1.
Город привык. Больше не склонялась к нему стеклянная дудка, хрустальное былье, не слепили подсвеченные лица фасадов, не холодила река, заплутавшая в ледоставах. И не вгоняла в тоску белесая травка, потерявшаяся во времени и растущая, будто при сварке.
Ненадолго выпадал снег и ночью город гляделся другим — пустым и пригодным к разговору. Будто дневной свет чересчур обнажал его, небо холодило, и лишь теперь, смыкаясь туманной защитой, рыжим потолком, хранило от застуды. Дома стояли, как старая мебель. Снег светил с дорог и деревьев, стены обступали светло, и самим людям теплей и проще было в этом сомкнутом своде.
Отвозя сонную Машу домой, Женя накатал свою дорогу, по-ночному короткую и понятную, со светофорами и стрелками, знакомыми наперечет. Особенно домашними казались люк у бульвара и ямка, которую все объезжали с послушным усердием.
В районе, где он жил, не было ни мебели, ни деревьев, и стояли плоские прямоугольные сейфы, цирком окружая оставленную для эффекта церковь. С Машей они ходили на службу. Был праздник и так много народу, что беременной женщине стало нехорошо, и ее, теснясь, пропускали к дверям. Машу прижало к Жене, она стояла послушно и тихо, и он крепко продержал ее за плечи до самого конца Литургии.
На улицу пала изморозь. Сквозь сырую пленку мутно глядели фонари, корочка оливала спящие машины. Было скользко, Маша цепко держала его под руку и вдруг остановилась:
— Поцелуй меня…
— Тебе так платок идет…
— Мм…
— У тебя губы в помаде…
— Все… Пойдем…
— А ты знаешь, что «приходя в храм, женщина должна свести до минимума декоративную косметику, а губную помаду вовсе не использовать, — иначе нельзя будет приложиться к иконам, на которых помада оставляет следы, катастрофически разрушающие красочный слой»?..
— Правда?
— Да, это из одной книги… Я ее читал еще помню в какой-то суете… И вот сосредотачиваюсь, настраиваюсь с таким трудом и почти настроился, дошел до этих слов… и представил твои губы…
— И все пошло насмарку…
— Да… А сегодня в храме… я увидел твои глаза, когда ты обернулась… Ты так никогда не смотрела… И мне даже показалось, что это смотришь… не ты… ну или не только ты…
Маша не ответила, только сжала его руку и отвернулась. Женя прибавил шагу:
— Я тут был в одном музее, а там выставка икон. И меня знаешь что поразило? Все ходили и смотрели на них, как на картины. И обсуждали, и хвалили, и разбирали… С художественной стороны.
— И что?
— И было странно.
— Что тебе было странно? Что они хвалили… не с той стороны?
— И что никто не приложился.
— Им все равно бы не разрешили… Даже если б пришлось снять помаду…
8.
Олег пригасил Женю с Машей на банкет в одно известное и, по выражению падкого на словечки Андрея, «пафосное» место. Накануне они ходили с Машей на показ. Показ проводился в дорогущей гостинице, Маша участвовала в организации и приехала заранее, а он прошел позже по именному пригласительному. Поднялся на великолепном лифте из той же мутнёной нержавейки, где матовые валидолины кнопок залипали от одного касания и тихо светились. Маша стояла с сумочкой на плече, давала распоряжении, здоровалась, улыбалась… У нее была челка и она походила на лошадку.
— Привет. Ты можешь пока что-нибудь попить или посмотреть.
Это был женский заповедник. Все кого-то узнавали, расцветали улыбками. Некоторых он знал: красивую полную женщину, которой он в прошлый раз даже залюбовался, пока она манерно не взвопила: «Где моя Лю-юба?» Ее сопровождал бледный человек в причудливой народной рубахе навыпуск.
Он видел девушку немыслимой холи и стати: овальное лицо с чуть мелкими чертами и нежнейшим загаром, грудь, высокая и открытая, с плотно уложенными дольками, тоже нежно-оливковыми. С попутчицей они деловито семенили на высоких, как гильзы каблуках. Они охотились на кого-то важного, было мелькнувшего, но сошедшего с мушки, что и обсуждали с досадой и диким выговором.
Показ начался. Посреди зала пролегал длинный помост, в начале которого было что-то вроде сцены, откуда и являлись девушки. Женю поразила необыкновенная решительность, с которой они наступали. Казалось этот напористый ход должен разразиться каким-то небывалым поступком, который перевернет мир, что высокая красавица с сияющими глазами наконец замрет и воскликнет: «Проснитесь, о люди!». Но следовал резкий разворот и…, только удаляющаяся голая спина качалась над подиумом, а вдали по-над ней громоздко и косо блестел черный баварский бегемот седьмой серии.
К показу притесалась певица. Она оказалась толще, чем на картинках, видно, переживая период отъедания. В причудливом костюме — мелких лиловых мешочках, она выскочила на помост и, ярко улыбаясь, сделала несколько игривых стоек…
Вечером Женя делился:
— Странное впечатление от манекенщиц этих. Они такие красивые, и непонятно, причем тут платья. И вообще как-то… стыдно… за их лица… Неужели нельзя им придумать выражение поестественней?
— Ты ничего не понимаешь в… модельном искусстве. Никого не коробит. Все привыкли. А ты просто не насмотрелся на женщин.
— Да нет. Мне наоборот кажется, что эти ноги, губы, волосы… это только твое… а они… носят. Без разрешения. Ты им разрешила?
— Да, я разрешила… Ненадолго, пока ты здесь… Чтобы ты не скучал…
— А потом, когда я уеду?
— Потом они все вернут… До твоего приезда…
— А если не вернут?
— Я их покусаю… Надо спать…
— Завтра день суматошный, нас же Олег пригласил…
— Да… И надо решать, куда мы едем… в путешествие… Ты купил маску и ласты?
— Почти… Но я куплю…
— Боюсь, ты купишь какую-нибудь ерунду. Ты узнай, про магазины. Да и заодно… (ты меня покусаешь)… мне нужен кран для ванной.
— Гусак?
— Какой гусак?
— Так кран называют.
9.
Полдня он проездил по магазинам, и когда покупал ласты, позвонил Андрей:
— Женя, есть человек, с которым надо поговорить, приезжай, поедем. Но без машины.
— Понял, — сказал Женя, — снова водка…
— Отнесись к этому как к работе.
Дома Андрей с насупленным видом разбирал фотоаппарат:
— Ну что, берем таксический мотор и едем? Что у тебя в пакете?
— Гусак с ластами.
— Он тоже поедет?
Открыл неторопливый сероглазый человек с лысиной, его усы сливались с бородой в жилистую луковку:
— Владимир. Проходите.
Сели за стол. Володя положил рядом с собой кисет и трубку:
— Коньячку хотите? Давайте, за знакомство.
Володя набил трубку блестящей тяпочкой, неспеша закурил, шумно попыхивая:
— Андрей мне рассказывал в общих словах… Синопсис есть?
— Чево?
— Володь, да какой синопсис? – сморщился Андрей — Это так пока, разговор…
— Не знаю, что Вам Андрей говорил… — сказал Женя — но меня убивают фильмы, где все… нефтяники говорят с московским акцентом.
— Хе-хе… Ну вот ты и ответил… на все вопросы…
— Я не собирался… каламбурить. Я тут сериал смотрел… там следователь полетел на восток по работе. Сижу, переживаю: вот он из самолета выходит… Вот его встречают… Ну и — ни од-ной!
— Чего ни одной?
— Ни одной праворукой тачки! В порту! – Женя издал прыскающий смешок — Невозможно… Все снято в Подмосковье. А… представляете… – его глаза загорелись, — как хорошо можно сделать: вот мы прем по дороге и в каждом городе… свой говорок.
— Ххе… — Володя снисходительно улыбнулся, — у моей жены была «хонда-сивик»…
— «Сивка»… — японский «девятос» — фыркнул Женя и продолжил с жаром: — Вы… не представляете, насколько наш народ изобретателен… Есть такая «каринка» девяносто третьего года, у нее задний фонарь во всю корму и так сужается, загибается вверх, на бока заходит… будто улыбается… Ее «улыбкой» зовут. Их у нас много, они даже под тачкой работают…
— Как это?
