Юрий Самарин. Заснеженная Палестина. Саранск, 2002
Юрий Самарин — русский писатель из Мордовии — принадлежит к поколению нынешних “сорокалетних”. В столице он впервые напечатал свои рассказы в нашем журнале “Москва” (был его лауреатом). Это — его третья книга прозы, и книга особенная. “Заснеженная Палестина” состоит из эссе, рассказов, статей, расположенных вперемешку, но имеющих особую свою “драматургию”, композиционное спряжение.
Книга, написанная в провинции, совсем не тиха по звучанию, совсем не “провинциально-застенчива”. Напротив, читателя удивит ясный, чистый и сильный голос ее автора, рассуждающего о романах, например, Акунина так, как непринято в “столицах”, показывая жесткую идеологическую схему (обличения России, ее “дурных русских запахов”, ее “неправильных людей”) в его “приятных во всех отношениях” сочинениях. И словно ответом, противопоставлением всем модным писательским играм, звучит в зачине книги и развернуто доказывается мысль о том, что если “средоточие военной и финансовой мощи находится за океаном,” то центр жизни “как центр нравственного делания никуда не перемещался из России — ибо некуда ему переместиться”. Это первое эссе о России дает высокий зачин всей книге — в нем так отчетливо умное понимание сущности своей страны как православной и сущности человеческой как русскости. Все эссе стремительно движется к апофеозу: “Россия — выше денег!
Россия — выше “достойной” жизни… Россия — выше реформ, выше гласности… Выше России — только Господь”.
Именно это завершение первой статьи указывает нам прямо на те позиции, с каких сам автор дальше пишет о Леониде Бородине (кажется, это единственный обстоятельный отзыв на его “Повесть о любви, подвигах и преступлениях старшины Нефедова”), о Ф. Достоевском, эссе об Украине, о прозе Т. Зульфикарове и теме войны у Толстого. Совсем не скрытым, но и не в образе дубинки, стержнем книги Ю. Самарина является православное миропонимание. А поскольку тут не “идейка” очередных “русских мальчиков”, не модная “завоевательная деспотия” книжности, а своя, живая и трудная, жизнь души, то книга получилась подлинно-христианской. Автор пишет эссе “Христианин возможен…”, посвящая его 120-летию со смерти Достоевского, но пишет не “датскую”, юбилейную статью. Да, “христианин возможен”, но и о Достоевском можно, оказывается написать свежо и точно. Юрий Самарин, мне кажется, обладает несомненным достоинстовом: говоря о классиках и вечном, он всегда умеет не забывать то самое “мы сегодняшние”, которое всегда потребует встать на путь соотнесения — самого современного, вопрощающего взгляда, брошенного в сторону классиков (“литературы служения”) с рассчетом на “встречное” движение, открытость их нашим духовным проблемам. Так и в этой статье о Достоевском — Самарин заговорил “вдруг” о простоте “как нравственной характеристике” писателя; он показал, что земля — народ — дети — это ”главнейшая триада любви христоцентричного мира Достоевского”, который и по завершении своей земной жизни продолжает служить всем нам.
Психологическая ткань рассказов Юрия Самарина привлекательна и своей сдержанной простотою, и обязательным чувством меры: он часто говорит ровно столько даже на острейшие темы, сколько требует эстетическая совесть, чтобы не погрешить против достоинства меры. Так, в рассказе “Заснеженная Палестина” выведен очень живой, “вдохновенный” православный священник. Он, живущий в русском провинциальном городе, совершит по ходу повествования паломничество в Святую Землю. Описание его состояний дано удивительно точно, словно бы “документально”: “Он шел один в накаленной пустыне собственных чувств, утирая пот со лба, словно не легкомысленные туристы, а римские легионеры в сверкающих доспехах окружали его”. Пройдя крестным путем, группа достигла Стены плача. Не знаем мы, как вели себя другие туристы, но вот отец Василий “почувствовал острый прилив вдохновения. Он сам — в своем облачении православного священника — являлся зримым образом веры евангельской, столпом истины. Незримый крест, только что сброшенный с плеч, позволил ему распрямиться и решительно приблизиться к каменной стене. Тут он, истово перекрестившись, облобызал плиты. Потомкам фарисеев это явно не понравилось…”. Вот такой, легкий, радостный в вере своей, крепкий ее наследник, он тут, на земле, смог над земным же и подняться.
