Тойота-креста. Чать вторая. Глава 1

1.

— И он специально уехал… в Тайланд… чтобы тебе было, где жить?

— Да нет. Просто так получилось…

— Хорошо, что так получилось… Как ты ехал?

— Я отлично ехал. Только от Уфы дорога такая, что… ездой это не назвать…

— Я не представляю… По-моему это так тяжело… Мы ездили однажды на юг… Я так устала…

— И ты с тех пор такая… усталая?

— Хм… Наверно… Я чуть-чуть посижу с тобой и пойду… Извини, что я тебя не приглашаю… У меня такой беспорядок…Ты не сердишься?

— Я не сержусь… А я твой дом по-другому представлял…

— А меня? Ты представлял меня?

— Я представлял…

— Как тебе город?

— Большой… Ты чужая…

— Ты тоже… какой-то… дико…

— …Шарый?

— Хм… Что за слова у тебя…

В проеме переулка, в черных воротах зиял ночным золотом проспект – сияющий квадрат с мазаниной кузовов и красным прочерком габаритов. Женя еще достывал, доходил, полный остановки, и некоторое время дорога стояла вокруг машины, хранила снежным облаком, синей пылью, но и она уже опадала, стекала каплями с порогов, с шипящего глушителя.

Брешь, сквозь которую он ворвался, недолго сквозила иным миром, и тоже зарастала. Шатучими стеблями, хрустальными початками обступили огромные сооружения с прозрачными сотами. Синие ячейки то висели во тьме, то зияли неровными пропусками, и снова нарождались в ненасытной высоте безо всякой опоры. И над ними граненый шпиль сизо тлел в перекрестье лучей, а один сорвавшийся луч одичало шарил по облакам, чертя спиральный след.

Женя едва не потерялся на забитых фурами подступах к городу в бескрайних пространствах складов, магазинов, огромных, как аэропорты, где неразличимы были стороны света и куда не добивали радары пространств. Не было никакого течения, никакого уклона к окраине и густения старины к центру, все казалось одинаковым на многие версты, и везде царила затрапезная ничейность мировой провинции. Хотелось воздуха, но едва Женя приспустил стекло, как обрушился на него слитный гул миллиона колес, стоящий над городом, как отзвук битвы или великого переселения. Отраженный небом, он оседал реактивным грохотом, и вековой усталостью давило от этого молодого еще наката. Это было другое одиночество. И это был ее город.

Маша была рядом, и все укладывалась за плечами, остывала дорога, меркли дрожащие огни Уфы, тягуны Урала с чадящими фурами, газовые факела Тюмени. И телефонные службы, всякие «Сибчеленжи» и «Уралтелекомы», больше не передавали его друг другу, не всходили планетами на ночном экране телефона. Только стоял перед глазами отторгнутый городом, летящий навстречу брат черный «цельсиор», двадцать четвертый регион. Жека сверкнул ему фарами, и тот ответил и ушел в чехле мокрой и мятежной пыли.

Расстояние, которое он наматывал дома за четыре рейса, теперь было другим по содержанию, и белая «креста» гляделась окрепшей и постаревшей на четыре тысячи верст, будто каждая тысяча требовала настройки, имея свою частоту жизни и свой привод к звездам.

Звездной взвесью по черному глицерину, жидким кристаллом, тугим и плотным гелем сходился над Женей город. И приникал влажным контуром ее профиля, шорохом длинного пальто в крупных складках, охватывал ее стан светящимся поясом. Озарял чуть приоткрытый рот, и лицо, которое в последний момент обмануло, отклонилось, и губы его оступились. И вдруг перелился в ее очах, когда она нежно приблизилась, и чуть прихватила, укусила его ниже глаза, за угол лица, выступ костяка. И он перестал душить, этот город, и снова Женя почувствовал себя заправленным и крепко вставшим в дорогу, будто вернулся в себя после долгой разлуки.

Но как ни несла его белая «креста», стелясь по дороге, его трехдневный полет по битому асфальту не был приближением, и главное приближение только начиналось — в несколько кругов, заходов над новой полосой жизни, небывалой и чудной… И этот город стальной, гранитный, стеклянный, теперь стоял послушно за Машиной спиной, и уже не леденил, а приникал вкрадчивым, ласковым, женским. И нежным тоном, успокаивающим кремом ложились слова:

— Я оттаю… подожди… не торопи меня…

2.

Ночью вдруг позвала-вспела усталая «креста», и сонно замолкла успокоенной белой птицей, едва Женя подошел к окну.

Дом кораблем рассекал трассу на два проспекта и они обтекали квартал с ломовым грохотом. Сейчас, в тихую передышку, трасса отзывалась понятно и по-родному — раскатом редких фур, ночной далью, дорожной святой усталостью. С шести она зазвучала во всю мощь, а к началу дня машины двигались плотно и загустело.

Просыпаясь, Женя затерялся меж сном и жизнью в секундной беспилотной паузе, и дорога тут же подхватила его, и он очнулся еще слитый, сросшийся с ней в одной заботе, но когда дошло, что не надо никуда ехать, вздохнул и долго лежал, насыщаясь покоем. Как бывает на новом месте, и сам чуть новый, встал и расслабленный, смотрел в окно на модельки машин, а потом вышел на теплый, не зимний ветер и бродил, изучая окрестности, карту жизни — расклад магазинов, заправок, павильончиков телефонной оплаты… Снежок был легкий, и лежал так, больше для вида.

Свеже набросился на Женю город, чуя его непривитость, зрячесть. Обступая, поглощал лишь ближним посильным куском, будто ограждая от непомерности дымных просторов, и был огромным прибором, шкалой, отдаваясь каждым Машиным движением.

Женя купил домашние женские туфельки – розовые, чуть ворсистые, со сплошным копытцем-каблучком, высокой и легкой кормой.

Ближе к вечеру проехал к центру, и там сверкающий ледоход протащил его несколько светофоров, пока он не вырвался, ослепленный, в боковой проулок.

Сияло все, словно город пытался продлить-заменить иной свет, иной простор. Мостовая в густых лучах фар, струящихся жилах, кругло вьющаяся в них мокрая пыль. Со встречной полосы слепящий, как сварка, ксенон, и вдоль набережной громадные дома, похожие на торты, песочные, с бордюрами крема вдоль карнизов. На фасадах тоже свет, бьющий с подножья и с каменных полочек: не то фарам не хватило места, не то мостовая встала на дыбы… И в тех же фарных снопах терем с резными башенками, и толстый шпиль по пояс в туче с рыжим отсветом. И река в сале огней, заплутавшая в ледоставах и ледоходах, вся в полуталом перепутье…

Маша вошла, ворвалась с пакетом, с какими-то роскошными календарями… Волосы уже не лежали пластом-монолитом, а нежно овевали лицо светлыми серпами. Сбросила ему в руки пальто. Сняла сапоги, опавшие черными лоскутами, маленькие матовые ступни, не глядя, вложила в туфельки, переглянулась с зеркалом. …Резкая, чужая, полная электрического угара, вся в его судороге.

Некоторое время из нее разрядами выходил город. Ожесточенно листала журнал, сидя за столиком… Лицо холодное, в напряженных стрелках, углы рта надменно опущены. Глаза то и дело прищуриваются. Отложила журнал, чуть приоткрыла рот, кончиком языка тронула верхние зубы… Часто заморгала веками, будто что-то пролистывая, глаза подняла вверх, почти закатила. Запел ее телефон. Ответив что-то короткое, некоторое время смотрела в него, убеждаясь, что звонивший и вправду скрылся, следя, так ли стихают круги…

В телефон она все время взглядывала, как в навигатор, словно они куда-то ехали. Он был уже другой — не с халцедоновой крышечкой, а тончайший, в тяжелую плитку, в пласт черного мрамора с прожилью металла. С глянцевой верхней плоскостью, прозрачной кожей, под которой цифры встлевали нажатием пальца. Оживал цветными светляками, и она отвечала отрывисто и собранно, а раз задумчиво вгляделась в номер и так же задумчиво прервала звонок. Продолжая что-то выщупывать в телефоне, не глядя на Женю, спросила:

— Да… Ну что? Мы будем говорить?

— Будем, конечно…

— Начинай!

— Маш…

— Ну? Я жду. Начинай! Что? Я сказала… смешное? – это была почти улыбка: где-то вдали в огромном трансформаторе ослабили напряжение: — У тебя есть ножницы? Сейчас я тебя буду стричь. И газета? Снимай рубашку. Слышишь? Так… Ты не слушаешься?

Совсем близко было ее лицо, ее улыбка, которую хотелось пригубить, выпить, а она смотрела куда-то выше, на ножницы, («ммм… подожди»), и снова звучал ее носовой смешок, лицо приближалось и губы дразнили.

— Что у тебя на ужин? Почему ты так говоришь, ну как-то грубо… р-р-р… Как мужики… Которые на охоту поехали… Ну не грубо, а как вы там говорите… Так по-мужски очень… Ты отбился совсем от меня… Тобой надо заняться… Ты почему рычишь? Ты… не дрессированный? Ты… надолго приехал?

— Надолго, месяца на два…

— Хорошо… Почему ты щуришься? У тебя что-то с глазами?

— Они никак не привыкнут…

— Сегодня такая пробка была… Я уже хотела вернуться…

— Я бы тогда… тоже вернулся…

Глаза не привыкали, и все было олито ее появлением, и снова медленно открывалась дверь, и она стояла в проеме, и все всходила, лучилась ее красота, дальним светом била на версты вперед, текла-сияла в лице, не схватываясь памятью.

Легко и попутно несла каждая черта свою долю, зная, что не подведет — ни на талии знобящее разреженье под жакетом, ни шея в черном ошейничке, ни предгорье груди под сизым газом, влажным туманом, отекающим тело. И он что-то мямлит коснеющим языком — не человек, а неуклюжее дитя, ждущее участи. И двигается нервно и зыбко, а на плече дальний груз, неподъемная синяя рельсина, и если перышко дрогнет на том крыле, то на этом его ошатнет на пол города. Но сейчас и рельсине не по себе, и самые сизые дали в смятении, и в тревоге гонит ветер-хакас снег с песком, и мешкает в снежной завесе перевал Кулумыс – девять петель серпантина.

До последнего не знал Женя, как решит она его огромную участь, поступит с ним и со своей красотой, сольет их или нет в одну реку. Полноводную и главную, сияющую на солнце, и войдущую в берега в свой черед, когда взор, привыкнув, уйдет, уведет воду в другую даль. Но еще стояло над жизнью ее слепящее лицо в двери, и трепетали пряди-серпы, и нежно дышало из приоткрытого рта мятной безбрежностью.

И снова где-то за гранью яви перемкнуло контакты ясной дугой, и засияла уже великая, поднебесная красота, чистая и холодная, как река в начале зимы: сине-зеленая кристальная вода, алмазный снег на камнях крепкими шапками и донный лед – по синему гелю – крылатыми пятнами, не то скатами, не то облаками. И ясность эта стояла рука об руку с Машиной, одной породы, замеса, и была родной и эта смежность, и прозрачность этих сообщающихся сосудов. Теперь красота, переполнившая Машу, оттекла в обратную сторону и озарилась ледяной водой, зимним небом, чуткой далью, ждущей участи.

— Совсем чуть-чуть… Я же за рулем. Вина вот этого… Хм… Вкусно… ты молодец. Здесь сумасшедший дом… Ну… с приездом тебя… Я… рада…

Кожа ее чуть порозовела, глаза оттаяли, покрылись нежным сальцем.

Губы тоже отошли, дрогнули навстречу.

– У тебя есть простынка? Или вот рубашка? Я… пойду… Ты меня подождешь?

Он лежал, закрыв глаза. Спрессовалось в один поющий отрезок – дорога, Красноярск, Владивосток и синий Океан над авторынком — белым крошевом машин, смесью яичной скорлупы с битым стеклом… И тихая нежность квартиры и этого почти ручного города, его мякоть, губка, под которой и он уже начал оттаивать, отмякать. И смуглый свет из прихожей, и напротив ванной китайские висюльки, гильзочки, похожие на косо нарезанную медную флейту, которые она, проходя трогала, улыбаясь, и они переливались музыкально и тонко.

Сейчас они молчали, и не верилось, что есть еще кто-то живой под этой крышей, и Женя то глядел на свет из прихожей, то слушал простор квартиры со своей жизнью, своим дождиком. Он шумел волнами, то нарастая, грубо, как в непогоду, то тихо и ласково. И было так тихо и тепло на душе, что побежала навстречу освещенная фарами дорога в трещинах и рытвинах, как вдруг дождь резко перестал. Что-то щелкнуло. Нежно спели гильзочки.

Он так и не понял, за что вернули ему рот с блуждающей мятной жвачкой, плечи, поясницу, холодную и чуть мокрую, уши с ледяными колючками сережек. И почему его рука дрожит, растапливая мурашки, обходя, проверяя все излучины, долины, прохладные белогорья, почему он сам никак не обляжет их, в них не отольется, замерев, возвратив равновесие материков, магнитное счастье…

…Не спеши… — шепнули ему в губы хакасские ирисы щекотным ветерком, — я от тебя отвыкла… Да… Я сначала не могу отвыкнуть, а потом… не могу привыкнуть. Не могу привыкнуть, когда тебя нет, потом не могу привыкнуть, когда ты есть… Ты знаешь, иногда кажется, проще, чтоб… вообще ничего не было… Ты скучал?..

