Кремлевские стенания

«Я-то знаю, кем был я, пока вы были никем»

Теперь, когда уже можно сказать все, — мне нечего сказать вам.

Мне всегда больше нравилось писать, чем говорить. Мне всегда больше нравилось думать, чем писать. Теперь уже пришли те времена, когда у меня есть возможность не думать, а осмыслять.

То будущее, о котором я писал когда-то, оно национализировано.

На поверхностный взгляд оно национализировано не нами, но другими людьми.

Но только на поверхностный.

Мне предлагают разные, в основном мрачные роли в недавней истории нашей страны. Но я-то знаю, кем был я, пока вы были никем.

О моем нынешнем положении ходит много слухов и толков, но и в них смысл весьма невеликий.

Достаточно посмотреть, где я живу и как я живу, чтобы сделать очевидные выводы.

Я остался на родине; неразумно преувеличенные слухи о моем богатстве остались слухами, у меня ничего нет, и мне достаточно того, что я на свободе.

Утром я выхожу с ледорубом на порог — мороз, много снега. Я умею делать любую работу. Соседи здороваются со мной — говорят, что они помнят меня ребенком; но я никого не узнаю.

Мне пятьдесят пять, и я чувствую эти годы, только когда вспоминаю, как они прошли. Оказывается, что это очень длинный клубок, если начать его разматывать.

Так что лучше и не надо.

Но если просто зажмуриться и попытаться хоть на мгновение вспомнить самое главное, то…

То я помню залитую солнцем огромную чеченскую гору, на которую я мечтал забраться полвека назад, в пять лет. Мне потом долго хотелось вернуться туда. Но когда я вернулся много лет спустя, горы почти уже не было, она словно вросла в землю. Остался скучный холм, который я мог бы перейти за семь минут. Посмотрев на него, я отвернулся и ушел прочь.

Так память и зрение подвели меня в первый раз.

Еще я помню свою школу — она располагалась посреди маленького рязанского городка, рядом с милицией, стеной к стене. Когда мне выпадало мыть полы в кабинете, я иногда пытался услышать, что там творится за стеною, где вершится закон.

Сама милицейская управа мне тоже казалась огромной, и все люди, заходившие в это здание, зачаровывали меня — от них веяло властью.

Потом, спустя годы, я вернулся к школе, и она оказалась такой смешной! Я даже не говорю про здание городской милиции, похожее на детский сад с зарешеченными окнами…

Еще я помню, как в том самом октябре, когда завершалась прежняя эпоха, В-р сыграл кадыком и спросил, обращаясь куда-то в пустоту: «Как это могло случиться?»

Потом осмотрел всех нас и сам же ответил: «А вот так, блядь!»

Он встал из-за стола, и я впервые подумал тогда, что он… ну, удивительным образом осунулся всего за час. Пиджак ему стал явно велик, и даже ботинки он как-то подволакивал, как будто они были на три размера больше.

(Я вдруг подумал тогда: если смять и засунуть в носы ботинок два комка бумаги, то можно нормально ходить и в этих ботинках. Но не бегать.)

Я хочу сказать, что уже опасаюсь возвращаться к тем вершинам, у подножия которых стоял когда-то.

И ко мне тоже никто не возвращается.

Где эти разнокалиберные рыцари распила, которые опускали глаза при моем появлении, как тот самый стыдливый вор в известной книге?

Где все эти губастые, с розовыми щеками мыслители, которые смотрели на меня, как кролики, и ели с моих рук любую пищу?

Не слышу их, не различаю их почтительных силуэтов.

С другой стороны, чем бы я накормил их сейчас? Своей горечью? Своим разочарованием?

Хотя да, уже трижды обещался приехать В-м. У меня есть небольшая музыкальная студия в подполе и скромная библиотека, вывезенная из Кремля,— больше мне брать оттуда было нечего. Мои книги и моя музыка — единственное, что не оставило и не предало меня.

Быть может, мы споем с ним. Быть может, мы запишем наши голоса.

Люди культуры всегда интересовали меня больше политиков. Впрочем, если вторых я презирал за глупость, то первым никогда не мог простить их слабость.

