Так случилось, что роман «Казус Кукоцкого» мы прочли совсем недавно, до этого знакомились с Людмилой Улицкой по попадавшимся журнальным публикациям. И вот – роман, получивший Букера и, как теперь говорят на западный манер, «огромную прессу». Более того, роман существует в виде телесериала. Наверное, это самая известная после «Сонечки» вещь Улицкой. Тем временем появилось новое большое произведение, и снова успех – Большая книга. Прочитанный роман буквально вынудил взяться за перо, заодно заставив подивиться тому, как вечно нов двухтысячелетний спор в нашем вроде бы до дна изверившемся, политкорректном мире.
СЕМЕЙНАЯ САГА И Её УЧАСТНИКИ
Главный герой – Павел Алексеевич Кукоцкий – потомственный медик, причём, один из предков упоминается в письме Петра Первого, следовательно, происходит Кукоцкий из коренного, известного российского рода, несмотря на то, что сама фамилия отсылается к Немецкой слободе (Кукуй). Семья достойная, принадлежащая к «лучшему старшему дворянству во всяких достоинствах и авантажах». Автор довольно подробно останавливается на родословной героя, что и оправдано, так как, по сути, Кукоцкий – последний представитель своего хорошего дворянского русского рода. И вопрос о том, почему этот род пришел к иссяканию, конечно, встает. Тем более что рядом изображено семейное древо Гольдбергов, на протяжении повествования иной раз сплетающееся ветвями с древом Кукоцких, но имеющее к концу романа не жирную кляксу-точку, но вполне светлую перспективу в виде долгой и благополучной старости, утешенной к тому же явлением правнука, а в грядущем посмертии – обещанной автором святостью для старшего Гольдберга. Может быть, история рода Кукоцких является наглядным, развёрнутым примером как раз из научной книги Ильи Иосифовича Гольдберга, посвящённой теме вырождения советского народа (понятно, что выродиться за семьдесят лет невозможно и определение «советский» слишком узко).
Итак, с самого детства счастливейшими для мальчика Паши Кукоцкого были часы рассматриванья анатомического атласа – так происходило врастание, вживание в будущую профессию. «Да и сам мир представлялся мальчику грандиозным вечным двигателем, работающим на собственном ресурсе, заложенном в пульсирующем движении от живого к мёртвому, от мёртвого – к живому».
Медицинский факультет, страстная, одержимая учеба, научная работа, приём больных и тут… «открылся у Павла Алексеевича этот странный, но полезный дар, он звал его «внутривидением». Это его внутреннее зрение усиливалось и позволяло ему видеть злокачественные изменения, положение зародыша и пр. Дар был «аскетом и женоненавистником». Собственно говоря, единственной женщиной, от которой дар не спрятался и не ушел, стала его жена – Елена Георгиевна. Это был – «военный брак, скоропалительный и неожиданный».
В 42-ом году, в сибирском городке, куда была эвакуирована клиника, которой заведовал Павел Алексеевич, он спас свою будущую жену, сразу ощутив её тело, лежащее на операционном столе, как «совершенно родное». Он удаляет ей матку, спасая, но и делая её не способной к дальнейшему деторождению.
Елена работала в конструкторском бюро военного завода, была замужем, позже, уже сойдясь с Кукоцким, получила известие, что муж на фронте погиб (эта тень облаком вины лежала на всей её жизни), и имела дочь Таню, ставшую для Кукоцкого – приёмной.
Елену, происходящую из толстовцев, но воспитанную верующей бабушкой, предпочитавшую «уползать в периферию жизни», слабую и прозрачную, смутную и растерянную и тоже обладающую даром «видений-сновидений», – сопровождает по жизни отчасти прислуга, отчасти приживалка, отчасти нянька – Василиса Гавриловна, «с бельмом на глазу… в темном платке». Прибившаяся к жизни чужой семьи Василиса Гавриловна – женщина религиозная, выросшая в монастыре и кого и обожавшая, так это – игуменью Анатолию, келейницей которой была, пока монастырь не закрыли.
На переднем плане романа семейная пара –Павел и Елена Кукоцкие. Оба – «тайнозрители», но разные – его дар скорее прикладной, диагностический, ее – интеллигентский, мечтательный. Намеренно и столкновение-соединение профессиональных сфер мужа и жены: у него – живая плоть, у неё – чертежи, которые в трёх проекциях отражают конструкции полностью, целиком, исчерпывающе. Медицинская профессия позволяла Кукоцкому прикоснуться к «огненной молнии – острой минуте рождения человеческого существа из кровоточащего рва, из утробной тьмы небытия…» Павел Алексеевич хотя и задает себе вопрос: «Кем и как даются команды, по которым разыгрывается этот невидимый спектакль внутриутробного развития плода?», но никакой Бог-Личность в этом «законе, определяющем жизнь будущего человека еще в утробе матери» им не предполагается, а просто – некая «высшая безымянная мудрость».
Доктор символически держит в руках кровавый сгусток физиологических, и следовательно – бытийственных проблем, и как человек умный выходит на вопросы общественного значения: «Есть ли у поколения какое-то общее лицо, единый характер? Только ли социальные факторы определяют характер поколения?..» Более того, делает единый для всех вывод: большинство людей скрывает «какой-то постыдный факт происхождения или родства…» И всё же, хотя и имел Павел Алексеевич качества «государственного человека», эти вопросы не совсем ему по плечу. Тут – сфера научных интересов ближайшего друга гинеколога Кукоцкого – генетика Ильи Иосифовича Гольдберга, который именно ставит и ищет научные ответы на подобные, важнейшие вопросы: о роде, народе, гениальности, избранничестве. Кстати, родословная самого Гольдберга в романе отсутствует. И те, кто внимательно прочтёт вторую, притчевую часть романа, поймет почему: Гольдберг родом из Библии. Потому и неважна для писательницы его посюсторонняя предыстория: в Ветхом Завете отыщется всё, имеющее отношение к происхождению Ильи Иосифовича.