— Ну под тачкой, это значит в извозе. На убой.
— Да… забавно… Только все это… пока не кино, а литература.
— А литература это плохо?
— Нет, но причем тут кино? Давай так: что мы увидим? В кадре? Но перед тем, как ты скажешь, я предлагаю налить. Все. Подняли.
У Жени зазвонил телефон:
— Привет. Я в парикмахерской… — доложила Маша голосом «вакуумная упаковка» номер двадцать пять «серебристая изморозь», — ты не дома? У меня просьба. Ты, пожалуйста, заедь за туфлями, а то… мне захочется с тобой потанцевать вечером, а ты будешь… в этих ужасных ботинках.
— Я в другом конце города и без машины… одну минуту… извините, — он вышел в коридор, — мне правда не с руки, ну, Маш…
— Так, Женя. Что это за подход? Я не так часто прошу тебя…
— Ну мне сложно… Тут еще с магазинами этими… Кстати, отличного гусачину тебе подобрал…
— Мне уже принесли.
— Что принесли?
— Ну… гусака. Тебе же некогда… Я заказала… Уже привинтили.
— Как привинтили? Что ж ты не сказала? Я столько времени потерял…
— Хорошо, я ни о чем не буду просить. — сказала она порхающей скороговоркой и повесила трубку.
— Извините… — вернулся Женя.
— Ничего… Мы ждем. Поехали.
Володя, закрыв глаза, закусил лимоном:
— Хороший, правда? Да. Так вот… Мы тут с Андрем поговорили… Есть конечно что-то в этом… Анти-Чехове… Ост-Радищеве… кроме литературы… Но когда ты придешь к человеку за средствами, он спросит, что же там реально может увлечь зрителя. Как тебе сказать… Есть задумки безотказные, есть безнадежные… А тут… серединка, вроде машины — и всем интересно, но можно и глубже капнуть. А начать с документального фильма.
— Допустим, «Тойота-креста», — сказал Женя, — а потом целый сериал. «Креста». «Чазер». И «Марк два»
— А потом «Марк два» два»!
— Ну хватит вам! Что вас так смешит?
— Марк-два три. Да, Андрюх?
— Короче так. Я тут переговорю кое с кем… И ты мне, Евгений, звякнешь денька через три… Ребят… а может еще? Ну, ладно, бегите. Интересно было. Я попробую… Пакет не забудьте.
На улице Андрей спросил:
— Ты чо такой дерганый? Машка тебя напыряла?
— Ну да… Ботинки эти… Ласты… Все время пляж какой-то… бесконечный… Жакет из твида в куриную лапку…
— А я тебя предупрежда-а-ал, – сказал Андрей с довольной растяжечкой. — Предупреждал?
— Предупреждал… Испортила вечер. Гадай теперь, что с этими ботинками делать.
— Ладно, ты гадай, а я пошел. До вечера…
10.
В этот полузакрытый зал они с Андреем зашли по специальным карточкам… За столиком уже сидели Олег, Таня и небольшой растрепанный человек по имени Сережа. До тряпичности мягкий, расхристанный, с расстегнутым воротом белой рубахи. Его пиджак кособоко висел на спинке стула. Из кармана полз галстук. Сережа не вязал лыка, но очень обрадовался Жене:
— Это… он? А… ик… давайте тогда выпьем за знакомство!
Пока закусывали, Женя осмотрелся. Люду было немного, но всё отборный. Актер, оказавшийся в жизни бледным, с усталой, будто из папиросной бумаги, кожей. Он и нес лицо осторожно, боясь осыпать, глядя вперед и вверх, и избегая взглядов. Долговязый музыкант с круглой лысиной, паклей до плеч, и надписью на спине черной майки: «Осенью соловьи летят на йух». Была телеведущая, милолицая, крепенькая с длинной шеей. Был пожилой юморист, похожий на медведя-коалу, улыбающийся и раздающий визитки.
Вскоре в дверях появилась Маша в короткой черной накидке, она шла, вся подаваясь и трепеща. Хрупчайшие острые туфли цокали четко и коротко. Свеже завитые волосы колыхались светлыми языками. Она кивнула Жене, подошла к Олегу и Андрею, с целевой улыбочкой поцеловалась с Таней.
— Кто это? – спросил Женю Сережа .
— Баба какая-то, по-моему.
Рядом с Женей было место, но она уселась напротив:
— Привет, ты привез, что я просила?
— Привез.
— Молодец. Пить очень хочется. Что у вас есть?
— Все. Вода, морс. Что Вам?
— Морс. Спасибо.
— Я все отдам за морс заморский… — сказал Сережа и допил нефильтрованное пиво из высокого стакана.
Маша крутила головой, глядя удивленно и внимательно.
— Маш, куда вы решили ехать? – спросила Таня.
— В Турцию или в Египет.
— В Египет. — твердо сказал Сергей и икнул, — изняюсь… в Египте интересней.
— Там можно плавать?
— Конечно. Но лучше идти. На пароходе. По Нилу. Там, правда, пароходы такие… как коробки из-под ботинок. Только длинные. И у них зады квадратные и в копоти. И палуб нет, только верхняя, поэтому каюты огромные. И названия у них… подходящие: «Папирус», или «Нильский сапфир», или «Крокодилло».
— Вот Маше «Крокодилло» подойдет… — сказал Женя.
— Что-о? – встрепенулась Маша
— Их там несколько сотен… И они ходят на одном кусочке, километров полтораста, от Луксора до Асуана. И внутри у них всякие пальмы-фикусы, паркеты, колонны… Их набирается штук пятнадцать у пристани, и они стоят бок о бок и все ходят насквозь… По холлам с пальмами. Такой коридор холлов. А на причале обязательно какой-нибудь нищий… Помню один пристал к Алене… хоттабыч… в чалме и с палкой. Нос, как груша… И гундосит невыносимо: «Мадам, бакши-иш»… Так занудно: «Мада-ам, бакши-иш»… Ну, давайте… за вновь прибывших… дам-с… — он обратился к Маше. Все выпили ледяной водки, и Сережа чуть подокреп от этой глицеринистой стопки и даже повел шеей и застегнул одну из пуговиц на рубахе:
— А еще пароход станет где-нибудь в пустом месте… И тут же откуда ни возьмись арабы на лодках. Подплывают и начинают орать: «Аль-ло» Так вот: «А-ль-ло!» С двумя ударениями. на «а» и на «льло»… «эль» такое мягкое, французское… Начинают орать… И… кидать в окна пакеты с домоткаными платками. Так вот стоят и швыряют, раз по десять, авось кто купит. И им обратно бросают и, бывает, даже в лодку не попадут. А мы как раз повздорили с Аленой, и все так серьезно, ну, бывает… И тут: «Алё!» и — влетел пакет… Моя Алена в сердцах кинула его обратно, а из вредности и мой пакет, а там плавки, полотенце и ноль семь горилки… А я шваркнул ее купальник, ласты и бумажник с обратными билетами. Через минуту… — Сережа оглядел присутствующих и выдержал паузу: — в окно влетел пьяный араб в ластах…
— И с криком «Мадам-бакшиш!»…
— Впорол гопака!
За соседним столом тоже вспыхнуло оживление. Какие-то молодые люди праздновали день рождения. Поздравляла специальная пара: широкий молодой человек в костюме и девушка с балетным поставом ступней, очень красивая и стройная. Оба метались, бегали с огромными букетами, нагибались к гостям и оперно блажили поздравительные куплеты.
— А вообще там три… та-ри, — Сергей увесисто потряс тройкой пальцев, — кита… которые меня поразили. Первое – это рифы. Да… вроде ровная гладь, даже скучная… И ты надеваешь маску, опускаешь голову в воду — и ты в раю — синем, ярчайшем, подробном. Плывешь по краю рифа, а он откосом уходит, теряется пропастью, темнеет, зеленеет и видно что там… бездна. И поначалу держишься рифа, а он шершавый такой, и рыбы потрясающих раскрасок… рай-ских… И все такое четкое, пат-рясающее… Но отрываешься от рифа, и видишь, как уходит во тьму стена, и кажется рухнешь… и не рухаешь. И не только не рухаешь, а тебя… будто возносит — настолько ждешь этой гибели, провала. И как в детство вернулся… Когда сниться, что стоишь на горе и должен полететь. И летишь… И страх, и восторг… И возвращение… И вознесение… Все сразу… Хотя, конечно, рыбки… — это действительно… так, для детей.
