БАТРАК-ТРАКТОРИСТ
Случилось это в разгар сева. Митин отец, Иван Звягин по прозвищу Ванька
Керосин, как на грех запил, попал в милицию. Поехал в райцентр, выпил
лишнего, буянил в пивной, и в результате угодил на пятнадцать суток. А
тут, за речкой Чернавой, надо срочно пахать клин весновспашки. Людей не
хватало, и надоумили председателя пригласить Батрака: парень-то, вроде
бы, городской, поймет, что к чему.
Прозвище обидное забыли, Робертом стали величать – так он назвался,
когда впервые очутился в Тужиловке. Он даже слегка возгордился. Ему
казалось, что на пахоте будет легче, чем на ферме, где ухаживал за
скотиной. Научили запускать двигатель, показали рычаги в кабине, и
поехал он по селу, как всамделишный механизатор, даже Тарас Перфилыч,
председатель, залюбовался: ишь, как, дьявол, выворачивает! Видна
городская ухватка!
Завидев Митю, Батрак высунул из кабины чумазое лицо:
–Я теперь вместо твоего папашки – передовик! А твой папахен сидит в
каталажке, вот тебе и “Союз нерушимый!”…
В деревне знали, что отец Мити часто по пьянке напевает слова гимна
бывшего СССР. “И когда он только успел выучить эти слова? – удивлялся
народ. – В тюрьме, наверное, когда сидел три года за украденное из
колхоза зерно…”
И возомнил Батрак себя настоящим земледельцем, старательно пахал день,
другой, третий, а на четвертый не заметил, как из поддона двигателя
масло вытекло.
–Ты хоть на приборы-то смотрел? – спросили у него.
–А как же! – отвечает с гордой неприступностью. – Я видел, как стрелка
мандраж играет, думал, она тоже радуется ударным темпам. И сказал я сам
себе – не будь я Робертом, если я не допашу этой загонки…
И допахал!..
–Балда! Прибор тебе знак давал, что мотор перегрелся… Эх ты, чудак
“партейнай”! Это тебе не листовки раздавать – пахота ума требует…
Батрак презрительно поджал губы. Это, мол, ты по праву начальника надо
мной издеваешься. Моя партия пока еще слабая, не может меня защитить…
Работать некому, и Батрака пересадили на колесный трактор – барду возить
со спиртзавода. Дня два поездил – встал. В чем дело? Мотор не тянет,
чихает, “нету в ем мощи”! Свои мужики смотрели, инженера привозили –
пропали лошадиные силы! Делать нечего, поехали в милицию – отпрашивать
Митиного отца на пару часов, чтоб мотор посмотрел. На председательской
“Волге” помчали.
Митя помнил тот хмурый весенний день. Отец вылез из машины помятый,
небритый, озирался дикими глазами, словно никогда не видел кирпичных
стен мастерской и утоптанной земли вокруг нее, где вразноброд стояла
техника и валялись разные железяки. Не поздоровался, лишь кивнул всей
честной компании. А народу возле мастерской собралось изрядно, человек
двадцать. Дезертир Никиша, просидевший сорок лет в подвале, чтобы не
ходить на войну, и тот пришел, моргая на ветру водянистыми воспаленными
глазами.
Маленький, ростом со школьника, милиционер снял с отца наручники. Отец,
не поднимая лица, внимательно разглядывал красные полоски, оставшиеся на
запястьях, машинально потер их, посмотрел вокруг пустыми глазами. Но
сына заметил, отвел взгляд, горько усмехнулся.
Милиционер строго взглянул на арестанта снизу вверх, строго кашлянул,
поправил фуражку.
Отец стряхнул с мятого пиджака невидимые крошки и, уже ни на кого не
глядя, подошел к трактору, нелепо выворотившему передние колеса,
забрызганные свекловичными выжимками. Сдвинув на затылок кепку и мыча
мелодию гимна, с прищуром взглянул на внутренности машины. Попросил
чистую тряпку, вытер медные трубки, взблеснувшие в свете пасмурного дня.
Пальцы нервно подрагивали, нащупав что-то важное. Запустил для проверки
мотор, прислушиваясь к чередованию выхлопов, хмыкнул.