Реальный же, «советский» Гольдберг неоднократно сидел (за выступление на семинаре Общества Вольных Философов; позже – за ссору, в пылу которой выбил зуб ведущему сотруднику института), уехал в Среднюю Азию, занимался генетикой и селекцией хлопчатника, женился на лаборантке Вале Попковой, в 39-ом родились однояйцевые близнецы Виталий и Геннадий. Войну прошел военврачом, без ранений и с «Красной Звездой». Перечитал тонны книг по истории – «его заинтересовала гениальность как феномен и её наследование».
Друзья ссорились на научные темы, страстно общались, кричали. Павел Алексеевич оправдывался, он спасал не мир, но «несколько сотен брюхатых баб и их приплод», а полёт мысли Гольдберга был «высок до писка»: «он пророчил полный передел мира с помощью хорошо поставленной генетики: через двадцать лет генами можно будет пользоваться как кирпичиками, строить из них новый мир с многократно увеличенными полезными качествами растений и животных, и самого человека можно будет конструировать заново – вводить ему те или иные гены и сообщать новые качества…» Вообще подобные, явно в положительном авторском ключе преподнесённые характеристики, читаешь сегодня, после совершившейся на наших глазах очередной революционной ломки-перестройки с некоторой оторопью. Что за неумолимая, неистребимая жажда гонит этих вечных революционеров к переделке, перекройке по живому Богосозданного мира? Почему воображают они, что у них получится лучше? Почему не вызывает сомнений само право переделывать мир, вмешиваясь в судьбы людей и стран?..
Семейное древо растёт далее следующим образом: Таня Кукоцкая от братьев Гольдбергов (живет с обоими) рожает девочку Евгению (вообще имена в романе – «говорящие», и вот Евгения – «благородная»).
«Великолепный ребеночек… Она не в вашу породу. Она в Гольдберга. Отправлю ему в лагерь телеграмму, пусть радуется», – говорит Павел Алексеевич, даже на словесном уровне отстраняясь от Евгении, внучки – по приемной дочери Тане. Гольдберг в это время сидит за «финансовое преступление». Разумеется, совершенно невиновен, допустил халатность будучи заведующим лабораторией и экономя ставки для научных сотрудников. В это время в Америке выходит его книжка, именно о «вырождении».
У Тани чуть позже возникает любовь с джазовым музыкантом Сергеем. Она забеременела и хотела родить мальчика «для каких-то неведомых высших целей». Таня умирает в родах, и мальчик погибает. Эта линия оказывается для писательницы и исторически, и человечески – бесперспективной, ненужной.
Зато у Евгении, дочери Тани и обоих Гольдбергов, рождается сын – формально правнук Кукоцкого (не по крови, и не по фамилии, и кстати, самого Павла Алексеевича и в живых-то нет, да он и не воспринимал эту линию наследования – своей, что мы уже констатировали) и он же – правнук Гольдберга, которому Илья Иосифович раскрывает свои объятия в самом конце романа, являясь, по сути, единственным правомочным, законным, оправданным сюжетно и даже библейски – старцем-прадедом-патриархом.
Начерчена в романе и линия взятой в семью Кукоцких девочки Томы. С её чужеродным появлением и начинается распад семьи, у неё же в итоге доживает свой век сосланная в уже окончательный чулан Елена Георгиевна. Тома чувствует себя «духовной наследницей своего знаменитого воспитателя Павла Алексеевича Кукоцкого. Возможно, так оно и было…»
Тома превратилась в человека, может, и узко-ученого, но недостойного, что писательница изображает ярко. Зачем же именно она представлена «духовной наследницей» Павла Кукоцкого? Почему жизнь вокруг этого видного медика превратилась в такую засушливую, безлюбовную пустыню, что только кактус-Тома и выжила?.. Начинаешь подозревать, что и писательница совсем не любит своего несчастного героя, ибо только нелюбовь делает жизнь такой серой, унылой и скучной.
Совершенным довеском к основной сюжетной линии – эпизод с убийцей (в притчевой части романа он появляется как Манекен).
Единственные теплые страницы: любовь Тани и музыканта Сергея под аккомпанемент джазовой музыки. Интересно, что и тут, в этой, казалось бы, мелочи, роман выпадает из традиции, в пику ей и чужероден. Можно смеяться, вспоминая поговорку: кто любит джаз, тот завтра Родину продаст. Но то, что джаз совершенно особенная музыкальная культура, ставящая во главу угла техничность, а не мелодию и смысл и очень часто скатывающаяся в дисгармонию, вряд ли кто будет оспаривать. Крупный современный писатель Леонид Бородин не стесняется признаться в своих мемуарах в том, что не любит и не понимает джаз. А совсем недавно Вера Галактионова в своём романе, написанном абсолютно в живых границах русской литературной традиции, где смысл определяет форму, выливаясь в неё и живя в ней, изобразила даже беса джаза, да и роман назвала «5/4 накануне тишины», использовав обозначение джазового размера в качестве символа довлеющего шумового хаоса последних дней мира. Конечно, мелочь, но – характерная.
Великолепный род Кукоцких иссяк. Доктор – восприемник чужих детей. Даже приемная дочь Таня умирает. Ни кровью, ни фамилией Кукоцкий не имеет отношения к дальнейшей истории.
Семья Гольдбергов наследника получает, на свет появляется правнук. Кстати, и от второй жены у Ильи Иосифовича рождается ребенок. Семейное древо «шумит и зеленеет».
В метафизическом же плане, который писательница приоткрывает в притчевой части романа, а также во множестве библейских деталей, эпизодов, скрытых цитат, аллюзий, рассыпанных по тексту, тоже сотворяется история – вневременная и сокровенная, в результате которой рождается новый, удивительный, чаемый младенец. В русской культуре этот младенец, в котором нам предложено видеть «весь свет мира», непременно писался бы с большой буквы – Младенец. Да и в ком ином может заключаться универсальная радость всех человеков?.. Однако, по Улицкой, события Нового Завета не несут в себе никакой исключительности и тем более универсальности, а просто некий, с маленькой буквы эпизод. И всё же в видениях и снах, в метафизических фантазиях чаемый младенец, вышедший из ветхозаветного царственного рода, появляется. И появляется реальный младенец в конце всего повествования как правнук Гольдберга. Образы эти сливаются в одно. Какая нам в нём радость – не объяснено. Понятно лишь, что это не Тот, о ком мы читаем в Евангелии. Другой. Не его ли родословие рассказывает писательница, не ради этого ли младенца, которого и читателю предложено ждать, завязывается весь романный узел?
