Глава 8
«Без добродетели и высшей, интеллектуальной цели владеть богатством совершенно бесполезно, — думал Гусятников. – Нелепо все это! О чем я недавно мечтал? Построить феодальную деревушку на Орловщине? Для чего? Для эксперимента? А что являлось бы характерной добродетелью для феодализма? Одарить человека пищей, теплом, одеждой… то есть самым необходимым, в чем прежде всего нуждается живое существо. Неужели это все? Но если я предоставляю самое важное, то от осыпанного немудреными дарами вправе ждать того же, что и мне необходимо, без чего даже существование не мыслю. В свое время им постоянно приходилось доказывать правителю самые глубокие верноподданнические чувства. А мне чего такого хочется, чтобы сердце радовалось? Чтобы полноту жизни почувствовать? Чтобы желание жить не увядало? А? Нет-нет, хочется не просто купить удовольствие, а по осознанной убежденности дающего это удовольствие получить, чтобы все, что мне преподносится, от самого нутра шло. Чтобы его душа трепетала, исполняя фантазии извращенного гусятниковского ума. А хватит ли у них силы? Ведь в голову мне лезет черт знает что, аж самому нередко страшно становится. Бр-бр-р! Вот построил я семь хуторков, по семь хат, в каждом. Типичные хаты той далекой поры. Даже комфортнее. В каждой современный туалет, ванная в кафеле, а парная из липовых срубов. Я больше о себе думая, выстроил. Я-то в каждой избе частенько бесноваться мечтаю. Меня-то семь смертных грехов всегда в мыслях возбуждают. Грех – это злоупотребление разума, снятие с себя табу на любое проявление воли. Такие мысли и вынудили строиться. Крепостными обзаводиться, не какими-нибудь воображаемыми, а самыми настоящими. Хотелось понаблюдать, какой у человека слой человечности. А? Сколько он стоит, какова цена его ломки, сколько шагов от нее до ярости, до смертных грехов, до звериной ненависти. Старец Филофей подсказал Ивану Третьему строить Третий Рим, так вот, его слова и меня преследовать стали. «Строй Третий Рим, Иван! Да, что медлишь-то? Строй! Строй! Державность, крутой нрав в себе воспитывай. Без них Россию не построишь!» В последнее время этот Филофеев наказ меня постоянно, даже навязчиво, преследовал. Куда ни шагну, везде этот голос звучит, да так грозно, что приходилось даже прятаться, руками плотно уши закрывать. Пара стаканов водки «Большой» всегда надежно укрывала меня от его навязчивости. Но я все же решил строиться. Не то что пошел на попятную, нет, сам захотел, размечтался, глубоко почувствовал эту необходимость. А сопротивлялся лишь потому, что всегда противился играть под чужую режиссуру. Если бы голос Филофея меня не преследовал, я бы, может, даже быстрее обстроился. В общем, после того как наконец решил, довольно быстро возвел поместье. И назвал его «Римушкино». Сорок девять изб для крепостных, каждая хата на двоих, один терем для собраний и совместных мероприятий да два особняка. Один для раздумий, чтения и уединения, другой для реализаций фантазий моего извращенного сознания. Прислуга разместилась рядом со мной. Я вспомнил об этом потому, что жду приезда крепостных. Фирма «Жирок» должна вот-вот предоставить мне на выбор девяносто шесть душ из трехсот. Деньги они стоили, конечно, смешные, незаметные. Сто долларов за каждого брала фирма и по сто долларов ежемесячно, плюс пища, теплое жилье и одежда – вот во что обходились бы холопы. Везут их пятью автобусами. Первым выбираю я. Других разберут приятели, увлекшиеся моей идеей. Но если они желали оставить у себя не больше пятнадцати-двадцати крепостных, то я организую «Римушкино» с размахом фантаста, с убеждением богатея, желающего развеять иллюзии, будто человек это что-то замечательное, прекрасное и вечное. Именно такую сверхзадачу я ставлю перед собой! Иначе говоря: я вкладываю деньги в потеху для собственного ума, в эксперимент, который должен доказать: несовершенный интеллект куда страшнее, чем ярость зверя. Чем не генетическая программа хищника. Чем не вероломство стихии! Уж я заведу все, что необходимо для академического исследования себя самого и своих собратьев. У меня будет местная администрация: мэр, милиционер, прокурор, священник, могильщик. Я серьезнейшим образом задумал миниатюрный российский городок, «римушкинскую империю» — с феодальным укладом, но современной системой управления».
Оригинальный проект взбудоражил воображение господина Гусятникова. Ему захотелось по-новому унизить себя и человека вообще, превратить его в марионетку собственного взбалмошного сознания. Высокомерных особ он задумал подвергнуть унижению и насмешкам. Возвеличивая ничтожных, мечтал проследить трансформацию их ментальности. Задался целью затрахать самых невзрачных, невостребованных, зато любвеобильных посадить на голодный сексуальный режим. Вздумал до отвала закормить толстых, терзать голодом тощих, покровительствовать насильникам, карать доброту. Одним видом изысканных деликатесов вызывать у холопов рвоту, способствовать буйному выражению чувств у флегматиков, запрещать вольнодумство интеллектуалам. Реализовывать политические амбиции примитивов, но оставаться глухим к социально ангажированным. Чтобы общность чувств и интересов не развивалась, а таяла, господин Гусятников отработал в уме тесты на отчуждение, на неуемный рост самолюбия. Мечталось так безудержно, такие несчетные вариации самого невероятного рода накатывали на него, что Иван Степанович впал в эйфорию. Хотелось жить и экспериментировать. Но что больше всего поразило его в финальной части приготовлений, это что старец Филофей, неизвестно откуда узнавший все подробности его затеи, стал являться ему и басом выкрикивать: «Давай, Иван! Верю в тебя. Я подскажу тебе много любопытного. Ты не знаешь, да и народ забыл, как проводили время наши бояре. Почерпнешь многое из прошлого». — «Да отстань от меня! — смеялся господин Гусятников. — Разум шагнул далеко вперед, чему тут у вас научишься? Проваливай, не приставай».
После таких не совсем дружеских приветствий старец действительно куда-то надолго исчезал.
