Глава 10
После обеда я поехал в больницу к отцу. Начал моросить теплый дождь, чему я очень обрадовался. Моменты, когда погода словно подстраивается под мое настроение, приводят меня в восторг. У меня не оказалось зонта, и я мок под тонкими скорострельными струйками. Представлялось, что вода смывает все лишнее. Смывает боль, страсть, стыд, желания. Смывает тяжесть наносных кубометров воспоминаний, из которых жизнь ваяла материк под названием «прошлое». Хотелось снять одежду и отдаться воде — как внутриутробной жидкости, заботящейся о твоем существовании и оберегающей от всех опасностей окружающего мира. Но я не разделся. Поднял голову, тихо проговорил «пошло все к черту» и спрятался под козырьком автобусной остановки. Здесь две молоденьких девчонки лет двенадцати выясняли отношения, скучно и монотонно ругаясь и обвиняя друг друга во всех мыслимых и немыслимых человеческих грехах, от обжорства до гордыни. Я медленно поднял в стороны руки с вытянутыми указательными пальцами, согнул их в локтях и заткнул уши.
В коридоре больницы меня встретила медсестра – та же самая полная и румяная девушка по имени Вера.
— Здравствуйте, — улыбнулась она.
— Здравствуйте, — ответил я, — как у вас дела?
— Хорошо, спасибо. М-м, единственно, можно вас на минуточку, — она кивнула головой в сторону сестринской комнаты.
— Да, конечно, — я последовал за ней.
Вера закрыла дверь:
— В этом, конечно, ничего такого нет. Это совершенно нормально, но я почему-то все равно… Я просто какая-то старомодная… Но не важно. Главное – я хотела бы предупредить вас, как сына. После инсульта у вашего отца на простыне были пятна… спермы, в смысле. Я с врачом говорила. Вполне возможно, что инсульт произошел во время оргазма, когда он мастурбировал… Это ведь нагрузка на сердце, кровеносную систему…
Я хотел что-то сказать, но ничего не говорилось. Вера продолжила:
— Я думала, может, поллюции, но нет: они днем появились, не после сна. Сейчас, конечно, уже поздно что-то делать, но я сегодня снова на его белье заметила пятна. Утром не было, а днем появилось. По-моему, он делал это опять… Я боюсь, что это может быть вредно и опасно для его здоровья. Я сама как-то не могу ему сказать, поэтому…
— Но ему же столько лет! – Наконец вырвалось у меня.
— Да, вот именно! Поэтому я так удивляюсь. Другим в эти годы уже ничего не интересно, а у него… Такая мужская сила… Хорошо, наверное, но не тогда, когда… Не после инсульта…
— Да, я понимаю. Спасибо, — я повернулся, чтобы выйти из комнаты, но тут меня осенило, и я снова обернулся к медсестре, — а это не шутка?
— Шутка? – Переспросила она, — почему? Нет, конечно, нет. При чем тут шутка…
Судя по ее растерянности, она действительно не шутила. Я вышел в коридор.
Из палаты отца доносился чей-то голос. Я открыл дверь и увидел невысокого мужчину лет пятидесяти, сидящего на складном стульчике перед кроватью отца и играющего с ним в шахматы. Он что-то громко доказывал отцу. Его волнистые жидкие с проседью волосы опускались до плеч. Мясистый нос мелко дрожал, когда он говорил. Отец увидел меня и улыбнулся. Отгородился рукой от поучающей речи собеседника и обратился ко мне:
— Привет, Мишенька!
— Привет, пап.
Его шахматный противник резко обернулся ко мне и приветливо заулыбался:
— Здравствуйте, Миша! Очень рад вас видеть! Я – Борис Моисеевич, Ройтман, — он вскочил со стула и протянул мне руку; как-то просительно, ладонью вверх.
— Здравствуйте, Борис Моисеевич. Тоже очень рад познакомиться, — я пожал его маленькую цепкую кисть.
— Как ты себя чувствуешь, пап?
— Хорошо, хорошо. Даже отлично, наверное. Вот даже с Борисом Моисеевичем шахматную партию затеяли. Правда, Борис Моисеевич больше спорит, чем играет, — усмехнулся он.
— Тема ведь важная, Иван Андреевич, согласитесь хотя бы с этим…
— Важная, — улыбнулся отец.
— Я говорил вашему отцу, Михаил, что я очень доволен тем, как Россия все-таки вернула себе статус третьего Рима! После стольких боев и потерь так возродиться! Я помню, как нас попирали в Совете Безопасности… Как о нас писали — помните была такая книга истеричного русофоба, педераста Бжезинского… «Великая шахматная доска» называлась… Вот, именно так, — Борис Моисеевич со смехом показал на их с отцом партию. – Мечтал он Россию до границ московской области урезать. Этот пес давно сдох, а Россия ни сантиметра своей земли не отдала. Стоит, как стояла, и стоять будет. И еще покажет всем этим жидомасонам. Потому что только у русских такой уникальный набор национальных черт: храбрость, отзывчивость, — Борис Моисеевич загибал тонкие паучьи пальцы, — способность к самопожертвованию, ум, хитрость и при этом честность и откровенность, ну и, само собой, чувство юмора. Но самое главное, конечно, это то, что у русского человека есть душа. Раньше любили говорить о загадочности русской души. Но это все ерунда. Никакой загадочности у нее нет. Суть в том, что у русского человека есть душа вообще, в отличие от представителей всех остальных народов, у которых души нет. Я бы даже пошел дальше, и сказал, что русский – это уже не национальность, а призвание и индикатор присутствия у человека души. Если есть у тебя душа – значит, ты русский. Если нет – извини… Между прочим, и сам Христос был русским. Вспомните, кто являлся его отцом – голубь. А голубь – это исключительно русская национальная птица. Без малого символ русского народа! И не случайно ведь Господь в образе голубя явился. Не в образе белого орла какого-нибудь, или страуса, а русского голубя. Русские и верят в Иисуса только потому, что знают о Его принадлежности к русскому народу. Подумайте сами, смог бы русский человек полюбить еврея, говорящего на древнееврейском языке? За один только кудахтающий язык не смог бы. А если на иконе русый голубоглазый бородатый парень, да вокруг еще архангел Михаил, апостол Павел, апостол Петр, Николай-Чудотворец – все ведь свои, родные…
Отец тихо посмеивался. Я молчал, глядя на пожелтевший фикус на окне. Потом вдруг – неожиданно для себя самого – спросил:
— Извините, а Ройтман – еврейская фамилия?
Отец перестал смеяться, сдавленно прокашлялся, поправил одеяло и натянул его себе на плечи. Борис Моисеевич достал из нагрудного кармана изящные очки с тонкой металлической оправой, неторопливо одел их на переносицу и повернулся ко мне:
— Вы любите рыбу?
— В смысле? Ну да… Жареную, — пожал я плечами.
— А сырую?
— Не знаю. Никогда не ел сырую рыбу.
— И правильно делали. Она воняет, и в ней могут водиться опасные бактерии и микроорганизмы. А жареная, вареная и копченая рыба вкусна и полезна. В ней много фтора и других полезных микроэлементов, витаминов и минералов. То есть рыба нуждается в обработке. Точно так же и с евреем. Он воняет и в нем много опасных бактерий. Но после соответствующей обработки он прекрасен на вид и чрезвычайно полезен. Человеческая история, все тысячелетия цивилизации еще не придумали лучшего способа обработки еврея, чем погружение его в русское общество и в русскую культурную среду. И я благодарен за это своим предкам. А понял это все я с помощью вашего отца!
— Да нет, вовсе нет, — устало отмахнулся отец.
— Он всегда так скромен, — улыбнулся Борис Моисеевич, — я даже более, чем уверен, что вы, Михаил, не знаете, каким великим учителем является ваш отец.
— Борис Моисеевич, пожалуйста, перестаньте. Я преподавал всего только несколько лет.
— Вы знаете, я не это имею в виду. Величие учителя не в нем самом, а в его учениках. Я, само собой, говорю не о себе, грешном. Но Дмитрий Аристов, Юра Нижегородский, Тит Сермяжный, ну и, конечно же, Алексей Кузнецов и сам президент…
У меня немного помутилось в глазах и сердце забилось чаще.
— Борис, вы далеко не так все понимаете, — с досадой проговорил отец, — извините, я сейчас не могу говорить. Я неважно себя чувствую.
— Да-да, конечно. Зря я затеял этот разговор… — Борис Моисеевич снял очки и убрал их в нагрудный карман, — извините меня. Да и вообще… К вам сын пришел, а я тут со своим занудством. Извините, разрешите откланяться. Партию, — он кивнул на шахматы, — тогда до субботы отложим.
— Хорошо, — улыбнулся отец, — спасибо.
— Всего доброго, — Борис Моисеевич, слегка поклонившись, пожал ему руку, потом пожал руку мне — без поклона — и вышел из палаты. Отец устало повалился на подушку:
— Миша, подай пожалуйста воды. В холодильнике.
Я налил ему стакан воды. Он неторопливо выпил всю воду, но стакан мне не отдал, а поставил его на тумбочку рядом с собой. Потом закрыл глаза:
— Я вчера из своего окна видел белых лебедей. Они летели очень низко. С Востока на Запад.
— Пап, ты себя плохо чувствуешь?
Он открыл глаза:
— Да, неважно. Я уже второй раз вижу лебедей. По-моему, это плохо. Ты уезжай. Уезжай отсюда.
— Папа, какие «белые лебеди»? Ты понимаешь меня? Понимаешь, что ты говоришь?
Он устало посмотрел на меня:
— Да, понимаю. Борис тут говорил какую-то ерунду. Ты прости его. Он хороший человек.
— Ты был учителем Алексея Кузнецова?
— Нет. Конечно, нет. Это Борис так считает. Считает, что Алексея вдохновили мои статьи о патриотизме.
— На что вдохновили?
— На разработку его программы патриотического развития, на государственную стратегию и Бог еще знает что… Я не знаю. Я уже давно не смотрю телевизор, не читаю газет, не знаю, что происходит в стране и в мире. Только Борис рассказывает. Но я стараюсь не слушать. Мне уже недолго осталось. Но ты уезжай. Не оставайся здесь ради меня. Пока еще можно уехать – уезжай.
«Папа, у тебя инсульт случился после онанизма?» «Да, сынок, после онанизма» «Ты сегодня тоже мастурбировал?» «Да, сегодня тоже». «Папа, тебе нельзя заниматься онанизмом. Это очень вредно для твоего здоровья». «Извини, я больше не буду. Просто мне так одиноко в этой палате». Такой бред вертелся в моей голове. Что медсестра хотела от меня? Чтобы я провел с отцом подобную беседу? Как она себе это представляла?
— У тебя нет сигарет? – Спросил отец.
— Нет. Я же не курю. И ты ведь не куришь. Зачем тебе?
— Не курю, — улыбнулся он, — за всю жизнь я выкурил только две сигареты. Одну еще в школе, другую – лет в тридцать пять. И хочу сейчас – третью.
— Тебе же нельзя.
Отец посмотрел на меня таким выразительным взглядом, что я смутился.
— Хорошо, я сейчас схожу за сигаретами.
— Спасибо. Купи «Голуаз».
Я вышел из палаты и направился к выходу из коридора. Когда проходил мимо открытой двери сестринской комнаты, Вера окликнула меня:
— Вы уже уходите?
— Нет, я сейчас вернусь.
— Отец попросил что-нибудь купить?
— Да.
— Надеюсь, не спиртное, — улыбнулась она.
— Нет, что вы, — улыбнулся я, махнул рукой и ускорил шаги.
«Голуаза» не было, и я купил «Житанс». Не обычные, а «Лайт» — все-таки менее вредные. На обратном пути старался быстрее проскочить мимо всевидящего ока медсестры, но она что-то писала, и даже не повернула голову в мою сторону.
— Что, «Голуаз» сейчас не продают? – Отец медленно снимал пленку с пачки.
— Не знаю. Я ведь не курю.
— Ну да… — Он вытащил сигарету, понюхал ее и улыбнулся, — сомнительные удовольствия юности… А сейчас это — удовольствие уже само по себе только потому, что связано с юностью, — он взял сигарету в рот, зажег зажигалку.
— Пап, может, в окно? А то накуришь здесь, медсестра нам потом устроит…
— Да, действительно, — отец потушил зажигалку, встал, подошел к окну, сдвинул в сторону фикус и открыл створку.
— С кем ты курил, когда тебе было тридцать пять лет? – Проснувшееся через двадцать пять лет любопытство потребовало разгадки старой тайны.
— Ни с кем, — отец посмотрел на меня удивленным взглядом, — откуда ты знаешь, что я курил с кем-то?
— Я видел. Издалека. Я в это время играл в футбол на поле.
— Да, действительно… Это был один не очень хороший человек, — отец наконец раскурил сигарету и затянулся. Дым все равно шел не на улицу, а в палату. – Ему нужны были мои статьи. Всего несколько статей. А в обмен он не предавал огласке наши с Аленой отношения.
— Значит, ты уже тогда был с Аленой…
— Ну да. А какой это год был?
— Где-то за год до твоего развода с мамой.
— Да, получается так, — отец слегка закашлялся после глубокой затяжки. Свежий уличный воздух гнал сигаретный дым обратно в палату.
— Получается, что ты ушел к Алене из-за того, чтобы прекратить шантаж?
— Это не было шантажом — так, полунамеки, взгляды. Но в любом случае, конечно не из-за этого. К тому времени, как мы с твоей мамой разошлись, я уже давно написал те статьи, и даже больше. Меня интересовала тема, и я продолжал над ней работать.
— Что за тема?
— Славянофильство и русофобия. Точнее, последовательное уничтожение чувства патриотизма у русских людей с шестидесятых годов девятнадцатого века.
— С тех пор, как вернулся, я, по-моему, только и слышу «патриотизм, патриотизм».
— Да, знаю. Хотя я к этому не стремился. Но не будь темы патриотизма, — отец усмехнулся, — было бы что-нибудь другое, под другим соусом. Сейчас идеология стоит гораздо дешевле, чем раньше. Ее очень много – продается оптом.
— Ты много на ней заработал тогда?
— Нет. Я был, как говорится, лохом. Отказывался от того, что плыло в руки. Другие же хорошо на этом зарабатывали. Кстати, того нехорошего человека звали Михаил Кузнецов.
— Отец Алексея Кузнецова?
Отец кивнул.
— Как-то все так просто и обыкновенно складывается… — я теребил желтые безжизненные листья фикуса у самого основания ствола.
Отец ничего не ответил. Я тоже молчал.
— Ты не поливаешь свой цветок, — кивнул я после паузы на засыхающий фикус.
— Он чем-то заболел. Знаешь этимологию слова «Фикус»?
— Нет.
— Кажется таким мещанско-русским названием, а этому слову тысячи лет. К нам пришло из древнелатинского, на котором так называли смоковницу, а латынь, вероятно, переняла его еще раньше из каких-нибудь других средиземноморских языков. Этому слову, возможно, столько же лет, сколько и нашей цивилизации.
Отец докурил до фильтра и собирался затушить окурок, но в этот момент дверь распахнулась, и на пороге появилась Вера с градусником. Запах сигаретного дыма. Взгляд на окурок в пальцах отца. Немая сцена. Хорошо еще, что градусник не выпал у нее из руки (я почему-то это ожидал).
— Иван Андреевич, вы с ума сошли?! Вам же это сейчас категорически запрещено! – Для того, чтобы придти в себя, ей потребовалось несколько секунд, — и вы, Михаил, как вы разрешаете отцу… И где он взял… А-а, так это вы на улицу ходили чтобы купить?! Вы меня очень разочаровали! — Сверкнула она на меня глазами, — вместо того, чтобы поговорить с отцом, ну… сами знаете… вы его в могилу загоняете.
— Не сердитесь, Вера, — отец медленно затушил окурок о край горшка, в котором рос фикус, — допустим, если это было последним желанием умирающего, вы бы ведь согласились. И, возможно, сами сходили бы за сигаретами.
— Что же вы умирать собрались-то…
— Нет, я просто к примеру. Все ведь так относительно. К одним и тем же поступкам в разных обстоятельствах приходится применять разные критерии оценки.
— Не уводите разговор в сторону. Вот вам градусник. Ложитесь в постель и меряйте температуру, — Вера протянула отцу градусник, после чего увидела на столике пачку сигарет, — а это я забираю…
Отец покорно взял градусник, засунул его в подмышку и лег на кровать. Взяв сигареты, Вера вышла из палаты и закрыла за собой дверь.
— Знаешь, мне кажется, я нравлюсь Вере, — неожиданно произнес отец. Она как-то странно на меня иногда смотрит. А я не могу ее полюбить. Слишком много воспоминаний, которые все перевешивают. В моем возрасте человеку уже невозможно влюбиться. Почему в нас так мало любви?
Я сел на пол и прислонился к стене. Ни при каких обстоятельствах не смогу завести с отцом разговор о его мастурбации, или чем бы это там ни было. Рот не откроется, и голосовые связки свяжутся в узлы. Даже если отцу будет грозить второй инсульт. Необыкновенно глупо, бессмысленно и жестоко.
Глава 11
Когда я шел по коридору к выходу на лестницу, Вера безуспешно боролась с заевшим замком сестринской комнаты.
— Помочь? – Подошел я к ней.
Она молча уступила мне место. Ключ оказался слишком твердым, металлическим и с острыми краями – как любой другой ключ, застрявший в замке. Я несколько раз попробовал повернуть его – и вправо, и влево, потом попытался вытащить, но все безуспешно. На лбу выступили капли пота. Я даже немного пожалел, что предложил свою помощь. Но теперь сдаться и оставить все, как есть, не позволяли гордость и самолюбие.
— Может быть, это не тот ключ, — выдавил я из себя, нажимая на него и расшатывая в скважине вверх-вниз.
— Тот, — коротко отрезала Вера.
После десяти минут мучений – никакого прогресса. Я злился и матерился про себя. Вера смиренно стояла рядом, безмолвно и неподвижно. «Хоть бы слово сказала, посочувствовала бы как-нибудь, предложила бросить это безнадежное дело и вызвать слесаря», — невольно крутилось в голове. Неожиданно быстрый щелчок – и после моего особенно сильного нажима головка ключа, отломившись, остается в моих пальцах. Вера всплескивает руками и ахает. Я поворачиваюсь к ней и вежливо протягиваю ей отломанную головку:
— Извините, не получилось.
Вера машинально берет из моей ладони своими полноватыми и теплыми — чуть ли не дышащими жаром — пальцами совершенно ненужную ей теперь вещь. Смотрит на меня презрительным взглядом и идет к выходу:
— Придется слесаря теперь звать, — бросает через плечо.
Я стою на месте и не иду к выходу.
— Вера, — вдруг окликаю ее с некоторым раздражением в голосе. Она оборачивается, — вы не любите смеяться?
— В смысле?
— Как все остальные… Сейчас же принято все время шутить и смеяться… А почему вы не смеетесь?
— У меня папа клоун… Вообще-то мне торопиться нужно. А то слесарь у нас обычно в пол-шестого стакан водки выпивает, а сейчас уже шесть двадцать.
— Да, конечно, извините.
— Кстати, — она снова оборачивается ко мне, — у вас конфетки нет?
— Конфетки? Нет…
— Слесаря задобрить. Он любит водку конфетой заедать. Если в это время ему дать, очень радуется.
— Нет, у меня нет, к сожалению.
Медсестра идет в ближайшую палату и через несколько секунд выходит оттуда с полной пригоршней конфет «коровка».
— Угостили, — смущенно улыбается, потом подходит ко мне и протягивает одну конфету.