О ГЛАВНОМ…
По мере чтения романа Л.Улицкой «Казус Кукоцкого» растёт и утверждается как основное – ощущение внутренней духоты. Попытаемся разобраться – почему?
Действие романа происходит будто бы в только что миновавшем веке, и герои его почти современники нам. Но это только на первый поверхностный взгляд. Действие романа происходит в ВЕТХОМ ЗАВЕТЕ, и автор много раз подчеркивает это. Само повествование идёт как бы спиной к НОВОМУ ЗАВЕТУ, а все окна и двери ветхого строения романа плотно законопачены, так, чтобы никто из внутри присутствующих не увидел ни блика, ни отсвета, ни луча новозаветных. Никакой надежды, никакой радости, никакой любви не может быть в этом обессмысленном мире, где «на вход» работает универсальная для всех дыра ( «…и бессмертие, и вечность, и свобода – всё было связано с этой дырой, в которую всё проваливалось, включая и Маркса… и Фрейда, и сам он, старый доктор, который принимал и принимал в свои руки сотни, тысячи, нескончаемый поток мокрых, орущих существ…»), а «на выход» – чудовище смерти. Знаковый эпиграф подобрала писательница к роману: «Истина лежит на стороне смерти», изречение сие принадлежит Симоне Вайль.
Не только душно, но и страшно, потому что навеки смертно жить в мире, где единственный смысл пытаются отыскать в «нескончаемом потоке» тех самых младенцев, которым уготованы вырождение, скорби, смерть. Если глядеть из русской литературной традиции, построенной в координатах Православия, то ясно видно, что радость-то есть и жизнь оправдана и прекрасна навсегда, но это верно только в присутствии Богомладенца. А если подмена? К тому же – очередная, неловкая, самодельная, то и света никакого нет, серость, уныние, пустота.
Судите сами: «… Павел Алексеевич берёт младенца в руки, и поворачивает его к Елене лицом… И в этом младенце сходится вся радость мира, и свет, и смысл. Как будто посреди солнечного дня взошло еще одно солнце… младенец этот принадлежит им всем, а они – ему…»
А окружают этого самого обыкновенного ребёнка, младенца с маленькой буквы – все-все-все, всё человечество: предки и родственники супружеской пары Кукоцких, «тверская Томочкина родня, бородатые евреи с Торой во лбу, и какие-то вовсе незнакомые… их делается всё больше…»
Есть в этой сцене некое подспудное кощунство, актуальное, конечно, только для тех, для кого солнце – не младенец, а Богомладенец, для кого приход Мессии – свершившееся обетование.
Не Рождество, а рождение, не Успение, а смерть, не Сретение, а просто старец Гольдберг раскрывает объятья правнуку; не Пречистая Дева Мария, а «просто Мария» – обращается уж вовсе в сериального персонажа. Вот как мимоходом замечает писательница: «…бессеменное зачатие приписывают одной лишь Марии из Назарета…» Все эти аллюзии и парафразы из Евангелия преследуют единственную цель: перевести сакральную, таинственную реальность в профанную, снизить до обыденности, отчасти заслонив физиологией.
Скажем, Елена Георгиевна: она и «не женщина», это откровенное и горькое слово говорит ей в ссоре муж, а всё ж таки – мать, в видениях своих – «…я именно как роженица», а когда предстаёт ей икона Успения, то «…мне предлагали туда войти…» Вообще особенная роль Елены Георгиевны всячески подчёркивается в романе, недаром именно ей привиделся заветный младенец, окружённый всем человечеством. Нет, недаром наша церковная традиция учит осторожности в отношении снов и видений – обмануться можно на всю свою бедную жизнь.
Оба главных героя – медики, почти жрецы – так трактует их автор. Кукоцкий – гинеколог, его друг Гольдберг – генетик. Все их прикладные и теоретические интересы сосредоточены в кровавом узле, в пуповине, обвившей тайну рождения человека в мир: родословная младенца и народа, к которому он принадлежит, вырождение, избранничество, проблемы добра и зла в их онтологическом смысле. «…Читал средневековые трактаты, античные редкости, переводы древних жреческих книг… Что-то выискивал в этих сивиллиных иносказаниях… Тайна зачатия – вот что его интересовало…» Так говорит автор о Кукоцком.
Таня (приёмная дочь Павла Алексеевича), начиная исследовательскую деятельность, прекрасно препарирует крыс и тоже приобщается жреческого мира. «Хрумс – и головка упала на предметное стекло… Жертва была принята, Таня прошла испытание и была посвящена в младшие жрицы…»
Очевидно, медицина и научные исследования в этой сфере видятся автору в мистическом свете. Улицкой прекрасно удалось передать ощущение сокровенной мощи Ветхого Завета, во всем этом интуитивном, космическом, неназванном, на что натыкаются в своих врачебных и научных поисках Кукоцкий и Гольдберг («…представлял, из какого космического варева выныривает каждая Катенька и каждый Валерик…»). Писательница сама расставляет эти декорации в тексте и всюду обозначает их чёткими вехами.
Множество библейских деталей рассыпано по тексту. «…Авраамовых деток» всё прибывало. И про каждого Павел Алексеевич говорил в глубине сердца – ныне я родил тебя… Ребёнок полдня, ребёнок рассвета, ребенок закатного часа…»
Встречающаяся в Крымском ботаническом саду акация вызывает пояснение экскурсовода о древних евреях и «дереве ситтим», из которого был построен ковчег завета.
Само сожительство Тани с обоими братьями Гольдбергами представлено вне-нравственным, неподсудным. В тексте постоянно акцентируется, что она им – «как сестра». Но говорить о зачатии Таниного ребёнка с точки зрения новозаветной нравственности – автор категорически не хочет. Случившееся – таково, каково есть. Более того, эпизод этот несёт в себе ветхозаветный привкус кровосмесительной истории с детьми царя Давида. И хотя тогдашнее кровосмешение являлось тяжёлой расплатой за грех Давида, но ведь не отменяло того, что именно из Давидова царственного рода появился Спаситель.