С ужасом и восхищением Гусятников ждал автобусы фирмы «Жирок». С ужасом, потому что не знал предела своей извращенности. Мысль, что все окна и двери, все клетки и атомы его воспаленного «я» широко открываются под натиском необузданных страстей, воодушевляла Ивана Степановича Он мечтал заглянуть в сокровенную глубину разума, в тайники сознания. Торопился выявлению своей тайной сути, и это обстоятельство наполняло его восторгом. Ему чрезвычайно важно было понять, до каких пределов жестокости или ложной доброты он сможет дойти. На каком этапе извращений разум заставит его остановиться. Что не сможет произнести язык, на что не поднимется рука, какой выкрутас вызовет полнейшую импотенцию Ивана Гусятникова? На котором витке он скажет самому себе: «Хватит! Хватит! Этого я уже не смогу позволить! Когда напряжение в сети возрастает, пробки выбиваются, наступает темнота. Может что-либо подобное произойти с ним? Непереносимые нагрузки отключат источник энергииего, и мрак надолго поселится в нем. «Римушкино» станет местом моей катастрофы, — неожиданно пронеслось в голове. — А холопы разбредутся по Орловщине? Пусть все произойдет так, как произойдет. Я готов к самой невероятной развязке. Теперь мне все равно. Свойства Упорство свободной воли интригуют меня, испытание злом возбуждает как никогда ранее. Кем ты окажешься, Иван Степанович? Если плюешь на все смертные грехи, то не приближаешься ли к собственному апокалипсису? Юань (yuan) в переводе с китайского – источник всех начал. Но почему же этим словом нарекли деньги, эту негативную субстанцию? Не потому ли, что мудрые китайцы считают: деньги, капитал вообще, кладезь всего порочнейшего, а порочное основа человеческого. Ведь что я без денег? Тьфу! Тьфу! Xiao-ren! Ничтожество! Какую линию жизни выстроил бы я, не имея капитала? Забулдыга, чиновник, вор, мелкий торговец, мошенник, искушаемый пороками учитель? Русский человек не способен на жизнь среднего класса, на законопослушание. Игры воспаленного разума не позволят ему вести образ жизни европейского середнячка. Нам крайности нужны, страсти великие. Пронизывающая всю суть человеческую любовь, всепоглощающая ненависть должны обуревать нас, или русская рулетка постоянно соблазнять роковым выстрелом нагана: быть или не быть Ивану Гусятникову! Нестерпимо хочется играть, находиться в вечном поиске пути в неведомое, постоянно менять направление бесплодных мечтаний. Но играть по-крупному, с размахом, позволяет лишь приличный капитал. Слава богу, он у меня имеется. Ну вот, появились автобусы. Нет, только два, а не пять, но еще несколько машин с открытым кузовом. Везут! Везут холопов! Впереди на BМW едут представители фирмы «Жирок». А номарка-то потрепана.
Весеннее солнце коснулось горизонта. Красноватые лучи прятались в траве, густых ветках молодых берез, каменной балюстраде дома, возведенного по проекту господина Гусятникова. По центру лужайки, на которой предполагалось выстроить будущих холопов для отбора, проходила известковая линия. Какое-то необычное чувство охватило Ивана Степановича. Первый раз в жизни ему придется выбирать, точнее покупать, живые души! «Ах, ах! Прямо скажу: волнующее это занятие — приобретать людей! Становиться их владельцем! Повелителем! Я приготовил лорнет в традициях русских помещиков, разглядывающих живой товар. Рядом с собой за стол усадил писца — для инвентаризационного учета поступивших холопов. Отвернулся, чтобы не смотреть на выгрузку крепостных. И стал ждать. Кто же это будет, какие рожи начнут соблазнять меня извращенными сюжетами?» — эта мысль настойчиво сверлила его. Он услышал, как ворота усадьбы отворились и к стоянке стали подкатывать машины. Потом до слуха донеслись команды: «Вылезать!» Чуть позже: «Строиться на лужайке в один ряд. Носками касаться белой линии! Все лицом к особняку».
— Господин Гусятников, — обратился один из менеджеров фирмы высоким девичьим голосом, — публика построена. Можете приступать к отбору!
Парню было лет двадцать пять. Худой, с длинной шеей; костюм висел на нем мешковато, а галстук, казалось, начинался с острого кадыка. Он был возбужден, скован, но явно хотел понравиться, поэтому старался широко улыбаться. Его длинные, неровные зубы вызвали у Ивана Степановича горькую гримасу. Другой, грузный, мускулистый тип, видимо, начальник отряда рекрутов, стоял поблизости. В руках он держал какой-то длинный черный предмет.
— Остается уточнить несколько деталей, — сказал Гусятников. – Оставьте меня одного, мне необходимо поразмышлять, чтобы сделать подумать. Сколько из трехсот душ мужчин?
— Сто семьдесят три.
— А средний возраст в партии?
Молодой менеджер вытащил из папки лист бумаги, напряженным взглядом пробежал по нему и растерянно, заикаясь, прочел: «У женщин — тридцать три года, у мужчин — сорок один. Врачебный осмотр не проводился».
— Что у меня, обитель для пенсионеров? – нахмурил брови Иван Степанович. – Ваш «Жирок» обещал другие параметры. Ну, ступай во флигель, там тебя чаем напоят. А я займусь делом. Да, убери этого типа с электрошоком. Он что, начальник охраны? Пусть сядет в автобус и не показывается. У него видно о себе высокое мнение.
Иван Степанович подошел к правому флангу шеренги. Первым стоял мужик азиатской наружности лет шестидесяти. Заросший, седой, но вполне крепкий. Господин Гусятников долго смотрел на него в упор. Он решил говорить сухо, даже строго, чтобы крепостной сразу признал в нем настоящего феодала. Когда тот смутился и отвел взгляд, Иван Степанович, нахмурив лоб, спросил:
— Ты кто, откуда?
— Каюлов, Омархан, из Таджикистана.
— Знаешь, как переводится на русский язык название вашей столицы?
— Да! Душанбе на фарси – это понедельник.
— Как так? Столица, а названа так неуклюже: «Понедельник»?
— Старая история, — таджик довольно хорошо говорил на русском, — несколько сотен лет назад город организовывался вокруг базара. А базар проводился каждый понедельник. Так надолго и осталось это имя…
— Что хочешь?
— Ищу работу. Приму любые условия. У меня семья, много детей и внуков, а кормить их нечем.
— Профессия есть?
— Да, господин, я инженер.
— Условия найма знаешь?
— Да. Сто долларов в месяц и питание.
— Хватит?
— Если буду посылать ежемесячно семье сто долларов, то мои двенадцать человек смогут нормально есть. В этих условиях мне самому деньги не понадобятся. Я буду знать, что семья обеспечена самым необходимым.