— Спасибо, — я принимаю угощение. Вера уходит.
Я в движении. В движении большого города. Одна транспортная единица везет меня в направлении Х, потом другая – в направлении Y. От точки к точке. Я еду в автобусе и разглядываю конфету «коровка». Еду в метро – разглядываю конфету «коровка». Вкус детской смерти. Мне десять лет, и мы с мамой и папой в Риге. Маленький игрушечный город. Мы гуляем по игрушечным улицам, заходим в игрушечные кафе, едим игрушечные пирожные – совсем не такие, как в Москве! Папа тянет нас в какие-то темные бары. Мама тянет в магазины. Папа с мамой шутя спорят, шутя в чем-то друг друга обвиняют. В воскресенье мама почему-то очень мало разговаривает, в основном только со мной. Но вечером того же дня мы в театре, и мама необыкновенно весела. Смеется над каждой шуткой в спектакле. В антракте смеется над нами. А в понедельник мы едем из города к какому-то мемориалу. Здесь сосны, монументы, большие плиты в ряд, и что-то гулко и негромко стучит из-под земли.
— Мам, что это стучит?
— Это как будто сердце стучит. Здесь немцы во время войны много людей расстреляли. Поэтому сейчас сделали так, как будто сердца тех людей вечно стучат.
Но стук из-под земли не похож на стук сердца. Сердце стучит «тук-тук, тук-тук», а из-под земли монотонно — «тук, тук, тук». Мы ходим по дорожкам, мимо монументов и больших плит – то ли бетонных, то ли гранитных, уже не помню. На плитах и на траве рядом с ними – дефицитные в то время конфеты «коровка».
— Мам, почему здесь везде конфеты?
— Это люди приносят детям, которые здесь погибли.
— Немцы здесь и детей расстреливали?
— Да, детей тоже. Поэтому им сейчас конфеты приносят, чтобы они как будто могли поесть сладкое, которым при жизни не успели полакомиться.
Столько конфет, и почему-то в основном – «коровка». Очень вкусный сорт. Я пробовал их несколько раз – мама отрезала мне по половинке конфеты. Первое желание — пробраться сюда ночью и собрать все конфеты. А вдруг ночью дети выходят из-под плит и тоже собирают то, что им принесли за день взрослые? Мне становится страшно. Может быть, здесь «коровки» потому что мертвые дети питаются только этим сортом конфет? Мерещатся десятки, сотни серых детей в оборванной одежде. Они лежат и ползают в подземных норах под плитами, а ночью выходят на поверхность, в полном молчании бродят между сосен и монументов, жуют подобранные с земли конфеты. Меня начинает немного тошнить.
— Зачем ты нас сюда привез? — Слышу голос мамы, обращающейся к отцу, — здесь так мрачно. Я себя нехорошо чувствую.
Можно сказать, что мама прочитала мои мысли и произнесла их вслух. При этом я не хотел отсюда уезжать. Серый липкий туман — который я не видел, но словно чувствовал кожей — обнимал, пеленал меня, и не отпускал. Нечто болезненно манящее проникало в мои вены, смешивалось с кровью, делая ее вязкой и густой. Хотелось замереть и остаться здесь.
Папа пожал плечами и что-то тихо проговорил. Я не расслышал его слов, но после них мама улыбнулась и прижалась к его плечу. Папа сказал более громким голосом:
— Что ж, поехали обратно…
Я не хотел уезжать:
— Мам, давай еще немного здесь побудем.
— Тебе здесь нравится?
— Не знаю. Наверное, нет. Но не хочется уезжать.
— Нет, Мишенька, давай поедем. Я не очень хорошо себя чувствую, — мама берет меня за руку и уверенно тянет к выходу.
Я мог сопротивляться. Мог вырвать свою руку из руки маминой, остановиться и решительно сказать «не поеду!». Но субстанция, сделавшая мою кровь вязкой и тягучей, размягчала мою волю, превращала меня в податливого пластилинового человечка, и я угрюмо плелся за родителями. С каждым моим шагом глухой стук подземного сердца за спиной становился тише и тише, пока наконец не смолк. Серый липкий туман тоже оставался позади, но вместе с ним – и какая-то частица моего «я». Подходя к автобусу, я чувствовал пустоту внутри, чувствовал свою искусственность и игрушечность – словно смотрел на себя со стороны, и деревянный Буратино (но только с обычным носом-«кнопкой») поднимался по ступенькам в салон, шел по проходу вглубь и садился на свободное место у окна. Он отодвигал штору, смотрел на людей за окном, поднимал и опускал подлокотник кресла, проверял содержимое большого кармана на спинке сиденья перед ним и совершал много других движений — только для того, чтобы компенсировать внутреннюю пустоту и ненастоящесть, доказать, что он живой.
К вечеру я заболел. Пролежал три дня горячий и потный во влажной, дышащей мокротным жаром, постели. Мама говорила, что температура тридцать девять, носила полотенца, меняла простыни и пододеяльники, давала лекарство. Приходил врач, смотрел горло и уши, слушал легкие, сердце, давил на живот, задавал много вопросов, о чем-то разговаривал с родителями. Через три дня все прошло, а на четвертый мы поехали домой.
«Мы ждем тебя домой». Напротив меня на стене вагона метро постер социальной рекламы. Под крупными буквами слогана фотография: окно русской избушки, и из него с улыбкой смотрит женщина лет пятидесяти-шестидесяти, а под окном три девушки-красавицы в русских сарафанах плетут венки. Впрочем, покрой их «национальных русских платьев» весьма оригинален. Необычайно глубокое декольте, а подол заканчивается чуть ниже трусов. Под фотографией надпись буквами помельче: «в твоей деревне праздник Ивана Купала. Девки плетут венки. Может, одна девка – твоя!». Оглядываюсь по сторонам и вижу другие постеры с тем же слоганом, но с другими сюжетами. Фотография колосящейся пшеницы за околицей дома. Надпись внизу: «в твоей деревне пшеницы в этом году уродилось на семьдесят миллионов рублей. Может, один миллион – твой!». Фотография кабинета с богатым убранством и с пустующим креслом начальника. Надпись внизу: «В твоей деревне уволился мэр. Может, следующий мэр – ты!»
Может, следующий бездомный – ты! Мы ждем тебя домой. В свою канаву, прикрытую большим куском картона.
Я становлюсь необыкновенно раздражительным в последние дни. Более злым и саркастичным. Может быть, даже ироничным? Но я еще не готов смеяться над каждый ерундой и над каждым показанным мне пальцем. Может быть, я просто утратил чувство реальности? То чувство реальности, которое характерно только для этой страны, которое воспитывалось в каждом ее гражданине методично, последовательно и, наверное, естественно, в течение последних тринадцати лет. Если бы я жил все эти годы здесь, я прошел через такой же процесс воспитания, усвоил соответствующие уроки, сделал определенные выводы, адаптировался к среде обитания в ходе естественной эволюции, я, возможно, был бы счастлив своим законным счастьем россиянина нашего времени. Alles lugd. Give me more. Я не умею кататься на этих машинках.
Отец с матерью поссорились прямо перед новым годом – тридцатого декабря, в воскресенье. Мать возмущалась последней статьей отца:
— Я же сама наполовину казашка…
Отец пожимал плечами:
— Но это и не имеет к тебе никакого отношения.
— Имеет! По интонации статьи, и по всем выводам — ко всем имеет, кто не чистокровный русак… Да и сам ты – чистокровный? В тебе татаро-монгольской крови наверняка больше, чем москальской.
— Давай не будем переходить на национальности и на наших предков.
— Ты же первый это начал в своей статье.
— Да вовсе не это я имел там в виду. А только то, что даже прямо сейчас происходит в нашем разговоре – как только славянофил признается в том, что он славянофил и любит русских, его тут же начинают клевать и обвинять в национализме… — Отец встал с кресла и вышел из гостиной в спальню, где сидел я, подслушивая родительский разговор. Отец как-то с досадой на меня посмотрел, лег на кровать, включил лампу и отгородился газетой.
— Миша, ты уроки сделал? Иди сюда, – позвала меня мама, и я вышел в гостиную.
— Какие уроки, мам… Каникулы ведь…
— А, ну да, у меня что-то вылетело из головы, — она на мгновение прикрыла глаза рукой, — что ты там делаешь?
— Читаю, — я немного покраснел, думая, что мама может подозревать меня в подслушивании их разговора.
— Что читаешь?
— «Всадник без головы».
— Только начал? Ты же вчера про мушкетеров читал.
— Да… Майн Рида только сегодня начал, — я еще сильнее покраснел от подробных расспросов.
— Хорошо. Я в свое время «Всадника без головы» запоем прочитала. И днем, и ночью читала.
— Да, мне тоже нравится.
— Погулять не хочешь пойти?
— Да нет… На улице сейчас никого нет. Я Пашке и Димке звонил – они заняты…
— Ну хорошо. Иди тогда читай.
Родители почти не разговаривали в тот день. Позднее вечером отец работал за письменным столом. Мама холодным тоном попросила его помыть посуду.
— Хорошо, я попозже помою, — глухим голосом ответил из кабинета отец. Мать уложила меня спать и закрылась в спальне.
Папа забыл помыть посуду. Утром пирамида грязных тарелок в умывальнике, на вершине которой неустойчиво взгромоздилась большая кастрюля с половником, излучала страх и злобу. Мне казалось, что страх и злоба затопят нас всех троих.
— Я не хочу прислуживать чистокровному русаку, пока он строчит свои маразматические тексты, — негромко, но очень четко произнесла мама перед тем, как уйти на работу. Мы с папой остались дома.
У меня на душе было отвратительно. Если бы в тот день меня спросили, какая у тебя самая заветная мечта, я бы не задумываясь ответил: «чтобы родители помирились и никогда больше не ссорились». К моему ужасу отец не стал мыть посуду. Я поражался тому, как он мог находиться в одной квартире с этой черной дырой зла, и при этом спокойно читать газеты. Все утро моим самым сильным желанием было перемыть эту гору тарелок и чашек, венчаемую кастрюлей, но я боялся. Боялся прикасаться к материализовавшемуся злу в раковине; боялся нарушить некое равновесие (и, значит, мир), установившееся дома после того, как мама ушла на работу. Я ушел гулять – играть с дворовыми пацанами в хоккей — с надеждой, что пока буду на улице, отец все-таки помоет посуду, и я вернусь в светлую и добрую квартиру без темных флюидов зла. Когда через пару часов наша дворовая игра сходила на нет, я увидел возвращающуюся с работы маму. Я подбежал к ней, и мы вместе направились к подъезду. Я был уверен, что мама сразу меня спросит, помыл ли папа посуду, но она говорила совсем о другом. Спрашивала о моих приятелях и о хоккее, шутила и разговаривала о различных пустяках.
Войдя в квартиру, я первым делом побежал на кухню под предлогом утоления жажды. Раковина и ее содержимое находились в том же состоянии, что и утром. Мое сердце сжалось. Мама вошла на кухню вслед за мной, увидела немытую посуду и с металлическими нотками в голосе произнесла:
— Ну хорошо… — И пошла в спальню переодеваться.
Не выдержав наконец напряженной атмосферы в квартире, я подошел к отцу, работавшему в кабинете:
— Пап, ну давай посуду помоем. Я тебе помогу. А то мама сердится. Ты же вчера еще обещал помыть…
Отец перестал писать и повернулся ко мне:
— Я сам разберусь. — Холодно и в то же время с досадой сказал он, — ты не вмешивайся и не указывай, что мне делать…
Я смутился, выдавил из себя:
— Хорошо, — и вышел из кабинета. Мне казалось, что никогда в жизни я еще не терпел такого поражения – и при таких благих побуждениях!
Забившись где-то в угол, я пытался читать, но даже захватывающий сюжет майнридовского романа не мог меня отвлечь и утешить. Через несколько минут хлопнула входная дверь. Я вздрогнул. «Не буду выглядывать. Не буду выглядывать. Сделаю вид, как будто ничего не слышал», — настойчивая мысль в мозгу. По-моему, я сильнее вжался в кресло. Еще через некоторое время в коридоре послышались шаги отца. Скрип туалетной двери, щелчок задвижки, через несколько секунд звук сливного бачка. Снова щелчок задвижки и выдох распахнувшейся двери. Папа заглянул ко мне в комнату:
— Читаешь?
— Ага.
— Хорошо, молодец. Я по делам выйду, на полчаса, хорошо? Ты никуда не собираешься?
— Нет.
— Ну хорошо, читай. Я скоро вернусь.
— Хорошо.
Оставшись один в квартире, я прошел по всем комнатам в надежде, что где-нибудь прячется мама. Но ее нигде не было. Я вернулся к своему креслу и свернулся на нем калачиком. Слезы были готовы хлынуть у меня из глаз, но я боялся расплакаться и крепился изо всех сил. Боялся, что если начну плакать, то уже не смогу остановиться, и рядом не будет никого, кто мог бы меня утешить. Крепко сжатые губы и сведенные скулы, удерживающие свербение в носу от прорыва плотины – словно последний бастион перед врагом. Будущее виделось мне темным и ужасным. Пугали не какие-либо реалистичные образы, возможные сцены и последствия, а неизвестность и необратимость мрачного облака, маячившего впереди. Представлялось явным и несомненным, что празднования нового года не будет, и само наступление первого января казалось спорным.
Папа с мамой вернулись одновременно. У обоих в руках были пакеты и свертки с покупками. Мама прижимала к груди цветы, радостно улыбалась и разговаривала с папой. Папа шутил и смеялся.
— А ты что нюни развесил? – Наклонилась ко мне мама, — что случилось?
Я ничего не ответил. Потом родители вместе мыли посуду, жизнерадостно шумели, хозяйничая на кухне, готовили угощения к праздничному столу. Новогоднее торжество не отменялось, и мрачное облако впереди рассеялось. Я пошел спать, чтобы вечером не заснуть до наступления нового года. На душе у меня все равно было неспокойно и тоскливо.
Глава 12
Снова метро, снова пущенные стрелы поездов. Когда-то в ранней юности я писал стихи, полные восхищения перед стремительным и вечным движением под землей. Оно до сих пор впечатляет меня каждый раз, когда эскалатор своим плавным движением заманивает меня в подземный мир тоннелей, переходов и ревущей скорости электропоездов.
Телевизор в вагоне метро показывал сюжет о жестоких солдатах американской армии. Кадры шокировали своей натуралистичностью. Кровь и разорванная плоть во всех видах. На фоне этого — улыбающиеся лица палачей в военной форме. Счастливые и довольные собой солдаты играют в карты, танцуют, едят, а после этого истязают женщин и детей. Снова жуткие кадры. Пассажиры не обращают особого внимания на телевизионную передачу. Кто-то смотрит ее с безразличным видом, другие – спят, читают газеты, оглядывают друг друга. Я отворачиваюсь к дверям.
Доехав до станции «Планерная», поднимаюсь на поверхность земли. На площадке перед входом в метро – выступление маленькой цирковой труппы. Мальчик лет двенадцати жонглирует маленькими шарами. По натянутому между фонарей канате на велосипеде едет клоун. В одной руке у него длинный поводок, на котором семенит по асфальту маленькая лохматая собачонка. В их виде было нечто такое трогательное, что я невольно остановился и присоединился к небольшой группе зрителей, большинство которых составляли дети. Одновременно со мной с другой стороны импровизированной площадки для представления подошел милиционер с розовым равнодушным лицом. Он недовольно покачал головой и опустил правую руку на резиновую дубинку.
По серому лицу клоуна «текли» белые слезы. Он доехал до фонаря и спрыгнул с велосипеда. Мальчик перестал жонглировать. Собачка встала на задние лапы и несколько раз неуверенно тявкнула.
— Спасибо, Моисей, — улыбнулся клоун и потрепал пса за ушами, — а теперь покажи, чему ты научился на своих тренировках по художественной гимнастике…
Моисей по сигналу хозяина снова встал на задние лапы, затем лег, перевернулся в сторону, потом еще раз и пополз вперед. Метра через полтора он остановился и перевернулся на спину.
— Моисей, что с тобой? Ты устал?
Пес тявкнул.
— Может быть, ты заболел?
Пес снова тявкнул.
— А-а, понимаю. Ты не слышишь аплодисментов почтенной публики… — Клоун обернулся к зрителям, — поприветствуйте нашего капризного гимнаста…
Дети радостно захлопали в ладоши. Моисей поднялся с земли и подбежал к хозяину. Тот дал ему кусочек какого-то лакомства. Мальчик подошел к зрителям с протянутой черной шляпой и направился по кругу, собирая деньги. Дети бросали в шляпу монеты, жвачки, конфеты. Я опустил в нее пятидесятирублевую бумажку. Мальчик, оглядываясь на милиционера, поблагодарил меня кивком головы. К стражу порядка он подойти побоялся и, оборвав на нем свой обход (упустив таким образом четверть круга), быстро вышел на середину площадки и высыпал деньги и сладости из шляпы в небольшой рюкзачок. Милиционер удивленно оглянулся по сторонам, после чего вышел на «арену». Подойдя сзади к мальчику, он тронул его за плечо:
— Ты ко мне почему-то не подошел… — Достал из кармана горсть мелочи и бросил ее в шляпу.
— Спасибо, — поклонился мальчик.
— Не за что, — ответил милиционер и пошел прочь из круга, — но вы в следующий раз здесь все-таки не выступайте. Не положено – метро рядом. Можете в тех дворах, — он указал рукой в сторону ближайших многоэтажек.
— Хорошо, — с готовностью согласился клоун.
Моисей вдруг снова повалился на землю и перевернулся на спину.
— Тебе опять мало аплодисментов, Моисей? – С укором глянул на него хозяин. Дети засмеялись.
«Мало, мало» — два раза махнул лапой пес. Усмехнувшись, я направился к стоящим у тротуара такси.
За железными прутьями забора виднелись склепы с полумесяцами на куполах. «Неужели мама в таком же склепе?» — Мелькнула мысль, почему-то испугавшая меня. Вдруг представилось, что мертвецы лежат в этих мраморных и глиняных мавзолеях не захороненные, а забальзамированные — прямо на каких-нибудь низеньких столах в центре тесного помещения.
Мама никогда не была мусульманкой. О том, что она наполовину казашка, тоже вспоминала нечасто, и во всех анкетах в графе «национальность» всегда писала «русская». Я видел только одно возможное объяснение, почему она завещала похоронить себя на мусульманском кладбище: это было сделалано назло отцу – из некой мести за его славянофильские идеи. Двенадцать лет – с момента развода с отцом — она втайне от всех вела борьбу со своим прошлым, и своей смертью и завещанием наконец нанесла решительный удар. Я вдруг подумал, что каждый из нас ведет войну со своим прошлым. С тем, что не сбылось, либо наоборот — с тем, что сбылось слишком быстро. Например, моя война с прошлым направлена против желто-потных лет, проведенных на другом конце земли. То, что я сейчас пишу эти строки – тоже только один из боев на этой войне.
Я вошел в ворота кладбища и спросил у смотрителя номер могилы. Он указал мне на левую аллею – по ней до «нового участка», и дальше направо. Я пошел по указанному пути. На аллее мне сразу встретилась неряшливо одетая девочка-беспризорница лет двенадцати. Она тянула за собой на веревке маленького лохматого щенка, чем-то напомнившего мне Моисея.
— Дядя, дай десять рублей, — то ли с вызовом, то ли с отчаянием обратилась она ко мне.
Я протянул ей несколько монет.
— Спасибо, дядя, — быстрыми и резкими движениями она схватила деньги, — дядя, хочешь посмотреть, как я собаку убью? Всего за тысячу рублей. Ножом по горлу. Дашь еще тысячу – я ее на твоих глазах сварю и съем. А за полторы – вместе с шерстью.