Еще я шарился по всяким задворкам… Там такие запахи… Ммм… Такие запахи. А где мой пиджак? Наверно, где я курил… А где я курил?
— В холле…
— Наверно в холле. В холлу… Сейчас схожу… Ладно, потом схожу… Или не схожу, потому что вот он он! Запрятался… Тем лучше… В общем, второе чудо Египта, — он откашлялся. — Сразу скажу вам, что там — толпы… Толпы — просто река… Она течет мимо памятников, течет, течет, а потом все быстрей и быстрей, и шасть в какую-нубудь лавку при фабрике розового масла… . И там все объясняют очень серьезно. Гораздо серьезней, чем про родословную фараонов. Алена там что-то покупала, а я в окно смотрел… на ишачков… Там отличные ишачки были. На них там ездят. И у них уши пыльные. Как листья. И Алена их все время гладила. И Вы бы, Маша, их тоже погладили…
— Только после того, как они помоют уши, – сказала Маша авторитетным щебетком.
— Серег, а Луксор?
— Да ерунда — туристов столько, что ни… лука — сор один… хе-хе… Не сбивай… В самом начале мы ехали на автобусе… мимо каналов, деревенек, и мне все хотелось увидеть, как живут люди… А автобусы эти, они так несутся… Потому что водители норовят устроить гонки… Им главное ехать первыми в колонне. И вот они несутся, друг друга обгоняют, и кто вклинится в голову, тот и молодец. А пассажиры — кто просто зеленый, а кто вовсе… ласты завернул. Но только не я, потому что я-то был при деле. Я искал что-то такое и исконное, и жизненное одновременно, потому что живые подтверждения времени на меня действуют гораздо сильнее, чем всякие… бывшие булыжники. И тут… в просвете меж деревьев… я увидел ишачка, груженого папирусом. И меня прострелило… Как же так! Как же так? — восторженно-гневно вопросил Сергей, поднимая рюмку, — ты-ся-че-летия прошли, и он как пер свой папирус, так и прет. И хоть бы хрен… Это второе, ради чего туда стоило поехать… Давайте выпьем! За тех, для которых один ишачок с папирусом дороже десятка Луксоров.
Сережа снова выпил мерзлой водки, и ненадолго вышел, сгребя пиджак с галстуком. Едва он скрылся, зажужжал-проснулся его телефон. Трясясь, он ползал по столу с хитиновым скрежетом, пока не пришел Сережа. Он схватил его, буркнув что-то грубое, вроде: «Недобрал, скарабей?» и бархатно ответил:
— Да, Алёнушка. Да. Я сижу. С хорошими людьми, – обведя всех глазами и чуть кивнув, — и мне хорошо. Нет. В гостях бокал пива. Через сколько? Добруджио.
Пиджак на Сереже сидел аккуратно и узел галстука глядел серой репкой.
— А у пирамид нет туристов?
— Х-ха, – он опустил глаза с легкой полуулыбкой. – пирамиды… Когда я увидел пирамиды, я… – он замолчал, — надо налить. Да…
— А это очень далеко от моря? – спросила Маша
— Далеко, надо всю ночь пилить на автобусе.
— Мы не выспимся…- огорченно щебетнула Маша.
— Сначала мы пили… в смысле, пилили в автобусе, и я не мог заснуть, зато потом был музей в Каире, где я выспался на ходу. Потом снова на автобусах. Куда-то на окраины… И вот они начали появляться. Отрывками… Издали… Такие синие… как горы, и я сразу заметил, что у них очень неровные грани… И сами они, чуть косые… Да… и эта поверхность, с щербинками, какая-то чешуйчатая… Пока мы к ним пробирались, они появились еще несколько раз… Наконец мы приехали. Они были рядом. И чувство этой первозданности, выщербленности… еще усилилось, и несмотря на то, что они близко, казалось, что еще очень много воздуха между ними и нами. Словно та синева, сквозь которую мы их впервые увидели, сложилась… и мы тоже были в ней. А она в нас. Да. И все эти толпы, растворились, остались бродить где-то понизу… А я смотрел на пирамиды.
Я вспомнил и пережил свою жизнь — с момента, когда впервые услышал это слово и до… этого дня… свое маленькое время… Да… Хорошо, что мы приближались постепенно, и помогала эта дымка, и это сходство с горами, которые всегда имеют… одушевленное выражение.., — он помолчал. — А ведь что-то банальное есть, пошлое, ах, пирамиды. Да? Так вот нет, — отчеканил Сергей: — нет! И то ли с детства это слово с нами, и так вот лежало, лежало и вот долежалось… или сами они настолько немыслимы… А я-то считал это мертвым словом. А оно – ожило. О. Жи. Ло. Потому что не бывает мертвых слов, вообще ничего мертвого… Ведь все на свете — и человек, и камень, и слово, — только и ждут, чтоб им помогли… Чтоб им помогли ожить… – он помолчал. — Так что… поезжайте. И помогите. – он поднял глаза на Женю, кивнул, и часто заморгав, повторил твердо:
— Поезжайте. За ваши пирамиды!
Еще не раз трещал саранчой Сережин телефон, и он ловил его крепким пожатием и с каждым словом все меньше походил на того расхристанного лохмача из начала застолья. Он был бледен и гладко причесан, очки в металлической оправе сидели без перекоса, и даже выражение строгости мелькнуло в его лице, когда он взглянул на часы и окликнул официантку:
— Э-э-э… барышня, можно вас… Скажите, у вас что за кофе? А коньяк? Так… Значит… чашку маккона и пятьде… сто Курвуазье.
— Пятьдесто Курвуазье это, видимо, такой граф… — наклонился Олег к Тане.
Сереже принесли заказ, а через минуту в зал ворвалась маленькая женщина с пышной рыжей прической. Она бежала на огромных каблуках, придерживая ремешок от сумочки, и близоруко вглядываясь вперед. Как раз в это время Сергей сгрузил пустую рюмку на проходящий поднос. Отпив из кофейной чашечки, он порывисто встал ей навстречу:
— Привет, моя радость, я заказал тебе яблочный штрудель.
Вскоре он засобирался.
— Спасибо, мы поедем.
— Мы готовы вам сказать то же самое, — улыбнулась Маша.
— Как это?
— Спасибо за ваш рассказ, мы обязательно поедем в Египет! Я уже знаю два слова: Але и мадам бакшиш.
Сергей с Аленой удалялись, он что-то говорил, солидно клонясь и дыша ей за темя, а она энергично кивала.
— Н-да, пафосный подкаблучник.., — усмехнулся Олег и пояснил, — Алена — Танина подруга.
— Учись, Евгений Михалыч.., — хитро улыбнулся Андрей.
— Женя, тебе надо переобуться. Скоро мы пойдем танцевать. Где твоя сумка?
— Внизу, я схожу.
Женя к тому времени хорошо поднабряк снаружи и погорячел изнутри. С самого начала вечер неправильно лег из-за ботинок, и эту неправильность он водкой насилу расплавил. И вроде бы полегчало, но оказалось, обида лишь затаилась и, сменив температуру, набросилась и ела душу горячим ротором. И все ее бездны необыкновенно плавко подтянулись к этим проклятым ботинкам, и поражало насколько они, оказывается, свиты, повязаны старыми тяжбами. Так он и качал их сквозь себя, множил и переживал, и когда поднимался с сумкой обратно, уже знал, что сделает.
Народу тем временем прибыло. Обнаружились Машины знакомые по линии моды, муж с женой, которые перебрались за их стол. Они заказали еще водки, и тут наметилось оживление, заходили люди с проводами, кто-то дунул в микрофон, и вскоре ввалились мексиканцы в пончо и шляпах и стали расчехлять гитары.
— Ну что, — негромко спросила Маша, — ты приготовился? Встань.
Женя встал.
— Ты как-то… ниже стал… — Маша, прищурясь, оглядела его лицо, поправила ворот.