В итоге все, что я чувствовал из года в год,— огромное одиночество, отсутствие температуры в окружающей атмосфере.

Но я делал что был должен, и — как бы парадоксально это ни звучало — первые результаты этого мы можем теперь увидеть.

Результаты могли бы оказаться чуть лучше, если б те, кто руководил тогда, слушали меня чаще.

И если б те, кто пришел сейчас, выслушали меня хоть один раз.

Теперь всякий загодя уехавший из России рассказывает о том, как именно он пытался предотвратить то, что должно было случиться и случилось.

Теперь всякий оставшийся в России пытается смолчать о том, как именно он пытался предотвратить то, что должно было случиться и случилось.

Никто не знает ситуацию изнутри в том объеме, в каком знаю я, — и пусть эти господа молятся о том, чтобы я промолчал по их поводу.

И первые, и вторые, и третьи по-прежнему фантазируют обо мне и моей роли во всех этих событиях. А я как был, так и остаюсь объектом их никчемных фантазий.

Помню, как за три года до известных событий пламенный Э-д тогда еще с позиций трибуна (а не с позиций трибунала) утверждал, что в России два политика: он и я.

Помню, как за два года до известных событий мой единокровник писатель Г-н говорил, что в России два мыслителя: он и я.

Помню, что таким же образом рассуждали еще один философ, еще один проповедник и еще один несостоявшийся Цезарь: они равняли себя и меня. Все они так хотели танцевать со мной в паре!

Но право слово, я ни с кем себя никогда не сопоставлял, и то была не гордыня. В то время когда работал я, в стране было два политика, два мыслителя и два философа: я и я.

И то одиночество, о котором я говорю, — оно вполне устраивало меня.

Помните, как у Бродского ястреб вырывается в разреженную атмосферу?

Я часто читал эти стихи вслух.

Теперь на обозрение глупых толп бесстыдно вывалены ролики, где я нецензурно кричу на глав парламентских партий, называя их мудаками и дегенератами, — а они стоят и кивают своими бессмысленными головами, мои системные, мои милые…

Но лучше б выложили ролики, где звучат стихи! Это важнее.

Как будто я не знал, что Б-с глуп, С-н глуп и злобен, а Я-ко просто мерзавец!

Умнее будет оценить, как мы с таким человеческим материалом умудрились сберечь страну для новых свершений.

Придуманное во многом именно мною государство справилось с нищетой, сепаратизмом, смогло остановить распад армии и госаппарата, вытеснить одиозную олигархию… Это немало. Немало…

Мы — и я в числе прочих — создали базис для нового революционного витка, потому что революции приходят туда, где есть жизнь и наличествуют признаки свобод.

Я сохранил для всех вас и первое, и второе.

Если бы то, что случилось, случилось тремя или пятью годами раньше, когда, элементарно говоря, нация еще не была готова к перевороту, а социально-политическая инфраструктура рассыпалась при первом прикосновении, — ситуация могла б пойти по непредсказуемому сценарию.

И самое важное! Никто не в состоянии осознать простой факт: в Кремле всегда были люди, готовые (и страстно желавшие!) в течение суток кардинально решить проблему, например, с Х-м, или с Э-м, или с Н-м, или с тем самым человеком, что вроде бы появился так неожиданно (и никогда не вспоминает о том, о чем он говорил со мной в моем кабинете).

Но ничего смертельного, как вы знаете, не произошло ни с одним из названных мной.

Вопрос: кто не дал это сделать?

Догадайтесь сами.

Это была сложнейшая игра, и я играл минимум на трех досках сразу. А какое количество политических персонажей было уверено, что тоже играет со мной или против меня, в то время как я даже не помнил об их существовании!

Из этих изящных партий я мог бы составить учебник, которому позавидовали бы и лукавые интриганы времен расцвета Римской империи, и ценитель безупречно исполненных шахматных этюдов Набоков.

Но толпа куда больше жаждет рассказов о поражениях — ведь толпа не желает быть благодарной хоть кому-либо и всегда думает, что она все сделала сама.

Что ж, сама — так сама.

Что ж, о поражениях — так о поражениях.