«Что тут скажешь, — подумал Гусятников, — он прав. Светлый мужик, заботится о семье. Что же мне с ним делать? Испытать его на прочность? Понять, насколько он побежден обстоятельствами? Действительно ли уже законченный раб или еще гордый человек? Предлагать что-то из арсенала задуманного пока не хочется. Время еще есть».
– Говорят, молодые таджички очень красивы, но уже к тридцати годам теряют свою привлекательность. Так это или нет?
— Да, господин, похоже что так.
— Хочу дать тебе хорошо оплачиваемую работу, — начал Иван Степанович, отведя Каюлова в сторону от шеренги. — Ты можешь стать моим агентом в Таджикистане. Зарплата у тебя будет пятьсот долларов в месяц, в распоряжение получишь автомобиль с водителем, станешь жить в семье. Как, а?
— Вы шутите.
— Нет!
— Конечно, согласен! – немолодое лицо таджика озарилось. Он на миг задумался. – А какие обязанности у вашего агента?
— Находить самых красивых девушек в Таджикистане, выкупать их у родителей и направлять ко мне. Несложная работа, почти интеллигентная.
— Что же в ней интеллигентного… — понизив голос, в сторону сказал Каюлов. — А что они у вас будут делать? Какая работа ждет их?
— Хочу создать гарем. Год поживут у меня, потом продам их дальше, у меня много друзей, которые могут заинтересоваться таким товаром. А ты подготовишь новые кадры.
Иван Степанович вдруг заметил в Каюлове странную, какую-то восточную задумчивость. Русские так в себя не погружаются. «О чем это он вдруг размечтался? – пронеслось в голове Гусятникова. – Неужели я в самую точку попал, и мой холоп грезит о будущих удовольствиях? Еще бы! Жить на солидную зарплату, шофер, автомобиль, рядом домочадцы. Что еще необходимо человеку? Интересно его теперь послушать. Какими словами он станет описывать свою новую жизнь? А получится ли у меня исповедовать? Я ведь привык слушать лишь самого себя! Но попробовать надо. Больно хочется испытать мужика. Что он за субъект? Какой из него холоп? Или лучше отдать его на развод приятелям?»
— Это не гарем… Таких правил в гареме нет, — с оскорбленным видом заговорил таджик. — Гарем — это большая семья. А из семьи никого не продают. Нет, извините, я такой работой не интересуюсь. Ни за какие деньги не соглашусь. На старости лет не пристало заниматься греховным делом. Простите, господин. Я не вправе свой народ считать товаром. Поймите бедного инженера. Мне нужна другая работа. Я готов копать, стряпать, выращивать скот, работать на стройке, заниматься овощеводством, быть охранником. Агентом никак не смогу. Честное слово, не соглашусь.
Чрезвычайный интерес вызвал таджик у Гусятникова. «Ох-ох, как мне захотелось умертвить свою жалость, растоптать человечность, выключить в себе душевный свет справедливости! – подумалось Ивану Степановичу. — У новых русских один цинизм в голове. Даже голых баб с цинизмом разглядывают. Не силиконовая ли у тебя грудь? А твое интимное место — не рукотворный ли это орган доктора Саркисяна? Полный душевный разврат. Для волков законы не пишут. Впрочем, испытание не должно так просто заканчиваться. А если дать этому жителю Предпамирья мой капиталец? Получи он мои возможности, мое место — как бы он сам со мной разговаривал? Как, а? Нет, не от злобы сердца ставлю я этот вопрос, а исхожу из реального бытия человеческого. Я не собираюсь жить без твердого убеждения, что весь народ земной, то есть каждый индивид, сам или с помощью науки поднимет свой айкью хотя бы до ста. Иначе страшно было бы, страшно и скучно. Зачем тогда вообще жить? Простой вопрос: среди кого жить? Именно поэтому такие мысли теперь лезут в голову. Ведь бедному, нищему легче от соблазнов удержаться, чем нашему брату. Сомнения у меня имеются: как это обычный человек может сохранить невинность разума, невинность помыслов, обладая огромным деньгами? Известно же, что в мире проживает уже более десяти миллионов людей, владеющих капиталом в сто миллионов долларов. Может, потому этот мир так быстро и так невыносимо сильно портится? Богачи воспринимают денежные раны буквально как смертельные в отличие от людей со скудными финансовыми ресурсами, которые на эти ранения вообще не обращают внимания. Нет, чтобы ненавидеть людей, надо прежде всего презирать самого себя. Без такого старта невозможно пройти новую дорогу. «Я тебя ненавижу, Гусятников! Гнусная ты личность! Б-рр!»
— Скажи, как представляешь свою жизнь, если станешь вдруг очень богатым? – спросил он Каюлова.
— Я хочу работать и получать гроши, хозяин. Готов выполнять те поручения, которые не противоречат моему внутреннему установлению. Ваш вопрос абстрактен и касается несбыточных вещей. Поэтому он не может вызвать у меня никаких серьезных размышлений. Говорить с вами неискренно не хочу. Решайте, хозяин, нужен ли вам такой работник? Мне тяжело, я весь на нервах…
— Успокойся, пофантазируй. Будь смелее в рассуждениях. Скажу откровенно: да, дурацкий ум забавляет мое тщеславие, но все же я делаюсь добрее, встречая оригинальный разум. А ваши заблуждения, если они окажутся интересными, будут мной щедро одарены! — «Сволочь, сволочь, ты Гусятников, что ты говоришь? — мелькнуло в него в голове. – Мне бы на всех жуть нагонять надо, а что я? Тьфу».
— Что могу сказать я, человек, почитающий древние рукописи Востока. Инженер-строитель, потомок представителей великой персидской культуры, оказавшийся на ваших просторах ее незаметным осколком. Когда мои далекие предки строили дворцы, ткали великолепные ковры, создавали поэзию, философию, почту, играли в шахматы, русских даже в виде этноса еще не существовало. «Авеста» Заратустры была написана за полторы тысячи лет до основания Киевской Руси. Но колесо истории неумолимо движется. Пройдет срок, вы, россияне, потеряв свою государственность, окажетесь разбросанными на евразийском континенте. Новые этносы станут управлять вами, нанимать вас на низкооплачиваемую работу, держать за рабов. Такова воля Аллаха! У нас так было до Ахеменидов, так было до Сасанидов, так было до Дамасского халифата, так было до Хан Хулагу – монголов, так было до Сефиридов, так было до Советов. Так будет всегда не только у нас, но везде и всегда. Как в земледелии необходим севооборот, и нельзя одну культуру подряд высеивать на одной и той же площади, так и в этносе. Его тоже необходимо замешивать на новой крови, иначе не будет урожая или замедлится развитие популяции и народ начнет вымирать.