Белые серпы шелково рассыпались по ее лицу, рот проступал сквозь них влажным очажком. Шелк попал в поцелуй, она выдохнула через нос своим смешком, медленно и сосредоточенно убрала рукой светлые пряди, волокнистые облака… Расчистилось, как небо, лицо, и губы расплавились, растворились. Нежным крылом облегло-опоясало его прохладное бедро.

Он не знал, куда она рвется сквозь ветер, тугой, нарастающий, и все ближе было ее лицо с закрытыми глазами, с откинутыми волосами, обтянутое, обжатое крепчающим потоком, летящее ближе и ближе…

Порыв залег. Красота устала и покоем разлилась по Земле.

— Полежи… так… Как ты жил? Я, свинка, так тебе и не написала… ну… как ты просил… ручкой… Но ты не расстроился? Зато тебе наверно твои пассажирки пишут письма? Хм… А та девушка с почты их читает и злится… Я уверен, что она их читает… Хорошо, что я не пишу тебе… А если б писала, представляешь, что бы было? Ты приходишь на почту, а она все знает, и ты переживаешь, потому что все равно держишь ее… про запас… Ты держишь ее… про запас?

— Ты так смешно говоришь «про запас»…

— Наверняка вы с ней меня обсуждаете. Ты же любишь… все обсуждать. И не может быть, что у вас ничего нет, раз она так рядом с тобой живет. Она же тебе нравится.

— Мне такие женщины не могут нравится.

— А какая она? – Маша, улыбаясь, нависла над ним, внимательно качая головой, щекотя, подметая шелковыми серпами его щеки, глаза… — говори…

— Ну такая бледная, в мелких веснушках, крапинках, как манная кашка… И красится не умеет…

— А если б умела? — она что-то медленно и внимательно чертила приоткрытым ртом, мягкими губами на его лице, — как ты с ней познакомился?

— Она раньше в библиотеке работала. А когда ее закрыли, на почту пошла. У нас напротив почты огромная лужа есть. После дождей она разливается так, что машины еле ползут. И вот я еду, а у лужи стоит девушка в красных туфлях и машет рукой. Я остановился: «Вам куда?» А она: «Перевезите меня, пожалуйста, на тот берег».

— Она так и сказала «на тот берег»? Глупо… Да… А мне так трудно было… Но теперь ты рядом… У тебя ужасные ботинки… Тебе нужно одеться. У тебя есть деньги? Мы съездим и купим тебе ботинки… Я тебе все скажу. Ты будешь слушаться? Я полежу полчаса и поеду, ладно?

…Он проводил ее вниз. Она шла к лифту медленно и расслабленно. В лифте внимательно поправила ему ворот, подняла лицо, мягко и широко раскрыла губы.

Все было в снегу — ступеньки подъезда, дорога, и машины казались больше, пухлее. Она улыбнулась, с улыбкой села в машину, протянула щетку: «Ты почистишь… с боков?» С резким и певучим присвистом, как провода в мороз, сработал стартёр, подхватился двигатель, зарокотал выхлоп. Включились фары.

Переднее стекло покрывал снег и оно казалось ослепшим. Заработали дворники и открыли Машино лицо, чужое и напряженное. Она равнодушно кивнула и выжала сцепление.

3.

Розовые туфли стояли опустело и косолапо. Пахли духами подушка, рубаха с подвернутыми рукавами, и поражало, что еще несколько минут назад Маша была рядом, а теперь все зияло ее отсутствием. И исключали друг друга два этих мира, и не верилось, что их прожил один человек. Часов в двенадцать позвонила Маша:

— Привет.

— Привет. У тебя голос… наконец… такой как раньше…

— Просто у меня до обеда выходной и я выспалась… Я была в спячке.

— Хм… Я читал про медведей… Про их жизнь… Ну там сначала вокруг да около… в общем, рассказывается, какие они могут быть…

— Опасные? – быстро спросила Маша своим говорком.

— Да. Ты первый раз так сказала…

— Как так? Как ты любишь?

— Да. Так… проворно…

— Как будто я хочу тебя поймать?

— Да. Про что я говорил? Про медведей… Про их…

— Недостатки…

— Хм… Да… Как они после берлоги в чувство приходят, отъедаются корешками всякими, шарятся по берегу, едят пучку…

— Что-о-о едят? – осторожно спросила Маша

— Пучку… Траву такую… И как солнышко пригревает на косогорах. А потом описывается разные медвежьи дурачества, как они на щепе играют, ну и прочее. И подводится итог: сытый и отдохнувший медведь в общем… очень веселый и добрый зверь.

Раздался знакомый и теплый носовой смешок.

— Хм… Да. А что ты собираешься делать сегодня вечером… совсем поздно?

— Не знаю…

— Я хочу пригласить тебя в гости… Мы… поужинаем? – и совсем тихо — ты приедешь?

— Я приеду.

— Теперь ты понимаешь, что такое сытый и отдохнувший медведь?

Он поехал на метро, и жадный на лица, путешествовал по ним, теряя дорогу и путаясь в пересадках, коридорах и галереях, переходящих в сверкающие палаты со стеклянными эскалаторами, фонтанами и кофейнями.

Он сел в тесный вагон, где ехали пластиковые девушки с густым и разовым загаром, глядящим из-под стыков штанов с куртками, которые угловато расползались, и съехавшие брюки открывали желтое пузико с колечком в пупе… С химическими волосами, будто мокрыми, склеенными то в твердые прядки, то в мелкую волну, то стоящие лучиками, желтыми с концов и темными к корням. С веками, то покрытыми густой серебрянкой, то салатовыми, как крылья капустницы, с неровной и шершавой пыльцой. С цветными губами, щеками, телефончиками. С приклееными ноготками, то синими, то черными, то в точку, под божью коровку, а у одной, красавицы со снежными волосами — задумчивой и длинноногой — льдисто-зеленые в крошечку-иней. Рядом с ней подсыхал крашеным ворсом идиот в питоньей коже с обтянутыми ляжками и бритой девкой под мышкой.

Женю вынесло на пересадке, протащило в холл на водозбор, где протоки расходились, и выкинуло на другую платформу. С Машиной стороны пришел поезд — весь в изморози и с запотевшими стеклами. Из него табуном повалили молодые люди с гитарами и валяными колбасами на головах — не то пометом, не то погадками, не то пальмовой корой. Потом засиял свет на рельсах, и пришел Женин поезд. Совсем новый и квадратный, он повез его не по той ветке в какие-то Сити, и из них пришлось выбираться…

И снова была арка и высокий дом, и искаженный Машин голос в щитке с дырочками. И еле ползущий лифт, и пятый этаж, и приоткрытая дверь, в которой она стояла, улыбаясь. И в просторной комнате большой стол с бугристым изображением каких-то морд на ножках. И два тяжких стула по его бортам – друг напротив друга.

— Сейчас я буду тебя кормить,- сказала Маша и вдруг тихо взяла Женю за локоть: — стой… смотри.

…Увидев Женю, он настороженно пошел по краю дивана. Потом спрыгнул на пол и вдоль стены убежал на кухню. Тигровый, очень пушистый, с огромными, как у совы, глазами, настороженно его пожирающими, полными ужаса и недоверья. С острыми, как пламя, снопами шерсти на бакенбардах и белой грудью. Есть такие роскошно одетые коты, в яркую черную полоску, с дымным замесом рыжины и серости. И при этом очень гладкие, потому что протуберанцами оперены только боковины морды и штаны.

— Ты вымыл руки? Тогда садись.

— Почему он такой гладкий?

— Потому что он есть морковку.

— Он «марковник»? – спросил Женя с надеждой.

— Ну нет. Он свой корм любит.

— Да я не этом смысле…

— А в каком?

— В смысле «марк два».

— А что такое «марк два»? Почему ты так посмотрел? Я что-то… не то сказала?

— Эта такая машина.

— Да? Там? У вас? Слушай. Я забыла. Ты обиделся. Не обижайся. Я не все забыла… Кс! Мррр, иди сюда!

— Ты забыла…

— Да… Я вспоминаю… Это так давно было… Ты мне так помог тогда… Давай выпьем за нашу встречу.

— Давай. А что сейчас… уже не помогаю?

— Зачем ты спрашиваешь? Ты же все знаешь… Что мне трудно… И теперь ты рядом. Как тебе мой кот? Он тебя боится.

— Он стесняется… Он отличный кот. Я разбираюсь в котах.

Кот отвернул лицо, почесался щекой об угол стола. Спрыгнул со стула, и его нутро стряслось мягко и коротко: «мям».

— Хм…

— Почему ты смеешься?

— Я сегодня вез женщину с котом. И она сказала: «Он хорошая кошка»…

— Ну если он действительно хорошая кошка? Ты все преувеличиваешь. Как твой старший брат.

— А как его зовут?

— Девуар… Это Гриша назвал… А я его Кот зову. Не знаю, почему Девуар…

— Это государство такое. В Африке.

— Да? А я думала что-то такое… — Маша сделала летящий жест рукой — парижское…

— А где Гриша?

— Я тебе говорила, он квартиру снимает.

— Слушай, а что такое бизнес-собачки?

— Какие собачки? Откуда ты взял?

— В газете. Стал смотреть по такси, расценки… И там написано что-то вроде: стеклопакеты, девчата недорого, то да се, да, и… салон «Дружок», интим-стрижки для бизнес-собачек.

— Ты опять придумываешь. Я такие газеты не читаю.

— А что ты читаешь?

— Вот. Ты читал? – она взяла с буфета книжку, — это очень известное… Почему ты так пожал плечами? Ты же не читал!

— Я не могу такое читать…

— Значит, я ничего не понимаю?

— Вообще ничего не значит. Мой брат читает три книги: «На Иртыше», «Угрюм-река» и «Амур-Батюшка». Живет в одном месте и всю жизнь любит Нину Егоровну.

— Это он тебе сказал?

— Он сказал… И я знаю…

— Это слова… Слова ничего не значат.

— Слова значат все. Просто они бывают разные. Есть слова-слова, а есть слова-поступки. А есть слова, от которых мы становимся другими. О словах надо думать.

— Зачем? – Маша медленно отпила минеральную воду.

— Чтобы видеть, как мы изменились. Мне раньше казалось, что в книгах, особенно в стихах, очень много ну… общих слов. Любовь, смерть. Земля, небо. Весна, береза… А потом я понял, что слова, они, знаешь, в начале, ну как пустые бутыли. И вот эти бутыли начинают заполняться… Березовым соком… И открывается… тайна слова… Когда каждое столько значит, так пережито, выстрадано, такой настой смысла имеет… А сок все капает, и кажется, еще чуть-чуть… и весь русский язык станет таким, что ни одно слово нельзя будет произнести… без трепета… Я такие книги люблю… Давай за это выпьем!

— Ты говоришь, и я с каждым словом ну вот… все трепетней к тебе отношусь… Моя подруга, Вика, она спрашивает, тебе не скучно с ним, он ведь наверно… ну… ты только не обижайся… ну… такой…

— Необразованный…

— Ну да, недоученный… чуть-чуть… конечно…

— И что ты ей сказала?

— Я лучше тебе скажу… Я хочу выпить за тебя, за твою судьбу… За то, что она пересеклась с моей… И за то, чтобы ты всегда находил слова… нужные… и нежные… и за твои дороги, которые… тебя столькому научили… Меня еще тогда, летом удивило… Ты вот говоришь, и сначала непонятно к чему ведешь, и я все думаю, вот промахнешься, оступишься, а ты все не оступаешься… И не промахиваешься… А сейчас ты совсем другой… Ты как-то меняешься… быстрее, чем… надо… Остановись… Шучу, конечно… Но я иногда, правда, не понимаю, кто ты… То ли ты не тот человек, с которым я познакомилась давным-давно в старинном городе, где то дерево… с обломанной вершиной… видишь, я не все забыла… Да… Ты появился в моей жизни… Откуда ты?! Я не понимаю… Ты как-то… надо всем…

— Правда? – неожиданно живо и, будто не веря, сказал Женя — Хм… Мне всегда больше всего хотелось быть надо всем. Знаешь, как дым… Когда так понимаешь свою землю, что хочется сразу везде быть, в каждом месте, поселке, городе. Хотя оно и невозможно одновременно… И даже когда на машине едешь, вроде и делишь себя между верстами, но все как-то кусочками… Я вот на самолете не люблю летать – слишком многое там под крылом происходит, и когда все это пропускаешь сквозь душу, кажется, она не выдержит…

— Что пропускаешь?

— Ну местности все, уклады, ведь в каждом месте даже литовки, ну косы, по-разному садят… А сколько судеб… И вроде бы летишь высоко, а какая-то твоя часть все равно… что ли… ухабы считает. И вот чем больше пространство, тем тоньше… дым… Раньше мне казалось, что в этом моя сила, что я такой же огромный, но с годами все трудней, ну что ли… обеспечивать это чувство… внутренне… И иногда хочется… я писал тебе… так вот лежать, и чтобы ты меня… гладила по голове…

— Хм… Послушай, — Маша взглянула пристально и чуть прищурясь, — а выходит, остальные не так одиноки? Твой брат Михалыч?