Как мы все помним, последний акт борьбы с восставшими слева и справа продолжался с 25 октября по 1 ноября. Да, я в особенности настаиваю на том, что люди, находившиеся тогда во власти, боролись сразу на два фронта.

После известных событий в последнюю неделю октября началось воплощение плана восстания во имя «мира, хлеба и скорейшего созыва нового парламента». Эта подготовка шла довольно успешно, в частности, и потому, что социалистические партии и правые группировки в определенный момент, как им показалось, вышли из-под контроля.

На самом деле их просто перестали контролировать.

Нужно ли говорить о том, кто сделал все, чтобы контроль исчез?

Правительство якобы готовилось к подавлению мятежа, но, не рассчитывая на окончательно деморализованный офицерским бунтом гарнизон, спешно и суетливо изыскивало другие средства воздействия.

Генерал-полковник Н-в, командующий войсками округа, получил приказ разработать подробный план подавления мятежа, ему же было предложено своевременно взять на учет и соорганизовать все верные долгу части гарнизона.

Вы знаете, куда делся тот план? Я поленился его пропустить через послушную машину, что съедает лишние бумаги, тем более что в те дни у нее и так был полный рот забот. Я выбросил план в ведро.

Члены правительства слишком поздно узнали, что как сам Н-в, так и часть его штаба вели в эти роковые дни двойную игру и примыкали как раз к той части офицерства, в планы которой входило элементарно отсидеться.

Я просто не сообщил правительству об этом — потому что ничего изменить было уже нельзя.

Самым смешным и постыдным было поведение уличных бригад, созданных в свое время с моей подачи Я-ко. Я догадывался, что именно он меня предаст, но никак не думал, что он предаст меня первым.

25 октября всем стало очевидно, что восстание более чем неизбежно, поскольку оно уже началось.

В последнюю ночь я вернулся в Кремль. Все уже были там. Легко представить себе ту напряженную, нервную атмосферу, которая царила в том ночном заседании, однако ни у кого не возникла даже мысль о возможности каких-либо переговоров или соглашений с восставшими. В этом отношении среди членов правительства господствовало полное единодушие. Сегодня некоторые весьма сурово критикуют «нерешительность» и «пассивность» высших властей, совершенно не считаясь с тем, что им приходилось действовать, все время находясь между молотом западных наблюдателей и наковальней левых и правых организаций, а также ликующих толп.

Мучительно тянулись долгие часы этой ночи. Отовсюду власти ждали подкрепления, которое, однако, упорно не появлялось. Со спецвойсками шли беспрерывные переговоры по телефону. Под разными предлогами они отсиживались в своих казармах, все время сообщая, что вот-вот, через двадцать минут, они все выяснят и начнут седлать лошадей.

Насколько помню, заседание правительства окончилось в начале второго часа ночи, и все министры отправились по домам.

С тех пор мы больше не встречались.

«Это была сложнейшая игра, и я играл минимум на трех досках сразу»

Фото: Александр Миридонов, Коммерсантъ

Упадок духа и малодушие, овладевшие верхами, полное всеобщее непонимание рокового смысла развивающихся событий; отсутствие у одних осознания собственных околонулевых перспектив в недрах рожденной власти; надежды вторых руками восставших покончить с ненавистной суверенной демократией; наконец, целый вихрь личных интриг и вожделений — все эти процессы разложения и свели на нет все тогдашние попытки предотвратить крах, который, впрочем, был неизбежен.

Теперь новой власти предстоит разрешить те задачи, которые не успел разрешить я.

Добиться вытеснения засоряющих перспективу теневых институтов коррупции, криминального произвола, рынка суррогатов и контрафакта; устоять перед реакционными приступами изоляционизма и прочее, прочее, прочее.

Здесь по-прежнему хотят растить лимоны, но моя прапамять говорит, что даже яблочный год случается в наших краях не всегда. Но если они действительно пришли создать новую веру, то я был не Пилат ее, а непонятый пророк.

Да.

А пока я пойду колоть снег.

Когда я держу в руках ледоруб — это меня успокаивает.

Рязанская область, Скопин, ноябрь, минус сорок.

Захар Прилепин