— Так, понятно, — она покачала головой и сцарапала каплю соуса с кофты. — Ну ладно, — опускала она глаза все ниже, пока лицо ее не побелело, а губы не вздрогнули и не спросили голосом номер сорок один «лед и никель. Норильск»:
— Что-
у-тебя-
на ногах?
10.
Утром через сутки Женя подъезжал к ее дому с розами. Черная машина покорно стояла на месте. С тихой верностью моргал красный маячок под припорошенным стеклом. Чуть подальше отъехал «опелек», оставив темный прямоугольник. Женя зарулил и вышел из машины. Дом стоял родной глыбой, бетонно вросший в душу.
Вытекали из переулков машины, промывали свои утренние дороги. Одинаково поворачивали, приседали на ямке, переваливали лежачий порожек, похожий на раздавленного броненосца. Открывалась и хлопала входная дверь, из когда из нее вышла женщина, похожая на Машу, его пронзило ветвисто, как молнией. Люди выходили привычно, и мимоходом взглянув на маячившую фигуру, удалялись навек, и хотелось скрыться от их машинального взгляда, словно в нем был упрек. Дорожным и посторонним ощущал себя Женя, вклинившись нелепым обозом в чужую жизнь, утро, город. И стоял, пораженный контрастом меж его тихой правдой и тем, что творилось в душе.
Вдруг вышла Маша в салатовом, пухло простеганном пальто, с открытыми волосам, и быстро пошла к машине…
— Маша!
— А, привет… – едва бросила на ходу, не оборачиваясь, встряхивая ключи и выбирая-прилаживая к руке окатыш сигнализации…
— Маш, давай поговорим.
Пожала плечами:
— Н-ну… пойдем.
Холодная машина, холодное сиденье, в котором неохота шевелиться, натужный шум печки… Собственный голос, чужой и хриплый:
— Маш, после этого идиотизма трудно говорить, но ты знаешь, как я к тебе отношусь, ты понимаешь, что все это очень глупо… и неприятно…
— Спасибо… Положи назад… на сиденье… Да. Это очень неприятно…
— Я столько передумал…
— Знаешь… — заговорила очень медленно, почти задумчиво и словно перебирая мысли — я тоже много думала… и у меня было время… Ты все не понимаешь… Вокруг меня много мужчин… И я не кривая… и не хромая… И надо как-то… решить… для чего все это… нужно и нужно ли вообще… С каждым таким случаем… все меньше остается… хорошего. И в какой-то момент все может дойти до точки…
— Невозвращения… Ну ты же понимаешь, и что я тоже неспроста взъярился…
— Слушай, что ты от меня хочешь?- вдруг сказала она резко и очень открыто — я приняла тебя таким, какой ты есть. Несмотря ни на что… Несмотря на то, что ты живешь далеко, что вообще… у нас… нет, почти нет… будущего… Но я зачем-то стараюсь, — она снова заговорила медленно, — думаю, как выкроить время, отгулы, чтобы нам с тобой куда-нибудь поехать… И я не понимаю…
— Маш, ну ты же знаешь, я… правда… люблю тебя. – сказал Женя, — и этого больше не повторится. Ну прости меня. Пожалуйста. — Он помолчал, — больше ничего не буду говорить.
— Ну ладно… — протянула она, будто недоумевая. — Я попробую. Но мне нужно время. У меня столько дел… Да… Ну все. Мне пора. Позвони.
«Позвони» она сказала совсем другим голосом, тихим, прежним. Почти прошептала. Мягко, влажно, одними губами. Губы чуть улыбнулись.
Домой он летел как на крыльях. Снова ясно расступался перед ним город. И снова был вечер, он набирал номер квартиры, и Маша нажимала кнопочку, и дом будто сводило, и подъезд отмыкался с послушным щелчком. И она в пушистом халате ждала с приоткрытой дверью, а потом за большим столом ставила недопитый бокал и спрашивала осторожно:
— Ну… как ты?
— На красных ластах гусь тяжелый…
— Гусь действительно был тяжелый…
— Меня эти ботинки чертовы довели…
— Туфли. А мне так обидно было… Я приготовила тебе подарки… Я думала мы поедем ко мне…
— А я встречался по делу…
— Почему ты не объяснил?
— Не хотел я ничего объяснять.
— Зато потом так кричал на меня, чтоб я забрала «своего гусака», пока ты «ему шею не свернул»… И я подумала, что я… не гусак, и не могу рисковать своей шеей, – быстро сказала Маша.
— А почему ты так со мной так говорила? Таким голосом?
— Ты не слушался…
— И ты так быстро пошла к своей машине…
— Не хватало, чтобы ты за мной бегал по Тверской с гусаком и в ластах. Слушай, у меня карточка… во всякие клубы. Если хочешь, завтра свободный вечер, можно пойти куда-нибудь. Да? — она улыбнулась, – и у меня просьба… Ты не сходишь коту за едой?
С улицы он позвонил Володе:
— Да, Женя… Как ваш праздник? Понятно. Ну бывает… В общем я тут переговорил кое с кем… И мы решили для начала пойти по самому простому пути. В нашем Министерстве каждый год финансируется около двадцати проектов. Маша, насколько я понимаю, работает у Лены Мурко… Ну вот, если она так хочет тебе и… себе помочь, то ей будет нетрудно написать с тобой синопсис и добиться у Мурко согласия показать его Нохрину. Это первое, что надо сделать, остальное будем обсуждать.., когда Лена откажет. Хотя мне почему-то кажется, что… она не откажет. Я со своей стороны обещаю поддержку, так как вхожу в конкурсную комиссию. И есть режиссер один, он с Урала… в общем, нормальный парень… ну ты понял. Вот так… Хм… Я жене про японский «девятос» рассказал… Она в восторге… Ладно. Удачи. Андрюхе привет. Звони, как и что.
Женя тут же позвонил Андрею:
— Привет, Жека, ты где? Приедешь?
— Надеюсь, что нет. Я за кормом кошачьим вышел. Володя сказал, что…
— В курсе…
— Слушай, мне как-то неохота ее просить…
— Так… — резанул Андрей, — ты это бросай — неохота. Напрягли человека, да и я губу раскатал. А потом ты что, этих баб не знаешь, сейчас не переговоришь с ней, потом все выяснится и будешь виноват по гроб жизни. Ладно, корми окотуя. Звони, как успехи.
11.
— Он не хотел тебя пускать, — сказала Маша про охранника, словно была на его стороне. С похожим одобрением говорила она об аврале на работе, о поломках машины и пробках — обо всем, не дававшим встретиться.
И была рядом — с голыми руками и блеском на губах, с шеей, такой прохладной, лепной, с нежно отлитым сосудиком. Он знал его биение, плавные волны, токи жизни, струящиеся с родниковой святостью безо всякого ее ведома.
Не хотелось вспугивать нежность рисковым разговором, тревожить эти глаза и рот, особенно когда она приблизилась к его лицу и коснулась губами в клейкой помаде:
— Я забыла вчера тебе подарки отдать… Ты не сердишься?
— Нет, конечно.
И был на руку громовой гвалт, тени, стаями летящие с потолка, бегущие по зеленому стеклянному полу, по Машиному лицу. Лазерно-синий свет наливал странным сиянием, делал неузнаваемыми глаза, дробил одежду, так что черное исчезало и лишь рукава и ворота тлели лиловым фосфором.
Клуб бесновался. Обезумевшие женщины пробегали, стеклянно светя глазами. Кто-то тащил охапку коктейлей с трубочками. Со всей серьезностью проносили холеные лысины, сложнейшие хвосты, резные и точеные бороды чудные зверовидцы из чьей-то заморской коллекции. Девица актерской повадки, глядя сквозь и вдаль, уносилась в обиде, а ее преследовал кольцеухий толстяк с трубкой. Все кого-то искали и обнимались, метались по курилкам и уборным, занимали столики.
Музыка оглушала, звуча объемно и ярко от тектонически-емких басов, шатающих воздух, до режуще-острых высоких с песочком щеточек. Толпа металась тенями, рукокрылыми стеблями, вздетыми кистями. Стройная девушка с ногами в стальную обтяжку, стоя почти неподвижно и мелко, бочком, переступая, утаптывала какие-то мелкие увертливые плиточки. Две девушки крутили-навивали впереди себя колтун, а потом стригли его, как ножницами.
— Это такое танцевальное движение! — кричала Маша ему на ухо.