— Мой брат Михалыч женился в двадцать лет. И у него полон дом детей и котов…

— А у тебя ни детей, ни котов, и женщина за тридевять земель… И ты говоришь, что ты самый одинокий… А тебе не кажется, что остальные люди в сто раз более одиноки… раз… раз хотят о ком-то заботиться?

— Я об этом не думал… Давай выпьем за твой дом.

— Тебе понравился мой дом? – спросила Маша тихо.

— Очень… особенно стол… Мы сейчас попробуем твой салат, и я тебе расскажу одну историю…

— Хорошо…

— Да… Есть такая книга… Про то, как один человек захотел построить дом на стрелке двух великих рек. Ему казалось, они научат его чему-то, чего хватит на всю жизнь ему и его близким. И он мечтал о высоком рубленом крыльце… и огромном столе, за которым будет сидеть со своими друзьями и глядеть на ледоход. И он стал строить дом.

Пока он строил, он потерял любимую, потому что сначала она не хотела никуда ехать, а когда захотела, не захотел он, потому что встретил другую женщину. Эта женщина приезжала к нему в гости, и ее расстроило, что сразу за поселком начинается лес, и никуда нет дороги. Об этом она писала ему уже потом… эта женщина, прочно стоявшая в жизни… Обеими ногами, кстати, очень красивыми. И еще она писала: «Когда ты мне говоришь про осень, мне нехорошо становится. Я представляю дождь, и какие грязные ботинки у наших детей, и что все это надо мыть, мыть и мыть»… И почему-то ему стало так грустно от этих слов, что он постарел на целую жизнь.

— И чем все кончилось?

— Да, по-моему, ничем… такие истории ничем не кончаются… Видимо, другой женщине он был не настолько нужен. И хуже всего, что он и сам себе перестал быть нужен в этом доме. И в этом просторе…

Маша пожала плечами:

— Ну если он выбрал именно такую женщину, значит в нем было дело…

— Именно в нем… Поэтому я хочу выпить за своего брата, который выбрал себе женщину подстать месту… И за то, что он сумел быть счастливым!

— А как называлась та книга?

— Не помню… Я иногда читаю так… в полглаза… Хм… бывает… всю строчку видишь целиком, будто издали, и так нерезко… только очертания слов. И даже, случается, взгляд вдруг чуть изменит, подправит, и ты прочтешь уже по-своему, точнее, ярче… А потом окажется, слово-то совсем не то было… Как с Усть-Бирью…

— С какой… Бирью?

— Ну тот поселок… Я тебе рассказывал… Он Усть-Бюр вообще-то…

— Знаешь… Мне кажется ты не только книги так… читаешь…

4.

Эхом, круговым гулом оживал-просыпался, раздувал огромную турбину город. Женя, подняв воротник, ходил с щеткой вокруг машины, сметал снег, счищал шершавый ледок на стекле. Тревожно, остро и зияюще пусто было на душе от неподъемности этого города, оттого, что никак не приживлялся к нему Женя и слишком зарезался в главную и далекую свою жизнь. Зато какими близкими, молчаливо родными приходились друг другу Маша и город, как мешал им Женя и как неуклюже жилось ему здесь, такому чужому и третьему!

Корочка неподатливо хрустела под скребком, но он добирался до стекла, и оно открывалось, кофейное, крепкое и гладкое, стремительно склоненное и выдержавшее столько ветра, дождя и снега, что даже серебряная трещина от камня казалось родной и необходимой… Он обходил машину с кормы, глядел на фонари – большие, длинные, продольно разделенные на рубиновый верхний пласт и заинедевело-белый нижний. Малиновым полем с надписью «креста» они объединялись в один стеклянный монолит и загибались за бока.

Медленно, как самолет на рулежку, выезжал Женя на боковую дорогу, и музыкой, бьющей из разных углов салона, его пронизывало, возносило временным торжеством, вытекавшим, едва смолкала песня.

Таким же временным счастьем было сиденье с Машей в кафе на втором этаже, где тихая девушка улыбалась и поджигала свечечку, а входившие молодые люди привычно здоровались и листали меню чуть небрежно, и кто-то смеялся, и кто-то показывал новый телефон, а за окном гудела бессонная полночь и сверкающей лавой текли по дорогам машины. И вливаясь в широкие тракты, неслись, набирая ход и заходясь, как на взлете, и дрожала земля и фасады цвели многоцветной змеящейся сваркой. А где-то стояла ледяная ночь с мерцающим небом, и в нем аршинными звездами был выбит вопрос: куда же несется вся эта планета с улыбающимися девушками, городами, машинами? И девчушки не ведали, глаза их прятались, и сам Евгений молчал и мелел, иссыхая, и лишь Маша наливала его силой.

Она знала только часть этого города, куда со всех краев с животной тягой тянулись люди, и он огромный, ходил ходуном от перестыка людских воль и страстей всех румбов. Рынки, окраинные ночные метро с драками, где у задраенных ларьков бродили кривошипно-шатунные личности, ночные выползки, и толпились дикие люди из кишлаков и аулов, и деловито и серьезно убегал от ватаги мальцов негр с разбитой рожей. Все было грубым, свеже нарубленным, полным единой заботы, и поразительная понятливость царила в этом полевом стане, в этом таборе, где еще делили землю и воду, и где Женя узнавал говора всех регионов. Где знакомые ему простые люди, лишенные тыла, грубели, и теряя свет, подчинялись лишь законам силы, в знак, что звериный век на Земле лишь начинается…

Города Женя не видел… Он видел коричневый снег под колесами, и тускло бьющие сквозь грязь задние фонари всевозможных фасонов. Ничего не было, кроме оглушительных шорохов трассы, лишь изредка за бордюром эстакады проносились в дымах знакомые силуэты — хребты, башни, луковки… Разворачиваясь и не приближаясь, они так и удалялись тенями, к которым никак не подъехать. И летели — они в одну сторону, а он в другую, вперед и вперед через взбитую сырость, шлепкую взвесь, прошивая квартал, угол дома, и едва не квартиру с кроватями… А если и удавалось обманом приблизиться, то знакомые громады, не открываясь, молчали сквозь отряды туристов, до блеска утюжащих вышколенный граненый центр.

К вечеру безысходным металлом, электрической тяжестью накачивал город, сгущаясь слякотным снегом и шелестом шин, и Жене даже не выходя на улицу, замерев и затаившись, не удавалось отдохнуть и укрыться — настолько мощно стоял за дверями прожитый день.

Несколько дней подряд он не видел Машу, и пересохла река жизни, распалась на две протоки, и обступили замершим наваждением, всесильным безветрием скитания по улицам в поисках пассажиров, пустая чужая квартира. И город, меняющий облик, в зависимости от Машиной близости, и близость вечера, и нарастающая тревога, и светофоры, трамваи, развилки рельсов, где одно Машино слово могло и спасти, и погубить, переложить блестящую стрелку. И Маша в своем неистовом колесе, летящая с работы и на работу, вязнущая в пробках и прочих преградах и говорящая о них с торжеством, как о высшей воле города, с которой она заодно.

Вечером на сияющей заправке глотками лился в бак прозрачный бензин и вздрагивал шланг, и когда Женя вынимал из горловины сочивший последние капли пистолет, вдруг запел телефон. Женя, шаря по куртке, силился пристроить на рычажок пистолет, а телефон рвался на свет, подрагивая на груди, и когда, изловчась, он выдрал его из теплых потемок, певуче и ясно взошел над ним Машин голос:

— Привет. У меня машина на сервисе. Там опять что-то… с зажиганием… А я в Галерее. Я смотрю сапоги. Ты за мной заедешь?

Переговариваясь с продавщицей, она что-то высматривала у зеленого стеллажа, где тянула гладкие побеги флаконная поросль. Весь ее облик имел изначально отрицательное выражение. Простонав «н-н-ет», она еле подставила щеку, уклонясь и почти отвернувшись. На улице возле машины замешкалась, и когда Женя ее окликнул, отозвалась режущим:»Чт-о-о-э?». Складочка меж бровей, и все ее раздраженное сощуренное лицо словно сопротивлялось стальному ветру, ледяной взвеси, снегу с песком, и Женя тоже попал в этот шершавый порыв.

Они шли куда-то вниз, сквозь горячий хиус метро, спускались в стеклянные казематы, ехали по прозрачному бледно-зеленому эскалатору мимо фонтанов, а потом шли под их плеск, и кто-то ел за столиками, запивая пивом, а кто-то смотрел почту с экрана, и наносило то кофе, то каким-то пряным жаревом. Заходили в стеклянные отнорки к клеточным девушками, и везде толпились люди, и их торговая близость была столь искусственна и бесчеловечна, что единственным честным событием стала медленно упавшая со стеллажа прозрачно-синяя косынка:

— Не надо… подберут, — вскрикнула Маша и вдруг улыбнулась продавщице настолько щедро и ясно, что ту околдовало на месте.

Их окружили женские туфли – предельно легкие, хрупкие, с тонкими ремешками, с рюмочным взъемом каблуков, и с таким изломом легчайшего корпуса, что их невозможно было представить хоть в чьей-то ходьбе. И все отображало одну мелодию, одно движение – щемящий взлет Машиного подъема…

— Ты сатанеешь?

— Так… На грани..

— Ну стань пока в кассу.

Он вставал, налитой нелепой солидностью, против которой бунтовало его естество, дождевые и снежные силы, а вокруг смыкался игрушечный мир, и он чувствовал, как подыгрывает, как чужое, слабое налегает, когда он поддакивает или говорит с эдаким холодком, что, мол, да, так себе магазинец, не самый-то и лучший, а она наивно кивает, не ведая фальши.

Были еще залы с продуктами, и когда он выкатывал тележку на блестящую улицу, был какой-то особенно новорожденный вид у тонких пакетов, шуршащих лепестками на талом просторе, бензиновом ветерке. И Маша была изъедена, до рези напитана сыростью, и в машине угрожающе цокала языком на не ту музыку, и говорила свое, неизменное… Столько хотелось доверить, такая дорога брезжила впереди, а они все не выбирались, плутали своротками:

— Я всю неделю с диким количеством людей, и все время должна быть вежливой и думать, что сказать… неужели и с тобой надо еще что-то вымучивать? А тебе нравится, когда я… другая…

— Какая?

— Ну такая… Как та… Настя…

— Ну она правда… более… мирная… Почему ты все время про нее говоришь?

— Потому что ты… злишься… А я тебя дразню… А она наверно переживает, что ты уехал. Она теперь руководит… клубом обожательниц… э-э-э… Евгения Барковца… Они собираются каждую неделю, ждут тебя и варят… что там они едят? Рожки! Ты любишь рожки?

В лифте Маша вгляделась в зеркало, встряхнула волосами, аккуратно подкрасила рот:

— Ты купил салфетки? Молодец, – она плотно сжав, промокнула губы, подняла брови – ужас…

В прихожей мягко и безвольно опали голенища ее сапог, только носы с каблуками глядели остро и твердо. Женя присел на корточки, и помогая попасть в туфлю, задержал в руке ее шелковую ступню:

— Холодная… Какие у тебя колготки!..

— Это не колготки…

— А что это?

— Неважно.

— Ну расскажи…

— Не расскажу. Прекрати, я сказала… Я не люблю…

— Маш, ну что это за голос такой?

— Ну такой. Прекрати…

Она тронула поющие гильзочки и другим, громким, голосом отозвалась уже из комнаты:

— У нее туфли тоже, помню, были ужасные… Такие… как кегли, красные, без каблуков и оббитые… Она ими так топала… по этой почте… И ногти… С красным лаком. Тоже облупленным… Б-р-р-р. Так… Ты обиделся? Ты обиделся… А думаешь, мне не бывает обидно? Помнишь, я спросила, читал ли ты ту книгу? Какое у тебя лицо было?

— Ну если там ничего нет… В этой книге…

— Чего нет?

— Ну того, ради чего стоит читать…

— Бред… — фыркнула Маша.

— Ну почему? Тут как в шахматах. Слон — так ходит, конь — так… Вот там и написано, кто куда пошел и кого съел.

— А тебя что интересует?

— Почему он конь.

— Слушай! – Маша отодвинула тарелку, — что ты мне пытаешься доказать? Что тебе тоже бывает обидно? Я тебе сказала – меня ты обижаешь так часто, что даже не чувствуешь… Да… Хотя я в отличие от тебя не делаю замечаний… А сейчас сделаю… Да… Я скажу, что думаю… Что когда близкий человек хочет провести с тобой вечер, старается, готовится… надо не ругать то, что он читает, а… или промолчать, или… сходить в библиотеку и попросить руководство по… обращению с живыми…

— По обращению с живыми. Ну прости… Только это совсем другое… То, о чем ты говоришь, это за нас обиды… А мне-то не за себя… мне за книги обидно. Все думают, что это что-то такое, ну… в чем хороший тон обязательно разбираться…

— Ладно, – она поджала губы, сморгнула покрасневшим веками, — проехали… Мне нужна глубокая миска, и я приготовлю салат. Да. Спасибо. Ты как-то разошелся… Не переживай так… Видишь, я тоже в чем-то разбираюсь…

— В чем?

— В тебе… И по-моему, ты переживаешь…

— Я не переживаю.

— Переживаешь.

— Да. Я переживаю. Я не могу объяснить… Если хочешь, давай все сначала…

— Подожди… Где у тебя салфетки? Ну все. Садись. Знаешь, давай выпьем за то, чтобы ты не переживал из-за пустяков… и чтобы как-то расширил свое поле. Ты сидишь в одном месте… А есть разные страны, разные люди. И мы с тобой собрались… в путешествие… Да? Ведь мы поедем?