Вообще у Самарина нет сугубо “угнетающих сюжетов”, даже если речь идет о грубых деревенских людях, о выпивохах и вздорных бабах. В рассказе “Полустанок на пути к столице” помимо блестящего описания восприятия провинциальным писателем столичного маститого патриота (рассказ звучит пронзительно-честно на фоне нынешнего “братания” оппозиционеров стиля “Завтра” с либеральной оппозицией “разлива” “Независмой газеты”) запоминаются и деревенская тетка Валя, водящая дружбу с негодным мужиком Федором. Вообще, простые души, грешные люди написаны автором без осуждения и писательского хищнического наслаждения (вот, мол, нашел-таки, яркий народный типаж), но — оправдывающе-тепло. Прочитайте любой рассказ Юрия Самарина — и узнаете, что такое целомудренное творчество, питающиеся токами самой простецкой жизни, скромной нашей русской природы, христианским чувством, не самопроизвольной, но канонически-твердой ортодоксальной мыслью. Человек же для писателя остается всегда разнообразным и неожиданным. Как, например, можно написать сегодня о грехе? Ну, во-первых, никакими “свинцовыми мерзостями жизни” сегодня никого не удивишь. Во-вторых, никакие преступления, извращения, подлости, переполняющие наше информационное и литературное пространство, чаще всего не воспринимаются как греховные, ибо таковыми они могут стать отнюдь не в замкнутом эстетическом, но в открытом нравственном пространстве — пространстве христианской совести. В рассказе Юрия Самарина с умилительно-тихим названием “Келейная жизнь” (в нем только два героя — рассказчик и художник) развернется пронзительно-жуткая история борения с самим собой его героя-художника. Рассказ так хорош, так характерно-типичен по отношению к легкому творческому дыханию всей этой книги писателя, что позволю себе подробнее о нем сказать. Зачин ему сделает герой-рассказчик, соединив “старомодную” классическую интонацию с наисовременнейшими размышлениями: “Отчего, господа, погибнем, так это от плюрализма. Потому что внутри он, и укоренился прочно, рассекши личность. И я ведь не в осуждение, просто знаю не понаслышке… Надо бы соединить, совокупить в целостное!… Иначе выходит, одна половина о другой плачет, а та, другая, над первою-то смеется… Возможно ли человеку себя смирить, в целое собрать?”. И словно бы “иллюстрацией” этой “рассеченной личности” станет дальнейшая драматичная история. История нашего рассказчика о своем знакомце — известном, отягощенным званиями и лауреатствами художнике, картины которого и в Третьяковке имеются. Мы видим как бредет наш простодушный герой по задворкам города — грязным и смрадным, тоскливым и сирым. И попадает в мастерскую художника, картина которого в коричнево-золотых тонах, изображающая старуху с тыквой когда-то давно запала в его душу. Художник и сам запомнился на одном из вернисажей благообразным, небогемным, аккуратным обликом своим. Наш рассказчик (“одинокий в ту пору …в творческом общении”), да и еще с душой “разъятой плюрализмом эмоций и чувств” надеялся на возможное короткое знакомство (не без взаимной приятности) с художником Иваном Ильичем. И, действительно, встреча в стильной мастерской (готические окна, абажур в гостиной, буфеты и шкафы позапрошлого века) все располагало к дружбе, воздыханиям об искусстве. “Мы живем тихо, келейно”, — подсказал художник нужное слово. В сердце нашего рассказчика словцо это отозвалось сладостной нотой — ведь и он о чем-то подобном мечтал всю жизнь. О чудной тишине и запахах засохших цветов и трав, об атмосфере творчества и заваренном с мятой чае. А тут еще прекрасные работы Ивана Ильяича — три небольшие картинки из цикла “Утро” — все, все вокруг утверждало вечное, все было “навсегда” прекрасно. И ушел наш герой с чувствами самыми благодарными к художнику — унес с собой образ “деликатной и недосягаемой высоты”… Но скомкан, сломан совершенно безжалостно будет весь этот “светлый образ” художника им же самим, явившимся к нашему герою с “ответным визитом” уже совсем в ином облике — “крестного отца богемы”. Облике убиственно-жестокого падения, когда все внутри нашего героя зарыдало от обмана и сострадания этой тяжкой болезни “творческих людей”, от этого буйного рабства запойного, от мучительной мысли: виновен или невиновен, коли болен? И увидит наш герой своего несостоявшегося друга в кандалах этого тяжкого порока, когда “борясь за первенство, пластались в нем не на жизнь, а на смерть благообразный келейник и безумный гений, которому позволено все”… А напоследок — “еще штришок”: этот, обжегший нашего героя человек, в одном интервью местной газете заявил о своей высшей ценности — “плюрализме”. Такой вот, живой, в человека поселившийся, образчик “плюрализма” являл собой Иван Ильич. Но печаль нашего рассказчика об ином: “И ладно бы, господа, плюрализм снаружи, его-то мы переможем”, но, увы “собою побеждены пребываем, на обе лопатки положены”. А как хочется “усилиться” в себе! Усилиться — значит грех свой побороть, да не на свои силы при этом рассчитывать, а “попросить”. Попросить Того, Кто один нам Врач милосердный… Попросят ли наш рассказчик и Иван Ильич?