— Пошла прочь, идиотка! — Только и смог гаркнуть я. Девочка рассмеялась и отбежала на несколько шагов:
— Сам дурак, — и снова залилась смехом.
— Пошла прочь! — Еще раз крикнул я. Мне хотелось поймать ее и отлупить, но я осознавал абсурдность и невозможность такого поведения. Злой и раздосадованный, я зашагал дальше по аллее.
То, что смотритель назвал «новым участком», оказалось перепаханным пустырем с выкорчеванными деревьями. На могилу мамы я наткнулся сразу же, как повернул направо. Маленький кирпичный склеп с луковицеобразным куполом и табличкой у входа: «Екатерина Иванова». Я вошел внутрь. Окружающее пространство поражало своей пустотой. Я почему-то ожидал увидеть внутри нечто облагороженное, украшенное — цветы, скамейки, или могильную плиту. Но на темной голой земле не было даже травинки. Только небольшое округлое возвышение в центре обозначало могилу. Я сел на пол и прислонился к стене. Мама прожила жизнь русской и атеисткой, но, умерев, стала казашкой и мусульманкой, каковой теперь и останется для всех навечно с помощью кирпичного купола с полумесяцем над собой. Странно. Хотя, наверное, не более странно, чем все остальное в этой жизни. Странно. Я вдруг заплакал.
……………………………………………………………
Я вышел из склепа и неожиданно увидел свежевырытые могилы на пустыре. Казалось удивительным, что я не заметил их раньше. Ровные ряды темных вытянутых прямоугольников на одинаковом расстоянии друг от друга, словно ячейки некой механистической системы, соты фантастического улья. За первым рядом следовал второй, за ним третий. Могилы, вырытые авансом с безошибочным арифметическим расчетом. Сухие безразличные чрева, ждущие свои плоды. Я мог предположить и даже согласиться с практичным подходом дирекции кладбища – выкопать могилы заранее, пока стоит хорошая погода и пока могильщики трезвые, но я не мог понять, почему этих авансовых могил так много… Дул северный ветер. Тихим влажным шепотом шелестели ветви деревьев. Совсем низко над ними быстро проплывали небольшие белые лохмотья облаков. Я пошел обратно к аллее.
У выхода с кладбища на бордюре сидела все та же девочка-беспризорница и курила сигарету. Щенок играл с веревкой, обвязанной вокруг его шеи. Я вдруг осознал то, о чем не догадался сразу, и дальше действовал молниеносно. Подбежал к девочке, которая испуганно шарахнулась в сторону, схватил щенка и, засунув его к себе в сумку, быстрым шагом направился к воротам.
— Дяденька, дяденька, — нарочито жалобным голосом запричитала беспризорница и побежала за мной. Я резко обернулся к ней с гримасой отвращения на лице. В моем взгляде она увидела что-то, отчего сразу остановилась и отпрянула назад. С испугом глядя на меня, она медленно пятилась к бордюру, на котором только что сидела. Я развернулся и пошел к выходу.
Я решил подарить щенка Ларе. В моей жизни было много щенков, а Ларе, возможно, так никогда не довелось стать собаководом. Наверняка и дети ее полюбят четвероного друга. Лара будет рада. Лара вспомнит того щенка в ботаническом саду. Лара вспомнит все остальное…
У входа в метро я увидел клоуна с мальчиком-жонглером. Они стояли около продуктового ларька и ели шаурму. Моисей сидел у их ног и тоже что-то жевал. Я подошел к ним и протянул щенка:
— Может, тоже воспитаете? Глаза у него умные.
Клоун улыбнулся и потрепал мохнатую мордочку:
— Недовольный чем-то… Вы продать хотите?
— Нет, подарить вам хочу.
— Славный подарок, — он взял щенка и показал его мальчику. – А Моисей-то уже стар.
Он поставил нескладное четвероногое существо на асфальт и покрошил ему немного мяса из шаурмы, которое тут же было оприходовано.
— Спасибо, — клоун протянул мне руку, — может, шаурму будете?
— Нет, спасибо, мне нужно ехать, — пожав протянутую руку, я пошел к подземному переходу и ко входу в метро.
В ресторан я приехал первым. На входе встретил араб в белом балахоне:
— Резервация? Резервация? – с примитивным, то ли настоящим, то ли наигранным, акцентом и дурацкой улыбкой.
— Нет. Просто со знакомым хотели поужинать.
— Фамилия? Фамилия?
— Иванов.
— Иванов. Иванов. Конечно, резервация есть, — пригласительным жестом с полупоклоном направляет в животно-теплое нутро ресторана.
— Спасибо.
Зал оформлен безвкусно, с безмерным увлечением какими-то арабско-шехеризадскими мотивами. Почему никому не придет в голову стилизовать марокканский ресторан под русскую избу? Печь, лавочки, лапти и валенки. По-моему, было бы весьма оригинально.
Я занял забронированное для нас место – в углу на возвышении, с топчанами, окружающими низкий шестиугольный стол. Официант – еще один араб в белом балахоне — принес меню, но я его не взял; сказал, что подожду приятеля. Официант улыбнулся, исчез, и через несколько секунд вернулся с чашкой чая – «от заведения». «Спасибо».
Алексей опоздал на пятнадцать минут. Светло-серый костюм, бодрая походка. Ни одного телохранителя – чему я весьма удивился. Он подошел к столику и сел на топчан напротив:
— Извини…
Брошенный на него мой взгляд, наверное, был странен, так как он в то же мгновение добавил:
— Я опоздал…
— Я тоже только подошел.
— Как дела? — Алексей открыл меню, — что там у нас из баранинки сегодня?…
Мы заказали что-то очень национальное марокканское и хорошей водки. Официант наполнил стопки и удалился. Алексей неторопливо поднял свою стопку, быстро и буднично подмигнул мне и выпил. Я последовал его примеру.
Вилка в его руке превратилась в совершенный агрегат конвейера. Молниеносные четкие движения. Начальные данные, выбранная цель, поставленная задача, выполнение, полученный результат, пауза перед следующей задачей. Этот небольшой металлический инструмент приковал к себе мое внимание. Я вдруг подумал, что в жизни Алексея этот инструмент был самым главным и любимым. Наверное, он мог бы использовать его в самых разных ситуациях для разных целей. Я думаю, для него даже самым естественным орудием убийства стала бы вилка.
— У меня не было другого выхода, — вдруг заговорил он. — Я не мог тебе ничего сказать – спалил бы себя. Само собой, не мог допустить твоего возвращения домой, и даже не мог оставить тебя на воле там: тебя бы все равно убрали. Моей единственной ошибкой было количество. Думал, что за три грамма дают не больше трех. А тебе дали пятнадцать… Извини.
— В смысле? Я ничего не понимаю.
— Подложенный тебе в карман кокаин был трюком и единственным выходом, который мне тогда пришел в голову. Тебя хотели убрать – возможно, даже на Кубе до возвращения домой
— Но кто? Зачем?
— Дело давно прошлое. Их уже нет.
— За что? Кому я мешал? Был обычным рядовым бездельником на невысокой должности.
— Тебе так казалось. Но на той должности ты стоял на пути у других людей. Тем более, шли перемены, и твоя невысокая должность могла значить гораздо больше, чем ты сам себе представлял. Еще не забывай, что на тебя многие смотрели, как на сына твоего отца, и делали выводы.
— Почему нельзя было просто меня уволить?
Алексей пожал плечами:
— Не могу сказать. Но каким-то образом посчитали, что проще убить, — он слегка улыбнулся. – Иногда так бывает, что человек – случайно, не по своей воле — оказывается в точке пересечения каких-то путей, где само его существование препятствует нормальному течению определенных процессов. Так случилось и с тобой.
Пока он говорил, его вилка немного сбавила темп, но не теряла четкости и слаженности движений.
— Дурацкое время, конечно, было, — продолжил он, — сейчас в сто раз лучше. Березка растет, березка дает березовый сок.
— Ты это к чему?
— Ни к чему… Так, образ.
— Ты не думал, что я буду тебе мстить?
Алексей рассмеялся. Ласковым мелким смехом – словно рождественская овечка заблеяла.
— Ты на это не способен, — он резко воткнул вилку в сочный кусок баранины и отправил его себе в рот. — К тому же, как ты, наверное, заметил, здесь многое изменилось. Скажу тебе честно, я сам не ожидал, что все изменится так быстро. Предполагал, что займет больше усилий и времени. Но русский народ податлив. Ему дай небольшой толчок, и дальше он уже сам начнет толкаться и резонировать. Главный секрет — в точности времени и места приложения толчка.
— И ты дал ему толчка под зад?
Алексей снова рассмеялся:
— Нет, наверное у этого места все-таки другое название.
Глава 13
«Вам скоро станет плохо». Повисшая в воздухе фраза, зажившая своей жизнью и полетевшая то ли на Север, то ли на Восток, то ли на Юг, она могла материализоваться где угодно. Убегал ли я от нее? Нет. Знал, что бессмысленно – во всех отношениях. Смена эпох списывает со счетов почти все. Но кое-что остается. Я никогда не смогу дать этому определение. Я даже не знаю, где оно находится: в воздухе? В земле? В воде? Хотя, скорее всего, оно внутри каждого человека. Внутри меня. Возможно, в мозжечке. Или в гипоталамусе. Оно может переливаться разными цветами, маскироваться под различными узорами. Ему нет меры. Нет противоядия. Из-за него все происходит так, как происходит – во всяком случае, в моей жизни. Где находится красный тумблер переключателя? «Стоп». Мне кажется, что я нащупываю его воображаемой рукой в своем мозгу и перевожу в заветное положение. Aerpel – вброшенное из подсознания слово в мир, управляемый сознанием. Написанное на розовато-серой бугристой поверхности темной краской. На левом полушарии серого вещества, которое я получил из кубинской исправительной колонии перед тем, как отправиться сюда. Aerpel. И от него тонкая указательная стрелочка куда-то вглубь пространства между полушариями. Рассмотреть и изучить бы внимательнее послание кубинских тюремщиков. Но тогда мне было не до этого. Я убрал мозг в холодильник (зачем-то?!), поставил рядом с соком, йогуртом и сливочным маслом. Вечером следующего дня (опомнился?) переложил его в непрозрачный полиэтиленовый пакет и выбросил в мусор. Теперь не разобраться и не узнать. Не понять связь с тем, что я чувствую. Теперь я чуть ли не материально ощущаю форму этого душевного нароста — бородавки на натянутой нити, ведущей в прошлое, соединившей и нанизавшей на себя все наиболее явственные, близкие к материальному миру его проявления. Нить однажды ослабит натяжение, спутается, смотается в неровный клубок. Тогда все станет предельно ясным. Вся сила и явность единства его проявлений. Но это вряд ли случится при моей жизни.
Я стоял перед зеркалом в квартире отца. Сразу после душа. Смотрел невидящим взглядом в зеркало и думал, что до начала зимней сессии осталось меньше двух недель. Второй курс. Сложные предметы и большая нагрузка. Я не читал конспекты. Не читал учебники. Страдал сильнейшей акрибофобией – боязнью не понять прочитанное. Когда пробовал открывать лекции – действительно не понимал. Предстоящую сессию представлял себе последней. Потом — отчисление с позором из института, мамины слезы. Впрочем, меня это не очень беспокоило. Я целые дни проводил в библиотеке, штудируя совсем другие тексты.
Наверное, нет человека страшнее, чем молодой студентик восемнадцати лет, начитавшийся Ницше, Камю, Сартра и Шопенгауэра. Он потерян между критериями добра и зла. Боль, приносимая им, будет оправдана разумными объяснениями. В боли он перестанет чувствовать боль. Бессмысленная жизнь между черным и белым чаще выбирает черное, и, сделав такой выбор раз, неуклонно следует прецеденту, выискивает все более темные тона в затягивающей ее воронке.
В его будущем стальные шестерни разума и логических построений движутся размеренно и неумолимо. Бутерброд, купленный в библиотечной столовой, бесконечно экзистенциален. Он добыт пять минут назад в жестком поединке между ненавидящим взглядом продавщицы и отрешенно циничным взглядом студента. В неравной схватке студенту помог Сартр. Студент ест бутерброд, чей вкус богаче взятых по отдельности белого хлеба, масла, сыра и колбасы. Но студент чувствует каждый вкус в своей исключительной индивидуальности. Сегодняшним утром он слишком долго читал. Студенту приятно оперировать с компонентами – приятнее и легче, чем с одним целым. В индивидуальности каждого материального предмета лучше чувствуется настоящее. А будущего нет. Еще – или уже…
Субботний вечер. По какой-то взаимной договоренности между родителями я провожу выходные вместе с отцом. Остаюсь ночевать в его квартире, где он живет с Аленой. Алене двадцать восемь лет. Я немного смущаюсь в ее присутствии, хотя гораздо меньше, чем раньше (помог Камю). Немного влюблен в нее, хотя гораздо меньше, чем раньше (помог Сартр). Алена приняла душ до меня, и теперь ходит по квартире в голубом махровом халате, едва прикрывающем ее голые белые коленки. Алену мое присутствие совершенно не смущает. Возможно, под халатом у нее только обнаженное молочно-белое тело.
Я смотрю в зеркало. После размышлений о предстоящей сессии обращаю наконец внимание на свое отражение. Причесываюсь. Забавы ради делаю идеально ровный пробор, хотя обычно по неделе не беру в руки расческу, милостиво позволяя волосам ложиться так, как им заблагорассудится. Потираю небольшой шрам на левом плече – оставшийся от раны после автомобильной аварии, в которую я попал в четырнадцатилетнем возрасте. Шрам иногда зудит. По его бугристой линии приятно водить пальцем. Опускаю руку и смотрю себе в глаза. Неожиданно меня охватывает ужас. В отражении я вижу взгляд чужого, незнакомого мне человека. Глаза немного потемнели. Лицо приняло совершенно новое, неизвестное мне выражение, и его мимика стала непредсказуемой. В темноте глаз и в непредсказуемости поведения незнакомца таится опасность. Я пристально смотрю ему в глаза, пытаясь разгадать его личность и своим взглядом проникнуть через глазные яблоки, зрачки в самую глубину его мозга и сущности. Я чувствую, что могу нащупать ответ, но от этого мне становится еще страшнее. Я невольно отталкиваюсь от зеркала руками, отвожу взгляд и бросаюсь в сторону. В то же мгновение сталкиваюсь с Аленой и, чтобы удержаться, хватаюсь обеими руками за воротниковые отвороты халата на ее груди. Она вздрагивает и отшатывается. Но уже через секунду на ее губах насмешливая улыбка:
— Играем в «ты меня уважаешь?»
Я замираю в такой позе и продолжаю держать ее за отвороты воротника. Она тоже не двигается. Потом кто-то незнакомый во мне резко дергает отвороты воротника в стороны и распахивает ее халат. Под ним действительно обнаженное молочно-белое тело. Мне в глаза бросаются – и запоминаются на всю жизнь — необычно маленькие светлые ореолы сосков на полных красивых грудях. Боковым зрением я вижу вышедшего из кабинета в коридор отца.
Она негромко вскрикнула – как всхлипнула, вырвалась из моих рук и бросилась прочь по коридору к своему мужу — моему отцу. Мое тело словно одеревенело, и я остался стоять на том же месте. Отец молчал.
С отцом мы поговорили после того, как Алена закрылась в спальне. Я приготовился оправдываться, защищаться, огрызаться, переводить разговор в философские плоскости. Очень хотелось крыть Сартром, Ницще, Камю. Отец принес из кабинета визитку и протянул мне:
— Познакомься с ней. Добрая и умная женщина, чистоплотная. Поможет справиться с неудовлетворенным либидо.
От неожиданности я чуть не спутал либидо и мортидо. Автоматически взял визитку. В голове сразу возник образ доброй улыбчивой деревенской женщины лет тридцати, с полной, как у Алены, грудью и с книгой Сергея Есенина в руке.
— Я попью чай и пойду домой, — ответил я, — хорошо?
Отец пожал плечами.
Ту ночь я провел на скамейке в парке – чтобы избежать маминых расспросов. Больше я ни разу в жизни не ночевал в квартире отца. Отец делал вид, что ничего не произошло. Алена — тоже, хотя в разговорах с ней, теперь довольно редких, можно было почувствовать больше насмешливости и иронии с ее стороны. Я не напоминал никому о том происшествии. При этом – парадокс! – полностью перестал смущаться в присутствии Алены, и приобрел какую-то странную, граничащую с наглостью, самоуверенность в общении с ней. В разговорах с ней иронизировал и язвил часто не меньше ее.
Визитку доброй, умной и чистоплотной женщины я выбросил в тот же вечер, лежа на скамейке в парке.
Из всей той истории я больше всего запомнил момент моего прыжка от зеркала. Запомнил не головой, не сердцем, а кожей, какими-то физиологическими ощущениями. Животный страх и животная реакция. Моментальное принятие решения и его исполнение. Все существо и вся жизнь сконцентрировались в одном желании и одном действии. Спасение своей шкуры. Бегство прочь. Так случилось, что мне больше никогда не довелось испытать это чувство – до того вечера, в который я первый раз попробовал марокканскую кухню. Что-то животное, просочившееся из самых глубин моего «я» вплотную к кожной поверхности, готовое из ее пор вырваться наружу. Бег прочь. Бегут не ноги, а это что-то животное. Оно само принимало решения о направлении движения, и оно же обрывками всполохов вечерних огней фиксировало окружающее пространство. Я бежал, и что-то твердое, тонкое и длинное было зажато в моей правой руке.
Глава 14
Услужливый, но ненавязчивый официант-араб удивительно быстро, и в то же время незаметно, успевал подливать в стопки первоклассную водку. Я давно не пил столько спиртного. Давно мне не было от него так хорошо. Алексей говорил. Я говорил. Слова теряли значение. Я ничему не верил в нашем разговоре, и мое неверие являлось совершенно закономерным – слова ведь теряли значение. Из-за этого мы говорили все больше и больше. Я постигал прелесть бессмысленных слов. Прелесть разговора, потерявшего свою функцию и потому могущего превращаться во что угодно по желанию разговаривающих. Становилось все смешнее и смешнее. Мне так казалось. И только временами сквозь смех слайдом негатива перед моими глазами мелькало лицо Лары. Усталое и улыбающееся – каким я видел его во время нашей последней встречи с ней. Когда это было? Вчера.
Лара не могла так просто попрощаться со мной. Не могла! Не могла приглашать к себе на пошлые мещанские посиделки за чашкой чая. «Вам еще пирога?» «Да немного. Я уже сыт, но он такой вкусный, что я просто не могу удержаться. Вы сами его испекли?» «Да, сама, но он в этот раз такой неудачный получился. Тесто совсем не поднялось. Да еще подгорел с одного боку. Духовка у нас барахлит… Сколько уже раз Зейдана просила посмотреть, а он все никак. Днем на работе, вечером – с детьми. Кстати, пусть нам дети стихи почитают. Они в выходные с Зейданом учили. Маша, Момбас, давайте-ка…» «Момбас – такое красивое имя…» «Да, он у нас белый, а имя мозамбикское. Маша, наоборот, черненькая, а имя русское. Мы посчитали, что так правильнее будет.» Афрорусские дети становятся на табуретки и читают стихотворения. Сначала Момбас – русское, а Маша – мозамбикское. А потом — наоборот.