«…Мальчик плакал, страдал. Его отец покинул свой дом, лучший дом в каменном городе, единственный деревянный дом, и всю неделю лежал на земле, не ел, не пил и молил Всевышнего, чтобы он сохранил ребёнку жизнь. Но Всевышний на этот раз отвернулся от своего любимца – нечего было прелюбодействовать с чужой женой, даже если у неё груди, как два ягнёнка, и волосы, как стадо коз, сходящее с горы Галаадской… Да ещё и мужа этой красотки на верную смерть послал, чтобы завладеть ещё одной, когда и своих баб предостаточно…»
Этот эпизод из жизни царя Давида пересказан во второй, притчевой части романа. Рассказывает его персонаж под именем Иудей (в реальности – Гольдберг), внимает ему – Бритоголовый (Кукоцкий). Мир, где они пребывают в своих подлинных сущностных обликах, то ли посмертный, то ли «утробный» – вроде метерлинковского, откуда происходит выход младенцев в земную юдоль. Дети похожи на сияющие шары, есть и нерожденные, абортированные, «иногда они дозревают и опять восходят». Происходит сцена «благословения младенца», причем Кукоцкий формально отказывается благословлять, передавая все полномочия Иудею-Гольдбергу («…это не по моей части, это по вашей, по еврейской…»).
Младенец этот – «старший брат царя Соломона, воздвигшего Первый Храм в Иерусалиме» (здесь обращают на себя внимание даже авторские прописные буквы, зато многое иное, что мы привыкли повышать, – с маленькой), и не это ли дитя рождается на последних страницах книги, которая таким образом – о, совершенно ненавязчиво и скорее пунктиром, чем сплошной линией, – обозначает предысторию и появление на свет нового мессии. Потому-то он – и солнце, и весь смысл в нем, и вся радость, тогда объяснимые.
Что ж? Вольному – воля, спасенному – рай. Писательница абсолютно свободна в своем творческом, литературном мире. Другое дело, что во имя дарованной всем и каждому божественной свободы и мы должны обозначить границы собственного мира, где сияет иное солнце – Солнце Правды, где истина вовсе не на стороне смерти, где смерть побеждена. Однако побеждена не интеллигентской, вполне относительной порядочностью, и не плотским мудрованием, а Спасителем мира. И только при свете этой Победы дамский лепет о том, что «смерти вообще нет», обращается в твёрдую надежду и в радостное дерзновение: «Ад, где твоё жало? Смерть, где твоя победа?»
И не в том ли состоит казус (сложный, запутанный случай) Кукоцкого, что он, приняв столько «Авраамовых деток» остаётся вовсе ни при чём в этом мире, где произошёл таинственный и прекрасный Завет Бога с человеками. У него и внутренней-то жажды нет вступить в Новый Израиль, просто несчастный лично доктор, пусть и мастер своего дела, соглашающийся видеть весь смысл в бесконечности процесса деторождения. «…Именно он запретил Василисе всякие разговоры о божественном», так свидетельствует текст, а ведь в его докторской жизни столько мистики: и дар «внутривидения», и жреческие изыскания, – отчего же Кукоцкий не поднимается на уровень осмысления собственной жизни, вписанной в череду этих непрерывных рождений, наблюдаемых им? Неудивительно, кстати, что его посещает «соблазнительная мысль о самоубийстве». А ведь он – из лучших, из думающих, из бескорыстных. Одному Гольдбергу сколько благотворил: и квартиру купил, и детей кормил его… Что ж говорить о прочих человеческих экземплярах? Да разве можно хоть секунду помыслить, что недостойный народ, среди которого довелось жить богоизбранным счастливчикам, может иметь право копаться в сложнейших проблемах крови и наследования и принимать даже что-то как относящееся к своему плебейскому бытию из сугубо личных взаимоотношений Господа и евреев? Только Ветхий Завет, только ветхий Израиль, а остальное – вы выдумали. А если не так, то посмотрите на себя! Вы говорите, что вы христиане, то есть наследники и восприемники всех пророчеств и обетований, так посмотрите – каковы вы на самом деле! У писательницы Улицкой и зеркало наготове. Кривое, однобокое, жестокое зеркало!..
О РУССКИХ И НЕ ТОЛЬКО…
Позиция автора ясна. Жить среди народа, примеряющего на свою плебейскую плоть царские наряды, трудно. Раздражает на каждом шагу. Вот же – грязные, неумытые, вонючие, вороватые, пьяные, грубые, и туда – же! В дети и в наследники. В миллионный раз и даже с медицинской точки зрения всё четко объяснено – и об истинных правах, и о вырождении, и о так называемом православии… Судите сами.
Ну, во-первых, эти общеизвестные мифы! Скажем – святая русская литература (определение принадлежит Томасу Манну).
А писательница Улицкая изронит своё словцо на тему восхваляемой и воспеваемой литературы: «…золотой век Афин, итальянское Возрождение и дворянский период русской литературы…» Можно сказать одно слово, но сказать этим словом много. Сразу так обузить и смысл, и значение, и всеобъемлемость, и главное – народность, и опять-таки – свести проблему к происхождению, к крови, опять отставить и проигнорировать Дух в его преображающей силе. (Еще пример: «Запуск Гагарина в космос». Скажем: «полёт» – смысл высокий, а «запуск» – и тут уже нечто насильственное возникает. И так опускается всё, относящееся к нашей славе)
Закономерно, что, когда учительница читает девочкам вслух «про страдания Каштанки, замерзавшей на неприютной улице», Каштанку не жалко, и тёплым майским днем литература эта вообще выглядит глупо и неприменимо к жизни. Что ж? Чехов – докторишка, разночинец в конечном итоге, и до дворянской-то литературы не дотягивает.
Имеется в книге и «одесское литературоведение».
«…Мама Зина, не закрывая золотозубого рта, говорила о литературной Одессе.