–Черт приблудный, топливный патрубок перекинул с одного цилиндра на
другой! – с негодованием воскликнул отец. – И как только додумался!.. Эх
ты, Батрак!
–Я не Батрак, я – Роберт! Я требую, чтобы меня называли тем именем,
которое записано в паспорте, который я потерял… Стоит ли удивляться, что
не работает трактор, если вся гнилая система рушится, погребая под собой
вас, потомков крепостных. У вас ведь и осталось лишь упорство да
разбитые тракторы… Подумаешь, мотор он заставил крутиться. Да я со
временем заставлю работать вашу психологию в соответствии с духом нашей
партии. Наша партия, придя к власти, закупит японскую технику, которая
не будет ломаться, за штурвалы мы посадим нормальных рабочих из Азии.
Выродки, вроде вас, уцелевшие по деревням, никуда не годятся…
Председатель обратился к милиционеру с просьбой: оставить Митиного отца
на поруки. И на Митю покосился невразумительным начальственным оком.
Была в этом взгляде просьба: помоги, паренек, батьку твоего наставить на
путь истинный! Ведь золотой мужик пропадает. Видишь, как я за него
хлопочу?
Милиционер кивнул детской головой в большой фуражке. Он предполагал
такой вариант и заранее подготовил акт о досрочном освобождении
тракториста из-под стражи. Тарасу Перфилычу надлежало расписаться в
акте, что он и сделал небрежным росчерком, всматриваясь в документ с
барским прищуром ресниц.
Отец, выполнив регулировку, сел в кабину, запустил двигатель, тронул с
места – вот она, моща! Зеваки пятились от шустрой машины, а Никиша,
подслеповато моргая, на всякий случай перекрестился.
–Стой! Вылезай!.. – неожиданно рассердился Тарас Перфилыч и, подойдя к
отцу, распахнувшему дверцу, стиснул ему руку выше запястья, где был
заметен след от наручников. Выдернул тракториста из кабины – тот едва
устоял на ногах. Пальцем указал на Митю, произнес внушительным голосом:
–Вот твой сын, иди к нему!..
Перед тем, как пойти домой, отец обернулся к Батраку, погрозил пальцем:
к трактору чтоб близко не подходил!
В тот день мать была на обеденной дойке, и Митя сам кормил отца
разогретой перловой кашей. Налил стакан молока. Отец ел, но без
аппетита. Кашу он терпеть не мог, а другой еды в доме не было. Крупинки
перловки падали с ложки, щелкали по клеенке стола.
–Я отсидел в каталажке девять дней, и она ни разу не проведала меня… –
произнес он задумчиво. Хлебнул молока из стакана, но проглотить так и не
смог – белая каемка пролегла меж губ, он сморщился, дернул кадыком: –
Сынок, поверь, я больше никогда не буду пить…
Митя подложил дров в печку, и наблюдал, как закипает чайник.
Я НЕ МАНЬКА!
–Завтра последний клин досевать: на Яркином бугре гектаров пятьдесят
осталось. – Отец вздохнул, не глядя на жену и сына. – Батрак бастует,
дескать, работа на земле расходится с его политическими убеждениями.
–А на остальных двух сеялках кто? – спросила мать.
–Обещал помочь азербайджанец Оглы, который на току на зерносушилке
работал, да еще Фекла.
–Опять Фекла? – скривила губы мать. – Она сама пьет и других спаивает… И
что же ее, паразитку, тянет на этот сев, в пыльное поле, в этакий ад?
–Она привычная к этому с малолетства, – заступился за Феклу отец. – Ни
одной весны не пропускает, она с детства в поле… Мне бы завтра один день
прорваться – и все! – Отец снова взглянул Митю: – Без севаря огрехов
наделаю…
–Не смотри на него так! – рассердилась мать. – Какое ему дело до твоего
ярового клина? Иль он от урожайности вашей что получит, или ты сам чего
заработаешь? Сеяли всю жизнь с огрехами, и ничего… Зови третьим еще
какого-нибудь иностранца, авось как-нибудь посеете.
–Зерно элитное, на вес золота, председатель, Тарас Перфилыч, эти
зернышки в долг покупал, надо посеять хорошо.