— Браво! Браво! – рассмеялся господин Гусятников. «Опять не то, не то. Оказывается, не могу я так сразу потерять в себе человека, — словно оправдываясь, признался он. — Подожди еще немного. Договорились, экспериментатор?» А вслух заметил: – Да, карта Заратустры оказалась тяжеленной. Я даже почувствовал себя в нокдауне. Но, Каюлов, между Заратустрой и Авиценной прошло более тысячи лет, но ты не назовешь мне другого вашего имени, вписанного в этот период в скрижали цивилизации. А что это означает? В «персидской», «эллинской», «монгольской», «арабской» Персии никаких героев, кроме полководцев, встретить нельзя. Признай, что это довольно грустные страницы вашей истории, – за такой длительный период никто не смог подняться на интеллектуальный Олимп. Подобное совершенно не характерно для больших цивилизаций. Кроме того, вы потеряли главнейший атрибут нации – свой язык! Да был ли он у вас общим?
— А назовите мне имя последнего известного всей мировой культуре грека? Они тоже когда-то господствовали над миром …
Продолжать диалог показалось недостойным делом, и Иван Степанович задумался, как поступить дальше. «Дать денег, даже приличной суммой одарить? Пусть возвращается домой, в свой Душанбе, в Понедельник, живет с семьей и роется в древних рукописях, — размышлял он. – Сам мой поступок, однако, будет выглядеть слишком человечным. Но разве этого я ищу? Может ли такой банальный шаг вскрыть потенцию собственного извращения? Мне от этого человеческого уже тошно. Я мечтаю совсем о другом. Как раз такой тип мне и нужен, который заявляет, что у него есть гордость, что деньги для него не главное, что он никогда не пойдет ради них на ломку своих традиций и устоев. Вот с таким интересно, такого сломать — душа порадуется. А что за удовольствие ломать ломаного? Разве в этом притягательная сила вожделенной страсти? Нет! Оставлять в «Римушкино» необходимо только строптивых и важных. Тех, кто прежде в своем обществе значимым лицом был. Или надменных дам приглашать в крепостные, избирать тех, на которых засматривались мужики. Я же за ломкой воли хочу понаблюдать, вскрыть в них все рабское, а в себе – все, что идет от изверга. Придется этому таджику припомнить, как парфяне издевались над рабами, во что ценили инородцев его гордые предки».
Иван Степанович вдоволь насладился короткой беседой, но вместо того чтобы проявить к собеседнику симпатию, возникшую у него в самом начале, стал буквально силой напускать на себя глубочайшее пренебрежение. Он понуждал себя испытывать глубокое отвращение к любым проявлениям интеллигентности. Дурное, гадкое должно было теперь увлекать господина Гусятникова значительно больше, чем благородные деяния, а отчаянной ненависти к своим собратьям предстояло напрочь вытеснить из сознания добродетель. Ошеломленный, он окончательно понял, что ему необходимо вывернуться, доказать прежде всего самому себе, что он, да и каждый, способен на крайнее вероломство, на чудовищную злость, на бесконечную ненависть. Что в этом и состоит противоречивость человеческого «я». Даже малейшее проявление «мягкости» сейчас смертельно опасно для него, потому что в случае провала замысла он был готов убить себя.
— Эй, писарь, отметь: Каюлова в третий хутор, в пятую хату. Скажи девкам, чтобы вынесли бочку с дерьмом. А ты, потомок Сасанидов, — бросил он с презрением таджику, — разденешься догола и станешь на пару часов в помои. Твоя работа сегодня заключается именно в этом. Потом ополоснешься козлиной мочой. — «Именно так наказывала рабов персидская знать, — мелькнуло у него в голове. – Сказать ему об этом? Нет, сохраним эти странички истории до окончания эксперимента. А коль он интеллектуал, должен помнить историю. Третий хутор у меня распутство, а пятая хата – чревонеистовство. Надо еще придумать ему задание. Таджики едят плов из баранины, его надо кормить днем и ночью свининой и, салом. Понуждать его мастурбировать на бородатых мужчин. Меня просто распирает неотступное желание издеваться, издеваться! Ха-ха-ха! Издеваться!»
— А ты кто? – уставился он на молодую даму около тридцати лет.
— Из Пензенской области. Русская…
— Я что, спрашивал о национальности? Имя, возраст и профессия.
— Валентина Сытина. Двадцать семь лет. Повар.
— Почему такая крупная грудь? Недавно рожала, ведешь активную половую жизнь или пользуешься силиконом?
Девица засмущалась.
— Что, язык проглотила во время орального секса? Отвечай!
— Не знаю, что сказать. Зачем вам это?
— Запиши ее в первый хутор, третья хата. — «Думаю, не ошибся, — хмыкнул он про себя. — Распутство здесь так и прет».
— А ты кто?
— Молдаванка. Марина Бодюл. Двадцать три года. Профессии нет. Нравится работать секретарем.
— Поставь две тройки. — А ты кто?
— Салим Картыханов, тридцать три года, из Самарканда. Мастер на все руки.
— Запиши в шестой хутор, хата номер два. Ты?
— Пианистка. Из Туркменистана. Дуванчикова. Двадцать пять лет.
— Какой секс предпочитаешь?
— Любой!
— Если бы твоего мужа в Сибирь на каторгу выслали, поехала бы за ним?
— Да что я с ума сошла? Холод — не место пребывания женщины!
— Украсть смогла бы?
— Нет, что вы? Как можно …
— Запиши ее в третий хутор, первый дом. – Поглядим на ее моральную стойкость, — пробурчал он себе под нос. – Но не верю, не верю…» — А ты кто?
— Я Грицко Ярослав. Тридцать один год. Из Ровно. Пока профессию не заимел.
— В шестой хутор его, в первую хату. — «Ленью и гордостью полон этот хохол». — А ты кто?
— Чигоринцева Наталья. Двадцать семь лет. Юридическое образование, но диплом не успела получить.
— Почему?
— Беженка из Молдавии. Русское отделение юрфака в конце пятого курса было расформировано.
— Когда оказалась в России? – Он задержал взгляд на ее лице.
— С начала года. В семье не было денег, поэтому я четыре года не могла оставить Кишинев.
— Работала?
— Официально нет. Подрабатывала. Была несколько месяцев няней, работала сезон на бахче, еще сиделкой у больных, но никак не могла скопить на билет в Россию.
— Сколько он стоил?
— За сто долларов можно добраться.
— Где хочешь работать?
— На ваше усмотрение.
— Запиши ее во второе поселение, первая хата.
— А ты кто?