Не могла! Не могла таким добрым и вежливым голосом разговаривать со мной по телефону и приглашать на посиделки с чтением детских мозамбикско-русских стишков. Не могла. Ее черный муж держал большой, остро наточенный, африканский мачете у ее горла и заставлял говорить эти слова. Учил делать голос вежливым и добавлять в него чувствительно-сочувственные дружеские нотки. Она отказывалась, но он надавливал на лезвие, под которым кожа поддавалась и отступала. Потом он с намеком кивал на детскую комнату, и она говорила все, что он требовал. Вежливым голосом, как он требовал.
— Резервация, резервация… Это самый коммерчески успешный проект в мире. Когда-то он назывался СССР. Теперь мы его усовершенствовали. Столько рабов, готовых работать за копейки. Готовых качать нефть с утра до вечера. Готовых рубить лес, плавить металл, добывать уголь. А по вечерам идти домой, смеяться над новыми шутками наших артистов, смеяться друг на другом. Когда они смеются – все хорошо. Всем хорошо, и все счастливы. С другой стороны, путь мировой экономики – гибелен. Через двадцать-тридцать лет миру уже не будет хватать ресурсов: энергии, людей, воды, еды. Поэтому мы и отгородились. Спасаем не только наш коммерческий проект, но и наше население. Ты не можешь этого не признать. Так что здесь — почти рай на Земле… Приносящий при этом отличные дивиденды, — он потрепал меня по щеке, а его средний палец лег на мою сонную артерию. — Я скучал по тебе. Мне тебя не хватало все эти тяжелые годы. Я уверен, вместе нам работалось бы легче. Но что уж теперь… Выпьем!
— Выпьем. Только скажи, ты сошел с ума?
— Нет. А что, уже пора? – Он рассмеялся.
— Что за хренотень ты мне рассказываешь? И зачем?
Алексей рассмеялся:
— Рассказываю другу, чем занимался все эти годы… маленький отчет, так сказать.
— Это бред… Бред… Мир, которого не может быть.
— Не может. — С готовностью согласился он, — но он есть. Был и есть. Моя роль и работа в нем весьма посредственна и утилитарна – только корректировать стрелки компаса в пределах моих возможностей.
— И как велики твои возможности?
— Не более двух-трех градусов.
— В смысле? Каких градусов?
— Ну не этих, во всяком случае, — он щелкнул пальцем по бутылке водки, и мы рассмеялись, — до ее сорока мне как до луны, — и не дожидаясь официанта, Алексей в очередной раз наполнил стопки.
У меня короткие ногти. Слишком короткие, тонкие и слабые. Короткие для того, чтобы вцепиться в Лару, притянуть к себе и никогда не отпускать. Схватить и тащить за собой через все дороги, улицы, города, страны. И ее голова с распущенными волосами – с распущенной рыжей нежностью волос — лежала бы на моей груди. Тонкие рыжие пряди и чуть вьющиеся шелковые локоны струились бы. Зацепившись за рубашку, поднимались вверх, ласкали и щекотали мои щеки. И Лара ничего бы не говорила, прижавшись к моей груди, задумавшись, поднимая и опуская веки.
— Ты знал, что я вернулся?
— Н-нет. Нет, не знал. Откуда? Почему ты спрашиваешь?
— Так просто… Мы так удивительно с тобой встретились тогда в лесопарке. Если бы не эта встреча, вообще не пересеклись бы.
— Еще бы. Но с моей стороны ничего удивительного в этом не было, конечно. Я там каждое утро занимаюсь. А что ты делал в такую рань в таком месте – это просто анекдот. Ядаже не спрашиваю. Уверен – что бы ты ни ответил, в это будет очень трудно поверить.
Мы рассмеялись.
— Ты прав, — согласился я. – Я там оказался из-за солдата-инвалида в метро. Сам теперь логическую цепочку не смогу провести.
Алексей снова громко рассмеялся.
Я хотел ее, ребенка (которого бы она родила от меня), и чтобы мы оказались все вместе на каком-нибудь острове. Просто. Дважды два. Как уже говорил, я полон простых желаний. Иногда даже наваливается самое простое – покончить жизнь самоубийством. Жизнь бессмысленна. Кто-то находит в этом необыкновенную прелесть. Кто-то — нет. Для меня осознание этого факта ничего не меняет и только размывает границу между жизнью и смертью. Если жизнь бессмысленна, то и не имеет значения, живешь ты или умер.
Каждому свое. Но она…
Я снова увижу ее, и она все скажет. На все ответит. На все вопросы и сомнения; объяснит, почему жить хорошо. Почему жить нужно. Почему и для чего все. Она будет говорить глупости, но ты будешь бесконечно верить; как всегда.
— Почему ты потом оказался с Ларой?
— Ей было тяжело. Я пытался ее как-то утешить, помогать. А потом все как-то совершенно невольно случилось… Так бывает, так случается… Извини… Такие вещи происходят вне твоего контроля… Жизнь ставит тебя в такую ситуацию, в такие условия. Кстати, ты представляешь – она потом замуж за негра вышла. Вот анекдот… Но теперь, я уверен, этот негр у нее ни к селу, ни к городу. Их ведь сейчас поощряют к тому, чтобы они на родину возвращались. Хотя еще в цирки их охотно берут. Может, он у нее звезда…
Я смотрел на него невидящим взглядом.
— Впрочем, что я говорю. Глупости какие-то. Извини, — суетливо продолжил он, — ты скажи, тебе остаться здесь хотелось бы? Я мог бы помочь. А то с визами и регистрацией сейчас всегда проблемы. Я попрошу – тебе все без проблем за пару дней оформят.
— Остаться? Где?
— Как «где»? Что-то, я смотрю, ты уже хорошо за воротник принял, — улыбнулся Алексей, — здесь, в России, на твоей родине.
— Не знаю. Я подумаю. Спасибо.
«Я знаю – все бессмысленно. Я знаю – все бессмысленно». Вот слова моей сегодняшней песенки-мантры. Налейте еще водки. Я сделаю эту песенку застольной, исполнив ее на три голоса. Альт, тенор, бас. Потом – бас, тенор, альт. И весь марокканский ресторан подпоет мне. Мы все будем петь за своими столами, обнявшись и раскачиваясь из стороны в сторону. «Я знаю, ты знаешь, он знает».
Один звонок. У меня есть право одного телефонного звонка. Но я позвоню не Ларе. Все равно ее ревнивый муж обрежет телефонный провод своим длинным и острым мачете. Я позвоню и начну говорить. Говорить о том, что должен быть какой-то выход. Должны быть дни, наполненные совсем другим светом и смыслом. Дни, обнимающие твое сердце теплыми руками и шепчущие ему вдохновенные слова. Я позвоню, не зная ни номера, ни точки в пространстве, с которой нужно соединить телефонный провод. Но я знаю, кто возьмет трубку…
— Ты еще кокаином балуешься? – Спросил Алексей с улыбкой.
Мой резко потяжелевший взгляд ударился об его улыбчиво-каменное лицо:
— Я им никогда не баловался.
— Правильно. Я тоже бросил давно. Мир и так чудесен. Мы каждый день танцуем на его цветочных полянах, только не понимаем этого. Хотя нет. Я понимаю, — он рассмеялся.
Ларин мозамбикский муж встал на пересечении важных путей, и теперь его существование мешает естественному течению процессов. Не зря же я сюда приезжал. Это было естественным течением процесса, который теперь, благодаря Зейдану, остановился. Гармония движения разрушается. Или мне только так кажется? Ведь все относительно, и, возможно, разрушается не гармония, а я сам, но только при этом вижу все наоборот.
— С годами я стал так романтичен и сентиментален. Так люблю смотреть на Юлю сзади, когда она смеется. Она засмеется звонко над чем-то, а попа у нее при этом так трогательно и мило трясется – прямо вся мелкими волнами сверху вниз и обратно… Аж переворачивается все в душе… Как будто в самое сладкое детство вернулся.
— Кто такая Юля?
— Любовница моя. Экстравагантная дурочка. Предлагал подарить ей особняк на Истре – отказалась. Живет в гостинице – в «Космосе». Потому как это якобы была мечта ее умерших родителей – приехать в Москву и остановиться в «Космосе». Ее семья жила в Чите. Хорошо хоть белый «БМВ» в подарок приняла…
— Молодая?
— Да, молодая, красивая. Все на месте. Подставила меня, правда, недавно. Забеременела. Даже не знаю, специально или случайно. В любом случае – сам понимаешь — мне это не нужно. Дал ей две недели – либо аборт сделает, либо вернется в свою Читу… И сделает аборт там. А если решит мне какие-нибудь проблемы устроить – отдам ее Туркменбаши, будет у него всю жизнь в пустыне хлопок собирать.
Жизнь ресторанной вилки. Чего она только не насмотрится за свою жизнь. Во что только не воткнется. Сколько губ, языков и зубов только не пересмотрит за день. И моют ее по несколько раз каждый день.
— Почему ты без охраны?
— А зачем? Меня все любят – тем более в этом ресторане. Главное – харизма. А мне с ней очень повезло. Что ни скажу – все верят. Ничего не говорю – тоже верят… С любовью на меня смотрят. Конечно, уже не так приятно, как раньше, но — что гораздо важнее — очень полезно. Выручает в любой ситуации.
Я мечтал оставить в ней несметную кучу бессмертных сперматозоидов. Так, чтобы ей хватило на всю жизнь. Оставить один раз – при случае, при возможности. И она будет обеспечена на всю жизнь. Сама решит: что, когда, зачем. Жизнь ее будет наполненной и самодостаточной. И картина ее будущего в моем сознании будет совершенна. Но сейчас это – лишнее. Ей это не нужно. Она в отдельном отсеке жизни, и там ее жизнь наполнена и самодостаточна сама по себе.
Я не увижу ее снова… Я не увижу ее. Я увижу кое-кого другого.
«Из цветочков
И звоночков,
Из тетрадок
И переглядок
Сделаны наши девчонки!»
— А почему патриотизм и национализм?
— А на чем еще работать? Других идей и ценностей – так, чтобы с широким охватом — нет. Наш народ примитивен. А на этом, к тому же, и проще всего работать – собирает огромную и самую разнообразную аудиторию. Ни одна другая идея не сравнится… Хотя в целом ты не совсем прав.
— В смысле?
— Я еще кое на чем работаю. Например, открою тебе один маленький профессиональный секрет. Все так любят заговоры. Ужасно любят. Начинают дрожать от нетерпения, как только само слово услышат. Даже не нужно ничего раскрывать или опровергать. Достаточно, чтобы слово немного в воздухе полетало, и все будут уже с вдохновением работать, ждать новостей. Тебе остается только пальчиками перебирать по разным клавишам, разным словам, и даже без слов можно, одним взглядом, улыбкой, ужимкой… И они все – твои. Чувствуют заговор, и верят, что только ты их спасешь. А ты балансируешь, чуть касаясь их всех – как в Дао – и так в вечном движении.
— Я бы так не сумел. Я бы устал. Я уже устал.
Он лежал на полу. Я лежал на нем, бил его кулаками – в грудь, в голову, в лицо — и кричал:
— Всей жизни ведь мало для искупления! Мало осознать грех и принять наказание! Мало воткнуть себе гвозди в ноги и в руки! Мало лежать в пустыне и молиться! Мало! – Мой правый кулак бил в одно и то же место ниже его скулы. — Остается только отдать себя людям. Отдать себя врагам, убийцам, насильникам. Пусть они принесут тебя в жертву. Пусть они используют тебя, твое тело и душу для искупления своих грехов, для своего очищения. Лишь бы они только согласились искупить свои грехи и очиститься. Но и этого мало, — я тряс его голову и бил ее о мягкий, покрытый арабскими коврами пол. — Мало отдать себя, тело, душу. Нужно любить. С огромной силой любить. Отдать с огромной любовью. И тогда они согласятся. Согласятся принести тебя в жертву для искупления своих грехов. Мало висеть на гвоздях. Нужно любить гвозди. Всем маленьким человеческим сердцем любить, всей огромной вселенской любовью. Все твое предназначение в жизни – отдать жизнь обратно. Это не твоя жизнь. Это жизнь Бога, жизнь Христа, — я освободил левую руку, которой держал его за воротник пиджака, и теперь бил правой и левой рукой попеременно. — Христос же воскрес! Христос жив, и он проживает твою жизнь каждый день вместе с тобой. Тебе только остается отдать ее обратно. Отдать, наполнив своей любовью. Собранной в этом мире любовью.
Вокруг нас кто-то кричал, суетились арабы в своих длинных балахонах. Потом они пытались оттащить меня от Алексея. Наваливались на меня, хватали за руки, за грудь, за шею. Почти повалили на пол, но мне каким-то образом удалось вскочить на ноги. В успокаивающем жесте я выставил перед собой пустые ладони, чуть поклонился всем, слегка улыбнулся, после чего схватил со стола большую вилку и побежал вперед.
Глава 15
Когда я перестал бежать и осознал, что тонкий длинный предмет в моей руке – это марокканская вилка, то уже видел перед собой полукруг «Космоса». Я положил вилку в карман.
Белый спортивный БМВ номер 917 стоял на гостиничной парковке. Почему-то захотелось бросить камнем в эту машину. Но не бросил. Вошел в здание гостиницы, поднялся на лифте на нужный этаж, дошел до нужной комнаты. За дверью – снова плач ребенка из динамиков магнитофона. Я готов нажать кнопку «replay» — и снова выходящая из ванны молодая красивая девушка в махровом халате, высокая и свежая, с мокрыми волосами…
Тук-тук. Плач смолк, дверь открылась. Волосы сухие. Белая майка и серые шорты. Удивленный взгляд:
— Проходи. Ты откуда здесь? Я думала, ты уже давно в своих Штатах.
— Они не мои, они – американские.
Мы прошли в комнату и Юля захлопнула дверь.
— В любом случае, я удивлена и рада. Чай, кофе?
— Нам нужно бежать.
— В смысле?
— Собирай самые нужные вещи и уходим.
— Ты меня ни с кем не перепутал? От тебя несет перегаром.
Я посмотрел на нее мрачным взглядом.
— Нет, мне – по фигу, — пожала она плечами, — можем и сбегать куда-нибудь, или сходить, но просто интересно, куда и зачем.
— Объясню в дороге. У нас мало времени. Нужно спасти твоего ребенка.
— А-а, — понимающе протянула она, — тогда все отменяется. Тем более, что у меня по гороскопу на сегодняшний вечер романтический ужин, а вовсе не какие-то МЧС-овские проекты… — И после короткой паузы, — к тому же, с чего ты решил, что я еще не сделала аборт?
Мой взгляд снова остановился на ней, и с ее лица медленно опустился вниз – до живота:
— Фиг его знает, но я уверен, что ты еще не сделала.
— Я с Алексеем еще договорюсь. Я умею с ним разговаривать.
Дверь номера открылась, и в комнату вошел бритый мужчина в штатском – главный из тех, что валили меня на пол в прошлый раз:
— Опять ты здесь, мудила луковый… – Бесцеремонно оттолкнув Юлю, он вытащил из-за пояса портативную дубинку и направился ко мне, — на колени, руки за голову!
Я помнил о вилке в кармане. Все это время помнил о вилке в кармане. Но когда он замахнулся дубинкой, отбил удар схваченным с подоконника магнитофоном. Потом он дернулся и упал на пол. Что-то шипело. После того, как он упал, дернулся еще раз, потом еще. А шипел маленький, изящной формы, электрошок в руках Юли.
— Нам точно нужно сваливать… И побыстрее, — проговорила она.
— Наконец-то… Для того, чтобы тебя уговорить, нужно было, чтобы мне по башке съездили …
— Он тебе все-таки попал?
— Нет, я так, для красного словца.
— Ладно. Выйди в коридор. Я переоденусь. Больше мне ничего не нужно собирать.
— Поедем на «Бэмке», — Юля положила в карман джинсов ключ от машины с брелоком сигнализации. Мы шли быстрым шагом по коридору к лифту. Запиликала электронная мелодия. Юля вытащила брелок из кармана, — ой, ее кто-то стукнул, спереди и слева, а теперь еще и сзади…
Я схватил Юлю за руку и увлек за собой в дверь, ведущую к пожарной лестнице:
— Поедем автобусом…
Мы спустились в подвальные помещения.
— Выберемся где-нибудь через черный ход или окно? – Спросила Юля.
— Да, потом. А сейчас лучше переждем – часа три-четыре.
— Окей.
В глубине коридора слышались женские голоса. Мы пошли в противоположную сторону, дергая ручки дверей слева и справа. Одна поддалась под Юлиной рукой, и дверь открылась. Я приложил палец к губам и оттянул Юлю назад, но за дверью стояла абсолютная тишина и темнота. Юля нащупала на стене выключатель и включила свет. Мы вошли внутрь. На стенах — три старых, наверное, середины прошлого века, велосипеда. Справа в глубине комнаты — верстак с небольшим токарным станком, тисками и рабочим инструментом. На стене над верстаком – два диплома советского времени, какой-то флажок, портреты маленькой девочки, Брежнева и Сталина. Слева – дверь в другую комнату. Мы прошли туда и попали в пожалуй самое маленькое помещение во всей гостинице. Во всяком случае, самое узкое – не более пятидесяти сантиметров в ширину. Древесная стружка на полу, металлические трубы в углу.
— Идеальная хаза, — кивнул я головой Юле.
— Сойдет, — согласилась она.
Мы сели на пол.
— Ты веришь в равнозначность добра и зла?
Действительно, какой еще вопрос можно было ожидать в данной ситуации от девятнадцатилетней девушки…
Экзистенциально проведенная ночь на скамейке в парке — после инцидента с Аленой и ее махровым халатом – на самом деле мало что изменила в моей жизни. Мой основной философский вопрос формулировался все острее, и все больше совпадал с вопросом Камю: является ли самоубийство естественным и необходимым поступком или нет? Имеет ли человеческая жизнь смысл, оправдание и высшее значение (и тогда она достойна продолжения)? Либо она не имеет ни смысла, ни высшего значения; тогда ее продолжение не оправдано, и самоубийство остается единственным возможным, или, по крайней мере, честным выходом.
Я прочитал все переведенные на русский язык работы Камю и Сартра. Мало. Читал дальше – Достоевского, Кьеркегора, Юнга, и так далее… Мое «я» наполнялось всевозможными идеями, мыслями и словами. Наверное, в этой полноте оно обретало самодостаточность. Самодостаточность, впрочем, довольно бездарного толка – мешок, набитый словами и идеями, которые часто не очень вязались друг с другом, а собранные вместе, отнюдь не создавали гармонию.
«Есть ли Бог и нравственный закон, или можно все?» «Где грань между добром и злом?» «Что такое прекрасное, и чем оно отличается от безобразного?». Подобные вопросы составляли ежедневный рацион моей духовной пищи (точнее, пищи для разума), без которой я уже не мог обходиться. Несколько раз я ездил в монастыри, разговаривал с монахами и священниками. Такие разговоры не приносили пользы, а наоборот — опустошали меня невозможностью общения с церковниками на одном языке. Монахи, как правило, оказывались малообразованны. Приходилось подбирать соответствующие слова и напрягаться для того, чтобы ограничивать свою речь их словарным запасом. Точно так же приходилось урезать и упрощать логические построения и всю остальную систему коммуникации.
Священники, наоборот, обычно вели какую-то искусную, хотя и не всегда ловкую, игру словами, правила которой я не очень понимал. Только наблюдал, как стежки и петли слововязания каждый раз ложились в один и тот же узор, раздражавший меня своей однозначностью и законченностью. Иногда раздражала и елейность, с какой этот узор собирался вместе. Мало. Мне было мало. На свои вопросы я не получал прямых ответов. Ответы вплетались в петли узора, каждый раз обретавшего одну и ту же форму.