– Возьмём Бабеля и Ильфа-Петрова, и даже возьмем Багрицкого, и Катаева, и пусть даже эту Маргариту Алигер и Веру Инбер. И если их вычтем, что у них останется? Нам нужен их Шолохов? Нужен их Фадеев?…»
Интересно, «они» – кто это? Те, кому драгоценна русская литература? Так не сойдём же со своих рубежей!.. Дабы не стать тепло-хладными, вялыми, с выражением лица «меняздесьнет», кое носит в последние годы жизни Елена, погрузившаяся в свои вполне бессмысленные, пожирающие её собственную личность видения..
«– Толстой? Перечитываешь? Зачем?
– … Из чувства долга. Но и по любви тоже. И скучновато. И необходимо».
Коль уж так с природными дворянами, то о русском прозаике другой эпохи говорится просто: «чугунная башка пролетарского писателя».
А о русских женщинах – помните? Незабвенные некрасовские строки, где и высокий идеал, и реальный народный характер гармонично слиты воедино: «Есть женщины в русских селеньях…» Для Улицкой «главной женщиной страны» является чиновница Коняга, это прозвище ей нравилось, – «партийная от пегой макушки до застарелых мозолей», любившая приговаривать: «Да, да, русская женщина – конь с яйцами, ей всё по силам!» Кстати, и для характеристики школьной учительницы Галины Ивановны авторесса прибегает к полюбившейся находке: «…изношенная лошадь с обвисшим крупом…»
«Несомненно, она и была главной женщиной страны, символом женского равноправия и воплощённым Восьмым марта, если не считать мифологических Розы Люксембург, Клары Цеткин, Зои Космодемьянской и вечно юной Любови Орловой. Что характерно, все они, включая и саму Конягу, были бездетными…» А вот присутствие в этом ряду Зои Космодемьянской (война по тексту отошла совсем недавно) это есть уже не литературная свобода, но прямое кощунство, где упрёк в бездетности – цинизм, которому и эпитета не подберёшь.
Да не будет!
Нет, не по крови и не по социальному происхождению мы разделены, ведь сказал же Наум Коржавин о той же проблеме, но не из презрения к русской женщине, а из любви, понимания, сострадания:
Ей жить бы хотелось иначе –
Носить драгоценный наряд.
Но кони всё скачут и скачут,
А избы горят и горят…
ПОСРЕДИ ВАРВАРСКОГО ПЛЕНА
«Молдаване с вислыми усами, украинские шахтёры… их полнотелые жёны и орущие дети… кем бы они себя не называли, они были истинными потомками исчезнувшего варварского мира…» Понятно, что обитатели его – вонючи и грубы, причём наличие скверного запаха просто преследует писательницу от первой до последней страницы. Иногда кажется – так пахнет сама её проза, что-то в этом имеется метафизическое, сродни «Парфюмеру» Зюскинда.
«…Ударило запахом помоев и нечистот», а собственно, в этом помещении живут три взрослые женщины и один ребенок и никто не ходит под себя. Откуда эта запредельная вонь? «Первый удар пришёлся по обонянию. Запах кислой сырости, мочи и керосина, но всё это протухшее, сгнившее, смертельное…» Даже когда в квартире Кукоцких сделан ремонт, откуда-то несёт все той же застарелой мочой. А должно бы – свежей краской, цветами…Мерзко попахивает Василиса, затворённая в своём молитвенном чулане, затхлом и слепом. Пованивает Елена. Сам варварский быт издает запах мочи, тлена и разложения. «…ворох набитых каким-то Томочкиным дерьмом пакетов. Дух убожества и коммуналки…»
Вообще «вкусных» деталей в повествовании нет, вполне обеспеченные люди даже едят невкусно и клубника-то для них «слякота». Ощущение полноты, счастья, «вкусности» жизни просто категорически отсутствует. Хоть автор и делает робкую попытку изобразить счастливый период Кукоцких или Тани, но это счастье воистину остается на бумаге и не пахнет ничем как всякая отвлечённая выдумка. А каким и может быть этот мир, когда в нём «истина на стороне смерти»? Естественно, он разрушается и гниёт.
Люди, скорее «людьё», соответственны: «хозяйка, тоже с виду гнилая, была на редкость вздорная»; «начальник госпиталя – вор и торгаш»; карьерный адмирал с «мелким грехом крупного воровства»; Лиза-дворничиха, помирающая в куче сгнивших тряпок… И несть числа бесконечным ссорам, сварам, отношениям, где не только нет высокого, но нет главного в людской среде – нет милосердия и любви, нет, повторимся, преображающего евангельского света, а значит, не жизнь, а всего-навсего инстинктивные движения плоти и высохшая шелуха эмоций и чувств.
Два вроде бы любивших друг друга человека, супруги Кукоцкие, оказываются столь мелки душевно, что не в состоянии переварить свои внутренние обиды и, по сути, добровольно губят семью. Да, автор даёт им шанс воссоединиться в ином, притчевом мире. Но ведь мир тот, выдуманный, недорого стоит, он даже не «сквозь тусклое стекло», как у Ю.Вознесенской, например, в её весьма популярных сегодня «православных бестселлерах», а просто писательница говорит нам: не так всё будет, как вы по своим христианским представлениям намечтали, а может быть, так, как я вам расскажу. Литература? Или богословский спор? В первом случае – заведомая фантазия, пусть и зловредная, потому что – от себя и обманывающая, во втором – крайне важна личность свидетеля: Улицкая или Церковь. Выбирайте в соответствии с собственной свободой, но отметить то, что выбор в этом романе предложен – необходимо, а то складывается странное впечатление, как будто, несмотря на хвалебные отзывы и Букера, книгу не прочли.
В том же ряду «безлюбовных» (по слову апостола) людей – девочка Тома, принятая самоотверженно на воспитание, получившая все буржуазные комфортные блага… Она тоже существо начисто лишенное благодарности и способности к любви, и в итоге запихивает главную свою благодетельницу в чулан, обирая её даже в мелочах.
Тома «…с Михаилом Федоровичем шампунями не пользуются, заграничного не переносят. Патриоты. Ни мыла, ни лекарств, ни одежды. И присказка ко всему – наше, отечественное…О, убожество…»
И патриотизм, и соборность – всё это, по Улицкой, минус-характеристики. Вот что происходит, например, на похоронах Сталина: «…люди пришли сюда по своей воле… они стояли с ночи, чтобы поклониться… восскорбеть соборно…и еще что-то стихийное, глубоко-животное…выгнало их из домов и собрало в тесное единое стадо…» Оказывается, соборность этих полуживотных, полуварваров годится лишь на то, чтоб совокупно проливать слёзы о тиране.