— Мы поедем…

Маша подняла рюмку:

— Давай выпьем за то, чтобы все получилось… За то, что мы решили… А я буду тебя воспитывать. Ты не знаешь языков. Вот ты можешь сказать что-нибудь по-французски… или по-итальянски? Ну?

— Могу. Пред-а-порте и от кутюр…

— Это я тебя научила. Еще?

— Я знаю. Как по-итальянски вершина. Цима.

— Ну допустим. Еще!

— Как по-испански молния. – гнул Женя. – А ты знаешь?

— Не знаю.

— Рафага.

— Ты уверен?

— Абсолютно. А гром — труэно. А высота по-итальянски? Знаешь как? Альтеза. А виста — переспектива по-испански. А карина — нежная, любящая… Ты «карина»?

— Так не честно! – вскрикнула Маша, — ты опять про машины!

— Я хотел тебе доказать, что они все-таки их не придумывают. И что все уже придумано. И что надо видеть. Помнишь на Барлыке, Монгун-Тайгинский район, была гора, я тебе ее показывал. Я там когда-то работал… еще школьником. У этой горы была длинная и острая вершина. Такая с зубцами, лиловая и граненая. Мы ее называли Корона. За тонкий, как лезвие, зубчатый гребень… Он меня еще тогда поразил своей вертикальностью. Я представлял, какой он узкий, и как на нем трудно усидеть. Особенно в ветер. А мне хотелось на него забраться. Потому что это был очень высокий гребень, и оттуда можно было взглянуть в обе стороны. Его покрывал то дождь, то туман, а когда настала осень, все зубья были в снегу, и у снега была настолько ровная граница, что все горы казались залитыми по снег прозрачнейшим растворителем. И надо было ехать в школу. Тебе не интересно.

— Нет. Почему? Интересно… Ну рассказывай.

— А потом я понял, что мы неправильно называли эту гору. Главное не что она напоминала, а что с ее вершины было видно в обе стороны… Поэтому она была, конечно, никакая не «корона». На самом деле… она была… ты удивишься… А может ты сама догадаешься?

— Я не знаю… Ну, говори…

— Она была «креста».

— Почему?

— А ты не скажешь, что я ничего не понимаю в иностранных словах?

— Может и не скажу. – говорила Маша с прохладной неохоткой — Ну почему?

— Потому что «креста» по-испански… гребень.

— И что?

— А то, что есть вещи, которые или в тумане, или просто… далеко… И если близкий человек говорит тебе о них что-то важное, то надо ему или поверить… Или…

— Ну, говори…

— Или попросить бинокль.

Машины глаза округлись. Губы напряглись твердо и собранно. Свитая в жгут, Маша дрожала, как провод в ветер. Рука сжимала, как изолятор, фарфоровую солонку. Он попытался приблизиться, расправить эти губы, сбить зуд. Холодные руки не пускали, цепко держали дистанцию:

— Ты считаешь, я полная дура! Пусти меня! Не трогай! У меня столько знакомых, и никто со мной так не разговаривает!

Она выбежала в прихожую, стала обуваться, вложила ногу в сапог, резко и звучно дернула молнию. Женя осел пробитым колесом, выдохнул длинно и опустошенно… Пропасть росла. Он был уже по сю сторону, но все силился разбить катастрофу на кадры, понять, где ошибся. Смертной стужей дышало из бездны. Водка ненужно стояла в стопках. Он хлопнул стопку, чувствуя, как она тут же разъедается, растаскивается этим холодом, и как особенно трезво, рассудочно доходит ее вкус. Маша с сапогом в руке влетела в комнату:

— Ты очень не тонкий человек! Ты все время говоришь о правильных вещах и совершенно не понимаешь людей!

Сапог висел, как плеть. Продолжая держать его за лодыжку, она оперлась им о холодильник, и он жалко сложился, свисая мягкой в морщинку голяшкой, бескрылым пластом… Сила осталась лишь в ножке со стальной нашлепкой, и в носке, словно токарем выведенный до стерляжьей остроты:

— Все, я уезжаю! Спасибо за ужин!

Была надежда на этот второй сапог, что он почему-то не наденется, или прохладная Машина ступня заупрямится, вступится за Женю, так и не узнавшего ее шелковую разгадку, не увидевшего чулок с ободком по бедру, выше которого начинается нежный пласт, прохладное гладкое поле. Но все оборвалось. Он недвижно лежал на диване, и замирал в ушах удар двери и отрывистый стук каблуков.

…Сколько дней прошло с той поры, как увидел он Машу, и качнулась огромная, как Енисей плоскость, и всколыхнулась душа, без того полная жизнью, стоящая ровно и недвижно. Какой замах был в первой их встрече, какие глубины встревожило, какие пласты земли и воды зашлись в надежде и судороге… И как оба все чувствовали и верили этому суровому тылу, как благословляли их дороги и реки, причалы и аэропорты, и какое торжество сулил этот ровный двукрылый взлет.

Он вспоминал, как подъезжала к Москве его белая «креста». Как несла-хранила в зеркалах отражения вулканов, портов и вокзалов, грунтовок, зимников и перевалов, тягачей в парных плюмажах выхлопа и костров из резины средь снегов и безлюдья.

И как крепчал ветер, поднятый встречными фурами, и наваливался на машину без передыху, приближая край гигантского коромысла, где ждала его женщина, в которой плотность женского достигала такой густоты и силы, что казались разбавленными не только все женщины, но и сама жизнь, что дымным циклоном закручена вкруг нее и, сближаясь с ней, озаряется, насыщяясь ее сияньем, духами, дыханием…

И снова вспоминались чулочки, о которых она говорила дня четыре назад с секретным смешком, лежа рядом, поднимая ногу, глядя на стройную голень и оттягивая носок. А он думал, что есть места, где не нужны даже самые лучшие ноги, а нужны лишь глаза да уши… уши да глаза… Глаза… Светлые и глубокие, в которых сквозит небо льдистым проточным светом.

Одни такие глаза он знал.

5.

Он звонил и просил вернуться, и сквозь шелест колес, гудко изукрашенный телефоном, отзывалась и отвечала некая посредница между ним и его любимой. Так же ответственно брала она трубку и дома, и даже спросила «Ну как ты?», и он любил эту чуть странную, чуть грустную секретаршу, похожую на спутник, верно стоявшую на дозоре, в то время когда главная планета находилась в гордом и горестном далеке.

На второй день переговоры продолжились… На третий еще потеплело в космосе и где-то на далекой орбите произошло слияние, и снова заговорила с ним прежняя Маша, только галактически спокойная, остывшая. И после долгих заходов совершила посадку на полосу. И вошла в сером пальто с поднятым воротом, с черным обручем вкруг головы, со снежной звездой в волосах. Улыбнулась быстро и холодно, еле раздвинув губы… Сидела за столиком, листала журнал, быстро, резко и не задерживая взгляда:

— Я с банкета… Ну как ты?

— Как-как… Переживал… как еще?

— Я тоже… А ты думал, я паузу выдерживаю? Ты знаешь, я не занимаюсь такими глупостями… Да уж… Незабываемый вечерок… Споры про литературу, и я такая, с сапогом…

— Хочешь вина?

— Да… Давай выпьем за то, чтобы не обвинять друг друга в том, что кто-то чего-то не слышит… или не видит…

Звякнули бокалы. Маша отпила задумчиво и медленно. Внизу вспела сигнализация и Женя, притушив свет, подошел к окну. Когда он обернулся, сзади стояла Маша, лицо ее светилось тихой улыбкой. Она подставила губы:

— Я соскучилась… Я побуду с тобой… и поеду… ладно?

— Просто у меня такая тяжелая работа, — говорила она уже в прихожей у зеркала, прилаживая черный ободок, — что мне нужно обязательно ехать из дома, ну чтобы собраться… Понимаешь…- она подняла брови и вытянула вперед губы, — что такое собраться… — мизинцами она чуть натянула кожу под глазами — ужас… когда ты заработаешь денег, мы сделаем мне подтяжку? Да? Что у тебя завтра? Мне нужно поехать в… разные места… Я хочу тебя познакомлю со своей подругой, Викой. А то мы все время говорим только о твоих родственниках и знакомых…

— А что нужно будет делать?

— Забрать кое-что… А ее надо познакомить с твоим братом… когда-нибудь… Она работает в салоне… Ты меня проводишь? Там так сыро…

На другой день шел дождь. К салону они пробирались по узким проулкам в центре, долго искали место…

Дверь отворила миловидная девушка с муравьиным выражением карих и чуть выпуклых глаз. Впечатление усиливали тончайшие очки с овальными стеклами, все на лапках и усиках:

— Вика. Очень приятно. Хотите кофе? Маша про Вас столько рассказывала. Вы посидите пока здесь… Или Вы хотите посмотреть?

— Да. Мне интересно.

В небольшой комнатке все было бледно-зеленым — стены, стеклянные столики, стеллажи с немыслимым обилием флаконов и тюбиков. В этом же зеленом террариуме сидела замершей игуаной девушка с голой ступней и сушила лак на ногтях. Между пальцами была вставлена специальная лапка-гребенка.

— Что у нее с ногой?

— Это называется разделитель, – шепнула Маша.

— Надеюсь… она так не пойдет? А это что?

— Палитра цветовых нюансов.

— В общем карта волос. На меню похоже…

— Вот здесь будет душевая. А здесь у нас массажка…

— Здесь их гладят? – спросил Женя Машиным говорком.

— Здесь их гладят и главное… слушают… Они же за этим ходят.

— Трудная у вас работа…

— Еще бы… Ребята, я сейчас закончу, и мы пойдем поужинаем, здесь рядом. И там поговорим…

— Мы тебя там и подождем.

Педикюрная дева завернула ногу в пакет, вставила в сапог, и одевшись, бодро вышла на улицу. Через несколько минут Женя с Машей сидели в кафе у окна, за котором с бесшумной периодичностью проплывали, светя фарами, машины.

— Как тебе салон?

— Здорово… Мне понравилось, как дивчина в пакете устрекопытила… Хе… Я знаешь, что подумал… Вот столько всего в человеке можно подправить – и запахи, и мягкость кожи, и упругость даже отдельных некоторых мест, цвет глаз, взгляд, вкус губ… Но одну очень важную вещь забыли… Знаешь какую? Го. Лос. А это важно. Особенно когда говоришь издалека… Вот у тебя очень много разных голосов. То такая прохладца, и голос будто остывает… прямо шужкой берется… Иногда зачехленный, залитый в полиэтилен, когда звонишь из магазина, и тебе слово не вставь, все равно срекошетит. Но не все так… талантливы… А тут представь: такой… тембр-салон «Нежный голос». Там тебе голосовые связки парят, жарят, настраивают по камертончику…

— И язык подстригают, чтоб глупости не говорил…

— Совершенно верно… Палитра звуковых нюансов… И такой баллончик – попрыскал на связки – и пожалуйста тебе … «тихая сапа» или допустим… новейшая коллекция «вечерняя кошка»… Ну и конечно целые отделы… звуковой косметики… Женщины приходят в магазин: «Э-э-э… бюдьте добры… мне нужны э-э-э… «жидкий дым», а мне «холодная сварка» для любовника, и «шершавый асфальт» для пьяного мужа.

— А с мужчинами проще, на все случаи одно: аэрозоль «заткнись, дура». Вика идет. Мы здесь!

Маша листала меню. Женя рассуждал о питкости водок. Вика слушала, приоткрыв рот в улыбке, чуть рассеянно глядя сквозь стеклянные овалы из-под лапок-проволочек. Часы на ее руке тоже были овальными с овальным стеклом, и такие же овальчики, только поменьше, висели в ее ушах. И поблескивало овальным камешком золотое колечко на ее пальце.

— А мы с Барковцом поссорились, — говорила Маша светским щебетком, — мы говорили про литературу… Представляешь, такой… разговор… утонченный… И Женя говорит… он говорит, что я неправильно вижу, слышу, и тут я такая с сапогом, представляешь, влетаю… И говорю, мол, я лучше тебя во всем разбираюсь… И главное все так серьезно! И мы так и не выяснили, кто виноват.

— Конечно он. Кто же с женщиной про литературу говорит? Женя, а где Вы остановились?

— У брата.

— А почему его с вами нет?

— Он в отъезде. И в отлете. И в отплыве. Он то плавает, то летает. – Маша легкомысленно показала рукой. — Он оператор, вообще-то.

— Это наверно опасно.

— Да уж не то слово. Расскажи, как вы снимали полет гуся.

— Гусь очень крепкий, и перо у него такое красивое, резное… И он очень осторожный. И летит на профиля.

— Как это?

— Ну чтоб на него… поохотиться… ставят такие силуэты… Чтоб он пошел на посадку.

— А сам он не захочет на нее пойти?

— Сам не захочет. Поэтому нужны ненастоящие гуси, как будто они сидят и ждут… Остальную стаю… Их делают из фанеры, и втыкают на колышке. В снег… А те, которые летят, они думают, что это настоящие гуси, а когда подлетают, уже поздно…

— Знакомая картина.., – задумчиво сказала Вика. — Я тоже все время лечу на профиля…

— Да уж, Вика, особенно твой последний мужчина, был извини… такой гусь… Как его звали? Как-то необычно…

— Марк.