Линия моей жизни и линия вопросов струились свободно в пространстве, то переплетаясь и сливаясь в одну линию, то стремясь в разные стороны и натягиваясь до предела. На одном из таких пределов во мне что-то порвалось и просветлело. Я всей своей сущностью ощутил бессмысленность и вопросов, и искомых ответов. Естество мое, мое «я», вспыхнуло неожиданно изнутри простым озарением, что жизнь моя – и любого другого человека – неподвластна ни человеческому разуму, ни его знаниям, ни идеям. Ей управляют материи гораздо более тонкие, ирреалистичные и даже абсурдные. Возможно, схожие с тем, о чем твердили мне церковники, говоря о непознаваемой сущности Троицы и триединого лика Господа («верую, потому что абсурдно»). Я даже простил священникам их узороплетение.
Все мои вопросы исчезли в одно мгновение. Камю и Сартра я мысленно обозвал дурачками (беззлобно и почти ласково) и бросил их книги на дальнюю полку. Зажил спокойно и хорошо. Страшный и общественно небезопасный студентик во мне перерос в добропорядочного молодого человека.
— Из ментовки я тебя вытащила только из-за твоих глаз и взгляда. Там, в номере, помнишь? Когда я вышла из ванны – а тут ты. Я не очень испугалась. Просто по инерции разыграла роль напуганной девушки. Дура, конечно. А у тебя в тот момент такой взгляд был и такие глаза… Яркие и необыкновенные какие-то. Я тогда, конечно, не знала, кто ты, но потом поняла.
Мы сидели друг напротив друга, полубоком прислонившись к противоположным стенам – по-другому в этом узком пространстве сидеть было невозможно.
— В смысле? Откуда ты обо мне знала?
— Алексей о тебе несколько раз упоминал, — она через кофту поправила бретельки лифчика. Высокая грудь на мгновение упруго качнулась в сторону.
— И что он обо мне говорил?
— Фигню всякую. Каждый раз – разное. То другом выставлял, то придурком каким-то. А мне и неинтересно было. Заинтересовалась только после того случая в номере.
— Ты поселилась в «Космосе» только потому, что там мечтали пожить твои родители?
— Да. А откуда…
— Алексей рассказал. Я не мог поверить.
— Почему? Может, немного глупо, конечно, но Москва и «Космос» были такой мечтой моих родителей, что к пятнадцати годам стали и моей мечтой. Да и вообще в гостинице прикольно жить. Ни о чем не беспокоишься. Уютно. Здесь же и поесть, и попить, и все остальное. И лица вокруг все время какие-то новые и интересные, — Юля рассеянно накручивала волосы на указательный палец. — И хотя ни с кем не знакомлюсь, все равно здорово. Алексей до этого предлагал мне в каком-то трехэтажном особняке за городом жить. Жуть какая…
— У тебя здесь никого нет? В смысле, друзей, родственников?
— Не-а. У меня только бабка в Чите.
— Грустно.
— Да ничего, привыкла. Зато есть «бэмка». Точнее, была…
— Ты любишь Алексея?
— Уже нет… — Она почесала нос. — Хотя когда-то это была любовь с первого взгляда. Теперь бы бросить все, да только я за это время так к легкой жизни привыкла… И к своей «бэмке»… Но теперь «бэмку» разбили. Насчет легкой жизни тоже сомнительно. Так что время пришло…
— Чем ты занималась до того, как приехала в Москву?
— Училась. Чем я тогда могла еще заниматься?
— А что с родителями случилось?
— Разбились на машине. Давно уже. Отец всегда машину плохо водил, хуже мамы. Но зато хвастался все время и лихачил. В результате на трассе не смог обогнать Камаз.
— Извини…
— Ничего. Это все давно было. Слова ничего не изменят… А ты чем раньше занимался?
— В тюрьме сидел.
— Да, припоминаю, Алексей что-то говорил. А еще чем?
— Больше ничем. На остальное времени не хватило. Я тринадцать лет сидел.
— Ни фига себе… Так ты матерый уголовник… Рецидивист…
— Троцкист… Хотя потом в Штатах начал работать – почти год в офисе проработал.
— Как же тебя с такой биографией в приличное место взяли?
— Случайно. С одним эмигрантом из России познакомился — он помог пристроиться. А ты как в Москве оказалась?
— Обыкновенно. Приехала в МГУ поступать. И меня, конечно, сразу приняли… — Скривила она лицо в ухмылке. — Зато в МГУ я познакомилась с Алексеем. Так здесь и осталась.
— На какой факультет поступала?
— На биологический. Но это так… случайно. Просто у меня по химии и биологии хорошие отметки были, и я ежиков любила. Ну, в смысле, вообще всех зверей люблю.
— Почему же в зоовет тогда не пошла?
— Я же говорю – хотела только в МГУ. В Москву, и в МГУ. Мама с папой всегда говорили, что Москва – самый прекрасный город в мире, а МГУ – самый лучший институт.
— Ну да, тогда понятно.
— Жалко только, что в «Космосе» нельзя ежика держать. И кролика тоже нельзя, и хорька.
— Ну почему… Я думаю, ради Алексея администрация все бы тебе разрешила.
Юля промолчала, но после паузы ответила:
— Алексею я никогда такое не скажу, и не попрошу.
— А почему ты говоришь, что у тебя здесь никого нет – ни друзей, ни приятелей?
— Потому что нет.
— Так разве бывает? Даже у меня в Штатах среди нелюбимых американцев приятели появились …
Юля опять промолчала.
— У тебя есть мечта? – Спросила после паузы.
— Выбраться куда-нибудь к черту из этого дурацкого места.
— А настоящая?..
— Настоящей нет. Настоящие мечты все к данному моменту рухнули, а новые не появились. А у тебя?
— У меня пока не рухнули. А знаешь, люди сейчас вообще не мечтают. У кого не спрашивала – ни у кого мечты нет. Только смеются над мечтами. Может, так и надо. Мечтают глупые. Шутят и смеются умные.
— А какая у тебя нерухнувшая мечта?
— Жить в лесу, — Юля подставила кулачок под щеку, — в домике на берегу реки. Подкармливать зимой животных. А еще мечта – летать на дельтаплане.
— Это осуществимо… Или тоже Алексея не просила?
— Он запретил. Говорил, что у него в юности какой-то друг разбился… А еще люблю смотреть старые советские фильмы. И мечтаю о том, как бы сделать революцию, или хотя бы заняться революционным террором против однообразия и тупости системы.
— Ну, это уже интереснее.
— Это так просто… — Оживившись, она потерла лоб, — знаешь, можно сделать такие заточки, из гвоздей, — два раза гвоздь согнуть, в две разные стороны, и с двух сторон заточить. Тогда он будет всегда ложится острием вверх, как бы ты его не кинул. Наделать таких заточек штук тридцать и ночью набросать на центральных улицах города. Утром движение в городе парализовано. Миллионные убытки… Или пробраться ночью в зоопарк, взломать замки на клетках и выпустить всех животных в город. Или накидать в канализацию памперсов. А потом выдвигать условия. Не согласятся – на следующее утро все по новой.
— И какие бы ты выдвигала условия?
— Запретить телевидение, например. Или чтобы перестали врать. Чтобы открыли границы. Чтобы нефтяные деньги между всеми людьми поровну делили. Много всего…
— Да, много, — согласился я, — а почему ты Алексею все это не скажешь?
— Смеешься?..
— Наверное…
— Ты любишь Бетховена?
— Ну да, люблю.
— Я тоже. Особенно «Аппассионату». «К Элизе» тоже. А ты?
— Что?
— Что у Бетховена больше всего любишь?
— Знаешь, я столько времени не слушал Бетховена… Названий даже не вспомню… Хотя нет, помню, что «Аппассионата» мне тоже больше всего нравилась.
— Классно! – Она начала тихо напевать «Аппассионату». На какую-то долю секунды у меня мелькнула мысль, что находиться в окружении сумасшедших – моя новая карма. Мои пальцы рефлекторно потянулись к ушам, чтобы их заткнуть, но я успел услышать тихий грудной голос, необыкновенно мелодично и красиво напевавший сложную мелодию. Я опустил руки.
— Я три года в музыкальной школе проучилась, когда-то давно. Потом бросила – лень… — Надула она щеки, — но было здорово.
— Да, поешь ты классно.
— Спасибо.
— А Алексею ты пела?
— Нет, — весело рассмеялась Юля.
— Почему?
— Мне такое даже в голову не приходило, — поежившись, она сложила руки на груди.
— Он ведь тоже типа когда-то музыку любил. Даже танцевал сальсу.
— Врешь…
— Он тебе не рассказывал, как мы с ним на Кубе танцевали?
— Нет, это не рассказывал. Говорил, что ты на Кубе из-за какого-то дурацкого случая в тюрьму попал, а теперь вернулся на родину.
— Он знал, что я вернулся?
— Знал.
Мы не заметили, как заснули. Когда проснулись, было уже одиннадцать часов следующего дня.
— Жрать хочется, — потянувшись, проговорила Юля.
— Мне тоже.
Мы поднялись с пола.
— Поедешь со мной в Штаты? – Спросил я.
— В Штаты?.. Фиг его знает… Можно и в Штаты. Хотя мама с папой говорили, что Москва – самый прекрасный город на Земле. Он ведь действительно очень красивый, — она посмотрела на меня долгим взглядом, словно ища сочувствия и подтверждения своим словам, — а вдруг мы потом никогда не сможем сюда вернуться?
— На свете много прекрасных городов, — ответил я как-то неуверенно.
— И мы будем ездить по всем городам, пока не найдем самый прекрасный, прекраснее Москвы?
— Я не думаю, что у меня будет столько денег ездить по миру.
— Я тоже устроюсь на работу.
— Нам бы еще из Москвы выбраться. И мне нужно забрать отца из больницы.
— Сейчас туда поедем?
— Если ты не против…
— Можно только какой-нибудь пирожок по дороге купим?
— Купим.
Глава 16
Мы украли велосипеды из той комнаты, где нашли приют прошлой ночью. Я оставил на верстаке немного денег в качестве компенсации, но воровство оставалось воровством. На душе от этого было как-то неприятно.
Обнаружив запасной выход с задней стороны гостиницы и ослепнув на несколько секунд от яркого солнца, мы сели на велосипеды и поехали прочь от гостиницы.
— Я на велике не каталась лет пять! — Со счастливой улыбкой крикнула Юля, — тем более на таком допотопном.
— А я — лет двадцать! — Со смехом крикнул я в ответ. От яркого солнца, уличных бликов, людей на тротуарах и забытого ощущения тягучести велосипедных педалей мне стало веселей и задорней, страх и беспокойство исчезли.
Кручу, кручу, кручу
Педали кручу
С горы, с горы, с горы
Как птица лечу,
Спешу, спешу, спешу,
Спешу налегке
Навстречу радуге-дуге
Мы выехали на проспект Мира, проехали мимо бессмертных рабочего и колхозницы.
— Ты обещал пирожок, — крикнула Юля.
— Помню. Впереди магазинчик будет, где раньше классные булочки пекли.
— Я не хочу булочку, я хочу пирожок.
— Пирожки там тоже пекли.
— Здорово! – Юля прибавила скорости и оторвалась от меня вперед. На велосипеде она держалась легко и уверенно. Я тоже налег на педали, но мне быстрый темп давался труднее:
— Сбавь скорость немного!
— А ты догони! – Со смехом крикнула Юля.
Пусть,
Пусть дорога вдаль бежит
Грусть
Пусть на сердце не лежит
Мне все на свете по плечу
И с песней этой
Качу по свету,
Качу, качу куда хочу…
— Дебил на велике, вправо подай. Колонна движется. Вправо подай, осел двухколесный… — Заорал мегафон над ухом. Я инстинктивно рванул руль вправо, потерял равновесие и чудом не упал, выровняв велосипед в последний момент. Мегафон расхохотался, и мимо меня проехала милицейская машина, возглавлявшая колонну автобусов. Юля остановилась, встав ногой на бордюр, и обернулась ко мне. Я подъехал к ней:
— С-суки, — сорвалось с губ, — идиоты недоразвитые…
Юля усмехнулась:
— А ты сам не тормози, — и вскочила не велик. Почти поравнявшись с колонной, истошно закричала ей вслед:
— Сам ты дебил с мигалкой! Только в мегафон и умеешь варежку разевать… Импотент в погонах. Урод моральный, фуражкой своей покалеченный…
Я ехал вслед за ней, и снова не мог ее догнать. Метров через двести Юля остановилась.
— Конечно, ничего не изменишь, зато на сердце легче, — улыбнулась она, когда я подъехал к ней и встал рядом.
— Мне не легче, — мрачно ответил я, — а если бы тебя поймали?
— Ни фига… Я же на велике, а они на машине…
Петли дорог. Стягивающиеся нашим движением в узлы пробок, заторов и ожидания. Закольцованные в повторяющийся ритм секунд-капель, неумолимо капающих одна за другой и собирающихся в лужи. Для кого-то это – время, отобранное у их жизни. Для других — наоборот – небольшой отрезок их жизни, неожиданно подаренный лично им, именно сейчас. Оставшись наедине с ним и с самим собой, они не знают, как распорядиться неожиданным подарком. Интимность встречи с рафинированным временем, равнодушно отмеривающим секунды твоей жизни, пугает и рождает чувство дискомфорта.
На мосту через Яузу большая авария и длинная пробка в обе стороны от нее. На велосипедах мы прорываемся через затор пространства и времени.
Автоколонна и милицейская машина с вопящим что-то мегафоном тоже застряли в пробке. Проезжая мимо милицейской машины, я с удовольствием вытягиваю в ее сторону левую руку и показываю крепко сжатый кулак с отогнутым средним пальцем. Оба милиционера, сидящих на передних сиденьях, провожают меня растерянными взглядами, и даже мегафон их на какое-то время затыкается.
Выехав из пробки, я вырулил к магазину, когда-то славившемуся своими булочками и пирожками. Вместе с Юлей мы вошли внутрь. В воздухе стоял плотный аромат свежей сдобы, от которого даже на душе стало теплее.
— Люблю традиции хорошей выпечки, — довольно улыбнулся я Юле.
— А я просто люблю хорошую выпечку, — улыбнулась она в ответ.
Мы купили две булочки (мне), два пирожка (Юле), питьевые йогурты, и вышли на улицу. Юля с чувством и здоровым аппетитом откусила пирожок.
— Слушай, а если в нем пурген? – Вдруг спросил я.
— Пурген? – Переспросила она, потом догадалась и усмехнулась, — а, эти приколы уже давно не модны. Года три назад популярны были, а теперь, может, только в каких-нибудь деревнях и встретишь… А ты откуда знаешь?
— Встретил, — пожал я плечами, и мы дружно рассмеялись.
Снова на проспект Мира, потом по улицам поменьше, переулкам и проездам, где свежий ласковый ветер встречает нас в свои объятья. Я поймал себя на мысли, что эта невольная велосипедная прогулка — лучшее из того, что случилось со мной за последний месяц… или год… или тринадцать лет…
Ворота больницы. Мы въехали на велосипедах в больничный двор и остановились у приемного отделения.
— Здесь постоишь или со мной пойдешь? – Спросил я у Юли.
— Давай вместе.
Мы вошли в приемный покой. Юля взяла меня за руку. От неожиданности теплая волна прошла по моему телу. Сколько лет девушки не брали меня так за руку… Она же сделала это настолько просто и непринужденно, словно не было более естественного и единственно возможного движения ее руки в тот момент. Я нежно сжал ее небольшую ладонь. Мы дошли до лестницы, поднялись на четвертый этаж. Проходя по коридору мимо комнаты медсестры, я заглянул внутрь через распахнутую дверь – то ли надеясь, то ли не надеясь увидеть там Веру. Но внутри только отодвинутый от стола стул. Мы дошли до палаты, и я открыл дверь. Кровать отца была пуста. На тумбочке – шахматная доска с неоконченной партией. На полу – земля, завядший фикус и черепки разбитого горшка. Окно плотно закрыто. Я вошел комнату, Юля – вслед за мной. Около шахматной доски заметил использованный шприц, пустой бутылек и градусник. Казалось, отец только что вышел из палаты по какому-то небольшому делу, и скоро вернется. Я потрогал его постель – простыня и подушка приятно холодили руку. Значит, отец вышел из палаты уже давно. «Вышел, или его увели…» — гнусно завертелось в мозгу.
— Я не знаю… Постель холодная — его давно здесь нет, — обернулся я к Юле.
— Может, у медсестры спросить?
— Да, действительно. Мне уже, честно говоря, черт-те что в голову лезет. Но почему санитарки не убирают землю и черепки с пола?
— Лень…
Мы вышли из палаты. На этаже было необыкновенно пустынно для этого времени. Только двое пациентов медленно прогуливались вдоль стены.
— Никогда не замечал, какое в больницах всегда царит нервное спокойствие? – Тихо спросила Юля, — все словно затянуто белыми простынями, приглажено и зализано, пациенты убаюканы. Но не оставляет ощущение, что это все может взорваться в любую секунду?
— Да, тонкое наблюдение.
Фуршет прошел скучно, и даже веселая красотка Кармен натянуто улыбалась отиравшимся около нее ухажерам – россиянам и кубинцам – и лениво попивала мартини. К моему удивлению, Алексей в течение всего фуршета находился не рядом с ней, а в другом конце большой веранды, рядом с Игорем Александровичем и другими нашими сотрудниками. С самого начала официальной части все ждали традиционных выступлений и обмена любезностями между главой нашей делегации и принимающей стороной, но чувствовалось, что за кулисами действа происходила какая-то заминка, и торжественные слова откладывались. Игорь Александрович недовольно оглядывал кубинских товарищей, время от времени посматривая на часы. Кубинские товарищи изо всех сил старались показать, что все в порядке, и повода для беспокойства нет. Они широко улыбались, предлагали гостям спиртное и сигары, и сами были не прочь насладиться свежим пивом, либо чем-нибудь покрепче. При этом на веранде отсутствовало главное официальное лицо с кубинской стороны – замминистра внешней торговли Рауль Очоа.
Я не обращал никакого внимания на царившую неловкость. И даже не замечал отсутствия Рауля Очоа, а узнал об этом факте только от Алексея, когда мы после фуршета шли к танцевальной площадке у океана. На фуршете я пил текилу и начинал «гулять»… Мне часто кажется, что моими предками были какие-нибудь московские купцы, которые за веселую ночь — с цыганами, песнями, плясками, реками шампанского и безудержным куражом — с радостью скидывали с себя последнюю шубу и отдавали ее трактирщику. Заключительный вечер нашего пребывания на Кубе, океанский бриз, переглядки со смуглыми кубинскими девушками и мысли о встрече с Ларой через двадцать часов. И сердце распахивается всем и каждому, сердце начинает петь. Каждая стопка текилы подсказывает новую ноту и новое слово для этой песни. Улыбающиеся кубинские товарищи окружали меня, их количество возрастало; я все свободнее и свободнее общался с ними на своем убогом испанском языке. Они цокали, показывая на стопку текилы в моей руке, поднимали свои бокалы:
— Magnifico! — И смеялись.
— Bailar? Bailar? Bailar! – Интересовался и настаивал я, и они подтверждали:
— Bailar! Bailar! Luego!
— Твою мать… Это же завтра скандал… — восторженно говорил Алексей, когда мы шли с фуршета в сторону океана, на берегу которого в большом открытом диско-баре (тоже веранда, но двухэтажная и меньшего размера) ожидалась неофициальная часть вечера – танцы.