Где ты, где ты, любезный Александр Сергеевич с твоим пониманием народа как высшего нравственного судии? Историю пишет Бог – считали Карамзин и Соловьев. Улицкая с невыносимым легкомыслием и неуместным, подростковым ёрничаньем считает иначе, заявляя от имени своего героя: «Через какую-нибудь тысячу лет, а может, через пятьсот старый гинеколог вроде меня… будет читать старинную русскую историю двадцатого века, и там будет две страницы про Сталина и два абзаца про Хрущева. И несколько анекдотов…»
Удивительно, но ответ за всю русскую цивилизацию несёт Василиса, неумное, тупое, не способное за всю жизнь запомнить даже несколько молитв целиком, существо. Именно она как представительница русского народа удостаивается проклятия Павла Алексеевича Кукоцкого. Разумеется, сам доктор – на другом берегу, да и что ему делать посреди этакого простонародного невежества, ведь у Василисы идея отравителей-врачей, «евреев-колдунов нашла отзыв в её средневековой душе» – «евреи сделали революцию, убили царя, разорили церковь…» Но Кукоцкий – человек образованный: почитал Иосифа Флавия, античных авторов, Блаженного Августина, кое-кого из святых отцов церкви… «Антисемитизмом, к его удивлению, страдала вся христианская цивилизация…» Вот знакомая, старинная отмычка ко всей христианской цивилизации!.. Писательница даже не замечает, что этот пошлый вывод не достоин Кукоцкого, он на уровне примитивных мыслительных процессов Василисы.
«Уж не еврей ли сам? – думает о нем Василиса. – А уж не антихрист ли?..» А что думать бедной умом Василисе? Что Кукоцкий развился до «всечеловека»? Всё это бесплодные игры ума, а вот что явственно видно, так это отсутствие между этими прожившими бок о бок всю жизнь людьми какой бы то ни было милости и прощения.
«…Василиса не притронулась к сваренному им собственноручно кофе…
– …Уж не отравы ли боитесь? – пошутил он.
– А хотя бы и так, – буркнула Василиса.
Павел Алексеевич было засмеялся, но смехом своим подавился… Отвращение к жизни захлестнуло его.
– Великий народ, чёрт бы его побрал…
Василиса перекрестилась и зашептала охранительную молитву: Павел Алексеевич был теперь у неё на подозрении».
Показательно, что в посмертии, в притчевом мире Василиса просит прощения у Павла Алексеевича, который пребывает там «в образе и подобии» (кому бы это?), а он у неё – нет, видно, ни в чём не виноват перед ней за целую-то жизнь.
О ЕВРЕЙСТВЕ И НЕ ТОЛЬКО…
Главный еврей этого романа – Илья Иосифович Гольдберг с безукоризненной биографией: четыре(!) сидки, войну прошёл военврачом. Авторская характеристика: «еврейский Дон-Кихот», «честный Гольдберг». С фронта написал письмо члену военсовета «о мародёрстве и массовых изнасилованиях немецких женщин, о недостойном поведении советских солдат и даже офицеров, носящих высокое звание воинов-освободителей…» (снова походя Улицкая берётся пусть не развеять, но замазать ещё один исторический миф «об освободителях Европы от фашизма»). Интересовался темой: «Гениальность как феномен и её наследование», написал «завиральную книгу». В пику русскому классику считал, что не красота, а «наука была призвана спасти мир…» «Великий идеалист от материализма», пророчивший «полную переделку мира»: «…самого человека можно будет конструировать заново – вводить ему те или иные гены и сообщать новые качества». «Святой безумец», «спаситель мира».
Кукоцкий объясняет своему другу некоторые моменты, понять которые мешает Гольдбергу надприродное, неудобомыслимое благородство: «Не интересует их космополитизм. Я думаю, всё проще – наш Хозяин просто хочет скрутить голову евреям…» И еще: «Какое нравственное величие и какая непроходимая глупость (читай – благородство) совмещаются в одном человеке! Джигит еврейский! Что это, какая-то особая еврейская болезнь – синдром российского патриотизма? Вроде псориаза или болезни Гоше…» Собственно говоря, патриотизма немного наскребёшь из этой книги, так что Кукоцкий совершенно напрасно и сильно авансом тревожится за нравственное самочувствие друга. Тот уж не ошибётся, и ни за что не вступит во что не надо.
Наконец же Илья Иосифович пламенно увлекся темой вырождения советского (русского) народа: ушла белая армия, высылка профессуры, миллионы крестьян – изымают из генофонда. «А теперь, учитывая все эти факторы, можно строить карту генофонда имеющего место быть советского народа…» Вот тут-то и обнаружится истинное лицо – больной и пьяный лик навеки погибшего русского человека, «жестокая картина вырождения народа». Со всем революционно-перестроечным пылом радуется Илья Иосифович «красоте будущего мира, исправленного по науке, с точным расчётом, без досадных искривлений прекрасного замысла.
– А мёртвым воскресать не прикажешь?
– Пока нет…»
Несмотря на это деятельное недовольство сотворённым миром, на жажду переделывать, перекраивать, улучшать, вмешиваясь в замысел о человеке, то есть в тайное-тайных и сферу Творца, в посмертии Гольдберг-Иудей оказывается абсолютным праведником; книги его, не совсем умные, могут и уничтожиться, а намерения – остаются и всегда оправдывают их носителя. Каковы ж были намерения? Читатель уже неоднократно убедился в том, что намерения были – революционные от первой до последней строки. «…Ему всё казалось, что немного осталось, ещё одно усилие – и Нобелевская премия за спасение человечества…» Вот – и столь понятная по-человечески, но вполне тщеславная цель. Более того, авторский ход с намерениями – просто дымовая завеса для отвода читательских глаз, Иудей оправдан заранее, что бы он ни делал; оправдан – по крови, по принадлежности к избранному роду.
