Иван Бунин

В старину была в Советской Армии такая игра – дембельский поезд. Число участников было в ней произвольно и не ограничивалось, но обязательным считалось присутствие дедушки, иногда дембеля. Дембеля, сразу оговоримся, не как метафизической величины начала для кого-то новой эры, либо последнего рубежа старой, отряхиваемой прахом с сапог гармошкой. А дембеля в конкретном виде этого вот кургузого дяди без подшивы, скрепя сердце отдающего вам за завтраком-ужином масло – положено. Но это в чёрном, как гуталин, быту – а на самом деле – он велик и страшен, и не по чину ему как-то подобным рекрутством пробавляться. Ему – лежать на койке поверх архипелага синих одеял, стрелять в потолок упругой слюной, спрашивать: есть курить с фильтром? Или – в хлеборезке, тепло, Африка, вулканчик чифира в углу, в руках карты про голых баб, думать о вечном. В тумбочке стыренный в карауле подсумок, бате на рыбалку ходить, противогаз, фунт тушёнки – подарок земляка-повара, качество покажет вскрытие.

А молодёжи не менее четырёх рыл, а дальше – по полёту фантазии дедушки. Дедушка возлежит на одноярусной кровати, полуголые плечи разбегаются под широкими подтяжками. Койку с уютной амплитудой раскачивают двое и надуванием губ имитируют звук: ту-ту. Ещё один свеженаломанной зеленью колышет, он – лесополоса. Четвёртый из-под ладони козырьком смотрит в дали. Чего, бес, дедушка интересуется, не виден там, вдали за рекою, мой дембель? Как не виден, господин дед, очень даже виден, вона, за горизонтом, цветёт под солнцем свободы. Могут присутствовать, помимо основного личного состава: семафор, проводник с подстаканником, попутчик(ца), готовые угостить служивого ветчиной, домашним винцом, копчёным салом. Бывали в Советской Армии и иные игры, как то: велосипед, барабан, балалайка, игрались перед отбоем в люминесцентном Вавилоне спального помещения. Итак, велосипед. Для оного вкладывалась меж пальцев ног закемарившего полоса газеты «Красная звезда», где и зажигалась. Затем – ногам тепло, голове холодно, как Суворов учил, начинают крутиться воображаемые игроками педали, они и играют: «Сура», лжёшь, «Салют», отнюдь, бравы ребятушки, это вообще спортивный восьмискоростник, как и требовалось доказать. К барабану спящему на спине вкладывался под руки поднос – ни дать ни взять щит Древней Спарты, с напутствием спартанского комитета солдатских матерей, а в руки всё та же «Красная звезда» и опять с огоньком. И пожалуйста – бом-бом, бум-бум, как заказывали, рок-н-ролл прямо-таки, где главный инструмент… Правильно. Скептики, вроде Юрия Шевчука, ДДТ, пытаются это оспорить: рок-н-ролл – это, дескать, не только барабаны, и без барабанов можно… Много они знают. А с целью балалайки-заразы вместо подноса применяется любимый старшины Тарасюка мохнатый веник, и далее – твори, выдумляй, пробуй. Описал для нас эти забавы молодых Юрий Поляков в журнале «Юность», была у него такая настольная книга перестроечных военкомов – «Сто дней до приказа». А ещё ранее писывал он в сборниках «Советская поэзия 70-х – 80-х», боролся поэтическим словом за мир во всём мире, против ядерных Буфалло Биллов.

А другой поэт увидел на Тверском бульваре художницу – она на соседней скамейке курила «Яву». Возвышался над нею Есенин, с подозрительно оттопыренным местом, где у современников – лишь ширинка, попотел над рельефом скульптор. Стерегли вечный покой Есенина зверьки чёрного камня, сбежавшие с трона византийских императоров, дабы рассказать в свободной России правду о восточной деспотии, чтобы: о Русь, взмахни крылами.

Наш поэт прикурил у художницы и прочёл с выражением лучшее, заветное, подозревая: а вдруг узнает? Пафосно споткнулся на главнейшей строчке: что ж, камин затоплю, буду пить, нет, вроде не должна узнать, чего они знают, современные-то, и победно вздохнул: хорошо бы собаку купить. И то правда, хорошо бы, будет входить в спальню, она же зала, по утрам, уютно порыкивать, подавать газету «АиФ» и тапочки с утерянными стельками, тыкаться влажным бархатом носа в живот и бёдра, нагонять такие мысли, никакого биостимулятора не надо.