— А ты кто?
— А ты кто?
— А ты кто?
— А ты кто?
Короткие интервью позволили Ивану Степановичу набрать девяносто шесть человек. После этого он воспарил духом, готовый немедленно приступить к опытам, но и вместе с тем загрустил. Разочаровался. Многие его холопы оказались очень примитивны. Лишь Каюлов и еще несколько вызвали у него затаенные симпатии, а один, Григорий Проклов из Ставрополья, даже привел в истинный восторг. Тут господин Гусятников устал и отяжелел. Первый урок ярости внутренне опустошил его, возникла потребность в отдыхе. Впрочем, крепла мысль покуражиться над крепостными самым бессовестным образом. Решившись на это, Иван Степанович вздремнул.
Однажды ранним утром, перед завтраком Григорий Ильич услышал резкий металлический стук и сиплый голос корпусного прапорщика Шарабахина: «Проклов! А, Проклов! С вещами! С вещами, ска-зал!» — «Как с вещами? — взмолился про себя Григорий Ильич. – Почему вдруг? Куда, а? В лагерь на срок или на волю?» Ошарашенный, он тут же вскочил с нар и в два прыжка оказался у железных дверей. «Не мучай, признайся, начальник, — неистово прокричал он через массивную преграду. — Куда это меня? Куда? Говори же! Неужели… или в Сыктывкар? В крытую? Я же не виновен! Говори, Шарабахин! Что же ты молчишь, бездна коварства?!». Тяжелый ключ несколько раз провернул замок и дверь открылась. Перед Григорием Ильичом стоял корпусной с непроницаемой физиономией. Казалось, он испытывал отчаянное профессиональное удовольствие: таинственно, надменно молчать, чтобы извести арестованного. Проклов долго, с прищуром вглядывался в него, чувствуя, что корпусной жаждет насладиться его униженностью. Он читал его мысли, угадывал помыслы, но продвинуться дальше в гипотезах о будущем не мог. Бледный, встревоженный, Григорий Ильич не желал верить ни одной из версий, приходящих в голову. При огромном желании выйти на волю он сейчас больше ждал другого: ему заявят, что надо отправляться в долгий путь. В то же время он знал: в понедельник этапов нет, заключенных вывозят на суд или выпускают на волю. Суда никак не могло быть, он уже состоялся и был опротестован защитниками: другой вариант был сомнителен, но больно жег сердце. «Неужели? Неужели? А вдруг на волю? На волю? Волю? – сверлила волнительная мысль. – Куда же меня с вещами, ты, изверг, прапорщик Шарабахин? Говори же! Не томи изголодавшегося по свободе заключенного! Докажи, что в тебе осталась хоть капля человеческого! Скажи! Скажи! Изверг!» — бросал он в лицо прапорщика с ненавистью.
От природы экспансивный, яркий, неглупый, но мстительный до болезненности, даже порой совершенно безумный, господин Проклов обладал способностями к эпистолярному жанру. Последнее прошение о помиловании, изящно и аргументировано написанное, он отправил в адрес президента больше года назад. И сам забыл о нем. А тут в заурядный понедельник вдруг слышит: «С вещами!» Как здесь не сойти с ума? Душевная тревога Григория Ильича усиливалась. «Я сказал, с вещами! Мигом!» – неумолимо повторил Шарабахин. –«Да какие у меня тут вещи?» — жалко осклабился заключенный. -«Забирай все. Казенное имущество сдашь в каптерке!» С отчаянной покорностью Проклов выгреб из тумбочки в пакет мыло, белье, одежду, а из потертого ящика буфета, прибитого к стене, – медную столовую утварь. Тут он жалким взглядом осмотрел обитателей камеры, с которыми провел не один месяц, вяло махнул им рукой и с совершенно подавленным, мрачным видом вышел в тюремный коридор. Когда за ним захлопнулись железные двери и он очутился в длинном непривычном пространстве Орловского СИЗО, то опять, но уже почти шепотом, растягивая слова, спросил: «Можешь ты наконец сказать, куда это меня призывают, изверг Шарабахин? Ноги отказываются идти, а в воображении мелькают невероятные сюжеты предстоящего путешествия. Если хочешь видеть мое страдальческое лицо, если печать страдания на нем доставляет тебе безмерное удовольствие, то обещаю, что даже если скажешь правду, способную вызвать необыкновенную радость, ничто во мне внешне не изменится, более того, лицо станет еще удрученнее. Обещаю ничем себя не выдать, а идти за тобой с гримасой ужаса, с выражением человека, стоящего перед гильотиной. Наблюдай за мной, наполняй сердце радостью от чужого горя. Это так характерно для людей вашей конвойной профессии». — «Перестаньте болтать! Следуйте за мной, гражданин Проклов!» — сухо бросил прапорщик. -«Фу ты, черт, ты не только Шарабахин, но и Сатанинов, Палачёв, Страхоплетин! Вот назначат меня министром юстиции, первым приказом уволю тебя с работы. Отберу пенсию, жену, лишу прав отцовства. Кастрирую! Привью гомосексуальные чувства. Установлю перед тобой зеркало, чтобы измученное моим вероломством лицо прапорщика Шарабахина доставляло ему самому истинное восхищение! Чтобы не было нужды засматриваться в экстазе на страдальческие физиономии других людей, чтобы напрочь отказался от паскудной страсти унижать зэков». Вспышка злобы ни к чему не привела. Конвоир шел молча, сдержанно, размашистая походка говорила о том, что оскорбления арестанта нисколько не трогают его. В напряженном ожидании, иронически кривя губы, бормоча что-то невнятное себе под нос, Григорий Ильич торопился за корпусным начальником. Страх перед десятилетней командировкой на Север медленно проходил, подозрения о вступлении приговора суда в законную силу стали исчезать, а новое чувство возможной свободы крепло. Потребность ясности уже не так беспокоила его, а прежнее желание доискаться правды в своем уголовном деле вообще исчезло. Каждый шаг, ему это казалось все отчетливее, приближал его к свободе. Восторг начинал захлестывать его. Наплыли воспоминания.
В небольшом заснеженном Цивильске была лишь одна гостиница «Волга». Одетый в стеганый полушубок молодой человек подошел к администратору и неторопливо спросил: «Номера свободные есть?» -«Да, — ответила миловидная дама, — но номер холодный. Он единственный, который пока не занят». –«Ну что ж, — сказал Григорий Ильич, — нам, русским, к холоду не привыкать. Позволите на минутку взглянуть?» -«Пожалуйста, последний этаж, номер двадцать семь. Лифта нет, — не отрываясь от экрана телевизора, она протянула ему ключи. – Поднимайтесь!»