–Почему твой сын должен отдуваться за какого-то Батрака, который всю
жизнь бастует. У Мити будет другая, не наша жизнь.
Отец молча хлебал разогретые щи. Мать отрезала кусок твердого
позавчерашнего хлеба, купленного в автолавке. Слышно было, как в щели
окон пробиваются струйки апрельского ветра.
Мать остановилась перед зеркалом, гребень рвет густые темные волосы:
–Как был ты Керосином, так и остался – тужиловский Керосин, и зачем я
только пошла за тебя из родной Вешаловки, от мамы-папы, от подружек?
–А ты обыкновенная русская Манька… – ворчит он, взглядывая на нее
искоса.
–Манька? Ну, какая же я Манька? Я – Мария!
СЕЯЛКА
На следующий день в утренних сумерках вышли из дома. Отец уверенно топал
в кирзовых сапогах. На нем была замасленная телогрейка, на голове старая
солдатская шапка, уши которой лихо, по-механизаторски, подоткнуты.
Поверх жилистой красной шеи мятый шарф.
Митю мать заставила надеть старое зимнее пальто, под него жилетку, на
ноги теплые штаны с начесом, сверху брюки брезентовые, валенки с
калошами, шапка отцовская, кожаная, в которой тот ходил на отчетное
собрание. Тесемки шапки завязала узлом под подбородком.
–С апрельским ветром шутки плохи! – сказала она.
Положила Мите в карман очки с резиновой оправой, респиратор.
–Бери, годится, – кивнул отец. – Там такая пылища!..
Трактор стоял на обочине: старенький ДТ-75. Отец походил вокруг него,
проверил радиатор, дернул с помощью веревки пускач, который затрещал
синим дымком, вслед за ним глухо булькнул дизель и мощно зарокотал.
Хмурое поле ожило.
Возле лесополосы, потрескивая малиновыми головешками, горел костер,
раздуваемый резким низовым ветром. Возле него грелись Оглы в
шапке-ушанке и толстая старая Фекла, известная во всей Тужиловке
самогонщица – в плюшевой жакетке, под которую еще что-то было поддето,
из-под множества платков виднелись злые водянистые глаза. Из кармана
плюшевой жакетки торчала бутылка с бумажной затычкой, Фекла отпивала из
нее “для сугрева”, предложила Оглы, но тот протестующе махал ладонью, он
был трезвенник, жена его работала на ферме дояркой, они строили дом на
окраине деревни. Из-под шапки на лоб азербайджанца вылезала седая прядь,
и он рукавицей машинально поправлял ее.
Холодный ветер летел вдоль лесополосы, вздувал облачка пыли. Из-за
деревьев показалась тощая фигурка Батрака. Облезлая кроличья шапчонка на
голове, из-под нее светлый чубчик выбивается. Батрак, видимо, с утра
выпил, и потому был настроен на произношение речей; лозунги партий, в
которые он записался, в его голове путались, и он постоянно твердил
что-то о праве каждого человека на достоинство и счастье. Батрак от
Митиного отца, как от звеньевого, потребовал аккордной платы.
–У начальства проси! – сердито буркнул отец.
–Ты звеньевой и обязан защищать интересы трудящихся! – настаивал Батрак.
–Иди домой и пей дальше… По местам, ребята!
–Я требую аккордной платы за вредные условия работы! – восклицал Батрак.
– Я отрицаю ваш образ жизни, дикую невыносимую работу. Вы все тут в
колхозе – невозможные люди! Вас уже почти не осталось, вы вымираете как
этнографическое общество! Спасибо люди с Кавказа нас выручают… – Он
кивнул в сторону Оглы, синтетическая куртка которого блестела на фоне
разгорающейся полоски рассвета, – а то бы некому было тут совсем
работать!
–А вот приди сегодня домой пьяный, живо скалкой угощу! – пригрозила
своему сожителю Фекла. – И сто грамм тебе вечером не налью!
Митя тем временем встал на ступеньку сеялки, вцепился в поручень.
Мать, перед тем как Мите с отцом выйти из дома, сегодня утром
советовала: обязательно пристегнись к поручню ремнем, а то голова
закружится. Но Митя засмеялся – маленький он, что ли? Фекла даже пьяная
с сеялки не падает.