А как приятно, ёлкины, будет пройтись по парку клетчатым англичанином, где семеро художниц по лавкам курят «Яву», во все глаза умирая от зависти: иностранец. И не в каталоге знакомств за сорок штук и фото, а здесь, в осеннем горпарке, рукой потрогать можно, жаль, собака не даст. Ни в жисть девки не поверят, хоть телефон оборви. И под взглядами бросить собаке чурочку в родном направлении Запада, она бежит, весело подбрасывая задние ноги, отдавать не хочет. Отдай, кому сказал, отдай, падла… Всё веселей в квартире холостяцкой, кстати, всего три остановки на метро и девять затем на автобусе, далее – электричкой, едемте, девушка, возьмём бутылочку сухого винца, посидим, знаете, приятно так с родственной женской душой…

А ваша фамилия не Бунин случайно? Нет? Странно… А стихотворение знакомо мне со школьной скамьи именно под этой фамилией…

А камин и у самой есть, вернее, был бы, на даче, недостроенной бывшим мужем, достроить пока не могу – устала от одиночества, деньги сгорели в «Чаре» синей телегазосваркой. На даче хорошо, там есть пруд, в нём тритоны – Джек и Валерий, сейчас дети там живут. А пока их нет, был один – тоже вроде писатель или рок-музыкант, с восточными предками, но – русский. И, представляешь, мать, что самое интересное, у него в постели акцент появлялся. Молод, силён, с ярковыраженным культурным минимумом, ему даже Бунина простить можно, этому – нет, вульгарный, клетчатый, пристаёт, вина не попив, просто – фэ!

Бунин простить не мог. Мало того, сиротливо думалось Бунину, что Россию погубили, ещё и стихи девальвируют, окаянные. Читали бы лживую, писарскую поэзию своего сукиного сына Есенина, даром что Яшка Цвибак его обожал. Всю жизнь считал себя поэтом, даже придумал, будто Нобелевскую за поэзию дали. Да, по правде сказать, и был всегда поэтом, даже в тёмных аллеях. А тут так в душу нагадили, хуже большевиков и Маяковского с Лёшкой Толстым. Никого за всю жизнь не любил, ветчину в одно лицо хавал, символистов-бедолаг с дерьмом смешал, Куприну чуть морду не побил, и на тебе – дожил на вечности лет, расскажешь – не поверят. Не верю, закричит Станиславский, умоляя бросить писать и уйти на сцену.

В филфаковской общаге на пыльной книжной полке аутсайдерски горевал Бунин, втиснутый в закатный фиолет издания серии «Русский Эрос»; с одной стороны, астматическим дыхом тоскует ассонансная рифма из сборника Евгения Рейна, с другой – некрасовская пищит, одноклеточная, задавленная грузом гражданской скорби.

Стиснут Бунин, до полной помятости смокинга, специально сшитого у Анри для Нобелевской лекции. Ни расстегайчиков в «Медведе», ни в Ниццу купе первого класса, ни антоновских траченных первым морозцем яблок, только Русский Эрос с волосатыми подмышками чавкает райским наливным, экая, господа, гадость. Сколько у них уже её вышло, только они могут издавать то, чего нет и не было. Никогда не написать им: на заре туманной юности полюбил я красну девицу. Эх, камин затоплю, буду пить…