— Я долго не выдержу! — кричал Женя.
— Поедем…
В клуб продолжали с сияющим видом ломиться люди, и Женя, одуревший от этого искусственного нагнетания счастья, еле дожил до улицы.
Он любил смотреть, как Маша ведет свою черную машину с песочным нутром и багровыми циферблатами. Проворно крутит руль, прикусывая губу, бросает взгляд в зеркало, и лицо ее напряженно и самоуверенно, словно скорость добавляет ей силы. А когда застревает в снегу, и надо ей помогать, толкать, направлять, смешно сердится, крутит головой и раздраженным фальцетом отзывается из приоткрытого окна. Задняя передача плохо включается, и она ожесточенно втыкает ее двумя руками. А когда выезжает на пустые улицы, то, томная, медленно поводит рулем, и говорит тоже медленно, растягивая слова под повороты.
От машины шли тоже медленно. Близко под стеганым пальто было ее тепло, и пальто проминалось, когда он прижимал ее за талию, и рот был чуть приоткрыт, клейко блестели губы, и снова не решался он начать разговор. Лишь дома откашлялся и рубанул:
— Маша. Я разговаривал с одним человеком, и он сказал… что ты можешь поговорить с Мурко, чтоб она передала Нохрину синопсис… В общем, в министерстве отпускаются деньги…
Он долго объяснил, пока Маша не поняла, что от нее хотят. Она пожала плечами и удивленно повела ртом:
— Бред. У Нохрина у самого лежит десять уже снятых прекрасных фильмов, которые он не знает куда девать. О чем ты говоришь! Все так тяжело и сложно… и никому ничего не нужно… Все делается только за дикие взятки, и такие откаты… что… Меня поражает твоя наивность… Нет. Для меня это совершенно неприемлемо…
Он встал, несколько раз прошел из угла в угол и сказал:
— Знаешь, я… поеду…
— Подожди… Ну нельзя же так. Я хотела тебе отдать подарки. Ну? Мы же в тот раз забыли…
Женя сел на стул, пятерней, как жаткой, загреб волосы ото лба, помотал головой:
— Ну я не знаю, что делать. Это тупик. Маша. Да нет… Бессмысленно… Я не понимаю…
— Смотри, Жень, – Маша принесла очень большой и плотный бумажный пакет — Вот это вот рубашка, клетчатая, как ты любишь, а это вот книга, это оттуда, от вас… нам в Абакане дарили… Один художник… В общем, я знаю, тебе понравится.
— Да, спасибо, Маш. У меня дома тоже лежит подарок тебе…
— Ну пойдем, хоть… сядем… за стол… Хочешь чаю? Ты на меня всегда сердишься, что я не такая…
— Да нет… Ты — такая…
— Знаешь, — говорила она в задумчивом недоумении, — вот есть один мужчина… Он все время мне пишет. Он живет в Женеве, у него там дом… но дело не в этом… Он пишет мне… на работу… Какие-то картинки посылает.
— Ты мне зачем об этом говоришь?
— Я тебе просто рассказываю… — медленно отвечала она, пожимая плечами, — я могу? Или уже нет?
— Нет, ну ты можешь…
— Спасибо. Да… Но я конечно, не собираюсь никуда… Но ты понимаешь, этот Валентин, он все обозначил… Что, как и когда…
Она вдруг встала, подошла, села на колени, прошептала в ухо:
— Понимаешь?..
Потом пересела на диван, он было пошел за ней, хотел обнять:
— Нет, сядь напротив…
Помолчала:
— Я хочу, чтоб ты был моим другом…
— А я тебе разве не друг?
— Не знаю… Ладно… — было у нее такое покладисто-безвыходное «ладно», — ладно, пусть все будет, как есть. Давай еще поговорим… Давай с тобой поговорим о чем-нибудь отвлеченном… Не о нас… А то, знаешь, есть такие парочки, которые все время говорят друг о друге… Ты знаешь?
— Знаю. Да… Действительно надо менять что-то. Ты просила отвлеченное… — он помолчал, – есть… отвлеченное… У меня есть одно очень отвлеченное ощущение, что мы… засмотрелись на жизнь. Знаешь, когда слишком пристально на что-то смотришь, перестаешь понимать, что существует… что-либо… например, такая вот планета в огромном пространстве, где всякие чудеса — океаны, кедры, собаки и непонятные существа с душой… откуда-то берутся и куда-то деваются… и за короткое время успевают так пересобачиться друг с другом, что сохнут кедры и океанам тошно… И некоторые из них пытаются стряхнуть пелену, прозреть сквозь открытые глаза и не могут. И я тоже пытаюсь и не могу…
А когда мы с тобой засыпаем, и моя рука на твоем плече, она постепенно перестает тебя чувствовать… она перестает даже себя чувствовать, она отмирает, засыпает вперед меня, чтоб не мешать… И все пропадает… все в пелене… Но я разгоняю ее… И думаю о тебе, и бужу руку, и под ней оживает твое тепло, и все возвращается. Потому что ты — это единственный случай, когда я могу прогнать пелену.
— Какой ты хитрый! Мы же хотели… не про нас.
— А теперь ты расскажи что-нибудь… А то все я, да я…
— Да… А ты меня ни о чем не спрашиваешь… Знаешь, как я была маленькая, я очень не любила засыпать, и представляла себе, как в своей кроватке путешествую по городу… И вот зима, я под одеялом, и мне тепло и уютно до озноба, и меня никто не видит, а рядом улица… лед, сугробы… И я хочу выбрать себе какое-нибудь любимое место, где-нибудь, в самом центре, за зубчатой стеной, на берегу, в каких-нибудь палатах или хотя бы в теремке. И чтобы елки… и купола огромные блестели где-то рядом, как в доме. У меня все путалось — дом, город… И чтобы купола горели тихо… как елочные шары… И очень хотелось жить в таком теремке… И засыпать… Я засыпаю…
Ночью она вздрогнула:
— Что такое?
— А те водители в автобусах… вдруг они устроят гонки, и мы столкнемся…
— Они не устроят. Спи и не бойся.
12.
Завязался игрушечный морозец и выпал снег. Сразу беспомощно стало в городе, тесно, ватно от неверного движения, от машин, юзящих, мягко буксующих, от плиточек снега, слетающих с колес и розовеющих к вечеру. И все равно трудно, непрочно было на душе, и хотелось, чтоб еще подморозило, чтоб часть крепости взяла на себя окрестная жизнь.
На другой день к обеду задул здешний юго-запад, все посерело, и к вечеру отекло. Ветер налегал мягко, влажно… От незваного тепла стал снег мокрым сахаром, сплавился в лак с маслом, и настал черный блестящий вечер: уличная даль в туманчике, запах бензина, налитые огнями капли на стекле. И требовала сил эта смена, и была сродни длинной дороге, и он жил в новом городе ослабший и усталый — столько труда взял этот насильный перелет.
Улицы, мосты и туннели были влажно сияющим наполнителем, неоновой заливкой между Машиными словами, ее кремом, блеском, глянцевым ремешком ее туфель. И расплавленная влага, черное олово, огненная жижа лилась, сочилась в душу, доплавляла, топила, и такая острота, проводимость стояла вокруг, что он чувствовал Машину кожу.
Ее талый голос в трубке был близким, гласные неслись нежным потоком и хотелось зацеловать каждую буковку. Она переезжала в другую контору, извинялась, что занята. Андрей пришел поздно:
— Ну что Нохрин?
— Нохрин пошел на хрен… — хмуро ответил Женя.
— Я так и думал…
— Почему?
— Потому что мы преувеличили ее возможности…
— По-моему, не в этом дело.
— А в чем?
— Я не могу понять. Но только не в этом… Меня поражает другое, у них такая махина в руках, можно целое поколение воспитать… и все… одни… интим-стрижки для бизнес-собачек…
— Э-э-э! — проблеял Андрей, нацелив на Женю палец, — так это и есть воспитание… Ты до сих пор не понял? Ладно… Давай… спа… спать, — сказал он сквозь судорожный затяжной зевок: его раздирало, словно он не мог умять, углотить огромный шар несжимаемой жидкости, и ее давило из глаз.
— А вы с ней часто соба-а-ачитесь? Да что же… Б-б-б… — Андрей поболтал брыльями.