— Два? – быстро спросил Женя.

— Нет, один. А почему..?

— Не слушай его, это машина.

— Какая машина?

— Вика, не важно.

— Да, Женя, ну так что с гусем?

— Надо сначала рассказать про брата… У меня еще брат…

— Он охотник, очень опытный, и крепкий, — защебетала Маша, — и такой весь рас-такой, и любит… все основательное… И жена у него такая полная… и ест рожки…

— Мария Александровна, вы так часто говорите про рожки, может вам заказать? Порцию. Девушка, у вас есть рожки?

— Простите? – замерла девушка.

— Девушка, он шутит.

— Женя, не отвлекайтесь, Вы про брата рассказывали…

— Жень, ну хватит, расскажи серьезно…

— О серьезном человеке и рассказывать надо серьезно… — Женя потеребил телефон. — Ну вообще-то трудно о нем говорить… Он такой человек, который никогда не спорит с жизнью, а наоборот все время соглашается и так ее правила поддерживает, что… ну как сказать-то… что ей самой…

— Что ей самой тошно становится. – полуспросила Вика.

— Совершенно верно. В общем, надо было снять с дельтоплана… как выглядят с воздуха эти профиля и скрадок с охотником, и как этот охотник стреляет… И… как уже поздно…

— А что такое скрадок?

— Эта такая засада.

— Такая засада… — негромко повторила Вика — Хорошо. И как вы снимали?

— С дельтоплана.

— У вас был дельтопла-а-ан? – Вика почти задохнулась — А кто же на нем летал?

— Мой брат Андрей. И специальный пилот. Данилыч. Который вдобавок еще и писатель.

— Ты придумываешь! – вскрикнула Маша — Вика, не верь ему!

— Как это я придумываю? Ты разве не знаешь? Известный писатель Валерий Данилыч Татарских.

— Ну и что он написал?

— Сборник рассказов «Собаки винтов не видят». И роман «Точка невозвращения».

— Как это не видят? – ахнула Вика.

— А так. Знаете, Вика, сколько на севере собак гибнет. Под винты попадают. Была собака и нет. Один лай…

— Правда? Какой ужас!

— Вика! Не переживай так!

— Им одно время даже каски раздавали… С другой стороны нечего лаять на самолеты… Это не глухарь. И не гусь.

— Женя, прекрати!

— А… «Точка»..? – спросила Вика совсем тихо.

— Невозвращения. Это про любовь. Ну когда на посадку идешь, есть определенная высота, с которой… в случае чего, уже… обратно нельзя. Только вниз.

— В общем, когда уже ничего не вернешь… — вздохнула Вика — Какие-то у него аварийные названия.

— Он и сам аварийный. Поэтому всегда с собой берет шестик.

— Какой шестик? – Вика насторожилась.

— Ну такой небольшой. Облака густоватые, а моторчик у него изношенный, и бывает в облаке засядет, завязнет, лопастями, и… назад-вперед, назад-вперед, – Женя изобразил попытки маневров, — бесполезно. Ну и шестиком удобно очень толкаться. От облаков… Да и гуси… — он огляделся и просипел: не так уж… безобидны… Одного борт-механика до смерти защипали… Когда подталкивал… С тучки… Мы тогда «Гуси-лебеди» снимали…

Вика замерла, распахнув глаза и открыв рот:

— Вы мне голову морочите! Вообще весело с вами. Ну так что там с гусем? Вообще, где это все происходит? В лесу? В поле?

— Какие поля? На острове. Такой остров в Осиновской системе, Сковородка называется, не смейтесь, он в лоции есть… Так и написано: Осередыш и Сковородка… Вампеевский перекат…

— Да-да, я в курсе… — закивала Вика, — Сковородыш он сразу за Кастрюлькой…

— Не верите… В общем, надо было показать выстрел глазами гуся… Иногда надо смотреть на Землю… другими глазами…

— Думаю, гусь ужаснется… Да, а вы не боялись… подстрелить дельтоплан?

— Еще бы… Поэтому все сто раз продумали… Михалыч сидит в… засаде, и у него два ружья. Одно обычное, из которого он бьет по гусям, а другое заряженое холостыми патронами со специальным порохом. Чтоб дыма больше, когда он пальнет холостыми по налетающей камере.

— Понятно… И что?

— А вот что. Три дня подготовки. Пленка в камере. Аккумулятор заряжен. Дельтоплан заправлен. Татарских с Барковцом нервничают и ждут…

— Стоп… я запуталась… Татарских с Тарковцом…это…

— С Барковцом.

— Они кто?

— Они писаю… тьфу ты, вы и меня запутали… Они летающий писатель и Андрей. Они сидят и ждут, когда пройдет тучка, и включают камеру, и взмывают в небо, и летят на профиля, и вот уже близко… совсем близко… – Женя поднял указательный палец. — А как раз перед этим завернули настоящие гуси, и Михалыч промазал, и так взбудоражился, что когда ребята налетели, перепутал ружья и шарахнул по дельтоплану двумя нолями…

— ?

— Это дробь такая. В общем, он жахнул, дельтоплан полетел, как показалось Михалычу падать, и лицо его стало таким же белым, как маскхалат, который он своровал у своей дочки, которая работала фельдшером, к которому…

— Ну ладно, ребята, хватит… — рубанула ладошкой Вика.

— Вика, если честно… про шестик он… при… как бы сказать… при…

— …сочинил?

— Да. А остальное – как ни странно — правда, оно даже в фильме есть… в этом ужасном…

— Наверно шестик помог. Да все ясно с вами: «В фильме есть»… Ха-ха!.. И еще скажите в газете заметка была. Знаменитый летчик и автор увлекательных рассказов…

— Про слепошарых собак…

— Мой живот! – зашлась Маша.

— Благодаря… благодаря меткому выстрелу местного охотника попадает в точку невозвращения и… — еле докончила Вика.

— Больше никогда не напишет повесть «Полет гуся над Сковородкой». Если серьезно, мы очень переживали. Когда сильный и умный человек попадает в нелепое положение, есть в этом что-то… противоестественное. Хорошо, что Михалыч не стал целить в человека, и взял чуть… вбочок… В крыле, правда, пятнадцать дыр насчитали. Так что кончилось все хорошо. А главное, Андрею все-таки удалось побывать в гусиной шкуре.

— И что он понял?

— Он понял, что если захочешь посмотреть на Землю другими глазами, то тебя… тут же собьет родной брат.

— Н-ну, это верно… Что ж, спасибо, было ужасно интересно…

— Вика, ну ты так не переживай…

— Да нормально все.

— Нам тоже пора. Еще надо купить еду для кота.

…Он уже так не боялся, но на всякий случай перебежал в другую комнату, правда, когда Женя сидел за столом, вернулся и осторожно прогладился о его ногу.

— По-моему, ты разошелся. Как тебе Вика?

— Хорошая, живая… И колечко у нее такое красивое, но сама она, по-моему, никак не найдет… свое золото…

— Да. Что-то никак… Надо ее с Андреем познакомить. Но, боюсь, после твоего рассказа она не решится…

— Не знаю… Может наоборот… Но вообще она слишком хочет… его найти… А тут одного хотения мало… И я точно знаю одно.

— Что ты знаешь? – спросила Маша крадущимся голосом.

— Если ты не против, я отвечу историей. Ты не против?

— Не против.

— Знаешь, как староверы делают? Берут лосячую шкуру, кладут в речку на дно, ворсом вверх по течению, и… идут заниматься своими делами. А осенью вытряхивают из нее золотой песочек.

— Ты меня так же нашел? Я не знала, что меня… вытряхнули из шкуры.

— Никто тебя не вытряхивал! Просто это значит, что когда золото видит, что его слишком хотят найти, оно замирает… И надо спокойно замочить шкуру и подождать осени.

— А если женщины не любят… ждать осени? Кстати, Вика спросила, надолго ли ты приехал.

— И что ты сказала?

— Что ненадолго. Еще она спросила, почему ты не можешь работать водителем здесь. Да… Она сказала: «Мне кажется, что здесь для него намного больше работы. Здесь же больше машин». Она сказала: «Если, как ты говоришь – он такой и умный, и необычный, и трудовой, то что же такое его там держит? Был бы он… лесник какой-нибудь, и лес без него бы засох. Или геолог. А он водитель. Во-ди-тель. Какая разница, где быть водителем?

— И что ты сказала?

— Я сказала, что ты очень любишь свою реку, и что твоя машина переводится как вершина горы, и что мне… не хватает… бинокля… И еще, что меня все устраивает. А Гришу вдвойне.

— Как это вдвойне?

— А так. Его очень устраивает. Что ты где-то там, совсем далеко, и мне никто не нужен, и он за меня спокоен.

— Может мне поехать в Японию? Чтоб его совсем успокоить? Сесть на кавасачку и уехать в Немуро…

— Что такое… кавасачка? – быстро переспросила Маша.

— Такой катер с дизелем…

— Она хорошая? Ты мне купишь… кавасачку?

— Да. Когда мы снимем фильм…

— Какой фильм? Мы уже снимали фильм…

— Ты не помнишь? Фильм… Где все стали другими… Ты не представляешь, как там могло бы… быть все интересно… Я даже знаю, как он начинается.

— И как он начинается?

— Он начинается так. Засыпанное снегом лобовое стекло, включаются дворники и открывают лицо главного героя. Он везет машину откуда-нибудь совсем с острова… Почти с того места, где они водятся. На пароходе. Со знакомыми рыбаками. По пути их арестовывает пограничный катер, потому что у них полные трюма…

— Трюмы.

— Трюма…

— Хорошо, трюма…

— Хорошо, трюмы… незаконного гребешка. Их ведет конвой, а они берут и просто напросто топят свой пароход там или шхуну… Вместе с гребешком и машиной… Просто дурят этих погранцов. И его машина тоже тонет. В прозрачной сине-зеленоватой воде… Белая машина… Очень красивая… Так начинается фильм… И тогда непотопляемый хозяин шхуны добывает ему по-настоящему отличную машину. Потому что, как ты знаешь, у любого хорошего дела трудное начало… А дальше они привозят ее на материк, и он едет на ней через всю страну. К той девушке… Если бы кто-то занялся этим фильмом, я бы помог… Я действительно много знаю… Надо как-то попытаться… Тогда бы у нас… все и решилось… с кавасачкой…

— Это очень сложно…

— Это интересная работа.

— Работы не бывает интересной. Это детский сад какой-то. Работа это пытка… Вы как дети. Даже твой Михалыч. Я очень хочу, чтобы ты посмотрел на жизнь по-взрослому… И на наш город особенно.

— Ты знаешь… я уже не могу на него смотреть. Я наловил зайцев. В вашем городе…

— Ты… работаешь контролером?

— Маша, так говорят, когда варят сваркой. Бывает, заденешь электродом за железо, или из-за щитка выглянешь не вовремя… И это называется схватить зайца.

— И ты схватил зайца?

— Я схватил зайца в твоем городе. В какой-то момент у меня правда настало… какая-то усталость и ослепление, сухое, едкое… И самое плохое, что какая-то привычка к этой едкости появляется, и даже начинает казаться, что она почти нужна. Потому что у вас очень трудный город…

— Потому что ни на что не надо смотреть без щитка.

— Даже на тебя?

— Даже на меня. На меня особенно. Да. А я рада.

— Чему ты рада?

— Наконец-то у нас появилось что-то общее. У нас у обоих не в порядке с глазами. И поэтому нам пора обменяться подарками. Я подарю тебе щиток, а ты мне… бинокль. Я хорошая?

— Ты самая лучшая.

— А что там было дальше? Или тебя всегда интересует только начало? Ты мне расскажешь? Только потом… Сейчас я буду спать….

— Я расскажу…

……………………………………………………………………

Утром Женя нашел в ящике письмо от Насти:

«Дорогой Женя! Я не жду ответа на свое письмо. И ты можешь прочитать его полностью, можешь дочитать до половины или вообще не читать и сразу выбросить в окошко. К сожалению, память не письмо, и ее в окошко не выбросишь, поэтому я и пишу.

Я тут вспомнила, как мы с тобой ехали в Кызыл на твоей «хонде» к моей тетке. Я снова пережила эту дорогу, и удивилась, что не сумела увидеть всего того, что мне тогда было открыто. Когда я это поняла, я чуть не умерла… И я долго сомневалась, говорить ли тебе – выдержишь ли ты или нет то, что я хочу сказать. Я всегда считала, что тебя надо беречь от этого, но потом подумала, что никогда не прощу себе, если не расскажу, хотя не уверена, что ты готов воспринять то, о чем я хочу сказать. И что это тебе действительно нужно. Но, я думаю, ты взрослый человек и в состоянии сделать правильные выводы. Так вот мы ехали с тобой в Кызыл к тете Лиде (у меня две тетки, одна в Кызыле, другая в Козульке…), и ты очень хорошо рассказывал про места, которые мы проезжали, а когда поднялись на Ойский перевал, у меня перехватило дух. Я посмотрела на твое лицо: ты так верил в меня, так ждал, что я увижу эту красоту, высоту… И мне стало так больно за тебя. Я вдруг подумала, что наверняка многие люди не понимают твоей дороги, твоего рассказа. Я только тогда узнала, как ты переживаешь ее, как выстраиваешь, как даже музыку специально подбираешь под повороты и перевалы… Иначе бы почему наш разговор все нарастал, становился все что ли высотней (во завернула!) с каждым подъемом? Когда до меня это дошло, я уже перестала смотреть на дорогу и переживала только за тебя.