Узкий лестничный проем был слабо освещен. Настолько слабо, что нельзя было определить цвет обоев. Проклов, впрочем, довольно легко добрался до пятого этажа, подошел к номеру 27, открыл дверь и включил свет. Первое, что вызвало у него улыбку, было отсутствие в номере окна. Даже рама не просматривалась. На фасадной стене он увидел огромную дыру, зияющую темной морозной мглой. «Ах, даже вот как! – ухмыльнулся молодой человек. – Как тут спрячешься от двадцатипятиградусного мороза! А на кровати одно легкое одеяло. Не разводить же костер. Да, одно слово Цивильск! Впрочем, рано отказываться, — успокоил он себя, — альтернативы пока нет. Надо продолжить общение с администратором». Он выключил свет, закрыл дверь и спустился вниз. -«Холодно будет! Замерзнуть можно!» — бросил он. –«Да! Но другого места в гостинице нет!» — уткнувшись в телевизор, заявила дама. –«Даю доллар за информацию, — Григорий Ильич вытащил из кармана купюру. — Есть у вас адреса дам, оказывающих деликатные услуги?» -«Есть, — холодно бросила она, взяв ассигнацию. – Зайдите в бар, спросите Каламурова, он поможет». –«Каламуров?» -«Точно так! Он решает эти вопросы».
Господин Проклов поклонился, — впрочем, дама на него не смотрела, — и направился в бар. Освещение тут было несколько лучше. За столиками сидели мрачные люди, не то чтобы выпившие, а усталые. Заросшие. Угрюмые. Одни вяло курили, другие с явным безразличием медленно перелистывали потертые журналы. Пара мужичков сидели с закрытыми глазами, некоторые шептались, другие отрешенно глазели в никуда. Григорий Ильич подошел к стойке бара.
– Налей стакан вина.
— Вина нет.
– Что есть?
— Водка, пиво и коньяк.
– Налей водки. Да скажи, любезный, кто здесь Каламуров?
— Сережка?
— Имени не знаю, Каламуров.
– Эй, Сергей, подойди, тебя спрашивают.
Из-за стола встал молодой человек. Он был такой огромный, что Проклов вздрогнул. Никогда бы не поверил, что способен испытать ужас при виде человека, даже самого грозного. Каламуров был выше двух метров, грузный – около ста пятидесяти килограммов, огромная голова на короткой шее больше напоминала голову голландского сыра. Азиатские черты лица, зачесанные на пробор короткие волосы, казавшиеся париком. Маленькие темные глазки, глубоко сидящие в глазницах, тут же начали сверлить приезжего. –«Чем могу помочь? — вплотную приблизившись к Григорию Ильичу, высоким голосом спросил он. – В нашем захолустном Цивильске уже можно найти некоторые прелести большого города. Готов служить. Я вообще люблю оказывать клиентам самые разные, самые невероятные услуги. Пользуйтесь. От меня никогда не услышите слова «нет»». Я согласен выполнить любое ваше желание», — закончил он, усмехнувшись. Но усмехнулся как-то тихо, даже деликатно.
«Неужели гомик? – мелькнуло в голове у Проклова. – Этот высокий голос…» По его телу пробежал трепет, а кожа покрылась гусиным налетом. Он помрачнел и начал вскипать.
– Что на ночь глядя желаете? Чем вас соблазнить в нашем скромном городе? Может, у вас нетрадиционные запросы? Мы на все готовы. Спрашивайте, требуйте, цена услуг не остановит нас, — казалось, голом Каламурова стал еще тоньше.
«Что он мне намеки делает? Какой-то особый интерес вызвать желает? – злился Григорий Ильич. Впрочем, спросил он другое: – Есть женщина с квартирой?»
— Такого добра у нас много. Какую желаете? Брюнетку, блондинку, полногрудую, жопастую, длинноногую или коротышку? От шестнадцати до шестидесяти лет – кадровый подбор у нас обширный. Впрочем, такому взыскательному клиенту, как вы, мы можем предложить не только женский пол …
«Я так и думал, что это станет его главным предложением. Еще пару таких намеков, и можно изойти ненавистью». — Сдерживая себя, он нехотя ответил: — Честно говоря, мне все равно. Я бы за весь сервис заплатил, но меня ничего, кроме сна, не интересует. Я мертвецки устал, а в гостинице мест нет. Мне утром дальше на Казань ехать.
– Наши лучшие женщины берут по три доллара за ночь. Можно подыскать и за два. Впрочем, если хотите, то за полтора доллара, или сорок рублей, можете у меня переспать. Я тут рядом живу.
«Ну и цены! Дорогой город, этот Цивильск! Выглядит как малокровный, а энергия державная. Три доллара! Пик благополучия! Но что он имеет в виду: «У меня переспать»? — подумал Григорий Ильич. — Я же вполне понятно высказался, что мертвецки устал и, кроме сна, ничем не интересуюсь. Да и трахать такого верзилу — бр-бр-бр! Жуть! Даже орально! Жуть! Жуть! Лучше уж в морозном номере переночевать. Но он же ничего такого и не предложил, а только сказал «переспать». Ведь этот глагол имеет двойной смысл. Переспать? С кем? Как? В этом непростом деле пока разберешься, голова кругом пойдет». Тут сердце господина Проклова зашлось от отвращения. Затошнило! В ход вступило богатое воображение, и самые омерзительные сюжеты ворохом полезли в голову. «Нет, лучше заранее все четко обговорить, заплатить больше, даже значительно, но переспать у женщины». – «Зачем вас стеснять, любезный, выложить два, три, десять долларов для меня не проблема, это небольшие деньги за ночлег с девахой, — начал Григорий Ильич. — А я еще давеча подумал, что утром после сна наверняка клубнички захочется. А она тут рядом лежит. Тепленькая. Готовая. Что скажете, Каламуров? Нет, давайте лучше кровать с девкой! Я согласен, а если и не трахну, то, надеюсь, ничем не обижу».
— За клиента я беру с них двадцать процентов. Это от тридцати пяти до шестидесяти центов. Если останетесь у меня на ночлег, я заработаю в три — четыре раза больше. Жена вскипятит чай, отварим картошки, послушаем сынишку — он отлично на аккордеоне играет, а дочь споет. Да и я вечер дома проведу. В такой мороз вряд ли клиентов дождешься. Пойдем ко мне. Здесь две минуты. Всего полтора доллара возьму за ночь!