«…Я, понимаешь, еврей. А евреям Библию за так дали. Она в нас растворена, а мы в ней. Даже если это нам не нравится. И даже если это не нравится вам… Поэтому, когда мне её предъявили в один ответственный момент, оказалось, что я и она – одно. Несмотря на то, что второго такого идиота, эгоиста и ничтожества мир не видывал… Видишь ли, в честных заблуждениях аккумулируются большие силы. Переворот даёт ослепительный эффект. Вот я и взлетел… А что ты думаешь, легко ли быть святым?..» «…подошла к Иудею… склонившись, поцеловала ему руку…этот еврей…здесь главный…»
К концу жизни Илья Иосифович – в Америке, «состоит почётным членом десятка разнообразных обществ и редколлегий…читает Тору по-немецки и английски… хотя учить иврит в восемьдесят шесть лет непросто… склоняется к существованию Мирового Разума и носится с идеей, что Библия представляет собой грандиозную шифровку…» И как мы видим, ему – по Улицкой – по поводу посмертия тоже не стоит беспокоиться, и там его дела устроятся в лучшем виде и здесь, на земле, он может продолжать баловаться любыми идеями. Нам бы вот только от них обезопаситься, и страну, и народ, подвергшийся действительно трагическим испытаниям, уберечь бы!..
«КАЖДАЯ ФРАЗА ИМЕЕТ СВОЮ ГЕОМЕТРИЮ…»
Насчёт геометрии – затрудняемся, а вот гармонию – не всегда.
Язык, которым написана книга – изобилует медицинскими терминами, намеренно сниженный, местами грубый и даже мужиковатый. Роман этот чужероден русской литературе не только внутренним менталитетом, но и материалом, из которого строится. Потому текст – агрессивен не только по замыслу, но и целым ворохом передернутых, неправдоподобных деталей, в том числе исторических. Введение в текст нижепоясной, площадной, вненормативной лексики, очевидно, было призвано сделать роман правдивым, не боящимся смотреть в глаза жизни такой, какая она есть. Увы! Получилась просто грубость. Вот, скажем, в уже упомянутом романе Веры Галактионовой «5/4 накануне тишины» есть и размах, и твердость, и ум, и мощь, и всё это родное и природное, в том числе и язык – не ломанный экспериментами и не изнасилованный бранью и физиологизмами. Значит, можно обойтись и сегодня пристойными языковыми запасами, даже и не кивая на классику, можно и сегодня не падать лицом в навоз, утягивая туда с собой и доверчивого читателя.
Есть ляпы, непозволительные для столь «опремененного» прозаика.
«…Он видел пружинистую прядь… скулу и кончик носа… сгорал стыдом и желанием…», желал «…положить указательный палец в ямку под мягким пучком волос и провести от шеи вниз, по узкому позвоночнику… до крестца», скользнуть в тайные складки (тут любопытствующие могут обратиться к тексту либо в медицинский справочник, следует анатомическое перечисление), затем «по редколесью волос», подняться «к маленькому пупку», пройти между грудей, «остановиться у подключичной ямки…» Какая-то в этом должна, наверное, наличествовать физиологическая поэзия. Но прозаику всегда нужно видеть то, что он пишет! Мужчина и женщина стоят друг против друга: это какие ж руки надо иметь, чтоб все авторские фантазии осуществить? Метра по два и вовсе без костей?..
Или вот: «…прежде Тане казалось, что мужские члены слегка различаются по величине, в остальном же предметы совершенно одинаковые. Этот был с характерным изгибом, повторяющим линию губ, и выражал простодушие и способность к самозабвению…» Что интересно: не просто «самозабвение», а «способность» к нему. Очевидно, тут имеется тонкая принципиальная разница, впрочем, со знатоками не поспоришь.
«…Испекла нескладный пирог с капустой, толщиной в ногу» (где бедро толщина или где лодыжка?); братья Гольдберг «с ломкими голосами и буйными прыщами» (эти прыщи просто из «Кыси» Толстой – прочтёшь, представишь, содрогнёшься), впрочем, как и «мышевидная девочка»; «весь день воняло её варевом» – а это у Василисы всего-навсего пост кончился; «за столом сидел маленький человек с отёчным лицом, вылепленным из сухого мыла…» (отёчное – из сухого?); «толстоногий букет упитанных астр»; «монастырь стоял, как кутья на блюде» (очевидно, имеется в виду кулич?) и прочая.
О БОГЕ С МАЛЕНЬКОЙ БУКВЫ
На Руси, конечно, ещё встречаются христиане и, деваться некуда, приходится изображать. Христианство – это, по Улицкой, такая маленькая секта для душевно неблагополучных людей. Из интеллигентных – к ней принадлежит Елена Георгиевна, с её снами-видениями, с её домашней мистикой, с её нелепыми попытками толковать мироздание, с её претензиями к апостолу: «А знает ли апостол, что не все мы изменимся, а некоторые не изменятся совсем… Чего же апостол-то обещает освобождение от грехов только для безгрешных? Нет, не понимаю…» Понять суть тут действительно мудрено. А, вернее, ни к какой сути Елена и не приближается, и не желает её, а желает упиваться своей утонченностью, обидами, эмоциями и якобы прозрениями. Потому и визит в храм, описанный автором, вызывает разочарование: она сходила к батюшке-неофиту, из сослуживцев бывших, и испугавшись его «не такого», не в унисон с её утончённостью вопроса, просто побеседовала с ним о проблемах «отцов и детей». И ушла уже навеки, дабы заключиться в свое любимое состояние кокона с выражением лица «меняздесьнет». Страшно боится бедная женщина жизни с её настоящестью, трагедийностью, непреодоленной смертью впереди. Хорошо сказал об этом состоянии души Мандельштам: «Неужели я настоящий и действительно смерть придет?»