Как должно быть по-разному ты открываешь то, что видел десятки раз. Я бы даже сравнила тебя с артистом в театре, если бы не было в тебе еще какого-то покоя, какой-то мудрости. Мне всегда казалось, что ты знаешь о жизни что-то такое, от чего тебе и трудно, и счастливо, и что от большинства людей тебя отличает какая-то врожденная благодарность.

Я сейчас на работе и сама оформляю это письмо. В этом есть что-то странное. Трудно выразить это ощущение, но я уверена, ты понимаешь, о чем я говорю… Хотя, если честно, в моей работе мало странного, и часто она кажется мне постылой и скучной, но я говорю себе: терпи – ведь ты отвечаешь за письма, которые связывают людей и их судьбы. Я вдруг поняла, что мы с тобой очень похожи. Что своей белой машиной ты, как иглой, сшиваешь куски нашей земли. Ты как ветер, дующий из области повышенного давления в область пониженного. Давления разлук, обстоятельств, всего того, что гонит людей из одного края в другой, всего того, что ты так честно делишь со своими… хотела сказать пассажирами, а скажу попутчиками. Хорошее слово. От слова путь.

Давно известно, что каждый выбирает путь по силам, и испытаний посылается ровно столько, сколько ты можешь выдержать… И я не знаю, готов ли ты воспринять то, что я тебе скажу дальше, но сказать я должна… Женя! Последнее время ты стараешься поделить свою душу на слишком много километров, и мне кажется, что тебя может не хватить. В пространстве надо искать покой, а не гонку. И вообще, там ли ты ищешь? И думал ли ты о том, что в человеке, который тебя понимает, может быть такая бесконечность, что не сравнится с самой прекрасной дорогой? И ты не представляешь, как это интересно…

И еще… Большинство людей считают, что все это умение жить, очень по-взрослому, но на самом деле, они как дети. Потому что совершенно не понимают и не хотят знать, что будет дальше. Они ничего не хотят сделать для этой Земли, они ничему не учатся ни у нее, ни тем более у неба, а только кормятся с руки у таких же, как они, и чувствуют себя прекрасно.

Ты другой. Но даже ты как-то сказал: какое облегчение, знать, что твоя душа бессмертна… Меня поразила твоя наивность. На самом деле это такая ответственность, ведь если ты действительно знаешь, что за каждый шаг придется ответить, то так почти невозможно жить.

Женя, ты очень хорошо чувствуешь все огромное и далекое, и ради него относишься к обыденному, ежеминутному, как к чему-то временному, случайному, не достойному внимания. И если что-то не получилось, не расстраиваешься, потому что знаешь, что по отношению к огромному это пустяк. Но это, Женя, большая ошибка, потому что огромное и бесконечное – только ответ за наши пустяки.

Я хочу, чтобы тебя хватило на ту жизнь, которую ты себе выбрал, о которой так хорошо говорил, когда мы подымались на Ойский перевал. И чтобы тебе хватило сил держать слово. Ведь оно как мост между помыслом и делом, и неважно кому мы его дали – реке, человеку, собаке.

Я не пытаюсь лезть с советами или чему-то поучать. У меня у самой сейчас столько вопросов, что хочется придти на берег Енисея и спросить, как жить. Но оттого, что придется выполнить то, что обещано, становится страшно, и я никогда этого не сделаю. Еще раз извини, что пристаю к тебе со всякими… пустяками. Надеюсь, не очень тебя замучила. Пожалуйста, береги себя и будь счастлив. Настя».

Женя медленно отложил двускатный листок: «Я не жду ответа на свое письмо»… прямо стихотворение какое-то… и адрес узнала… Странно…».

Настя часто писала такие письма. Однажды он долго не отвечал, а потом соврал, будто простыл, и она переживала, что виновата, что заболел он именно после ее письма, к которому «оказался не готов» и что она «как раз этого и боялась». Как-то после бессонной ночи он сидел в машине на автовокзале и, борясь со сном, тупо пялился в торпедо. Настя и писала: «Я шла на работу. Ты сидел в машине, никого не замечая. У тебя было такое страдание в глазах, что все во мне перевернулось».

Прозрачно и одиноко жила Настя… И внутри было, как в родничке, и оттуда растекалось светлой дымкой желание помочь, быть нужной, и в тумане казалось ей, что все — как она, и не бывает поступков от избытка сил и желаний. И столько света жило в этой маленькой женщине, что Женя верил ей и чувствовал себя многожильным и грешным в ее чутком соседстве.

Маша спасалась другим — широко и свободно стыли ее тылы, и законно лежала в них густая и великая плоть жизни, уча холодку, ледку и пощаде к себе, уча выбирать, где уступить, а где устоять, не поддаться простому, невыгодному, душезатратному. Разборчиво и тонко чуяла Маша породы, оттенки этой массы, и завоевать ее было не легче, чем понять и приручить эту слоистую толщу, от которой столько зависело.

Женя уже перестал ощущать себя чем-то отдельным меж двух этих женщин. Его оставалось все меньше, он испарялся, тончал, сходя в линию, и сам с одного берега гляделся нитью, с другого нагорьем…

И снова было чувство двух берегов, двух сторон света, и каждая налегала, требуя участия, решения, союза, а он лежал меж ними пластом, и голова стыла от нагорных ветров, а ноги оплескивало арктической соленою влагой, и вставали горы по правую руку, и лежала по левую равнина с болотняками…

И то зыбь, то туман шли по телу… И то согревался он, то стыл… То замирал зеркалом, то тяжко вскипал волной… И седел к осени, берясь тихим сальцем, а потом, отгрохотав угластыми полями, встревал в берега, замирал под снегами… А потом, вскрываясь, уходя от себя со льдом, возвращался дождями и, ощупывая родные берега, оживал в парком тумане и спрашивал: ну почему, почему же так трудно быть Енисеем?

6.

— Будто… колесо меняешь посреди главной улицы…

— Ну что такое? Пошевели…

— Да не нравится мне… с таким острым капотом…

— Капотом… – Маша покачала головой, — Девушка, э-э-э… будьте добры… Ну как? Удобно. Встань… Надо с другими брюками… Тебе самому нравится? Ну что такое? Жмет?

— Да нет вроде…

— Перестань кряхтеть… Ты распространяешь негатив… На вот… померяй…

Босое чувство усугублял домашний вид ноги в тонком черном носке, сквозь который проблескивал ноготь, снятый ботинок с трещинками и соляной каемкой. Люди задевали лицо пакетами. Женя долго выуживал комок бумаги из нового ботинка, блестящего, узкого и будто слежалого. Было что-то от конского седла в его темно-желтом нутре с клеймом. Он трудно глотал пятку, Женя помогал ложкой, и Машино лицо напрягалось в старательном участии.

— Нет, не то…

Досадно было за поставленный назад ботинок, за холостое усилие, с котором приучал себя, убеждал, что удобно. В конце-концов нужное нашли, и он снова сидел, вставал и глядел то на ноги, то в зеркало.

— Ну, что берем? Девушка, мы берем.

Зазвонил телефон:

— Жека, привет, я по Океану еду… — сквозь эхо прокричал Андрей.

— Да ты чо. А мы ботинки покупаем…

— Ты меня встретишь? В Шеремяге. Завтра в двенадцать… по вашему.

— Не ботинки, а туфли. Передай Андрюше привет.

— Ну все. Понял. Привет от Маши.

Назавтра в двенадцать Евгений стоял в порту. Андрей тащил какие-то серебристые боксы, искал его глазами и раздраженно отбивался от водил. Те наседали: «Борода, куда едем?» Борода была условной, и они отходили в двойной обиде, дескать, еще и польстили, а он кочевряжится. Рядом пузатый малый вертел на пальце брелок с ключами. Укрывшись за пузо, Женя огрел брата по плечу:

— Куда ехать, борода?

— Да пошли вы, барыги… Тьфу ты, Женька, здорово!

Андрей был прежним, лишь белесое лицо его, к которому не лип загар, стало еще худее, рельефнее, а оспинки глубже, и сквозь них лезла редкая металлическая бородка. Рот был заряжен свежей сигаретой.

Когда подходили к белой «кресте» что-то прострелило, перемкнуло в памяти, как в Красноярске, в утро, когда он увидел Машу. Снова коснулись краями куски жизни и забрезжило глубинное, вневременное, его путь с ключом к белой машине и брат, устало валящийся на сиденье. И странно было, что главное так таилось, молчало и лишь теперь взошло убедиться: а все тот ли он?

И прострелило знакомым игольным чувством, когда под ложечку вонзили невидимый шприц, и прозрачная вытяжка из всего дорогого молниями пронеслась по телу, и очнулся ты в ужасе: да что ж присмотрелся-то к жизни так пристально, так в упор… И вот уже нитями, приводами и тягами повела-заходила жизнь, задрожала глотками, потекла километрами — и седыми просторами, сизыми далями наливает тебя, будто топливом.

Всю дорогу Андрюха рассказывал про поездку, обходя стороной былую работу с Григорием так тщательно, что та сама всплывала, обставленная буйками. На повороте к дому он встрепенулся:

— Жека, надо было бутыльмас захватить, — и добавил расслабленным голосом — хорошо как, когда тебя брат встречает… Знаешь, мне здесь первый раз… как дома.

— Да, есть бутыльмас, братка. Все хорошо. Я и сам рад, не знаю как. Приехали.

В дверях Андрей тыкнул брата в бок:

— Здесь никто… в кружевных чулочках не выскочит? Хе-хе… Туфлята вот я вижу уже…

— Да никто не выйдет, ни бэ. Давай в душ — и к столу.

Из ванной Андрей вышел розовый до какой-то белесой побежалости, легкой пыльцы, и пока Женя открывал заиндевевший бутыльмас, улыбаясь, отщипывал закуски:

— Ты готовился…

— А ка-ак же!

— Что ж я сижу! Я тебе смотри какой журнал в отеле подрезал… Про тачаны…

— Ты даешь! Спасибо! Спасибо тебе! Правда…

— А ты брат, какой-то другой, тебя не узнать. Что с тобой? Какой-то… ты гладкий. Почему ты гладкий?

— Наверно я ем морковку.

— Я понял. По голосу твоему… когда ты…

— Ботинки менял…

— И как ботинки? Не жмут? Ха-ха…

— Ну в общем… поджимают. Хе-хе… Ну давай!

— Давай! За встречу!

Отложив вилку, Андрюха откинулся на спинку, потерся о нее спиной:

— А-а-а… Хорошо…

Потом закурил, как всегда очень тщательно оваливая и отирая носок сигареты о пепельницу и щурясь. Разглаженное лицо его снова нахмурилось. Обычно выражение насупленности ничего не значило и было особенно сильным с утра, первые часы которого проходили у Андрея за питьем кофе и куреньем. Оживал он со скрипом, как заскорузлая деревяха, но к вечеру появлялась и улыбочка, и такая разговорчивость на любые темы, что угомонить его превращалось в задачу. Ночная живинка эта оборачивалось острой нелюбовью к ранним побудкам, что и было одной из причин их с Григорием розни. Но сейчас Женя увидел другую сумрачность:

— Ты какой-то замученный. Все из-за фильма что ли?

— Ну да… Не пойму, как я так облапошился!

— Да ты дал себя облапошить и все. Дело-то не в Григории…

— Я его просто ненавижу… за вероломство! Да мерзкий! Просто мерзопакостный! Так и своротил бы эту носопырку, тфу! Аж противно… И нечего ржать!

Андрей вскочил, заходил по комнате.

— Андрюха, успокойся. Давай выпьем. Ты сам виноват.

— Еще скажи, что я его… искусил своим доверием. Вот не надо этой… риторики! Знаешь… Давай так. У нормальных людей каждое слово отвечает за какие-то струны… провода… что ли, которые тянутся прямо к… самой ложечке и когда их трогают, включается… нечто… скажем… понимание происходящего… На кнопку нажмут, и тебя волей неволей дернет определенным образом… на слово там… или поступок. А у некоторых очень хитро сделано. У них снаружи проводка вроде та же, а внутри целым жгутом куда-то совсем в другое место… вообще мимо, или на массу. Или на разъем… Хотя про тех, у которых все работает, они очень хорошо знают именно безотказность этого… зажигания. И очень любят проверять. Х-хе! Есть искра? Е-е-есть родимая! А куды денется! Да еще какая — коня убьет!

— Так и есть. А с другой стороны… да сядь ты… больно мы хотим отразиться в других хорошими. Вроде, не доверяешь, допускаешь мысль, что обманут, что обман в порядке вещей — значит и сам можешь обмануть. Боишься выглядеть хуже.

— Противно. Всегда надеешься, что человек порядочный, и неохота уронить доверие, испортить все. Может он честный? А я так, на всякий случай заподозрю…

— Вот один почему-то не боится представиться лучше, чем есть, а другой наоборот боится выглядеть хуже. Хотя сам в десять раз добрее и честнее. Ерунда какая-то. Кто-то должен умней быть… Неужели тебя так правда… гнетет?