«Обманывает? Пургу несет? Райским вечером соблазняет? – пронеслось в голове Проклова. – Или правду говорит? Ведь бог знает, что он за человек. Знакомы лишь две-три минуты. Чем, впрочем, рискую? Что такого неприятного он сможет мне доставить? Мне? У меня же сабельный нож с собой. Давеча, правда, спать хотелось, но если припрет? Если перед фактом поставит, ведь в крови искупаю!»
Тут воображение приезжего разыгралось. Он как-то сразу осмелел, после мимолетного испуга пришел в себя, нащупал свой клинок, вложенный в чехол, который был укреплен на бедре. Возникло острое желание поиздеваться над грозного вида сутенером. Сжимая в руках рукоятку ножа, Проклов размечтался. Ему виделось растерзанное, исковерканное огромное тело цивильчанина. Вскоре эти странные фантазии стали заходить совсем далеко. Историк по образованию, он вначале представил себя Андреем Курбским, желающим растерзать Ивана Грозного. Потом даже Демосфеном, оттачивающим перья для своих «филиппик». А когда сознанием завладел Цицерон, мечтающий собственноручно казнить Катилину, пылающий язык Проклова прилип к нёбу, а глаза налились ненавистью. В нос словно ударил запах крови, рука, ухватившая клинок, повлажнела. Вконец расхотевший помышлять о ночлеге, господин Проклов решительно бросил: «Каламуров, иди вперед. Указывай дорогу. Пошел первым!» «Страх возбудил во мне желание дойти до вершин извращения, — пронеслось в голове Григория Ильича. – Теперь я апологет насилия! А ведь так спокойно заканчивался этот зимний день. Пурга, мороз, провинциальный, утопающий в снегу городок, усталость, поздний вечер. Всего несколько минут назад я мечтал лишь об отдыхе и о том, чтобы утром попасть в Казань. А этот громила все в миг перевернул. Выражаясь, образно, поджег фитиль вседозволенности. Что вам теперь законы, Григорий Ильич? Цивильные и религиозные? Все исчезло из памяти. А несоответствие между мощью молодого тела этого гиганта и слабостью его голоса, между его угрожающим видом и обходительностью вызвало во мне биологическую ненависть. О безумие, безумие! Наивысшее выражение тиранических чувств!»
Теперь бешенство в представление Григория Ильича стало занимать довольно почетное место.
Под ногами скрипел снег. Тени мужских фигур вытягивались и пропадали в ночи. Трескучий мороз оказался совершенно неспособным охладить пыл Проклова.
Квартирка была небольшая, но теплая. «Где же его жена и музицирующие дети? Врал? Вр-ал! – осенило Проклова. – Я ему устрою сегодня великий шабаш, вальпургиеву ночь! Из квартирки в Цивильске перенесу сюжет на гору Броккен. Лучше перебрать в мизантропии, чем в сострадании, лучше ожесточиться больше необходимого, чем проявить грамм сердобольности. Каламуров сам разбудил во мне зверя».
Хозяин сбросил с себя куртку. В теплом свитере ручной вязки он выглядел еще мощнее. Это обстоятельство совсем взвинтило Григория Ильича. «Он навязчиво демонстрирует физическую силу. Надеется своим геркулесовым видом возбудить меня? Чтобы я потом всю злость на него выплеснул!»
Каламуров зашел на кухню, вынес оттуда листок бумаги и стал читать вслух. «Сережа, я с детьми ушла к маме. Вареное яйцо завернуто в полотенце, в кофейнике твой любимый напиток. До завтра. Надя». Потом заявил: «Музыки сегодня не будет. Можно включить телевизор. Не возражаетье, если я разденусь? Обычно я в квартире нахожусь в нижнем белье. У нас жарко».
«Начинается. Что еще этот гусь предложит?» — насторожился Проклов.
– Если вам жарко, тоже можете раздеться. А то запаритесь, сердце ожесточится. Недовольством вскипит душа. Моя задача окружить вас полным комфортом. А уж думаю, может, еще на день-другой захочется остаться. Замечательно! Хотите принять душ? Я могу вас помыть. Спинку так натру, что лучше всякого массажа.
«Еще несколько таких предложений, и я пущу в ход холодное оружие», — подумал Григорий Ильич. Тут необходимо заметить, что если одни, медитируя, стараются преодолеть в себе зверя, то господин Проклов, воспаляя разум, надеялся материализовать с помощью воображения дьявола. Пусть видения насилия рассыпяться блестящим фейерверком волнующего праздника! «Еще рано. Я бы вначале согрелся, — сдерживаясь, бросил Григорий Ильич. – А телевизор можно включить, хорошее это дело перед сном боевик посмотреть». Тут он подумал: «Вот-вот беситься начну, тогда громкие звуки ТВ смогут заглушить вопли этого бугая. Впрочем, длиться все будет лишь мгновенье, вот потом, потом, потом интересно… »
– Может, видеофильм поставить? Мне хочется во всем вам угодить. Могу поджарить яичницу. Или угостить жареной картошкой?
— Спасибо. Никакой еды не надо. А фильму буду рад! Лучше, конечно, что-нибудь военное. «Какой он вежливый, кроткий, ласковый. Совершенно не российский типаж. Так и хочется нож пустить в дело. Ведь грубое, злое, ужасное время насилия наступает. Я сам чего-то невероятного ожидаю. Я бы назвал это состояние великодушием. Сумасбродным, но великодушием. А как иначе? Сладострастно, без толики жалости, кромсать ножом живое тело — это ли не великодушие? Если душа маленькая, скользкая, беспорядочная, — разве она на такое решится? Разве решится на такое? Правда, для полного самовыражения мне не хватает существенной детали. Объект беден! Лучше было бы, если при мощных физических данных Каламуров оказался еще и богат. Но чтобы искушение затмило мой разум, он должен быть баснословно богат! Вот тогда я проявил бы себя особенно изощренно! Вот тогда я и особенно проявил себя! Показал бы, как велика может быть ненависть к человеку. А наибольшую радость испытал бы при его попытках меня подкупить. Каламуров делал бы мне самые невероятные предложения, чтобы я оставил его в покое. Обещал бы дома, обольщал самолетами, кораблями, акциями крупнейших заводов и фирм. И сходил бы с ума, если бы все его активы я равнодушно, даже небрежно отвергал, а предпочитал лишь вероломное насилие над ним, эйфорию вседозволенности. Да, вот такой я субъект. Глумиться над человеком мое сокровенное желание. замечательное удовольствие. Но несравненную, бесконечную радость я переживаю, когда куражусь над богатеями и богатырями. Незначительный человек меня абсолютно не интересует. На середнячке я вообще не задерживаю взгляда. А вот если крупный встретится, да еще каким-то словом или уничижительным взглядом заденет меня или даже не столько лично заденет, сколько разбудит во мне агрессию, тут уж не жди пощады. Я ему обязательно отомщу. Кто-то спросит, что за мщение они могут навлечь одним своим видом, косым или робким взглядом? Как я ни пытался, сам не смог ответить на такой вопрос. Эти типы, которых мне трудно в спокойном состоянии идентифицировать, вызывают у меня глубокую, подсознательную злобу. И тут я ничего не могу с собой поделать. Успокаиваюсь лишь при извращенном издевательстве над ними. Тогда душа по-настоящему ликует от чувства исполненного долга».