— Все время… А по-серьезному — второй раз. Хотя все это одна ссора.
— И из-за чего сыр-бор?
— Из-за коня и бинокля.
— Как это?
— Ну я сказал, что в большинстве книг, написано как, а не почему. Что все, например, знают, как ходит конь. И там и написано, куда он пошел. А главное, не куда пошел, а почему он конь.
— Очень хорошо… Как ты говоришь — почему он конь?
— Ну да.
Андрей сжал челюсти и напряг ноздри, подавив очередной зевок:
— В коне знаешь, что главное?
— Что?
— Всадник, по-моему.
Когда Женя позвонил, Маша уже лежала в постели, и все провода, связывающие ее с городом были обесточены. Сонный и уютный голос еле прожурчал «спокойной ночи», и Женя облегченно повесил трубку. Так тепло стало на душе, что он долго не мог заснуть…
Он вспоминал, как садится она в машину, волнообразным движением изгибаясь и наклоняя голову… Как однажды ехали из-за города, и она обрадовалась, увидя рыжее зарево, огромную золотую тарелку и по-детски забила в ладоши:
— Я всегда так радуюсь, когда возвращаюсь. Все такое родное… Так красиво, а главное пусто… Я люблю, когда пусто, когда все спят… Вот если бы еще все было открыто!
И он представил, как бы она ездила по всяким салонам, «Диким орхидеям» и «Пассажам», поднималась по дворцовым переходам, улыбалась продавщицам, отчитывала их, а они бы стояли молча и благодарно…
Однажды, тихо войдя, он застал ее в оцепенении. Она лежала на постели в домашнем, глухом малиновом платье, вытянув в струнку руки и замерев в каком-то кукольным девчачьем карауле. Волосы были собраны в хвостик и лицо казалось круглее. Закатив большие глаза, она о чем-то думала, а увидя его, хлопнула веками, и так улыбнулась, как улыбаются, когда застукали за секретным занятием.
Помнил он и другое ее лицо. Лежа на диване с пультом в руке, она смотрела телевизор. Проходя мимо, он на мгновение загородил экран, и она вскользь, автоматически взглянула на него, тут же воротя взор в телевизор. Его поразило не то, что она увидела в нем помеху, а стылое выражение ее лица, лежавшего на подушке и казавшего из-под низу шире и взрослее.
Однажды он застал ее врасплох. Она что-то пересаживала, и руки в красных резиновых перчатках были перемазаны в земле и корнях. В ванне стояли горшки, сыро пахло теплицей. Она попросила подержать пакет с цветком, он неудобно взялся, часть земли просыпалась, и снова прострелило ее лицо мимолетное стылое выражение.
Как-то раз Женя видел, как достали из берлоги медвежонка. Шевелился он медленно и заторможено, пальцы с длинными когтями все норовили сжаться и что-нибудь захватить. Пятки были розовыми, а морда в земле, но больше всего поразило потустороннее выражение его глаз в овальном белесом ободке, маленьких, небегающих. Это был подземный, пуповинный взгляд, говорящий о глубочайшей связи с берлогой, с тайным и скрытым от глаз местом, чтобы понять которое, надо родиться медведем. Нечто подобное прочитал он и в Машином взгляде, застав ее с горшками в перчатках, измазанных землей.
Своего прадеда Женя помнил уже совсем старым, усохшим. Был он из тех дедов, что «с Енисея не слезат», что живет рекой до последнего вздоха. С грыжей, со страшной кистой на плече, он продолжал оставаться таким же железным, как морозно шугующий Енисей, и так же железно не ехал в город лечиться. Казалось, именно грыжа не пускала, тянула, уходя под реку, в тайгу под кедрину, в корни, в сырой мерзлотный камень, в заиндевелые бездны, где все перемешано в одну замшелую массу так, что если сведет что-то в земном чреве, то и в деде чугунной болью отдастся. Такой вековой надсадой был он привязан к Енисею, и так страшно было везти его в город с его остекленелой пуповиной – пошевели — умрет.
В Красноярске был он до этого раз, и все шарахался машин и так боялся аварии, что когда ездили на автобусе в Дивногорск к родне, обратно пришлось добираться водой — настоль не на шутку взбунтовался старик: «Нет дак песком уйду». Это «песком уйду» восхитило заезжую журналистку — видно, представила «поэтичного старожила», чещущего в город мокрым песком. Но берег там галечный, да и дед, будучи сельдюком, просто-напросто не выговаривал букву «ш».
Эту поездку в город дед вспоминал не раз, ворча и ругаясь, а потом, незаметно переходя на семейные предания про посылки на обозах и предка-казака, заеденного волками. Дело случилось зимой в дороге, и он еле отбился шашкой. Когда подошла вторая стая, уже поменьше, он — «за саской», а она «к нознам примерзвла — кров».
Красноярск дед так и не признавал, бася: «Ране город в Енисейске был».
13.
Этот белый монастырек он видел не раз, проносящимся, пролетающим вдали, манящим и особенным, как и речка, и вся прилегавшая часть города, поэтому переезд Машиной конторы под эти стены был и странным, и знаменательным. У Маши сломалась машина, и он несколько дней встречал ее, приезжая пораньше и бродя по монастырю и окрест. Знаменательным казалось и то, что его дорога сюда проходила неподалеку от монастыря, и что мимо него же будет пролегать и его отъезд.
Однажды, набродившись и вернувшись в машину, он долго ждал Машу, и она, наконец, выбежала в приталенном кительке, с голой шее, и наклонясь к окну, поцеловала чем-то вкуснейше-родным:
— Не жди, у нас сегодня надолго, езжай… Я тебя люблю…
Вблизи он казался пронзительно маленьким и таким знакомым, что не хватало лишь обломанного кедра над белой стеной. Видный с реки, с городского тыла он был так забран домами, что пробираться приходилось наощупь. И когда Женя впервые очутился у его стен, показалось, они сами явились, обступили властным видением.
Это был родной и старший брат того, их монастыря, и выходя из храма, Женя долго стоял на припорошенной земле, и она говорила с ним на его языке. И чем больше он здесь находился, тем яснее понимал, что место ему явлено, что в бетонном черепе города оно как родничок, через который идет связь и с его монастырем, и со всей Россией. И стоит он к востоку, и через тихое это оконце, через главный и таинственный порт города открывается весь дымный и снежный простор до самого Океана. И когда Маша починила машину, он так же отрешенно проносился вдали, но уже не белым макетиком, а молчаливым и верным собратом.
Настал вечер пятницы, которой Женя всегда ждал с волнением и страхом, боясь, что Маша не сможет и что-нибудь случится с ее работой, машиной, настроением. И если до приезда Андрея можно было залечь в оцепенении в пустой квартире, то теперь брат все видел и понимал.
Маша позвонила сама:
— Я еду в телецентр, у нас там надолго… И завтра тоже непонятно…
— Мы что — и завтра не увидимся?
— Ну как ты не понимаешь? Эти выходные… за них столько надо успеть… И потом… у меня еще есть квартира, которую я очень люблю и которой мне надо позаниматься…
— Пока, — сухо сказал Женя и повесил трубку. На рабочую почту он написал ей письмо, выключил телефон и с Андреем уехал к Олегу на дачу. В воскресение к вечеру он не выдержал и телефон включил. Позвонила Маша:
— Привет. Слушай, я тут вешала шторы, и у меня карниз упал… я так ударилась… Ты мне поможешь… в четверг? Я отпрошусь…
— Конечно помогу. Да. Слушай. Я тебе на работу письмо написал…
Наутро она снова объявилась, голос вибрировал:
— Привет, если б я прочитала раньше, то не стала бы звонить. Нам надо встретиться.
— Я тут помогаю Андрею, здесь есть место одно, называется… «Берлога», когда ты можешь?
— Давай в четыре.
Приехала летящая. В дрожи, азарте, сиянии неслась по пустой «Берлоге»:
— Да… Посадите нас куда-нибудь… Нам надо поговорить… – девушка-распорядитель трепетала, — нет, здесь не годится! Что это за скатерть! Ужасное место! И музыку сделайте потише… И свет убавьте… Да, так… Большое спасибо..