— Еще как! И гнетет! И угнетает! И интересует! Мне интересно, понимает ли он, что меня надул. Ведь, он либо считает, что меня не надул, а просто правила игры такие, или как это у них называется… Или что все-таки надул, но ради… ну… назовем надул ради. И получается, если надул, не ведая, — тогда с него и спросу нет. А если надул ради, то тогда… То тогда он все понимает, и может вдруг пожалеть.

— А ты сам-то чего хочешь, шарик воздушный? Надул-надул! Не надувался бы!

— Сам ты шарик, — еще насупился Андрей.

— Ну вот, опять надулся. Давай выпьем!

— Дам по башке щас! Наливай! Я не Шарик.

— Ты Бобик.

— Я не Бобик. Слушай… А ты такой стал правильный… Ты откуда набрался-то! От Настьки, курицы мороженой?

— Кстати, не ты ей адрес дал? А то она письмо прислала. Давал адрес?

— Не давал я ничего. Как я дам? Ну ладно! — взбодрился Андрей. — А то я забуду, на чем мы остановились?

— А я, думаешь, помню? А… Что… что если Бобик понимает…

— Что, если Бобик понимает, чью схряпал курицу, то он наверняка сомневается, а может и даже переживает. И для меня лучше, чтоб он переживал и мучился, потому что я его ненавижу… просто бы все рыло бы… измесил очкастое… Но он же, гад, может и по-правде пожалеть, пусть даже и виду не подаст, а он не подаст, потому что… молчу… молчу… И выходит мне надо, чтоб он мучился, но не пожалел… ты понимаешь! Выходит, я не хочу, чтоб он пожалел.

— Потому что тогда придется простить Бобика.

— Потому что тогда придется простить Бобика.

— А ты не сможешь.

— А я даже не хочу… мочь! Вот это меня и изводит… Поэтому вернемся к варианту один, где Бобик вообще не понимает, что курица моя… Что для него же и лучше… Хотя еще как посмотреть: просто ли он слепой Бобик и настолько бессовестный? Хотя это одно и то же. Но вот что оказывается! Оказывается, это и для меня лучше, потому что тогда он не подозревает, как испортил мне жизнь. И выходит меня больше устраивает, что на земле одним бесстыжим Бобиком больше!

— Может ты просто не любишь Бобиков? Андрюх, если так пойдет, ты правда сдуешься как Шарик, потому что ты, честно, какой-то сдутый, хоть и с поездки…

— Наверно пора, чтоб меня опять кто-нибудь надул.

— Я тебе вон кино предложу такое, что Григорий лопнет твой…

— Стоп-стоп-стоп. А с чего это мой-то? Он и твой такой же. Я между прочим мог бы обидеться, что ты так отделяешься, что тебе история с твоим братом по боку… — плел Андрей, уже улыбаясь, — но не тре-ебую… не тре-ебую, потому что ты тоже тут так подвязан… что… и не позавидуешь…

— Я и не собирался про это… Мне неприятно. И очень не все равно, и обидно… За всех нас… а за тебя — ты и не представляешь… Когда он тебя выкинул из авторов… и главное… так в тихушку… После того, как ты ему всю душу раскрыл, на ладошке все выложил, дорогого, что было… — от брата своего — до цепей от «дружбы», которыми у нас в мороз могилы пилят… И они на елках висят и позвякивают… А он все сгреб… все прибрал… до последней цепочки… Да… А я виноват… виноват перед тобой…

— Да прекрати, Женька! Виноват-виноват… Это я виноват, что начал!

— Молчать и слушать! Я виноват! — вскипел Женя, — ты вот кричал тут, что тебе лучше, чтоб одним бесстыдником больше на свете! И я такой же! Я та-кой же! Я у него Машу увел! И мне тоже выгодно, что он Бобик! Ты понимаешь! И мы с тобой хуже Бобика… — Женя остыл, — а ты говоришь, я не думаю… Я больше тебя думаю… про таких людей. Что они решают, чье слово допустить… до ложечки, а чье нет. Потому что Маша эти качества ценит. И чует тут… большое поле… надежности…

— Какое ты не можешь дать.

— Какое я не могу дать… И она его ценит, именно ценит, хотя и понимает, что в нем нет ничего, кроме профессии… Так называемой… И он все строит на склоке… это ее слова… И на истерике… Не думай, что я ревную… Хотя и ревную, конечно… Ты заметил, как он любит мастеров вспоминать? Сгущать всякие зверства ихние… Будто бы они изводили всех… Актеров мучили… И не понимает, что там любовь была, которая жить мешала. И ужас, что сказать не дадут… А у этого одни амбиции… а нутришко-то тесное… И слова подстать: работа, приоритеты. И нюх на любовь, только чужую. Я-то вообще считаю, что ничего нельзя создать на нехватке, а только на…

— Хватке…

— На избытке.

— Ну это ты у нас такой… избыточный… Ты вообще какой-то противный стал… Правда… Давай за тебя выпьем!

Андрей снова закурил и, откинувшись, с закрытыми глазами выпустил дым:

— А что ты мне за кино хотел предложить?

— Да я тебе рассказывал. Заход против шерсти. С востока на запад. Перегон праворучиц.

Андрей как-то еще съежился, потупил глаза, долго курил, мял острие окурка, обваливал его, выводя, и будто каля для ковки. И все щурился не то от дыма, не то от чего-то еще более едкого и щекотливого. Женя очарованным дураком следил за его маневрами, и по форме острия пытался прочитать ответ. Андрей смял заготовку:

— Да нет, интересная, конечно, затея…

— Ну тебе-то нравится?

— Да мне-то она и тогда нравилась. Дело-то не во мне.

— А в ком?

— Ну вот я и думаю, в ком. Как придумаю скажу. Сам скажу. – зачеканил Андрей — И не дергай меня.

— Смотри какой! Ладно, брат. Я хочу за тебя выпить… Всегда говорят про Михалыча… А ты младший брат… И тебе труднее всех. И ты оператор… И я хочу выпить за твои глаза. Пусть они тебя никогда не подводят!

— Ах ты хитрый бобик! Ты научился! Ты у Машки научился! Ну давай, давай, спасибо!

Андрей, собиравшийся спать с перелета, все больше расходился:

— Как Михалыч? Как Нина? Я все думаю про них…

— Михалыч в порядке. Как раз из-за Нины… Ему с ней повезло… Я тебе не рассказывал? Мы на охоте были… — Женя помолчал, бережно чему-то сам в себе улыбнулся, сказал задумчиво — как она с ним по рации разговаривает… Это надо слышать… У нее такой голос… Гулкий, певучий, чуть грубоватый, и будто в глубинах отдается… Знаешь, у полных сибирячек такой голос… Да, Андрюх? Знаешь?

— Знаю, Жека… – Андрей смотрел внимательно, глаза его разгорались.

— Ты понимаешь? Андрюха… Что так не говорят… по рациям… Он ее спрашивает, ну как там дома? Она докладывает: картошка нормально, «ребятняки» тоже, слово еще такое придумала, «ребятняки», то, да се нормально, правда Колька на тракторе проехал, трубу вывернул, х-хе, « А так все хорошо, вот в окно смотрю, на собачку»… На собачку! Представляешь? И попрощалась: «Ну ладно, хороший мой!» Обычно стесняются — народ кругом, все слышат. А она не стеснялась… Давай за Нину Егоровну! Жаль у них телефона нет…

Закусив капусткой, Андрюха отвалился, тоже чему-то улыбаясь.

— А помнишь, — горячился Женя, — как мы приехали одновременно, и что-то сидим доказываем друг другу, а Михалычу слово не даем вставить. А он держит на руках кота, такого большого, помнишь, серого… И мне вдруг передает его молча и в глаза смотрит. Я подержал и так же аккуратно тебе передал, а он подождал и уже у тебя взял… Забрал назад, мол, хорошего понемногу. А мы свое отбазланили… и затихли. А Михалыч ка-ак вывезет: «В настоящем коте, я так понимаю, ценится крупность».

— Да-да-да! А помнишь, когда у вас все начиналось с Машкой, мы сидим втроем и ты говоришь мне: «Смотри какая красавица». А Михалыч услышал и фыркнул: «Да н-но! Тощая, как визига… — и добавил… так мечтательно, — не-е-е… толстые бабы самый хороший народ…»

— Помню конечно… Все помню… Андрюх, а ты поспал бы с дороги… А?

— Посплю… А пошли завтра в гости. К Олегу. И Машу пригласим.

— Что за Олег?

— Товарищ мой хороший…

— Ну пойдем, раз товарищ…

Андрей вдруг улыбнулся:

— Слушай. Раз приезжаю к ним. Михалыч в лесу задержался, мотор сломался, а Нина в больнице. Соседей нет — отошли. На доме замчина амбарный. Я в бане на коврике сплю с дороги. Вечером вышел, а там коты, кобель старый, щенчишко еще какой-то приблудный, все к дому притянулись. Как прилив… И смотрят на меня так это… недоверчиво и удивленно, будто я виноват… что Нина в больнице. А Листвяк, старый кобель, даже кашлянул… как человек… И мне так грустно стало, что они не ко мне пришли… Понимаешь?

— Еще бы не понимаю…

— А помнишь, у них собачий корм «собачье» назывался? Это тоже Нина придумала, по-моему… Ну и оттого, что нет никого и дом на замке, мне так тоскливо стало, что, если б было собачье, я б его вместе с ними ел… и почитал за счастье. Да… И так мне хотелось, чтоб они меня признали, поверили… И стал играть с этим щенком, а он боялся, отбегал. Хотя играть хотел страшно… и приставал к Листвяку, а тому не до игры было, он стоял и еле хвостом шевелил… от старости… Я присел, обнял Листвяка, спрятался за ним и через его спину стал рукой так вот, — Андрей показал, — трясти, подманивать… И щенок побегал-побегал, а потом подошел и стал играть с ней. Прихватывал, покусывал, трепал, несколько раз даже носом ткнулся… мокрющим, но стоило мне привстать и показаться – отбегал, как ужаленный. И носился кругами, лаял: просил… чтоб я спрятался!

 

7.

Утром Андрей долго приходил в чувство, брился, набивая нижнюю губу языком, от чего получалось козлиное выражение, и как всегда порезался. Женя свозил брата по делам, а вечером, поставив машину, они поехали в гости. Маша, как положено, ожидалась позже.

Олег был крупный малый с белесыми, будто склеенными, бровями и щетиной цвета опилок. Андрей разулся и по-хозяйски в носках протопал на кухню, сделанную в древесно-производственном стиле — немного дерева и много металла, нержавейки, чуть мутной и будто затертой. Пол подогревался, и Женя почувствовал это сквозь тонкие тапочки.

— Вот познакомьтесь, Таня.

— Здравствуйте — она поднялась, загасив сигаретку, — все готово, мы вас ждали.

До этого она сидела на стульчике у кухонной стойки, на ней были черные в обтяжку брюки до колен. Она качала ногой и курила сигаретку… С головы антеннками свисали тонкие белые косички. Чуть раскосые глаза, прозрачные, в заячью розовинку, улыбались.

Уселись за стол, и Женя сразу отметил наклонные стопки рельефной жилистой отливки. Из-за косого нижнего среза они напоминали не то копытца, не то грибные ножки и будто выросли на склоне. Олег достал морозную булылку. Под его пальцами она мокро темнела. Едва потекла водка в косые стопки, задрожал Женин телефон:

— Секунду… да, да, конечно, хорошо, я сейчас спрошу, Олег, объясни Маше, как проехать… Сейчас Олега дам.

— Да, Маша, это Олег, здравствуйте. – с солидной и осторожной заботой начал Олег — Вы как поедете? Угу. Так… Галерею Лучано Схриналли знаете? Тут еще такое скопление павильонов… Потом журнал «Тит» и какой-то мегакуршоп… А за ними такая башня справа… Да. Не за что. Женю дать? Понял. А что передать? Женя, веди себя хорошо. Что? А-а… И не говори про машины. Ждем…

Андрей вышел покурить, а Женя закусил ломтиком семги в оливковом масле и вкрадчиво спросил:

— Олег, а какая у тебя машина?

Таня с Олегом засмеялись.

— «А-восемь».

— «Авоська»?

— Авоська… Хм… Я не знал.

— «Авоська»… — воодушевился Женя – есть «галя-валя»… «гелик» в смысле… Здесь тоже ребята не дураки. Но наши, сибирские, все равно лучше названия.

— Как это? — спросила Таня.

Женя отщипнул виноградину.

— Допустим, что такое виноград?

— Ну такая ягода.

— «Виноград» это «ниссан-вингроуд». А есть еще «фунтик» — «тойота-функарго»… Такая маленькая и очень объемистая… много входит… винограда…

— Хочу «фунтик», — сказала Таня.

— Так! Все! – врываясь, закричал Андрей на Олега с Таней, словно они пропустили гол. — Смотри, чо творит… Тихой сапой… Освоился… В деревеньке…

— Жень, а вы первый раз здесь? И как вам деревенька? — спросила Таня.

— Деревенька… — повторил Женя, словно задумавшись, стоит ли начинать — да. Можно сказать, первый раз… Эта деревенька… Знаете, к ней очень трудно привыкнуть… Такое все мощное, столько энергии, движения, такой напор… Я не знаю… Андрей вам не рассказывал? У нас там климат очень серьезный, если зима — то зима, если лето — то лето, действительно зажарит… И ветер: если задует, то задует… Дует день, дует другой, тучи несутся, и все с такой силой, что думаешь, зачем, откуда такое остервенение? Но потом всегда чем-то разрешается — дождем, снегом или, наоборот, морозом. Обязательно какое-то… рождение. А здесь все дует, дует, и никак… не надует.