— «Летучая тюрьма»?
— Да! Неплохой боевик!
— Что-нибудь еще?
— Есть кофе со сливками?
Каламуров вставил кассету и принес забеленное молоком кофе.
— Предлагаю разуться, снять носки. Я поднесу тазик с горячей водой. Согреетесь, а потом сделаю вам легкий массаж. А после массажа у вас, может, другая интересная идея родится. – Григорию Ильичу показалось, что физиономия Каламурова скривилась от улыбки. Впрочем, он не был до конца уверен в этом. Пронеслась даже мысль, что владелец квартирки плетет какую-то интригу.
— Что вы имеете в виду? – строго спросил Проклов, уперев руки в бока. — Я же сказал, что устал и хочу спать. Фильм может навеять сон, потому я и дал согласие на просмотр.
— Но у вас взгляд воспаленный. В таком состоянии трудно заснуть. Как культурист, я изучал физиологию. Почему вы напряглись? У вас мышцы скованы. Вам чего-то особенного хочется, но трудно высказать пожелание. Стесняетесь? Не беспокойтесь. Со мной можно быть откровенным. Я вас пойму. Может, вы меня боитесь? Вам кажется, что такой огромный человек, как я, способен на насилие? Боже упаси. С клиентами я предельно чуток. Соглашаюсь на исполнение многих причуд. Не опасайтесь, выкладывайте, что у вас на душе. Выключить свет? Некоторых он смущает. Порой желания проще высказываются во тьме.
Григорий Ильич еще больше уверился, что Каламуров сам жаждет насилия над собой. И крикнул: «Да, туши, туши свет». Едва лампа погасла, как Проклов выхватил из ножен клинок и нанес смертельный удар в сердце этого огромного человека. Каламуров лишь пискнул коротко и тонко, как пищат обиженные щенки. Убедившись, что перед ним уже бездыханное тело, Григорий Ильич вскочил и включил свет. Ему хотелось все видеть. Он стал воодушевленно и безжалостно полосовать жертву, будто действуя по строго намеченному плану. Вначале отсек голову и положил ее на кровать. На лице Каламурова застыло какое-то удивление, чуть насмешливое. Казалось даже, что левый глаз как бы подмигивал. Потом изувер принялся за верхние конечности. Тут понадобилась немалая сила. Отсеченную левую руку культуриста он приставил к лежащей голове, дабы создать иллюзию, что она теребит короткие волосы. Взглянув на композицию, ГригорийИльич с ликованием усмехнулся. Окровавленное лезвие клинка напоминало смычок, скользящий по мускулистому телу Каламурова. «Скрипач» чувствовал скрытый ритм страстной музыки. Как музыкант, успешно отыгрывающий части произведения, он упивался ощущением того, что с каждым удачно отторгнутым куском тела приближался финал «концерта». Когда была отсечена правая нога, он вытянул ее носок, загнул пальцы и представил танцующей на балетной сцене. В голову полезли картины Сальвадора Дали. Он раскладывал кровоточащие части Каламурова на кровати, застланной белой простыней, в самых причудливых комбинациях. То ноги торчали из ушей. То руками подпирались щеки, а ноги свешивались с локтей. То голова лежала на коленках. То в зубах застрял большой палец ноги. И так далее, и так далее. Он неторопливо воплощал собственные воспаленные фантазии. Но хотелось еще больше усилить торжество. Тогда он стал подражать художнику Кунци, стремившемуся посредством линий биологического материала добиться созвучия первородным ритмам. И вновь расставлял останки сутенера. То со сжатыми кулаками, угрожающими власти; то в позе социального протеста: разинутый, орущий рот, поднятые, взывающие к помощи, руки… В голове зазвучала музыка Шостаковича к балету «Золотой век». Он огорчился, что для иллюстрации этого шедевра не хватает материала. Нужны были головы, ноги, руки для конструирования других образов – Бориса, Риты, бандита Яшки и его подруги Люськи… Он мечтал о своем таинственном спектакле. «Мне нужен человеческий материал, много материала, иначе сцена окажется без танцоров и потеряет свою актуальную безжалостную суть, — настойчиво повторял он про себя. – Освобождение человека от самого себя, повсеместная легализация любой формы насилия — вот главная цель моей философии». Даже капельки огорчения при этом у Григория Ильича не было замечено, да и не могло быть в силу особенностей натуры. Пятнадцать лет фантазий на одну и ту же тему! Какое тут может быть раскаяние? С ранней юности рассудок неуемно требовал одного: получить полное право на реализацию своих маниакальных устремлений. Он был так увлечен идеей, что ему было абсолютно безразлично мнение других о его звериной страсти, — сам он называл ее благоразумной, а порой и великодушной. Да и кто мог доподлинно знать о ней?
Его взяли на следующий день по подозрению в этом убийстве. Но следствие не смогло доказать его причастность к преступлению. Проклов все искусно отрицал, улик не было, кроме свидетельства бармена, что Каламуров и Проклов вместе вышли из ресторана. Тем не менее суд определил ему тринадцать лет. Полтора года спустя его неожиданно амнистировали.
…Григорий Ильич услышал твердый голос прапорщика Шарабахина: «Чего задумался, кровопивец? Сдавай казенное имущество». Потрясав пришел в себя и опять спросил, но уже без азарта, а с каким-то самодовольным спокойствием: «Что, меня на волю выпускают? Ну чувствую же, чувствую!» –«Сдавай имущество, сказал!» — «Вот, сдал, а теперь куда?» — «Иди за мной!» -шагнул по коридору корпусной в сторону вахты. — «Так ты же ведешь меня в канцелярию, а дальше других кабинетов нет. За ней свобода!» — «Да, сволочь! Выпустили тебя, гада. Но надолго ли? Жду тебя в одиночке! Еще посмотрим… Пшел! Черт поганый!»
Александр Потемкин