А в комнате без камина, где маялся Бунин, действительно пили. Коричневый портвейн с названием «Далляр», справляли восьмое по счёту восстановление в госуниверситет самой старшей из проживающих девиц – Нин Иванны. Пришла, возвратившись из отчих мест, Нин Иванна в деканат и сказала басом престарелому проректору Филаретову: восстановите. Не могу, отвечал старикан, и рад бы чем могу служить, да учёные степени не позволяют. Ах так, говорил в ответ ниниваннин бас. Не дадите мне, выходит, учиться, учиться и учиться германской филологии. Тогда уж, битте, останусь здесь жить. Видите в моих руках пакет «Ротманс», в нём есть всё необходимое. Бутылка портвейна, спелая луковица, крепкий табак фабрики «Ява» – Москва и справка о беременности, увы, прерванной. У меня отец, большой начальник, погиб в охотничьих угодьях, мать растила нас с больным братом на небольшую персональную пенсию, проглядела глаза, высматривая письмоносца в слюдяном оконце. Хорошо, хорошо, согласился с аргументами проректор Филаретов и дрожащими руками восстановил. Так что повод у девиц был. Зашёл толстый однокашник Мылявин. Есть деньги? – допрашивала его с пристрастием Нин Иванна. Нету, отвечал он. А почему датый? Не знаю, сознавался Мылявин, блюя. Нин Иванна одной рукой била Мылявина по голове, другой внимательно изучала извергаемое. Затем била двумя руками, взяв в них разные предметы. Нету, говоришь, денег. Мало того, что пил, сволочь, ещё и колбасу жрал! Вон! Вот Бог, показывала на свою грудь, вот порог, показывала на дверь, или порок, показывала на полку с Русским Эросом. Мылявин молил о прощении.

Пришёл старый друг, бывший узник. Угостил водкой и пожалел Мылявина, пусть сидит, ладно, будет кому сгонять. Начались истории про жизнь, сказки о похеренном в армии времени. С чего начинается армия, вопрошали девицы. С игры «дембельский поезд».

Лежал поверх одеяла дедушка, кушал антоновское яблоко, тёплыми волнами расплывались плечи из-под подтяжек. На одном плече китайской тушью выколот танк, ракета, автомат и примечание вербально – Северо-Кавказский военный округ, сокращённо СКВО. А что такое СКВО, спрашивал узбек Таймыр-Мирзоев, изображавший семафор, у бывшего студента истфака Миши Беренштейна, изображавшего бегущую лесополосу. Индейская женщина, грустно отвечал Миша Беренштейн. Едущий в купе первого класса дедушка рассматривал вырезанное из «Комсомольской правды» скверное качеством фото певицы Сабрины. Вот это тёлка, вот это товар, мечтал дедушка, овеваемый ветром странствий (изображал хохол Митрошенко). Эх и вдуть бы ей по самые помидоры тремя шарами, заготовленными здесь на после дембеля. Если бы я был художницей, курящей на Тверском «Яву», мечтал в свою очередь Миша Беренштейн, бывший студент истфака, попавший на службу Родине по преступному сговору призывной комиссии. Я бы написал картину «Дембельский поезд». Жёлто-ядовитый фон мёртвых песков разрезает чёрная полоса рельс, как след мутанта-мухи. В углу – человек. Он бежит, горячие виски, по спине мишенью расползается мокрый круг, выстрелами сзади хлопают рвущиеся подошвы. Человек бежит, страх не успеть, главный в этом мире, самый глубокий страх. Но никакого поезда нет, в другом углу рельсы кончаются перед зыбучей насыпью бескрайних песков…

После отбоя узбек Таймыр-Мирзоев крадётся тёмными аллеями уснувшей казармы, мимо злачной гирлянды каптёрок, тревожно-синего полусвета дежурного освещения, мимо скульптурной группы – памятника неизвестному дневальному и его тумбочке. Он проникает в оружейную комнату и вынимает из деревянного шкафа личное оружие – автомат АКС 74У. С личным оружием Таймыр-Мирзоев, волнуясь, повторяет строевые приёмы: «на ремень», «на плечо», после чего возвращает автомат на место согласно табличке на внутренней стороне шкафа и попадает в канцелярию, где, встав на табурет, благоговейно снимает со стены картину неизвестной художницы «Портрет писателя И. А. Бунина». Таймыр-Мирзоев, держа картину всеми пальцами, выходит из канцелярии и, повозившись, закрепляет её на двери умывальника, прямо под цифрой «6». В умывальнике Миша Беренштейн, вспоминая стихи Гумилёва, стирает дедушкины портянки над ногомойкой, он без разбитых ответственным офицером очков и потому ничего не видит, у него – минус девяносто.

Таймыр-Мирзоев с выступившими на жёлтых висках новогодними блёстками пота тускло смотрится в начищенные асидолом крантики. СКВО – индейская женщина, шепчет Таймыр-Мирзоев, ковыряя указательным пальцем в ноздре. СКВО, нежно улыбаясь, повторяет он. Из освобождённого голоса куда-то улетучивается восточный акцент.

1997

Алексей Колобродов