— Это точно… — сказал Олег, неподвижно глядя в тарелку, и было непонятно, не то ему скучно, не то он думает над сказанным.

— А у вас там красиво? — спросила Таня.

— Ну да… Прямо в городе река, тайга за ней… И осенью, когда лед идет, ночью такой грохот, будто железо волокут… С вечера тучи, ветрюга, а утром мороз, ясно. И раз я в сумерках вышел на берег, небо только разгорается, рыжее такое, и все синее вокруг, торосы, снег… И прямо в торосах нашел сову.

— Как сову?

— Так сову, полярную сову… Она с севера летела, и что-то с ней случилось… что она летать не могла… Такая красивая, ярко-белая, легкая, и глаза желтые… Я ее домой взял, она как гипсовая, два дня у меня прожила, потом ночью… как-то зашумела вдруг, забилась и умерла. Такая красивая была…

Женя не понимал, зачем он вспомнил сову. Все молчали. Он встретился взглядом с Таней, в ее заячьих глазах стояли слезы.

— Я ведь про эту сову к чему-то рассказывал…

— К тому, наверное, что город городу рознь, и здесь сову не найдешь… — сказал Олег.

— Да… Я про ваш город рассказывал… Я тут проспект переходил и стоял на полосе посередке, и все неслись машины, и мужичок со мной пожилой, забулдыжный… шатался-шатался, а потом вздел руки и как закричит: «Куда-а вы? Куда-а вы?». Как в плохом спектакле, только искренне. И я думал, ну вот столько энергии, так все серьезно, красиво, особенно ночью… но какой во всем этом смысл, кроме самого… бытового? Разговорился с одним пассажиром. И он ответил… раздраженно и грустно: «Да нет здесь никакого смысла…» Но людей сюда тянет. И я понимаю почему. Здесь никогда насквозь, от края до края не видно, и всегда какая-то тайна, а значит и надежда. Но для меня все это лак, стекло — не прикоснуться, не прощупать шкурой… Хоть босиком иди. Правда… У нас там природа, земля, и она столько всего излучает, что… делать ничего не надо. Нет, ну руками, спиной, будь здоров как надо, а внутри — все за тебя сделано: Земля-то понятно откуда взялась… А здесь все от людей и все для себя. — Женя повертел в руках косую рюмку: — И Земля молчит… — он задумчиво постучал рюмкой по столу, — Земля молчит… хотя и есть уголки… — он вздохнул — хотя и есть уголки, которые мне еще предстоит осознать.

Он поставил рюмку, и тут словно ожидая команды, запел-зажужжал его телефон в кармане:

— Это Маша звонит. Да, Маша, я сейчас спущусь.

Женя накинул куртку, вышел, не дошнуровав ботинки. Маша с пакетами шла навстречу. Выглядела она устало: лицо бледное, под глазами припудренные мешочки. Едва кивнув, она резанула:

— Что у тебя с ботинками? Зашнуруй, я не люблю.

Все высыпали встречать в прихожую… Пройдя за стол, она села на диван рядом с Женей и тут же обособленно отодвинулась. Он придвинулся, положил кисть на плечо. С невнятным «ннет» она дернула плечом, снова отодвинулась и застыла, выгнув талию, подняв подбородок… Сидела вызывающе прямо — на спине полоска кожи под короткой кофточкой и таз, туго обтянутый черными брюками. Бортик брюк отошел, и виднелись узкая галочка трусиков и два нагих овала.

Олег в ворсистой кофте, вольно обняв Таню, что-то рассказывал. Она слушала, тихо улыбаясь и, когда ей что-то особенно нравилось, касалась его плеча головой.

— Маша, а Вы… или ты (можно?) где работаешь?

— В одном медиахолдинге… Очень серьезном… Правда, у нас сейчас сумасшедший дом. Мы переезжаем. Наш холдинг ведет очень известные проекты, вот Андрей знает… это там, где раньше мой муж работал…

— Кто? — удивленно спросил Олег, взглянув поверх очков.

— Мой муж. Андрей с ним работал…

— А-а, понятно, — кивнул Олег с холодком.

— Очень много работы… Очень тяжело… Я Жене говорю, а он обижается… Ему трудно понять наш город… но он не виноват, у них там еще спячка…

— Не знаю… — медленно и как-то скипуче отозвался Олег, — не зна-аю… Вот Женя тут нам рассказывал о своих впечатлениях… правда, после Вашего… прихода он как-то скромно затих… Н-да… Но мне показалось что, он совсем не такой и дремучий… Он тут рассказал, как нашел на берегу реки очень красивую белую сову, которая болела и умерла у него дома. Вроде ничего, а целая история… Но я бы хотел, — Олег помолчал, — я бы очень хотел, чтобы такие истории… почаще случались с моими детьми… Я предлагаю выпить за людей, которые везде могут найти… белую сову.

Неожиданно хороший получился вечер и неожиданно быстро закончился. И так же неожиданно подытожила его Маша.

— Можно я скажу? – она взяла косую рюмку и сказала своим ответственным голоском: — Олег, Таня, я впервые у вас в гостях, и я видела много людей, и была в разных компаниях, и вы знаете… мне у вас очень нравится… я хочу выпить за вас и ваше гостеприимство, за ваш дом и за то, что вы мне помогли… – она сделала паузу, — еще лучше узнать Женю — сказала она быстро и оглядела всех с победной улыбкой.

— Олег… такой уверенный… — говорила она уже в машине.

— А как тебе Таня?

— Ну она его, по-моему, как-то… идеализирует… Но у них, я думаю… все хорошо будет…

— Ты прямо эксперт.

— А ты как-то увлекся… этой водкой…

— Пол-литра вкусовых нюансов…Да нет, я совершенно не увлекся и во всем отдаю себе отчет… Хе-хе… Знаешь, бывает от водки, начинает казаться невесть что… то чего нет… Что у тебя мысли прямо… необыкновенные… Я однажды пришел из гостей и записал. Перед сном.

— И что?

— И то… Утром в печку выкинул. Но как раз сейчас я в полнейшем порядке… Знаешь, я не согласен, что говорят: пьяный челове-ек, у него одна муть в голове… Нет! Вот я перед тобой сижу, как на ладони, ты меня знаешь… Ты меня знаешь?

— Знаю… Ты как-то очень с жаром говоришь…

— О. Как раз в точку. Никакого жара. И никакой мути. Наоборот полная, такая сим-фо-ническая, я бы сказал, ясность… Хорал для органа с гармошкой… Да… А красиво все-таки, посмотри… Какая подсветка! Светка-подсветка… Слушай, а мне вот эта Таня даже понравилась… Знаешь, своей, мягкостью… И у них какой-то покой, уважение дома… Мир… Понимаешь, мир. Я наблюдал, как она на Олега смотрит, как голову ему на плечо склоняет… И мне так обидно стало… Слушай, ну почему, почему ты-то… так не можешь?

— Так, — сказала Маша и все обрушилось. Смолк хорал для органа с гармошкой и стало тихо, как над пропастью. Звенело в ушах, где-то вдали снаружи грохотал тоннель, и проносились машины в желтом тумане. Спицы на дисках сливались в сияющий круг и колеса плыли недвижно и тихо вращались в обратную сторону. И полосато мелькали фонари. Тоннель кончился, и стало еще тише. Тогда Маша отсекла острой и холодной сечкой четыре слова:

— Ты можешь

меня

содержать?

Все было сказано, а слова продолжали досыпаться. Рушились, падали, катились глыбами базальта, шершавыми ядрами. Допадали серыми плитками, ломтиками сланца…

— Все! – упала последняя плитка. Все и замерло.

Надо было тихо-тихо, не дыша, и не тревожа снега-камнепады отойти и спуститься, осторожно дожить… до долины, до юрты… До волнистого мягкого ложа, где она, усталая, щепчет стихающим голосом… И рука движется от шеи к плечу, к логовине талии, и рот ее ищет его губы, и лицо трепещет навстречу, судорожно, спасительно, словно всплывая из бездны. И шевелит волосы степной ветерок и шепчут хакасские ирисы:

— Что ты со мной делаешь? Не говори ничего… Ты все правильно чувствуешь… я же бешусь, бросаюсь на тебя… Потому что я… Потому что у меня все… У меня… были мужчины… Потому что дико, когда к человеку прикоснуться не можешь… А здесь все родное… Я… не могу… потому что… потому что все…. потому что… ты только сейчас мой…

………………………………………

— Ты мне что-нибудь расскажешь? На ночь…

— Что тебе рассказать?

— Ну что-нибудь… Как ты умеешь…

— Про что?

— Про что-нибудь хорошее…

— Про наш фильм…

— Да… Как он ехал…

— Он ехал… Но там, чтобы получилось, должна еще какая-нибудь особенность… быть… у героя.

— Откуда ты знаешь? – говорила она расслабленно…

— Я знаю…

— И какая у него особенность? – шептала она все тише, — рука… хм… да, так. Неужели я сегодня буду спать… Я так люблю засыпать… с тобой… И что?

— И у главного героя такая особенность, что он может спать, только когда рядом кто-то живой. Когда кто-то ходит, шумит, гремит посудой…

— Я тоже так люблю… Когда ты ходишь, гремишь посудой… когда что-то делаешь… по хозяйству…

— И эта особенность с годами усиливается… И он почти не спит, а утром всегда в дорогу. Правда, у него полно родных и друзей в разных городах, но все считают его… огромной свиньей. Даже мать говорит, что двух слов не сказал со мной, приехал и захрапел… в три дырочки…

— Она так и сказала «в три дырочки»?

— Так и сказала. И ему пришлось учиться спать, потому что нельзя не спать перед дорогой. И он стал запускать собаку с щенками… Они обегали весь дом, топали, а потом засыпали, ну конечно, сначала излизавшись, исчесавшись… И он засыпал жадно и благодарно, а под утро начинал просыпаться, терять свой сон, уходящий, как туман, полями, клочьями… А он все старался не отпустить, хоть как-то продлить… короткий отдых… А собаки все понимали по смене его дыхания, и начинали стучать хвостами, зевать, чесаться. И он таился, а они знали, что он не спит, и лезли… носами, лапами… стучали хвостами… По тумбочке…

— Хм… А какие у них были носы? – бессильно спрашивала Маша.

— Такие суховатые и теплые…

— А мокрые были?

— И холодные… Были. У некоторых…

— Хорошо… А как он еще спал?

— Сейчас расскажу…. Дома он бывал редко… А в пути мог поспать только где-нибудь в лесу, или на берегу… Он хорошо засыпал, когда деревья шумели, знаешь, как в кедринах шумит ветер? Так густо, мощно… Но они шумели не всегда, и он научился их слышать, когда они просто стояли, без ветра. Но вода и деревья были не везде, и однажды ночь поймала его в каменистом месте. Стояла полная тишина, но он так настроил слух, что услышал и камни. И едва он услышал камни, зазвучало все — и земля, и небо и звезды… И он смог спать при них, как сначала спал при собаках.

— А ты спал… при собаках?

— Я спал при собаках.

— Ты меня научишь?

— Научу… Еще у него была женщина, при которой бы он очень хотел заснуть…

— А у тебя была такая женщина? До меня…

— До тебя я и так мог… заснуть… Ну вот, появляется женщина, и ему удается поспать при ней так крепко и счастливо, как ни спал никогда в жизни… Она была очень капризная, и они часто ссорились… Один раз она так обиделась, что ушла… И он чуть не погиб, потому что больше не смог спать при собаках, деревьях и звездах. Потому что у этой женщины было очень сильное… усыпляющее свойство… И она ему сбила все настройки… Он оглох и ослеп. Он потерял и ее, и все деревья с собаками.

И тогда… он ее догнал и принял такой, какая есть… И она кивала, улыбалась, словно все поняла. А потом принеслась к нему со своими пакетами, и лицо у нее было такое холодное, раздраженное…

— Это была я?

— Это была не ты. Но если ты захочешь, то ты сможешь ее сыграть. В нашем фильме…

— Я не захочу…

— И она что-то говорила и все с таким, знаешь… про… визгом, да… А он ждал, пока прогонит сквозь нее всю эту непогодь. Пока она вычистится… как белка…

— Почему как белка?

— Ну это про мех… так говорят. Когда перелиняет белка в зимний мех или еще кто-нибудь пушной, говорят, что она вычистилась. И она вычистилась, и легла под одеяло, потому что тоже устала, а он пошел мыться в баню. Он очень любил баню, но сейчас торопился. Когда он пришел, оказалось, что она спит. Он не огорчился и осторожно лег рядом, собираясь по обыкновению заснуть… жадно и даже как-то плотоядно… И вдруг испытал совсем новое чувство. Он увидел, услышал, как приблизились-подошли деревья, собаки и звезды, и понял что сам поразительно не хочет спать. А хочет бодрствовать, слушать, думать… Потому что все они — деревья, собаки и звезды приняли его к себе… взяли в братья, под свой кров… За его любовь… и терпение. И одарили силой. Тебе понравилось?

Маша спала на его плече. В окно глядели звезды. Пальцы ее чуть пошевелились, царапнули ему лицо…

Михаил Тарковский