Василиса, даром что из простонародья, в том же чулане – и в прямом, и в переносном смысле. «Бессчастная и бесталанная», по определению автора, с бельмом на глазу, надвинувшейся слепотой (тут опять авторские аллюзии на евангельского слепорождённого), она так же чужда исцеляющим церковным таинствам, как и Елена. Ни покаяния в ней, ни кротости, ни терпения, только вполне бессмысленные обрывки молитв, и хоть молится она на иконы, но Спаситель-то идёт «мимо и совсем в другую сторону». Да, человеку, не имевшему личной встречи со Христом, невозможно и описать её. Потому нет и не может быть в этих бумажных, выдуманных людях обновления, преображения и главного, главнейшего – любви. Это воистину люди последних времен – «безлюбовные», по слову апостола. Им самим холодно и одиноко жить на свете, и вокруг них – такая же ледяная, бесчувственная пустыня. «Скучно жить на этом свете, господа!» Да не только скучно – нестерпимо, без надежды-то, без Христа! Ведь не насытишься измышленными благоглупостями от Толстого, который в романе Улицкой и на том свете всё пустопорожне философствует, рождая очередные софизмы: «А кто не постиг любви к жизни, не может постигнуть любви к богу…» И всё-то с маленькой, с мизерной, с небожественной буквы! Всё не о том! «Я заблуждался вместе со всем нашим так называемым христианством». Нет, в своих гениальных романах он не заблуждался, а если как человек и мыслитель заблудился, то это уже не с христианством и не с народом, но – лично, в единственном, так сказать, лице, что и засвидетельствовала церковь, проведя границу между взглядами Толстого на общественную жизнь и своими установлениями.
«Кроме умственной неповоротливости» Василиса имела ещё и дикие суеверия: хранила святыньки – «прелую нитку», выдернутую из пальто монаха, побывавшего в Палестине, да ещё «поскребла подошвы галош» путешественника – и завернула в серебряную бумагу. Наверное, в эту нитку и в грязь с обуви и верила всю жизнь – вот и вся её религия. Кстати, иеромонах этот, будущий епископ, мало того имел запах «не часто мытого тела», так ещё и внешность ему досталась аховая: «…складчатые веки над темными византийскими глазами, черепашья кожа, сухие губы…»
Игуменья, у которой в послушницах жила Василиса, тоже хороша: слыла радикалкой за то, что была сторонницей перевода Библии на русский язык (начало ХХ века). Никакие давным-давно сделанные переводы Библии здесь ни при чём. Речь могла идти лишь о языке богослужений, что совсем иная статья и, конечно, свидетельствует о реформаторском зуде. Епископ, в преддверии наступавших гонений, прислал этой своей знакомой игуменье письмо, где написал: «Радуйтесь!», это чтобы она всеобщему развалу, наверное, порадовалась, будущему закрытию монастыря и возможности пострадать.
Вообще от схоластики и приблизительных знаний устаёшь. Ведь масса опубликована материалов о новомучениках – и письма есть, и свидетельства, и рассказы, – живые люди были, без этого заданного автором сомнительного восторга и экзальтации. Или вот – бабушка умерла у Елены и пришедший на дом священник тут же, постелив антиминс, «служит Евхаристию». Зачем? Бабушка померла! Причащаться некому, а было бы кому – пришёл бы он просто с запасными Дарами.
И ещё эпизод, из притчи от Улицкой. Дерево. Ветви которого «сплошь покрыты множеством странных существ, размером с крупную крысу… Они жадно, страстно… вгрызались в древесину… Спутники узнали в этом отталкивающем существе человека. Крошечные атрофированные руки и ноги… крупный, выдвинутый вперед рот с торчащими, как у грызунов, зубами…
– Кто это?
– Алчущие, которые хотят насытиться…
…узнала евангельские слова, которые он явно и намеренно передёрнул: «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся…»
– Я вовсе не насмешничаю…Я только хотел сказать, что это их правда…
…замершее существо, теперь оно было не человеком-грызуном, а скорее напоминало человекочервя…
– А дерево горькое?..
– Да какое еще горькое…»
Это противоядие! Прочитать, если кто заповеди блаженства всерьёз воспримет. Вот такая узкая-узкая, горькая-горькая посмертная правда. Верите в это – будете иметь, Улицкая свидетельствует.
Зато всем есть местечко в инобытии, пусть не такое, как у Иудея – ну глупо было бы и претендовать – даже у убийцы Манекена, только на разных уровнях, как в компьютерной игре. Однако условия попадания туда имеются! Оставить ненужные вещи! Вот – монах приходит в этот посмертный мир, и вахтеры его не пускают, а сам виноват: в руках держит «бумажную ленту с плохо отпечатанным текстом» – разрешительную молитву. «Это не посторонний предмет», – настаивает монах.
«Вахтёр открыл задрипанную тумбочку…и стал вытаскивать из неё предмет за предметом: умывальные принадлежности… ножной протез, пачку денег…связку писем и медальон…и, наконец, одну за другой стал вынимать книги. Всё это были Евангелия – от старинных, истрёпанных столетним чтением, до новеньких, трехъязычных, гостиничных…
– Видишь, всё посторонние предметы… И тащат, и тащат… Так что, понимаешь, давай свою бумажку и проходи…
Монах положил бумажную ленту поверх чёрного Евангелия и прошёл через проходную с удручённым видом…»
Бедный! Куда это он пошёл? В мир без Евангелия? В страну всесильной, всепожирающей смерти, куда Улицкая поместила свою крохотную, удобопонятную ей истину, предав всё, чему монахом поклонялся при жизни? Очевидно, маялся он в таком монастыре, о котором заранее был предупреждён читатель из уст уже упоминавшейся игуменьи Анатолии: «Внутри монастырской жизни таились невиданные возможности для угнетения, насилия и греха…»
Роман «Казус Кукоцкого» написан на русском языке. Но это – чужая, посторонняя (воспользуемся определением самой писательницы) вещь в русской традиции, потому что вся наша традиция немыслима без благодатного света новозаветных ценностей. В этом свете и «свинцовые мерзости» жизни преодолимы, уже потому – что не навсегда, и потому что не бывают в человеческой судьбе случайно и просто так, а исполнены смысла, пусть горького и скорбного, но – необходимого.
«Быть или не быть?» – вопрошал Гамлет. «Ребята, на луга быстрей!» – восклицал Муса Джалиль. Да, быстрее! Из затхлого мира мёртвых – в царство живых!
(«Москва», №8, 2008 г.)
Анна и Константин Смородины