— Маш, ну она не виновата…
— А кто, я виновата? «Больше не звони»… Ну разве так уходят? Разве так говорят? А?
— А как говорят?
— Ну… что-нибудь такое… вроде… «я запутался» или «мне надо подумать»… — она чуть улыбнулась, — нет… ты, конечно, правильно забеспокоился… потому что так тоже невозможно…
— Я так не могу… — он попытался взял ее руку — ты каждый день… у меня себя отнимаешь… Я не могу это выносить. И еще этот фильм…
— Так, – отрезала Маша — давай сразу. Про фильм. Ты знаешь: у меня правило, я привыкла иметь дело с мужчинами, которые сами все решают, без меня. У которых все… готово. Что ты качаешь головой? Тебя что-то не устраивает? Может ты не любишь мою работу?
— Да… Я не могу слышать про эти холдинги…
— Ты ревнуешь?
— Ну что ты, разве я похож… Просто у вас такие возможности, а вы… только людей калечите…
— Да не смотри! Не смотри! — вскричала Маша, — Вот я плохая. Да? Ты все время говоришь об этом… Я тебя мучаю, калечу… Тогда что ты во мне нашел… Зачем. Ты. Тогда на меня смотришь? Такими глазами?
— А что? Выключить тебя?
— Хм… — Маша почти улыбнулась — Ты уже попытался. И вот что из этого вышло.
— Вышло то, что вышло… Ты уходила… каждый день… Не уходя, уходила! И я ничего не мог объяснить. Я не мог поделиться… Это мучительно… И теперь… мне пришлось, уходя… не уйти. И мы уже столько наговорили друг другу… что все это ничего не значит…
Он взял ее руку:
— Мы едем в Египет?
— Да. Ты же купил ласты… — Маша еще потеплела, — ну ладно, все, пора идти — она покачала головой, взглянув на часы, — еще же надо билеты выкупить… Мы встретимся, я тебе паспорт отдам, ты сделаешь?
— Да, тут Олег уезжает, он пригласил нас… Какой-то в центре у него любимый кабачина… азербайджанский кажется… Пойдем?
— Он ходит в такие ужасные места? Ну, хорошо… ты только скажи заранее…
— Я говорю заранее — во вторник в семь часов.
Когда они вошли в ресторан, Маша, против обыкновения приехав раньше, уже сидела в отдельном кабинете, куда определил ее Эльшад, распорядитель, полный и внимательный человек, старый знакомый Олега. В этой прохладной каюте с большими окнами она ждала напряженной и странной птицей, и когда рассаживались, постаралась оказаться не рядом с Женей, а напротив — так ему показалось. Были Андрей, Таня, Олег и Женя.
— Машка, ну что… когда он тебя забирает с Сибирь? – светски-весело спросила Таня.
— О чем ты говоришь? Мы до Египта никак не доедем…
Андрей был особенно насуплен. Он опять что-то не поделил с Григорием, который снимал теперь про тюрьмы, и по Машиному выражению «таскался по всяким Вологдам».
Началось все мирно, подошел Эльшад, поздоровался со всеми двумя руками и некоторое время обсуждал с Олегом меню. Принесли большое блюдо с зеленью, лепешки и «сашкебаб» — вкуснейшую смесь из бараньих почек и прочих потрошков, которую подали в большой сковородке вместе с горелкой, и она дозревала у всех на глазах, шипя и источая дымные запахи. Еще были старого образца бутылки с дюшесом.
Андрей сидел, опустив глаза, подцепляя перчики и изредка покуривая, и даже попытался сострить по поводу закуски: мол, Сашке баб, а Женьке водки, ха-ха. И снова сидел с невинным видом, усыпляя бдительность, потому что через час все с криками обсуждали его с Григорием Григорьевичем рознь, и водка лилась рекой.
Пресловутый конфликт начался с момента, когда Григорий Григорьевич выкинул Андрея из авторов сценария и переписал закадровый текст. Монтажа Андрей ждал с нетерпением, но Григорий ухитрился все смонтировать, пока Андрей был на съемках. Перед отъездом Андрей предложил участие, но Григорий замахал руками, мол, нет-нет, он наоборот мешает, не дает сосредоточиться, зато потом жаловался, что Андрей его бросил и ничего не оставалось, как «разгребать все самому». За Андреем он сохранил право внести замечания, к которым «прислушается», если они совпадут с «режиссерским видением». Замечаний было много, но главная битва развернулась вокруг двух фраз и кончилась разрывом.
Фильм начинался ранней весной с того знаменитого «полета гуся», когда Михалыч едва не сбил из ружья Андрея с Данилычем. Весенняя охота была народным праздником, своего рода разговеньем после долгой зимы. Вышла она красиво, удалось показать и природу, и людскую радость от первой птицы и свежей рыбки — «словом, Пасха пришлась впору!» — бодро завершил Григорий свой закадровый комментарий.
День Победы был второй темой, и в оправдание того, что авторы остановились на одном только празднике, возникла фраза: «В Сибири к государственным и религиозным праздникам относятся, как бы помягче сказать… э-э-э спокойно». Когда Женя спросил, что это значит, Григорий холодно отрезал: «Это значит до фо-на-ря».
— Это я еще перевел прилично — усмехнулся Андрей.
— Ну безграмотность обычная — сказала Таня…
— Пасха всегда впору, — пожал плечами Олег.
— Стоп-стоп-стоп! — вскричал Андрей — ну, во-первых, кто он такой, чтобы за всю Сибирь заявлять? Во-вторых, я предложил: раз так, давай вообще опустим. Убери две фразы и все. Но он ни в какую. Ни в ка-ку-ю! Как баран! Я сам виноват, нельзя с безбожниками снимать фильмы о том, что любишь… Но я же не знал, что он настолько… безбожник… Вернее знал, и думал, что ему все равно… Именно поэтому… Потом просил: ради Христа, убери, не касайся… — Андрей задумался — бывают амбиции, гордыня: хочу по-моему и все! Бывает упрешься в какие-то слова, которые дороги по… глупейшим причинам… Но он не такой дурак… Он вообще не дурак… И причина в другом. И я скажу в чем! — Андрей помолчал: — В том, что ему это так же важно!
— Можно? — вклинился Женя. — Странная штука… атеизм. Вроде бы ноль, равнодушие… Да? А выходит нет… Выходит это только в проводке ноль и фаза… А в жизни ноль почему-то объединяется всегда только с ненавистью, и никогда с любовью. И отсюда эта просто… мистическая озабоченность некоторых… безбожников, которые спать не могут, когда кто-то рядом хоть чуточку верует… Олег, налей пожалуйста…
— Андрюха, я тебя понимаю, — продолжил Женя с новым, каким-то адвокатским посылом, — Григорий коснулся самого больного, главного. Коснулся сам, коснулся, где его не просили, и даже напротив, умоляли не трогать… зная, так сказать, глубину и невзъемность… Но он зачем-то сказал две фразы, а потом оказалось, что эти две фразы для него дороже всего — даже людей. Он коснулся, не зная, какие пошевелил жилы, корни, хрящи… А эти люди, которых он снимал… — Женя задумался — какими бы они не казались ему язычниками… а земля хранит их — в Сибири очень сильная земля… и терпеливая. У нас вообще пока еще очень сильная земля… — его голос дрогнул, — хотя… хотя мы уже пошатнулись… Мы уже приподнялись, отошли и колышемся, и еще на Востоке кое-как держимся… за горы… А здесь — уже нет… Здесь никто ничего не замечает, кроме некоторых, особо чутких… — он взглянул на Олега, — которые уже купили косые рюмки…
— Женя, спасибо, — сказал Олег.
— А Григорий Григорьевич защищает Михалыча от власти, все возмущается, дескать, решают за человека, как ему рыбачить, как охотиться, как жить на своей земле. И сам тут же решает за всю Сибирь, как ей верить.
— Понимаете! — подхватил Андрей, — в этих словах: …»к религиозным праздникам относятся… как бы сказать-то…» в них интонация! Дескать, мог бы и сказать «до фонаря», но ради Михалыча не говорит, щадит, смягчает, а сам восхищается, что вон он какой здоровый — соболей колотит, и ставит его глухоту к главному в доблесть… И это в Сибири, где все так по-разному, где тайга от староверов трещит… Хотя и в целом, в обычной гражданской-то массе, мало кто о Боге помнит. Но ведь все же понятно почему… и поэтому — в интонации дело. Когда на весь свет говоришь! И дети малые слушают… Вот представьте! Лежит больной и бодрится, а кто-то приходит: «О! Смотрите, орел! Видали, как держится! А вы еще гундите!»