— Я услышал, что кубинцы сейчас с кем-то из нашего посольства разбираются, неформально. У них какие-то подозрения насчет шпионской деятельности… И наша делегация как-то в разговоре фигурирует… Скандал, скандал… — продолжал он, потирая гладко выбритый подбородок, — в общем, классно, что мы завтра сваливаем. Да и вообще… Не хочу больше об этом. Забуду сегодня обо всем. Мне тоже надоело — работа, работа, мысли, мысли… Хочу провести последний вечер на Кубе незабываемо… Тем более, что у меня есть на это все шансы, — подмигнул он мне, — одно имя чего стоит… Кармен…
— Классное имя! — Обрадовался я, — жгучее, страстное! Где же гитара и клинок ножа? – Я готов был пуститься в пляс прямо на дороге.
Когда мы дошли до диско-бара, Кармен там еще не было, но громко играла зажигательная музыка, и на танцполе кружилось несколько пар. У перил веранды стояли мои знакомые кубинцы с фуршета. Кто-то из них подтанцовывал, кто-то хлопал в ладоши. Увидев меня, они радостно зааплодировали. Я весело помахал им рукой, выпил на баре еще стопку текилы и понял, что мои детские уроки сальсы много лет ждали именно этой секунды. Bailamos! Te quiero amor mio… Bailamos!.. И как-то сразу очень удачно рядом оказалась девушка-кубинка… Мои новые приятели радостно завопили. Через пять минут окружающий меня мир состоял только из музыки, страстных движений, радостных смуглых лиц, неистовых аплодисментов и выкриков. Здесь первый раз видели русского, танцующего сальсу не хуже латиноамериканца, и это приводило всех в неописуемый восторг. «давай-давай-давай!» — Орали cabalieros случайно брошенное мной и сразу же подхваченное всеми восклицание. Ди-джей ставил все более зажигательные мелодии, на площадке не осталось ни одного стоящего в стороне человека, и энергия танцующих пар грозила вылиться в общий экстаз… «Давай-давай-давай-давай!»
Алексей пропал из моего поля зрения и, по-моему, вышел из диско-бара. Минут через двадцать на веранде появилась Кармен. Она бросила на нас с партнершей задорный взгляд и, хлопая в ладоши в такт музыке, направилась к бару. Вслед за ней откуда-то вынырнул Алексей и тоже проследовал к барной стойке, не замечая танцующих. Закончилась очередная песня, и я поблагодарил девушку за танец. Кивая ей головой, смотрел в сторону бара. Наши с Кармен глаза встретились, после чего заиграла самая зажигательная в тот вечер мелодия… К Кармен я то ли летел, то ли плыл, то ли подкрадывался, страстно перебирая ногами в ритме сальсы…
В медсестринской так никого и не было. Мы зашли внутрь. Я окинул взглядом лежащие на столе в беспорядке папки – истории болезней. Невольно начал высматривать среди фамилий «Иванов». Наткнулся на нее взглядом почти сразу. Но год рождения – 1971. Инициалы тоже не те – «С. Л.».
— Что ты хочешь узнать в истории болезни? – Спросила Юля.
Я пожал плечами:
— Сам не знаю. Просто любопытство.
— Ему сколько лет?
— Пятьдесят девять.
— Еще совсем не старый.
В комнату быстрым шагом вошла медсестра – не Вера, а какая-то новая, которую я видел в первый раз, худая и жилистая, лет сорока на вид. Бросив кому-то на ходу «подождите там!», она пересекла порог и гневно взглянула на нас:
— Вы что здесь делаете? Кто разрешал заходить?
— Мы вас ждали. Я к Иванову пришел – его сын, а его в палате нет. Хотели у вас спросить.
— Сын? – Ее голос немного смягчился, — как же он в палате будет? Вы еще не знаете? Мои соболезнования.
— Как? Он… умер? Он же шел на поправку… Когда? – Мое горло в одну секунду превратилось в высохшую воронку, затягивающую в себя язык, дыхание, мозги.
— По всей видимости, вчера вечером. Но обнаружили утром. Сейчас, минутку, — она открыла дверцу стола и достала оттуда шоколадку и сложенный лист бумаги, — это вам. Думала, если сегодня не придете, в милицию сдам, но раз пришли – сами разбирайтесь. Только не говорите, что я вам дала.
— Спасибо, — я взял передачу, — а где он сейчас?
— В приемном. Его сейчас в морг должны забрать.
— А можно…
— Да, спуститесь в приемное, во втором кабинете Инну спросите – она покажет. Вот, вместе с ним идите – он тоже хотел, — медсестра вывела нас из комнаты и кивнула на стоящего у стены Ройтмана. Он мял в руках какую-то нелепую кепку.
— Здравствуйте, — я протянул ему руку, которую он молча и быстро пожал.
Мы спустились в приемное отделение. Инна провела нас в ярко освещенную комнату и махнула рукой на стоявшую у стены каталку с прикрытым простыней трупом. Я отвернул край простыни. Отца было трудно узнать. Отсутствие жизни в его теле изменило все. Я даже не мог назвать то, что передо мной лежало, отцом. Не мог заставить себя взять мертвую руку в свою или как-то по другому проявить свои чувства. Подошел Ройтман и встал рядом со мной:
— Такого человека не уберегли… — Тихо проговорил он, — и я тоже виноват. Прости, Ваня, — он поцеловал его лоб, после чего прикрыл простыней лицо.
Нужно было на воздух. Я вышел из приемного отделения во двор, Юля последовала за мной. Мы сели на ступеньках лестницы. Шоколадная плитка «Вдохновение». Я отдал ее Юле, а сам развернул большой линованный лист бумаги.
«Здравствуй, Мишенька!
Прости меня за все. Я не хотел связывать тебе руки, и не хотел, чтобы ты задерживался здесь из-за меня. Уезжай как можно скорее. Ты и так задержался здесь из-за меня слишком надолго. А у меня впереди ничего нет. Ничего, заслуживающего каких бы то ни было усилий и продолжения шарманки.
С другой стороны, я говорил тебе, что в моем возрасте самая ценная вещь – память. В настоящий момент мои воспоминания о жизни приняли совершенную и законченную форму. Мне не нужно большего, и только немного жаль, что я не помню раннее детство, когда мне было два-три года… Если же я буду жить дальше, мои воспоминания потеряют свое совершенство.
Самоубийство, конечно, грех, но оно само по себе очень относительно. Ты куришь – сокращаешь свою жизнь – значит совершаешь медленное самоубийство. Употребляешь пищу с большим количеством холестерина – то же самое. Если хочешь закончить жизнь раньше положенного — можно пойти работать акробатом и работать без страховки – когда-нибудь точно случайно упадешь. Можно выпить литр водки, сесть на мотоцикл и поехать по горной дороге. Или даже просто сесть за руль и вести машину без остановки в течение шестидесяти часов. В конце тебя будет ждать смерть, но формально ведь это не будет считаться самоубийством… Настоящий грех – в пожелании смерти самому себе, как живому существу, а моменты, когда нас посещают такие желания, бывают в жизни почти каждого из нас. Так что не я один этим грешен.
Не будем больше обо мне.
Главное – не думай, что у тебя еще есть родина. Точнее, что она жива. Она умерла – смирись с этим, как смиряются со смертью родителей. Родина – это то социальное, культурное и психологическое пространство, в котором ты родился, провел детство и юность, «твой» мир, но этого мира больше здесь нет, и уже не будет. Его могут пытаться подменить, предлагать какие-то образы и сцены, схожие с ним, могут показывать по телевизору старые фильмы, сделать модным стиль «ретро», но это обман. Нельзя подменить духовную основу, прожитое и прочувствованное. Не покупайся на дешевые трюки. Не покупайся на дешевизну…
Еще… Я обманывал тебя, когда говорил о причинах развода с твоей мамой. Думаю, твоя мама тоже никогда не говорила тебе правду. Но, мне кажется, ты должен знать. Во всяком случае, мне на твоем месте хотелось бы знать, а другого шанса узнать у тебя не будет. Причина была одна – сексуальная несовместимость. Я был очень активен, а твоя мама – наоборот. Никто не виноват, а оба были несчастны, и жить так дальше оставалось невозможным. Появление Алены уже было частностью.
Мне еще многое хотелось сказать тебе, но не остается времени. Время сейчас важнее слов.
Будь счастлив. У тебя еще вся жизнь впереди. Уезжай отсюда – в Штаты, в Европу, куда-нибудь еще, и будь счастлив.
Твой папа.»
Опять – ставшее таким привычным в последнее время — ощущение бреда…
Отец всегда витал в облаках. Его опускания на землю часто были абсурдны, и словно вырваны из того времени и пространства, в точке пересечения которых он оказывался в реальном мире. Он был трогательно неуместен. То же самое и теперь – эта странное письмо, отражающее его иррациональное видение и мышление. Иррациональность, приведшая к самоубийству. Абсурдность, в которую он невольно хотел погрузить и меня. «Родина умерла — смирись с этим, как смиряются со смертью родителей» — писать в собственной посмертной записке… И меня не интересовали сексуальные отношения родителей.
Бред, бред… Чем больше я думал о письме, тем больше мой разум погружался в мрак неведомого мне мировосприятия.
— Что там написано? – Спросила Юля.
— Посмертная записка.
— Это было самоубийство?
— Да.
— Из-за чего?
— Если бы я сам понимал…
— Прими соболезнования…
— Спасибо.
— Ой, посмотри направо…
Глава 17
«Я хочу погулять на твоей свадьбе». Он обманывал меня. «Я хочу погулять на твоей свадьбе». Как оказался он так поздно у нас дома? «Я хочу погулять на твоей свадьбе». Неужели не было более подходящих слов? Болела челюсть, болел висок, болела грудь. Саднили локоть и губа. Мама принесла зеленку, перевернула бутылек на кусок ваты и начала смазывать мою скулу, потом губу.
— Девушка-то твоя в порядке? Ей ничего не сделали?
— В порядке она, — ответила за меня мама, — ты же слышал, когда я с ней разговаривала. Ее не трогали.
— Как ты умудрился так вляпаться? Парня с девушкой не бьют – золотое правило, еще с моей молодости.
— Вспомнил молодость… Сейчас убивают кого угодно за что угодно, а ты про какие-то золотые правила, — продолжала мама диалог вместо меня.
“Come on baby, light my fire…” Хотя на концерте исполнялись совсем другие песни. “Try to set the night on fire…” На концерте ряды огромных колонок стройными сочными рядами выдавали жесткие и ритмичные гитарные риффы. “Come on baby light my fire…” Толчок в черно-кожаное плечо – как продолжение гитарного риффа. Толчок обратно. Рука на моей шее. Каким-то легким движением, автоматически, я убрал руку. Не отпуская, потянул ее вниз и обернулся посмотреть на того, кому принадлежала рука. Рыжий худощавый парень лет семнадцати потерял равновесие и повалился на пол за моей спиной. “You know that it would be untrue, you know that I would be a liar, If I was to say to you: Girl we couldn’t get much higher…” Мне показалось, что кто-то еще помог ему упасть. Он отполз в сторону и поднялся на ноги. Рядом с ним оказались еще двое таких же худощавых парней. Крики и мат в мою сторону, рыжий полез с кулаками ко мне, но плавные волны толпы оттеснили его назад: по какой-то причине окружающие в молчаливом согласии приняли мою сторону в назревавшем конфликте. Я и не стремился к встрече, стоя, полуобнявшись, с Людой – девчонкой из параллельной группы. Мы оба только что перешли на третий курс.
— Где это случилось-то: на самом концерте или после, на улице?
— На улице. Когда они такси ловили.
Они ждали меня на улице. Всматривались в лица идущих из концертного зала по направлению к метро. Их было трое. Мы с Людой пошли на концерт вдвоем. «Люда, беги!». Она побежала. Парни дрались неумело – так же, как и я — но все-таки повалили меня на асфальт. Потом грубый мужской голос матерился угрожающе и смачно, кто-то прибежал, а парни бросились прочь.
— Шпана, твою мать… — поучительным тоном объяснил мне ситуацию все тот же грубый голос. Рядом оказалась Люда. Мне помогли подняться.
— Сто пятьдесят рублей – и поехали, — предложил голос.
— Вы что, откуда у нас такие деньги… И вы даже не спросили, куда нам ехать… — через минуту Люда сторговалась до семидесяти рублей.
— А почему вы такси ловили, а не на метро?
— Ну пофорсить захотел – девушку прокатить, неужели непонятно, — мама обработала все ссадины на моем лице и теперь перешла к царапинам на локте.
— Тщеславие и хвастовство – грех, и никогда до добра не доводят… Может, его в травмопункт свозить, а то мало ли что – может, какие-нибудь внутренние повреждения.
— Миша, у тебя больше ничего не болит? В груди, в животе?
— Нет, мам, все нормально. Они плохо дрались, к тому же нас быстро разняли.
— Челюстью пошевели. Вверх – вниз – не больно?
— Нет, все нормально. Царапины только.
— Да, повезло. Значит, пока жизнь просто урок преподнесла… Надо быть умнее и осторожнее. Понимаешь, из-за таких вот мелочей, из-за одной случайности вся жизнь может быть разрушена. Неудачный удар, вовремя не оказали помощь – и потом инвалидность на всю жизнь. Или еще хуже… Сколько раз такое случалось… Это страшно. А у тебя еще столько впереди. Учеба, работа, дети, семья… Я хочу погулять на твоей свадьбе. Мама хочет погулять на твоей свадьбе. Мы хотим нянчить внуков. Поэтому надо всегда думать. Не давать глупой случайности разрушить всю будущую жизнь. Извлеки из этого урок. Я тебя очень прошу.
Наверное, это был один из самых длинных монологов отца, обращенных ко мне в детстве и юности. Когда он говорил, я почувствовал исходивший от него небольшой перегар. Возможно, это тоже повлияло на его разговорчивость в ту ночь. Через полчаса он ушел.
— Как он оказался у нас дома так поздно? – Спросил я у мамы. Она пожала плечами:
— Не знаю. Неожиданно пришел. Немного пьяный. Извинялся, что без звонка. Я предложила ему чаю — он обрадовался. А когда чайник закипел, мать твоей подружки позвонила…
Отец больше не приходил к нам в такой поздний час. Не приходил немного пьяный. Не приходил без звонка.
Он обманул меня. Если бы он хотел погулять на моей свадьбе, то не выпил бы бутылек каких-то таблеток вчера вечером.
Я не успел посмотреть направо, как с той стороны ко мне на ступеньку подсел Алексей.
— Привет, Миша! Ты не подумай, что я такой навязчивый. Я на самом деле к твоему отцу приехал. Мне сообщили о случившемся. Но я рад, что мы с тобой здесь снова встретились. Соболезную по поводу отца.
— Тебя не увезли в больницу? И синяков нет? После вчерашнего?..
— Нет. Как я и говорил, драться ты не умеешь. Щеки мне только помассировал, что, правда, тоже не очень приятно. Знай, что большого зла я на тебя не держу. Но неприятно, честно говоря, неприятно… Юля, тебе тоже привет! – Алексей перегнулся через меня к своей любовнице, — хотя не ожидал тебя здесь увидеть…
— Привет. Как дела?
— Спасибо, хорошо. А у тебя?
— Тоже хорошо, — пожала она плечами.
— Миша, насчет похорон я распорядился. За государственный счет все сделаем, так что об этом можешь не думать.
— Не стоило беспокоиться.
— Ну что ты. Я всегда очень ценил твоего отца. Обидно, конечно, что так случилось. Но ничего не поделаешь. У него всегда была своя логика – и в работе, и в жизни… Ну что, поедем со мной в резиденцию. Машина ждет.
Я только теперь обратил внимание на стоявший у газона темный «Мерседес» и трех статных парней около него.
— Спасибо, Алексей, но мне хотелось бы здесь еще побыть. А потом мы лучше в гостиницу поедем.
Алексей встал и спустился с лестницы:
— Э нет… Кто же тебя в гостиницу с кокаином пустит… Тебя, как наркоторговца вообще нужно изолировать от общества. Ребята, — крикнул он бравым парням у «Мерседеса», — у этого типа кокаин в заднем кармане брюк. Деву красную тоже возьмите – свидетельницей будет…
Во двор въехал микроавтобус с тонированными стеклами. У входа в здание больницы стоял Ройтман, мял кепку и то ли жалобно, то ли осуждающе смотрел, как охранники посадили нас с Юлей в микроавтобус, после чего вошли сами и захлопнули дверь.
— Юль, привет! – радостно приветствовал мою спутницу водитель, — как дела?
— Привет, Саня. По-моему, хреново.
— А что так?
— Ну… я типа Алексея кинула. Он ведь теперь не простит…
— Да ты что!? Как же ты так? Алексея уважать нужно. Знаешь, кстати, последний анекдот… Звонит телефон, секретарша берет трубку. Ее спрашивают: «Директор у себя?» Секретарша отвечает: «Нет». «А заместитель?». «Нет». «А где они?» «Уехали». «С концами?». Секретарша задумалась, потом неуверенно: «Не знаю, я не проверяла…» Юля улыбнулась.
Мы въехали в узкий тоннель, стены которого светились цветами российского триколора. Трасса здесь была абсолютно пуста — ни одной машины ни впереди нас, ни сзади.
— Люблю все-таки эту часть пути, — усмехнулся Саня. Ему никто не ответил.
Сконфуженное подземное пространство: узкая нора тоннеля и ярко – белое, синее, красное — со всех сторон. Я закрывал глаза, потом открывал их. Поднимал голову, смотрел в потолок машины и прислушивался к этой сконфуженности. Почему-то радовался ей: маленькая победа над идеальными конструкциями непобедимой системы. Маленькое нарушение совершенной законченности форм.
Я снова вспомнил письмо отца. Что такое совершенные воспоминания? Я не понимал… Являются ли мои воспоминания в данный момент совершенными? В самом деле, если разобраться, сейчас они выглядят в сотни и тысячи раз лучше, чем месяц назад. Потливая желтизна латиноамериканских стен и ленивая усатость mas o menos исчезли – как я и мечтал все последние годы. Исчезли все двенадцать тюремных лет в солнечных странах. Остались только резкие (круче ракурс!) кадры родины и всего, что с ней связано, да тени последнего года в Штатах. Очень хорошо. Наверное, мне большего и не нужно от моей памяти.
Передо мной теперь розовый окружающий мир, нарисованный для ста пятидесяти миллионов жителей веселой страны – для самой большой аудитории непритязательных зрителей, радостно его рассматривающих. Они слишком привыкли жить в декорациях. Последние девяносто лет — всю нашу жизнь – мы жили в сказочной стране, где все образы, муляжи и выдуманные персонажи создавались так долго и упорно, что полностью заменили реальность, которой больше нет. Определенные понятия превращались в чуть ли не мультипликационные символы и типажи: «светлое будущее», «молодой специалист», «передовик производства», «благоустроенная квартира», «молодая мать», «начальник», «иностранец», «инженер», и так далее, и так далее… Все, как на подбор – обстановка и полный набор героев былинных преданий.
Возвращать после сказочной жизни реальность – страшно и, наверное, опасно. Впрочем, если и возвратить ее – в нее уже никто не поверит, и не захочет поверить.
Мы все ехали и ехали по тоннелю, и он все не кончался. Странно, но я не думал о будущем и не беспокоился о том, что нас ждет, хотя для беспокойства были все основания. Вне всяких сомнений, моральный оборотень Алексей обозлился и на меня, и на Юлю. Совершенно очевидно, что он может сделать с нами все, что захочет. Даже можно предположить, что именно – посадить в тюрьму лет на десять. Но все равно… Мое нутро отказывалось во все это верить. Каждая клетка моего тела источала уверенность, что Алексей, мой хороший приятель в прошлом (несмотря на предательство и подставу), лучащийся своей харизмой света и добра во все стороны, не сделает нам зла.
