. Осваивают по-разному, и здесь действительно сложно и преждевременно говорить о какой-то общности, которая пока еще — лишь красивая метафора.
По мне “новый реализм” — это Александр Карасев, Ирина Мамаева, Дмитрий Новиков. Авторы, работающие не по принципу “что вижу, то пишу”, а искренне проживающие ситуацию. Их текст излучает зрелую человеческую мудрость. Мудрое видение, переживание мира — вот что такое реализм.
“Новый реализм” — это особое переживание действительности. Переживание напряженное, до боли, до надрыва, до отрицания. Верх реалистичности, верх освоения мира — в его отрицании, в воспевании “внутреннего человека”, в культивировании собственного субъективного взгляда. Отсюда предельная концентрация смысла в каждом слове-образе. Как в “Маргинале” Александра Карасева:
“— Да какая жизнь, — говорю — работа одна.
— А ты брось такую работу, и живи…”
Слова эти простые, понятные и в то же время необычные, неожиданные — своеобразный ответ на призыв Пустовой: “Мастерство нового реалиста — в умении не столько отражать, сколько трактовать действительность: он должен уметь, как древний прорицатель, узнавать надмирные истины, копаясь во внутренностях птицы-жизни. Новый реализм — это когда критику есть работа по разгадыванию внутреннего, не декларируемого прямолинейно смысла произведения. Реалистические произведения без тайны выхолащивают мысль критика”.
Реализм в Средневековье — это ориентация на единственную и высшую реальность, которой является Бог. И для нас реализм, в отличие от натуралистичности, — это ориентация на сакральные величины. Отсюда особое сопряжение реализма как метода с современностью. Современность, реальность в литературе кардинальным образом отличается от того, что предлагают нам жанры литературной журналистики. Современность — это не та злоба дня, навязываемая нам набившими оскомину образами проституток, бандитов, “новых русских”, олигархов…
Вообразите себе картину: в середине XXI века на уроке истории учитель рассказывает ученикам, что самые характерные приметы России рубежа XX–XXI веков — бандиты, проститутки, макдоналдсы. И все. Остальное — из разряда архаики…
Сейчас мы все живем ощущением нового, предчувствием нового. Но из чего и как оно вырастает? У Ирины Мамаевой — через традиционное начало, прикосновение к глубинным корням народного духа, у Дмитрия Новикова — через личный опыт, через вчитывание в корпус лучших произведений отечественной литературы, через исключительное языковое чутье. Современность в литературе не должна рассматриваться как некое мгновение вне какой-либо взаимосвязи с прошлым и вне выхода в гипотетическое будущее. Понятие “современность” не обязательно связано с понятием новизны. Это часто — ситуативная интерпретация традиции в данный конкретный момент, акцентуация взгляда на отдельные аспекты ее. Если хотите, оно не из разряда эмпирики, а, в первую очередь, система общественных и личностных взаимоотношений, система основополагающих ориентиров, на которые опирается общество и каждый человек отдельно в данный момент и всегда.
В связи с этим выскажу крамольную мысль: литературоцентризма в России никогда не было. Просто здесь литература долгое время была рупором, призванным в секуляризованном государстве возвещать о духовно-нравственных ценностях. Учительный характер литературы XIX века как раз и является прямым следствием этого.
“Кто, если не сами молодые литераторы, заинтересован в формировании эстетической и мировоззренческой идеи своего творческого поколения?” — такими словами Валерия Пустовая заканчивает свою статью-манифест, и, несмотря на огромное количество частных разногласий, в этом я с ней соглашусь.
Разумеется, молодые критики со всеми основаниями входят в круг молодых литераторов.
Дайте слово критику, не затыкайте ему рот!
Андрей Рудалёв
Опубликовано в журнале «Континент» 2006, №128