Почти зримой (по крайней мере зримой сердцем) осью, вокруг которой вертится весь мир книги саранского автора остается христианство, православие. Мы так часто говорим о “русской вере” (“мы — православные”), что словно бы забалтываем свое первоназвание — христиане. “Заснеженная Палестина” — это честная христианская книга и в своей публицистической, и в своей художественной части. Христианская суть ее идет не от “так нужно”, “так актуально”, “так должно”, но от верующего сердца, укрепленного пониманием. И это сегодня в литературе видится просто честным.. Впрочем, автор и сам устами своего героя ведет разговор на эту тему с “милым другом” — столичным патриотом: “И вот, читая “толстые” журналы народно-патриотического направления, замечаешь странную вещь: убери фамилии разных авторов, и все написано вроде одной рукой. Написано хорошо — спору нет, о мучениях писателя в эпоху перестройки. Прямо-таки бедность, достойная слез и воздыханий. Так откуда ж это чувство невыразимой фальши? А не из того ли сознания высокого, особенного русского пути, милый друг, о котором столько говоришь ты, но не называешь прямо — Голгофою? И плакал ли бы о бедности тогда столь горько несчастный писатель, будь готов он принять ее как проявление Божьей воли?… А то еще герой современного русского романа в пику, так сказать, заблудшим, возьмет да и воскликнет о себе прямо в лицо другому человеку: “Я — православный!” — и поежишься-таки. И снова в частностях будешь глобальное искать и видеть вместо русского романа профанацию важной, важнейшей идеи…”. И напомнит герой “милому другу” о князе Мышкине, которому никакой “надобности не было лозунги о себе провозглашать”, чтобы другие увидели в нем христианина. И напомнит еще о шукшинских героях, которых наши писатели нынешние любят помещать в забубеннную избушку, но “если дух русской правды отлетел от нас, ни изобразить, ни понять Россию мы не сумеем”. Это упорное возвращение к “центру”, к “точке сути”, к Истине-Христу для писателя Ю. Самарина чрезвычайно характерно, и спасает его от всех спекуляций на “русские темы”, дает возможность видеть несоразмерность “высокого пафоса” с “ неестественной позой”. Да, конечно же, и он готов разделить “метания грома” в голубой экран и на желтые страницы газет вместе с каждым патриотом, но он точно знает: жизнь — не там.
Она там, где еще пашут землю полупьяные мужики, где самые верные “служительницы” театральной музы Мельпомены, кажется уже перепутавшие сцену и реальность, все же остаются способны остановиться у черты и вернуться к подлинным, глубоким человеческим чувствам. Она там, где в минуту мистически-страшную, вспомнит душа о своей родине (рассказ “Вий”). Впрочем, нет у Самарина никакого выбора в пользу “души нараспашку” вроде Пети с его пьяной песней “Ехал на ярмарку ухарь-купец” (рассказ “Панталончики с коронами”). Он скорее сделает иное предпочтение: “И не будем спрашивать друг у друга о сокровенном, никогда, чтобы не стать виноватыми больше, чем есть”. Не будем спрашивать не потому, что “чужая душа — потемки”, а потому, что чужая душа — только Богу ведома. И еще потому, что и сегодня (как всегда) нужно очень много “мужества, чтобы быть человееком”, чтобы свободной волей своей принять Высший промысел о себе. Свобода, говорит писатель, в Боге, в любви к Нему. Все, в сущности, начинается с этой точки, с этого центра — со свободной любви к Создателю. И, конечно же, такое состояние сознания и такое воспитание души немногим под силу. “Многие” скорее примут всяческие иные свободы (гражданские, правовые, политические, свободу на собственность и т.д.), не опасаясь, что клеймо “свободы”, поставленное человеком, завтра, стертое другим человеком, может измениться на свою полную противоположность — “несвободу”…
Последний рассказ книги (“Мультфильм для взрослых”) завершит ее грустным и светлым аккордом: “И сожженная книга, и придуманный мультфильм… — все растворилось в сумерках, и осталось чувство ровного счастья, возникающее ниоткуда, просто потому что мы — живы”…Рассказ же, давший ей название (“Заснеженная Палестина”) — это о нашей с вами красивой, дивной родине, снег который — словно сберегающий покров, а белый цвет его — словно чистая радость. И только здесь, только в ней мы и найдем свою святую землю спасения.
март 2002
Капитолина Кокшенева