Не выглядела сильно обеспокоенной и Юля. Я вспоминал ее фразу «Я умею разговаривать с Алексеем». Возможно, действительно умеет… Она смотрела в окно и казалась убаюканной монотонностью светящейся стены.
«Из чего же, из чего же, из чего же
Сделаны наши девчонки?
Из платочков
И клубочков,
Из загадок
И мармеладок
Сделаны наши девчонки!»
…Угостит Алексея мармеладками, и он обрадуется. Улыбнется, поблагодарит и пойдет с ней под руку к священнику – венчаться.
Тоннель все не кончался. Его бесконечность и яркость цветов казались каким-то сюрреализмом, завораживающими кадрами из фантастических фильмов. Уходящие вперед линии дорожной разметки влекли дальше, и в то же время все больше пугали.
— Когда же он кончится? – Не выдержав, тихо спросил я Юлю. Она обернулась ко мне. Наши лица оказались совсем рядом. Не смутившись, она внимательно посмотрела мне в глаза своим живым и словно пульсирующим взглядом:
— Уже подъезжаем. Не бойся. В первый раз мне тоже не по себе было…
Впереди показались черные ворота, своим цветом необыкновенно дисгармонировавшие с триколором тоннеля. Они открылись перед нами, и микроавтобус въехал на территорию резиденции. Тоннель, между тем, не закончился, но его стены сменили цвет на белый.
Наконец через некоторое время дорога резко пошла вверх, мы выехали на поверхность и оказались в каком-то городе с улицами и зданиями футуристического вида.
— Куда вас? – Весело спросил водитель у охранников.
— К пятому.
— К пятому, так к пятому.
Микроавтобус свернул на одну улицу, потом на другую, и вскоре мы подъехали к небольшому невзрачному зданию из стекла и бетона, за которым совершенно неожиданно начинался лес.
Охранники выскочили из машины, потянулись, размяли суставы, после чего жестом показали нам с Юлей следовать за ними. Один пошел впереди, двое – за нами. Те, что шли за нами, одновременно и не сговариваясь одели темные очки, которые не сняли даже тогда, когда мы вошли в помещение.
Полы внутри здания были устланы коврами, и наши ноги приятно погрузились в высокий ворс. Не успели мы пройти и несколько шагов по просторному коридору, как напротив небольшой двери меня остановили шедшие сзади охранники. Тот, что шел впереди, один повел Юлю дальше.
— Почему они остановились? – Оглянувшись на нас, спросила Юля.
— Не знаю, — пожал плечами ее гориллообразный спутник.
— Нужно их подождать… Мы вдвоем должны быть. Алексей нас двоих приглашал… — Заупиралась Юля.
— Нет, — охранник взял ее под локоть и насильно повел вперед, — если остановились — значит, так надо.
— Юля, не бойся! Просто делят комнаты на мальчиков и девочек, — крикнул я ей, — скоро увидимся!
— Насчет этого они ошиблись. Я уже давно не девочка, — нервно рассмеялась она, и я увидел, как небольшими покатыми волнами нежно затряслась ее попа – действительно очень красиво.
Охранник завел ее в какую-то комнату, закрыл за ней дверь и вернулся к нам.
— Куда теперь? – Спросил я.
— Постоим, — ответил один из «моих» охранников в темных очках. Я пожал плечами в ответ на его лаконичность.
Минут через пять входная дверь открылась, и в здание бодрым шагом вошел Алексей. Подошел к нам, молча посмотрел на меня, потом перевел взгляд на охранников:
— Ну, что стоите? Сюда его запустите, — кивнул на дверь, около которой мы стояли, — остальное — потом.
Охранники молча кивнули. Гориллообразный открыл дверь, но пока не впускал меня внутрь. Двое остальных сняли (одновременно и не сговариваясь) темные очки и спрятали их во внутренние карманы пиджаков.
— Алексей, можно мы его немного побьем, перед тем, как запустить? – Спросил один.
Алексей повернулся к нему с задумчиво-суровым лицом, несколько секунд думал, потом с озабоченным видом спросил:
— Что, вам не хватает, кого бить?
Двое переглянулись:
— Нет.
— Ну напишите докладную старшине. Копию замначальника, — он развернулся и пошел к выходу, но его окликнул гориллообразный:
— Ему со светом, или без?
— Со светом, конечно, — не оборачиваясь, ответил Алексей и вышел из здания.
Меня завели в комнату и закрыли за мной дверь.
Глава 18
Я попал в нечто среднее между палатой для буйных и каким-то детским плюшевым домиком. Меня окружала бежевая мягкость – мягкий пол, мягкие стены без окон, мягкая мебель. В одной из стен ворковал встроенный телевизор, экран которого тоже оказался мягким. Ни одной угловатой или выступающей детали. Даже дверь изнутри не имела ручки. С потолка лился желтый свет. Я лег на плюшевый диван. По телевизору показывали юмористическое шоу. Найти пульт дистанционного управления я не смог. Не нашел никаких кнопок переключения и на телевизоре. По видимому, включали этот телевизор и управляли им не из этой комнаты. Оставалось смириться с транслируемой клоунадой.
Мне не верилось в смерть отца. Все казалось игрушечным и ненастоящим. Даже показанный мне труп – на его лице нельзя было узнать знакомые черты. Я подумал о том, что если бы я сейчас вернулся в Америку, то смерть отца ничего не изменила бы в моей жизни. Никакого общения с ним, ни писем, ни телефонных звонков – так же, как и раньше. Обычные повседневные дела, ничем не напоминающие ни об отце, ни о жизни в России – так же, как и раньше. Неуверенность в том, жив отец или нет – так же, как и раньше…
Некоторых – иногда очень близких — людей мы не видим годами. Даже забываем о них. Наверное, это грех. Грех малости нашей любви. Но так бывает, и жизнь наша часто складывается именно так, в суете ежедневных забот… Получается, что для нас чья-то смерть, по сути, ничем от этого не отличается – мы тоже не увидим умершего в течение нескольких лет, а потом забудем о нем. Безразличие смерти ничем не отличается от нашего безразличия.
Вполне возможно, эти мои мысли только служили оправданием того, что смерть отца не вызвала во мне чувства скорби или горечи. По крайней мере, пока… Пока я даже не верил в нее. Тем более после прочтения предсмертной записки отца, выставлявшей все в еще более нереальном свете.
Я вспоминал детство, сцены, связанные с отцом, но эти воспоминания ничего ни добавляли, ни убавляли. По какой-то причине сейчас эти воспоминания стали слишком мертвыми, слишком стерильными, как кинофильм, показываемый в пустом зале.
Хотелось есть. Я поднялся с дивана, чтобы лучше исследовать свое новое пристанище. Всю мебель составляли диван, два кресла, журнальный столик, являвшийся по сути параллелепипедом, обитым поролоном и плюшем, и низкая кровать без ножек, больше похожая на высокий матрас. Каждый предмет мебели оказался намертво прикрепленным к полу. Я снова лег на диван, но вспомнил о душевой и туалете. Их не было. Я встал, ощупал стены в надежде обнаружить ведущую к ним потаенную дверь, но не нашел ничего, что могло бы на нее указывать. «Буду стучаться в дверь», — решил для себя, — «или, в случае чего, пристроюсь где-нибудь в уголке. Сами будут виноваты…»
По телевизору двое переодетых в женскую одежду мужчин на городской улице приставали к прохожим-мужчинам, «по-женски» жеманничали, делали непристойные жесты и совершали сексуальные движения. Можно было догадаться, что они предлагали прохожим заняться с ними сексом – либо прямо на улице, либо в ближайшей подворотне. Насколько я мог понять, это все снималось на скрытую камеру. Уличные приключения трансвеститов сопровождались закадровым смехом и бурными аплодисментами.
Я почти забыл свою американскую жизнь. Свою небольшую квартирку, завтраки в «Старбакс» и номер социального страхования. Словно шел проливной дождь, и потоки воды на стекле размывали картину происходящего за окном. Все так быстро смывалось. Наверное, потому, что не являлось частью меня, а только выполняло роль нанесенной косметики.
Если разобраться, прислушаться к себе, то можно нащупать внутри существование некой субстанции, которая не давала мне жить «американской» (и вообще «западной») жизнью — простой, уютной и безопасной жизнью маленьких радостей и маленьких горестей. Наверное, не тот калибр. Мое ДНК не приучено к маленьким атомам, маленьким радостям и горестям. Русскому человеку требуются размеры побольше. Во всем – и в счастье, и в печали. Возможно это одна из причин, почему у российского человека — и у общества вообще — небывало завышен болевой порог. Тогда, когда западный человек уже умирает от болевого шока, русский сам себя уговаривает, что нужно еще немного потерпеть; что, возможно, все еще обойдется и потом станет лучше; либо успокаивает себя тем, что, наверное, лучше-то и не бывает, и хорошо, что все еще именно так, а не хуже. Впрочем, если станет хуже, то и тогда нужно будет немного потерпеть и подождать, пока станет опять лучше. Главное, чтобы не было войны.
Я вдруг захотел хотя бы себя противопоставить бесконечной боли и страданию этой страны. Бесконечному темно-серому цементному цунами, несущему свою огромную мегатонную волну, никак не спадающую, а только растущую изо дня в день, из года в год; идущему сплошной неостановимой стеной из прошлого в настоящее, и из настоящего в будущее. Объем этой железобетонной лавины неизмеряем. Миллионы кубометров насилия, страха, унижения и боли. Их невозможно просто так остановить, нейтрализовать в один момент, капнув щелочью на кислоту. Щелочи нет. Есть только вода, продляющая боль. Только водой нам остается лечить ожог. Кому «нам»? Мне, сидящему в детском мягкоигрушечном домике без окон и туалета в самом центре столицы бескрайней империи, в сердце страны — в президентской резиденции? Оторвать хотя бы диван от пола и со всего размаху ударить им по стене, или, на худой конец, по телевизору. Я встал с дивана и схватился за его нижний край. Изо всех сил потянул вверх. Руки скользили по округлым поверхностям и равнодушной материи плюша. Я пнул диван ногой. Мягко. Снова схватил за край. Всей силой, всеми мышцами, жилами и сухожилиями, всей сущностью и естеством своим рвать вверх! Я почувствовал какое-то движение. Показалось, что он немного сдвинулся, и что между диваном и полом появился крошечный, еле ощущаемый, зазор. Будь проклят этот диван. Будь проклята эта мягкость. Будь проклята эта комната. Щелкнул замок, и дверь открылась. На пороге появился Алексей:
— Миша, что-то не так? Может, слесарей вызвать, чтобы помогли?
— Где здесь сортир?
— Следующая дверь по коридору. Под диваном его точно нет…
— Знаю! – Я в изнеможении повалился на пол.
— Ты голоден?
— Да.
— Сейчас сюда принесут ужин. Но, я так понял, ты до этого в туалет хотел сходить?
— Да.
— Олег с Федором тебя проводят. Я здесь подожду, если ты не против.
Охранники сводили меня в туалет, действительно находившийся в следующем за моей комнатой помещении. Когда я вернулся в комнату, журнальный столик уже был накрыт белой скатертью и заставлен всяческой снедью. Алексей сидел в кресле в голове стола и недоверчиво разглядывал на свет маленькую рюмку:
— Вроде чистая, — пожал он плечами и перевел взгляд на меня:
— Знаешь, я хочу тебе сказать, что твои рассуждения о любви и искуплении – ну, которыми ты в прошлый раз поделился — были мне очень полезны. Я много из них вынес, и вообще они сильно на меня подействовали.
Я усмехнулся, обошел столик и сел на диван:
— Так ты меня на ужин пригласил?
— Нет. Это все тебе. Я уже наелся – больше не хочу.
— Ну спасибо. А то я подумал, что это ты на ужин теперь так приглашаешь…
Я вдруг заметил, что Алексей изрядно пьян.
— Я столько раз приглашал тебя – на обед, на ужин, — жалобно поделился он. — В смысле – тогда, когда мы вместе работали. А ты никогда… Ни разу за все время не принял моего приглашения! Я, между прочим, сильно на тебя обижался за это. Ты совсем меня не уважал. Даже не в уважении дело… Просто из чувства приличия можно было хоть один раз согласиться и со мной сходить. Но ты из себя корчил такого гордеца, что на лысой кобыле не подъедешь. Так говорят — «на лысой кобыле не подъедешь»? Или я что-то путаю?
Я положил себе в тарелку разной пищи и принялся молча ее поглощать.
— Что ты сразу ешь… Давай хоть выпьем, — предложил Алексей.
— Я не буду с тобой пить.
— Вот… Опять те же игры в гордеца… Глупость какая. Учись смотреть на все шире. Мир интереснее и разнообразнее, чем кажется… Знаешь, какая между нами разница? Я люблю жизнь, а ты ее не любишь… Тебя все только злит и бесит. Тебе всегда что-нибудь не так. Всегда чего-нибудь не хватает. Вот вернулся ты в Россию, а теперь здесь не нравится, так? Я ведь вижу. А почему не нравится? «Все по-другому стало» — ты говоришь. Конечно, стало. А как могло не стать? Все движется, все меняется. Нужно уметь самому меняться и приспосабливаться. А ты пытаешься гнаться неизвестно за чем, за мертвячинкой прошлогодней.
Я молча ел салаты. Алексей продолжал:
— И с Юлькой у тебя из-за этого ничего не получится. Она более разносторонняя девочка. Ей с тобой тесно будет.
— Ты психоанализом занялся? Притащил нас с Юлей сюда, чтобы решать наши психологические проблемы?
— Нет. А что, уже пора решать?
— Я к примеру сказал. А ты готов предложить свою помощь?
— Ну… Почему бы нет?
— Ты что, пытаешься сделать вид, что Юля не твоя любовница?
— Нет-нет, что ты… Хотя, честно говоря, надоела она мне уже до чертиков – это точно. Только попа и нравится… Слушай, почему меня все или безгранично любят, или считают мерзавцем? – Вдруг переменил он тему, — несправедливо как-то.
— Это тебе к психоаналитику нужно.
— Ну, по пятьдесят грамм… — Алексей налил себе в рюмку водки.
— Ну давай, — я протянул ему свою стопку. Мне пришла в голову мысль опоить Алексея — так, чтобы он перестал соображать и… Потом будет видно, как этим можно воспользоваться.
Он налил мне, и мы выпили.
— А насчет своего отца ты брось… — Снова перескочил он на другую тему, — ты его и не знал-то совсем… И не видел пятнадцать лет. А теперь делаешь вид, что скорбишь… Если бы по-настоящему заботился об отце – совсем не так бы себя вел, хотя бы последний год, когда появилась возможность. Вот я о своем забочусь, например — так он у меня на Капри живет, беззаботно дни свои доживает, мемуары пишет. И о твоем отце я позаботился. Похороны ему устроят, как государственному деятелю.
— Откуда ты знаешь про последний год?
— В смысле?
— Я тебе не говорил, что только год назад из всех тюрем выбрался.
— Я это и не имел в виду, — улыбнулся он и немного замялся, но тут же нашелся, — я имел в виду, что отец твой болел последний год.
— Врешь же ты все, скотина, — беззлобно выругался я, — докладывали тебе, наверное, все из кубинской тюрьмы, и держал меня потом на примете. Знал ведь, что я сюда вернулся…
— Предполагал, — пожал плечами Алексей, — а тебе какая разница? Между прочим, устроиться на работу в Штатах тебе тоже наш человек помог.
— Игорь? – В это я не готов был сразу поверить. Мы познакомились с ним совершенно случайно в магазине русских товаров. Ни внешностью, ни манерами, ни образом жизни он никак не походил на каких-нибудь агентов или секретных сотрудников… Действительно, с помощью его знакомых мне потом удалось устроиться на работу в более-менее приличную контору. Впрочем, любую случайность при желании можно подстроить…
— Так что ты мне еще благодарен должен быть за это. Между прочим, и иммигрантские документы тебе тоже не без нашей помощи сделали. Правда, ты потом сам разрушил все свое счастье… Сексуальный маньяк! — Алексей громко рассмеялся.
Мне почему-то тоже стало смешно.
— Умудрился потерять хорошую работу из-за приставаний к девушке… — Продолжал смеяться он.
— Мозг мне, значит, тоже ты прислал?..
— Ну не лично я, конечно… Это просто шутка была с намеком на твою вселенскую глупость. Видишь, как все хорошо для тебя распуталось? А?! Все загадки, детали, намеки… Все узелки и ниточки – одна к одной. Слушай, давай с тобой напишем политический триллер-детектив, а? Станем соавторами. Я буду материалом тебя обеспечивать, ты – писать. Помню, отчеты ты всегда легко строчил… Продавать романы будем на Западе. Там они обязательно должны пользоваться спросом – политический триллер из закрытой страны… Можем начать прямо с тебя и твоей истории.
— А негр? Негр на улице?
— Про негра ничего не знаю. Что за негр?
— Да нет, это так, ерунда, не имеет к этому отношения.
— В Москве или там? Что он тебе сделал?
— Неважно. Ничего не сделал. Тоже случайно познакомился в Вашингтоне.
— Ну ладно, ерунда – так ерунда. Так что насчет моего предложения? Детективный триллер, а?
— Ты совсем больной?
— Ну ты подумай…
— Объясни мне лучше, зачем тебе все это нужно было? Следить за мной, что-то там химичить. Сейчас я зачем тебе нужен?
Алексей неожиданно принял серьезное выражение лица:
— Я ведь по натуре созерцатель. Мне нравится наблюдать. За окружающим миром, за людьми… За теми, конечно, за которыми интересно наблюдать. Впрочем, за тобой наблюдать уже неинтересно. Надоел ты мне… Стал какой-то занудный и скучный. Одни и те же глупые вопросы задаешь. Сам не знаю, что я с тобой вожусь. Можешь убираться в свою Америку – сразу же после похорон отца.
— Что будет с Юлей?
— У тебя все-таки возникли с ней романтические отношения? Ничего не будет… Скормлю ее вместе с ребенком буль-терьерам, да и все… Шутка… Сделает аборт, потом поедет в свою Читу, выйдет замуж за какого-нибудь жлоба и будет счастлива. Впрочем, если хочешь, можешь ехать за ней — в Читу, как жена декабриста хренова… Только пешком пойдешь – как жены декабристов. И там на всю жизнь с ней останешься. Если такая романтика у тебя с ней… Слушай, а может групповухой с ней займемся? У меня здесь милая сауна… Пропаримся хорошо, пивка выпьем, водочки еще немножко – так, чтобы стеснение лишнее снять…
Я снова сидел верхом на Алексее и бил его руками. В комнату вошли охранники, схватили меня под мышки и бросили на пол. Алексей, смеясь, поднялся:
— Я был прав. Ты стал ужасным занудой. Чувства юмора – ноль… Ну ладно, не буду тебя больше отвлекать от трапезы, — он направился к дверям. Один из охранников кивнул головой в мою сторону:
— Алексей, можно мы его немного побьем, в воспитательных целях?
— Нет. Пусть ест. Ему и так уже, наверное, стыдно. А вам я сказал: докладную старшине с копией замначальника, — Алексей вышел из комнаты, охранники — за ним.
Я чувствовал, что, завязнув в каком-то мягком, липком и сладко-вонючем желе, теряю все свои жизненные силы. Теряю не оттого, что борюсь, гребу руками и ногами, как та лягушка в сметане, а оттого, что это желе затмило очертания окружающего мира и поставило его существование под вопрос. Ничего нет. Меня нет. Может, так и нужно? И так теперьбудет всегда?