— Так и есть, Андрюха! — подхватил Женя, — ведь можно и по-другому: больной к больному пришел: «Я такой же как и ты, больной, плохо дело, давай думать…» А он-то пришел, как здоровый!
— Как сторонний он пришел! — крикнул Андрей.
— И как сторонний… А любящего легко уязвить, он беззащитен, он такими жилами перевязан… с каждой речушкой… собакой… А у кого нет любви, тот и не прощает твою обнаженность, и мстит за твою боль и любовь — в своих средствах, конечно…
— Потому что нехристь! — выкрикнул Андрей.
— Можно я скажу, — как в школе подняла руку Маша.
— Я еще не кончил, — оборвал ее Женя, — Андрей, я много говорю… и все хочу как-то повернуть к тебе и не могу… Что тебе сказать? Брат ты мой, я тебя понимаю, как никогда. Но и ты пойми, что одна или две фразы, которые вряд ли кто заметит из зрителей, не стоят того, чтобы ты так мучился, так портил себе жизнь, так отравлял душу обидой.
— Абсолютно, — кивнула Маша.
— Это гордыня в тебе говорит, и губит то хорошее, что мы все пережили, наше общее дело, в котором были вместе, которым горели… Ведь горели? И Михалыч горел, и я горел.., и Маша.., и Григорий, какой он ни есть… тоже горел. Поэтому Андрюша, я прошу тебя, будь добрее, будь мудрее, отпусти — ибо жизнь рассудит и дело сделано. – Женя замолк на секунду — ведь так? Так, я спрашиваю? — он оглядел сидящих. Все смотрели, кто куда, только Андрей не сводил с брата воспаленных глаз.
— Так? — еще раз спросил Женя. — Так вот, — он откашлялся, – все, что я сейчас наплел — полное вранье! — слово «полное» он выпалил с оттягом, будто лопая тужайший шар, — полное вранье! Андрюша, я хочу тебе сказать, что ты прав! Ты прав — ты возмутился! Ты защитил то, что любишь, хотя и не смог объяснить, потому что этого не объяснишь. Ты не дал в обиду…последнее… Ты поступил как настоящий русский человек! Давай так: пусть велика Сибирь, пусть тяжела жизнь, и пусть на всю Сибирь всего один лишь верующий. Но он всегда есть, и ты отстоял его — ибо он всей Сибири стоит! Братик ты мой… теперь ты мне не просто брат, теперь ты мне брат вдвойне, ты мне… совсем брат! Дай я тебя обниму… Андрей хлюпнул носом и так ткнулся лбом в Женин лоб, что тот клацнул зубами. Олег срочно разливал водку, Маша качала головой, Таня сидела с красными глазами. Женя быстро выпил и не закусив, почти закричал:
— Я еще не договорил! Я не договорил! Ведь Григорий еще лучший на телевидении! Что же мы удивляемся? Вы удивляетесь? А я не удивляюсь! Я скажу по-другому: я ненавижу ваше телевидение! — он перевел глаза на Машу, — у вас такая глыба в руках, вы входите в каждый поселок, в каждую деревню, в каждую избу! В машину! На пароход! Но как? Как вы входите? Где поклон? С чем вы входите в дом! Я скажу, как вы входите! Вертя ж…ми вы входите! — Таня прыснула, — Да! У вас праздник! У вас песни! Какие песни? Ка-кой на хрен праздник!? Разве о празднике надо сейчас думать? Сейчас по всем программам двадцать четыре часа в сутки надо кричать о том, что мы в беде, что мы все позабыли, растеряли и разучились, что мы ничего не поняли, хоть все и слышали, и только умилились, ах как хорошо, ах какие у нас когда-то на Руси гениальные были мыслители! — с Жени валил пот. Он опустил глаза, поднял их на Машу и заговорил с почти молитвенной интонацией и словно уговаривая: — Ну ведь столько всего… Ведь столько можно рассказать… Да вы позовите… нормального… Да я сам… Да я сам мог бы столько рассказать… людям… О них самих… Ведь вы все время рассказываете не о них! Вы всегда рассказываете о ком-то другом! А ведь каким о тебе расскажут, таким ты и будешь! — Женя снова кричал, обращаясь только к Маше, — людям ничего не интересно кроме них самих! Человеку ничего не интересно, кроме человека! Я бы смог! Я бы мог столько рассказать! Почему? — к ним шел Эльшад, — почему? Почему ты не помогла! Я просил тебя! Почему! Па-чи-му! Это ты виновата!
— Так, — сказала Маша, и все затихли. Замер Андрей, замер Эльшад, которого Олег успокоил тихим движеним руки, — я уже пыталась сказать, но мне не дали. Да… и я очень внимательно слушала… Так вот, несколько минут назад вы оскорбили моего мужа… а теперь…
— Что!!! — вскочил Женя, саданув кулаком по столу, — ка-к-кого мужа? Ты со мной! Ты со мной пришла! Хватит! — он как-то заморщился, затряс и заводил головой, словно пытаясь что-то стряхнуть и сел… — Извини… извините…
— Ну вообще-то он прав, — тихо сказал Олег.
— Все, — очень быстро сказала Маша, вставая, — я не могу больше с вами разговаривать! — и сгребя сумочку, стремглав вышла вон.
14.
Он знал, что самым тяжелым будет утро. Черные окна, двор со спящими машинами, редкий пустой автобус, мелькнувший в проеме домов. Человек с собакой. И тепло сна, подушка, на которой так недавно спала Маша. И ощущение, что он не сможет прожить без этого города, что прирос к нему теплой привязью, сонными жилами. А еще ведь недавно любил ранние утра именно за их зимнюю темноту и промозглость, за правду, что была по плечу.
Чай не лез в глотку. Проснулся Андрюха, выполз на кухню. Смотрел внимательно, немногословно, и снова забрезжило чем-то ихним, привычным, когда снова жизнь, и снова стряслось что-то, и пусто под ложечкой, и ясно без слов. Андрей сидел сутуло и точил-выводил острие окурка о край пепельницы:
— Не звонила?
— У-у.
— Ясно.
— Поедешь?
— Ну.
— Чо с Михалычем?
— Ну чо, он тут объявлялся, где-то в районе Новосиба должен быть, так что позвоню Ромычу, узнаю чо да как.
— Чо да как… — медленно повторил Андрюха. – Денег дать тебе?
— Не надо, должно хватить.
— Точно?
— Точно.
На улице было сыро, тянул талый ветерок, капли блестели на лобовом стекле. Пока грелась машина, Андрюха стоял, нахохлившись, без шапки, подняв воротник, держа коротыш сигареты большим и средним пальцем. Горели фары. Парок выхлопа красно вился под задними фонарями.
— Давай… Аккуратно…
На повороте Женя обернулся и гуднул: Андрюха стоял, углом подняв руку, сжатую в кулак.
Тенью прошила белая «креста» пустой город, прошелестела по пустым мостам, мимо запертых магазинов, сияющих замков в дождях предновогоднего бисера, брильянтовых нитях. Мимо гостиницы со спящим таксистом, мимо шаров-куполов, пятнистой реки. Постояли посреди проспекта на светофоре рядом с огромной рокочащей мусоркой.
Все оставалось с Машей, такое здешнее, будничное, навсегда отрезанное. И казалось — что стоит развернуться и залечь в постель досыпать, раскинуться во всю ширь в городе-доме, где она обязательно коснется тихою сонной рукою, маленькой ступней с прохладными ноготками…
Но чутко и твердо вела его белая «креста» дальше и дальше по знакомой дороге мимо Машиной работы, мимо белого монастыря… А вот и кольцевая с цепочками фар, летящими фурами. И пустота — бездонная, бескрайняя, космическая. И он — усохшая ботвинка, опустелое тело… И не верилось, что было другое время – время покоя и власти над жизнью, когда стоял в себе, как в гараже, большой и мощной машиной, все понимающей о дороге.
Михаил Тарковский