Я больше не хотел есть. Ничего не хотел. На секунду у меня мелькнула мысль, что мое будущее мне безразлично. Даже осознание того факта, что мои теперешние чувства обрели такую четкую и яркую формулировку в этой страшной мысли, было мне безразлично. Я лег на диван, закрыл глаза и принялся считать до ста. На пятидесяти трех считать стало скучно, и я перестал.
Глава 20
Вдалеке что-то хлопнуло. Потом еще раз, и еще. Я подошел к окну. Кто-то пробежал по улице. Хлопки продолжались и даже как будто приближались. Я подбежал к двери и подергал за ручку. В коридоре тоже слышался какой-то шум. Меня охватило волнение, в котором страх мешался с неожиданной радостью и душевным подъемом. Я не знал, что происходило, но происходило что-то необычное и, как казалось, не очень хорошее для хозяев резиденции. «Черт, как бы выбраться отсюда», — вертелось в голове. Я снова схватился за диван и начал дергать его вверх, пытаясь оторвать от пола. Ничего не получалось. Неожиданно совсем рядом прогремел оглушающий взрыв и сразу за ним еще один, после которого в комнате начало все валиться, она наполнилась дымом и пылью, а в углу образовалась дыра в человеческий рост. Я бросился к ней и выбежал на улицу, где уже царил хаос. Продолжались взрывы, вокруг все было в дыму и пыли. Пробежало несколько людей с автоматами. Где-то вдалеке нарастал гул – то ли самолета, то ли танка. «Найти Юлю», — промелькнуло в голове. Я побежал вдоль стены здания, в котором нас держали. Впереди послышалась автоматная стрельба. Посыпавшиеся сверху осколки стекла и штукатурка заставили меня повалиться на землю. Лежать было спокойнее. Стрельба, между тем, приближалась ко мне. Нужно было прятаться. Подняв голову, я увидел Юлю, боком и перебежками бегущую по направлению ко мне и отстреливающуюся из автомата.
— Юля! – Я приподнялся с земли. Она обернулась и увидела меня:
— Через дорогу, за здания! – Крикнула в ответ. Я – тоже перебежками – побежал через дорогу. На той стороне улицы Юля догнала меня:
— За дом и дальше вперед, к стене!
Ее преследователей не было видно за гарью. Мы завернули за угол здания и изо всех сил побежали вперед. Юля хотела было выбросить автомат, но передумала. Я взял его из ее тонких рук и повесил себе за спину, перекинув ремень через плечо и голову. Мы побежали быстрее.
— Я надеюсь, стену уже где-нибудь проломали, — на бегу крикнула Юля.
Там, куда мы бежали, казалось, было тише. Взрывы и автоматные очереди остались в стороне. Наконец впереди за деревьями показалась стена. С этой стороны она была не кирпичной, а белой, и выглядела аккуратнее и ниже, чем снаружи. Мы побежали вдоль нее в ту сторону, откуда доносились взрывы и выстрелы, надеясь, что там быстрее найдем в ней какой-нибудь пролом.
Ровность и белизна стены угнетали своей безупречностью – ни одного изъяна впереди. Звуки боя тем временем приближались, но выстрелы становились реже, а рев моторов военной техники — громче.
— Танк… — Схватила меня за руку Юля.
Танк въезжал в долгожданный проем в стене. Из люка высовывался бородатый мужчина, чье лицо мне показалось знакомым. Он радостно улыбался.
— Переждем, — остановила меня Юля.
— Нет, побежали, все в порядке, — я уверенно повел ее за собой навстречу ревущей машине. Бородатый мужчина узнал меня и приветственно поднял руку. Я улыбнулся. Григорий Не-Распутин крикнул что-то своим товарищам в люк, и танк повернул в нашу сторону.
— Вот она, новая эра, — радостно говорил Григорий, когда через несколько минут мы с Юлей сидели на броне башни рядом с ним. Дуло сердито смотрело на роскошные здания резиденции. Мы остановились на небольшой площади. Повстанцы вели к танку пленных. Одним из первых подвели Алексея. Григорий спрыгнул на землю, вслед за ним – мы с Юлей.
— Я все знаю, — подмигнул он мне, протянул черную «беретту» и неопределенно кивнул головой вперед. Я взял пистолет и услышал лай собак. Григорий грозно крикнул что-то Алексею, тот безмолвно подчинился и направился к серому зданию. Мы пошли за ним. Лай собак становился громче. Буль-терьеры рычали и грызлись друг с другом в небольшом бетонном бассейне у входа в дом. Алексей встал на край. Внимание собак переключилось на него. Вся свора подбежала к стене бассейна, над которой стоял Алексей. Звериные оскалы и хлопья слюны из пастей, злые бойцовские глаза налиты кровью. Григорий жестами приободряет меня: сверши суд, дай справедливости восторжествовать, подтолкни пистолетом в спину.
У меня сводит ногу. Из-за какого-то нерва что-то дергается в икре и в бедре. Я не могу. Не могу это сделать. Нужно остановиться. Во мне слишком много ненависти. Во мне цистерны ненависти, которые разбухают от давления. Еще немного, и металл обшивки не выдержит и мегалитры яда хлынут на волю, в неизвестном направлении. Где же ты, Лара, чтобы остановить мое сердце. Только так можно спастись. Ненависть копилась во мне тринадцать лет, может быть, даже дольше. Усатые латиносы гладили меня по спине, воспитывая эту ненависть, лаская ее потными ладонями и усмехаясь кривозубыми ртами. Моей ненависти хватит чтобы ядовитым газом удушить всю Москву. Останови мое сердце. Возьми его в ладонь и крепко сожми, чтобы оно больше не двигалось. И наконец наступят те несколько секунд, за которые вся моя жизнь предстанет перед моими глазами, и, если повезет, может, не только моя, но и твоя. И, возможно, на этих секундах кто-нибудь нажмет на «паузу», и они останутся так в вечности… Не веришь? – Ничего страшного. Ты поверишь, когда возьмешь в руки мое сердце… Ты поверишь даже в большее. В то, что смерти нет, а есть только другая жизнь, прекрасная и бесконечная. В ту жизнь я беру свое воспоминание о тебе – самое совершенное в своей красоте и завершенности воспоминание. Алексей поворачивает голову ко мне, и я не могу его узнать. Серые разводы на лице, как на акварельном рисунке, попавшем под дождь.
— Где твои глаза? – Кричу я.
Разводы стекают вниз. Алексей разворачивается и быстрым шагом идет ко мне. Я поднимаю пистолет, но он не стреляет. Я со всей силы жму на неподдающийся курок. Жму пальцами обеих рук – безрезультатно.
С резким глубоким вдохом, в ужасе, я просыпаюсь – словно чудом, в последнюю секунду перед тем, как задохнуться, выныриваю из тяжелой воды. В полусогнутой ноге – сильная тянущая боль от судороги. Осторожно ее выпрямляю. Боль постепенно проходит.
Я на мягком диване. Потолочный свет приглушен, но телевизор продолжает ворковать.
После громко выкрикнутого в пустоту комнаты ругательства стало немного легче. «Узнать бы, сколько сейчас времени», — мелькнуло в голове, хотя трудно сказать, зачем мне это было нужно. Снова хотелось в туалет. Я подошел к двери и постучал в нее кулаком. Прислушался. Тихо. Постучал еще раз. Никакого ответа и никакого движения за ней.
— Уроды, — тихо выругался я и лег на пол около двери.
Бог сказал Аврааму: «возьми сына единственного твоего, которого ты любишь, Исаака, и принеси его во всесожжение».
Смерть отца не была настоящей. Для него ничего не являлось настоящим. Он возмущался навязываемой нереальностью происходящего вокруг, но сам жил в своем искусственном мире, который конструировал из того, что ему нравилось.
Взял Авраам дрова для всесожжения, и возложил на Исаака, сына своего, взял огонь и нож.
Неожиданно меня осенила догадка. Отец моделировал собственный мир в настоящем времени для своих будущих воспоминаний, которые хотел сделать совершенными. Для того, чтобы занять место в идеальной ячейке памяти, окружающий мир должен быть достоин ее совершенства. Когда-то отец поделился со мной своими рассуждениями о мировой истории: «История – это тоже воспоминания. Никакой историк или хроникер не может описывать события именно в тот момент, когда они происходят. Он всегда создает их картину по своим, либо чьим-то воспоминаниям – будь они часовой или двадцатилетней давности».
Исаак спросил Авраама: «Отец мой, вот огонь и дрова, где же агнец для всесожжения?» Авраам ответил: «Бог усмотрит Себе агнца для всесожжения, сын мой».
Для совершенных воспоминаний нужна совершенная история. Историю своей жизни отец ограничил тем, что происходило непосредственно вокруг него. Когда ему не нравилось окружающее, он погружался в свои исследования, чтение статей и книг о прошлом. «История государства российского» Карамзина была его настольной книгой. Впрочем, история цивилизации тоже не блистала совершенством. Возможно, поэтому отец впоследствии нашел идеальную для себя науку: этимологию, изучающую прошлое самого нейтрального предмета – слова.
Увы, в свое время (а возможно, и позже) отец не отдавал себе отчета в том, что его эфемерный мир искусственно придуманных теорий и красивых мыслей мог стать абсолютно настоящим фундаментом для мира страшного и уродливого в своей реальности.
Авраам устроил жертвенник, разложил дрова и, связав Исаака, положил его на жертвенник поверх дров. Простер он руку свою, и взял нож, чтобы заколоть сына своего.
Мне кажется, отец не осознал всего до конца даже тогда, когда убеждал меня как можно скорее уезжать прочь из этой страны.
В любой момент может явиться с неба Бог и сказать всем отцам на Земле: «Если верите в Меня, возьмите своих сыновей, заколите их ножами и сожгите». Хотя нет… В эпоху развитой цивилизации и гуманистических идеалов Бог уже так не сделает.
На самом деле Исаак не был единственным сыном Авраама. Многочисленные наложницы Авраама родили ему много сыновей – и до, и после Исаака. Но Исаак был любимым сыном, рожденным Сарой.
Может быть, мне уже никогда не встать с мягкого пола?
Лежать так на спине и не вставать со сложенных на жертвенник дров. Прислушиваться через деревянные перекрытия к земле и ждать. Закрыть глаза и отдать себя в распоряжение земли и неба…
Я услышал какой-то шорох с той стороны двери. Приглушенно щелкнул замок и дверь медленно приоткрылась. В проеме показалась голова Юли:
— Все отдыхаешь? Выходи, — шепнула она, — только тихо.
Я проскользнул в щель. В коридоре с потолка лился приглушенный свет – совсем, как в комнате.
— Вот, возьми сразу, — Юля протянула мне старый истертый конверт.
— Что это?
— Было в шоколадке.
Я быстро глянул на отправителя и адресата. Адресат – Иван Андреевич Иванов, Новосибирск. Отправитель – Михаил Иванович Иванов, Москва. Письмо двадцатипятилетней давности.
— Сейчас некогда читать, — Юля взяла меня за руку и повела за собой вдоль стены к выходу. Сделав несколько шагов она вдруг быстро пригнулась к полу и посмотрела в сторону стеклянного входа в здания.
— Ни фига. Назад! – Поднявшись, она увлекла меня за собой вглубь здания, — там не получится… Ничего, другой выход найдем.
— Знаешь, я подобное только что видел во сне… — признался я, — как мы сваливаем из этого места, и ты меня ведешь к выходу. Только там еще танки были.
— Танки за нами гонялись?
— Нет, наоборот, они на нашей стороне были.
— Круто, что я могу сказать.
После нескольких минут блуждания по полутемным коридорам здания мы поднялись на второй этаж и зашли в маленькую курилку. Я дернул ручку форточки, и она поддалась.
— Повезло: внизу трава, — улыбнулась Юля. Мы спрыгнули вниз.
— Как мы перелезем через стену? – Спросил я.
— Есть пути, — подмигнула Юля.
Мы вошли в лес, начинавшийся за зданием. Начинало светать.
— Неужели уже так поздно? – Удивился я.
— В смысле, так рано?
— В смысле, что я так долго проспал… Мне казалось, что я спал полчаса, и сейчас еще только полночь.
— Показалось, — пожала плечами Юля.
— Но как тебе удалось сбежать? Что вообще с тобой делали? Ты разговаривала с Алексеем?
— Да, он приперся вечером пьяный. Болтал всякую ерунду, потом ушел. Сказал, что завтра мне сделают аборт.
— Слава Богу, не успели.
— Почему ты так заботишься об этом ребенке? Это ведь ребенок Алексея.
— Это же и твой ребенок.
— А вдруг в нем проснуться гены отца?
— История дважды не повторяется. И воспитание будет другое…
— Ты добрый. Впрочем, это сразу было в тебе видно. Мне кажется, я бы на твоем месте чувствовала и вела себя по-другому.
— А как тебе удалось сбежать?
Юля улыбнулась:
— Я здесь всегда на особом положении была. К счастью, некоторые еще не успели от этого отвыкнуть.
— Но охранники себя сурово с тобой вели.
— Они не местные.
Мы вышли на маленькую ровную поляну, посреди которой стоял большой дуб. Впереди меж деревьев уже можно было различить высокую стену.
— Это тайный ход Алексея наружу – специально для его утренних занятий Тай-Цзы, — показала Юля на дуб.
— Ну да, он же – созерцатель.
— В смысле?
— Он мне сегодня говорил, что он – созерцатель… А как он тай-цзы занимается, я даже видел.
— Как, когда? – Удивилась Юля, — это же его тайна, о которой никто не знает. Даже меня он не посвящал, я просто сама его выследила как-то.
— Я однажды случайно его в лесу встретил, на той стороне.
— Ну ты даешь… — Рассмеялась Юля, — ты и ход видел?
— Нет, как он попадал туда-сюда для меня осталось загадкой.
— Сейчас увидишь…
Юля подошла к дубу, убрала около него травяное покрытие и открыла люк в подземный ход:
— Пошли.
Вперед вел маленький проход, по которому мог свободно пройти один человек. Здесь все светилось белым светом – пол, стены, потолок. И только в самом конце идущего ждал темный овал выхода. Все это напоминало рисунки переживших клиническую смерть – так они изображали тоннель, по которому душа после смерти движется в иной мир. Мы ступили на светящийся пол и пошли вперед.
Эпилог
Отпущенный в свободное плавание ангел без крыльев, хвоста и копыт. Сжимающий меч, переливающийся всеми цветами радуги, каждую секунду меняющий форму и в какой-то момент осыпающийся песком в вечность, которой нет. Ангел, когда-то расстрелянный и сброшенный с весов вселенской жизни, но не умеющий умирать и прекращать движение. Ангел, освободившийся из неволи, но не обретший свободы. Не сумевший преодолеть себя. Можешь ли ты дарить свет, освещающий путь? Можешь ли ты греть? Вести за собой? Хранить? Возможно, ты ранен. Возможно, болен шизофренией. Ты летаешь так неловко, неровно и кувырком. Движения крыльев потеряли синхронность, а глаза – последний отблеск разума. Но на твоей коже пот, запах которого невозможно перепутать – не нужно даже принюхиваться и обнюхивать от конца крыла до подхвостья и обратно.
Мне не уйти от этого запаха. Нигде не найти ему замены. Любую подделку я обнаружу за долю секунды. Что ни происходит в этой стране, что тебя ни окружает – ностальгическая грусть кариатид у парадного входа или телогреечная серость бараков — запах не меняется. Лучшая жизнь для меня — не в правильности форм зеркальных витрин и гарантированном сытном ужине в уютном ресторане. Для меня и не существует «лучшей жизни», ни где-то, ни здесь. Есть только сама «жизнь», одна, обыкновенная.
«Здравствуй, дорогой папочка!
Недавно получили твое письмо. Как я только увидел, что оно адресовано мне и от тебя – я подпрыгнул до потолка от радости. Мы рады, что у тебя больше нет больших работ, докладов. Может быть еще есть надежда приехать на седьмое октября. Мы бы были так рады!
У нас хорошая погода, мы гоняем на велосипеде, играем в футбол.
Папа! О нас не беспокойся. Мы живем очень хорошо, недавно варили пельмени – все объелись, а я целую большую миску скушал.
В школе у меня пока что все нормально, правда, в тот же день, когда ты уехал, я получил четверку по английскому, но на следующий урок исправил, и четверку по русскому, но в тот же день исправил.
Я делаю зарядку утром и вечером, с утра растираюсь. В прошлое воскресенье приходила бабушка и испекла очень вкусных пирожков и тринадцать вкуснейших пирожных. Вчера мы поздравляли Ольгу Борисовну с днем рождения. Ей подарили очень много всяких открыток, рисунков, я ей подарил сделанную самим собой открытку и там совсем маленький стишок и поздравление.
Ну ладно, целую и обнимаю, Миша»
Я понял, почему был русским – во мне, как и в России, было очень мало любви – простой обычной любви, не обремененной разумом, инстинктами, делами, тщеславием, гордостью и проч. проч. Простой любви, бьющей из неизвестной точки в твоем теле и наполняющей все вокруг, заставляющей жить и действовать, вмешиваться в жизнь окружающих, менять мир, совершать глупости, бороться, умирать. Я потерял эту любовь – теперь даже не знаю, когда – в юности, в молодости, в тюрьме…
Осталось еще одно усилие. Определенное количество шагов. И мы с Юлей вырвемся из безумного, злого и смрадного города на бескрайние луга былинной России, в ее леса, степи, озера. Мы вырвемся на волю. Как мы сделаем это? Побежим по крышам домов, будем перепрыгивать с крыши на крыши, вдыхая сладкий ветер. Будем бежать по бульварам, паркам, перелескам. Сядем отдохнуть на шпалах, запрыгнем в какой-нибудь вагон товарняка, будем лежать на сене, и в щелях стен будут мелькать деревья, провода, облака. Мы спрыгнем в березовом лесу и побредем по нежной траве прочь от удаляющегося поезда, в лесную чащу, где пение птиц и солнце меж листьев.
Вместо чащи мы вышли к шоссе.
Мы стояли на обочине. В полуметре от нас проносились автобусы, полные пассажиров. Мелькали рекламные плакаты на их боках – оранжевые, зеленые, желтые. Ветер уносил их прочь, и мы ничего не видели. Я удивлялся количеству ехавших автобусов. Куда и зачем они ехали? Кого везли?
Мы стояли долго, а они ехали. Казалось, проходила жизнь, и так пройдет вся.
— Куда они все едут? – Спросила Юля.
— Не знаю. Может, домой… Где их ждут девушки на празднике Ивана Купала, непокошенная рожь на миллионы рублей и мэрские должности…
— Ты сбрендил?
— Нет, насмотрелся социальной рекламы в метро.
— Тогда понятно. А может, они просто едут на уборку картошки?
— В России студентов опять посылают на уборку картошки? – Почему-то обрадованно спросил я.
— Ага. И не только студентов, а всех бюджетников.
Я радостно и громко рассмеялся. Юля удивленно смотрела на меня.
— Мы возвращаемся, — проговорил я сквозь приступы смеха, — возвращаемся в сказочное прошлое… И значит, у нас есть странный шанс начать все с начала.
Юля не поняла меня, но больше я ничего не объяснял. В конце концов, в ее возрасте еще не чувствуешь прямой связи между словами «прошлое» и «прошло». В потоке автобусов наконец появилось свободное пространство, и мы перебежали через шоссе, за которым нас ждали долгожданные перелески. Мы углубились в молодой березняк.
Михаил Земсков