“Так то Фекла! – сказала мать. – Она хоть и старая, хоть и пьет, а всю
жизнь в поле, она привычная”.
Трактор взревел мотором, сеялки дернулись, лязгнули, поехали, вздымая
клубы пыли. Митя с этой минуты чувствовал себя как бы в космосе, он
теперь от всего мира отгорожен работой. Очки с респиратором очень
пригодились: пыль поднялась густая, холодная, словно вихрились не крошки
земли, но кусочки стали, оставшиеся в пашне со времен войны.
–Эге-гей! – будто из другой страны кричал Оглы. Ветер трепал капюшон его
куртки.
Митя, стиснув зубы, наблюдал, как зерно мягко падает в семяпроводы, и
гладил его, холодное даже через рукавицу – розовое травленое зерно с
дурманящим шоколадным запахом, словно это был сладкий яд надежды.
–Эге-гей! – шумел Оглы, взмахивая рукой, озиралась вокруг, в клубах пыли
не было видно поднимающегося солнца.
Фекла деловито помешивала зерно, совсем вроде бы трезвая. Вот и
самогонщица, и деньги у нее водятся, а на севе каждую весну помогает, и
в августе на ток приходит, зерно деревянной лопатой ворошит! Что
заставило ее сегодня ранним утром выйти в поле? – подумалось Мите.
Наверное, оттого, что Фекла – бездетная, в доме вроде кошки или собаки,
вечно пьяный сожитель Батрак, которого кличут еще и Залетным!..
На второе прозвище он почти не обижается: “Да, товарищи, я залетел в
вашу Тужиловку из дальних краев! Ведь я частично белорус, частично
русский, частично литовец и частично еще кто-то…”
“Ты не частично, а полностью лодырь и тунеядец! – смеялись над ним
мужики. – Если бы не Фекла, умирать бы тебе с голоду!”
“Зря смеетесь, дураки. Ведь в вас тоже течет кровь Дикого поля, от
кочевников к вам перешла. Вы сами не знаете, кто вы такие, хотя и
гордитесь своей вымирающей Тужиловкой. Моя мама, про которую я ничего не
знаю, тоже, наверное, не знала, кто я такой! Но я сам чувствую, что по
крови и по своей внутренней сущности я, товарищи, – интернационалист!”
Митя видел, как огорченный чем-то “интернационалист” идет домой – шарить
по многочисленным Феклиным кладовкам.
Приближалась, темнела сквозь клубы пыли лесополоса. Неожиданно колесо
сеялки подскочило на глыбе, и Митя, не успев ойкнуть, упал, ударившись
затылком, защищенным шапкой, о землю, – недаром мать советовала
привязаться ремнем к поручню!.. Сеялки, подпрыгивая, уходили к
горизонту, исчезая в высоком облаке пыли. Над полем сияло холодное
солнце, касаясь края земли. Пыль постепенно рассеивалась, было слышно,
как уменьшает обороты дизель и останавливается вдалеке невидимый
трактор. Наверное, сеяльщики заметили, что мальчика нигде не видно…
Глаза Мити закрылись, невыносимо хотелось спать.
НА ПАСХУ
Ночью в церкви соседней Вешаловки служили всенощную, доносился
отдаленный звон колоколов. Мать с деревенскими женщинами тоже туда ушла,
и у Мити весь вечер было странное и горькое ощущение, будто она навсегда
покинула дом.
Отец тоже не находил себе места, часто выходил во двор, колол зачем-то
дрова, перебирал старые жерди. Митя потихоньку наблюдал за ним, следил,
не блеснет ли горлышко бутылки. Но отец был трезв с того дня, как
вернулся из милиции. Вот он опять пришел со двора в дом, лег на кровать.
Бледное, почти больное лицо, на лбу сверкали капельки пота.
Митя допоздна читал свой любимый “Остров сокровищ”, будто наяву видел
зеленые волны, корабль, прозрачные воды залива, на дне которого, рядом
со скелетами, лежат сундуки, обросшие водорослями.
Под звуки колокола, доносящиеся через охваченные заморозками поля, под
мерное дыхание отца Митя задремал.
Очнулся в темноте, с книгой на груди. Во сне видел что-то вязкое,
нехорошее, будто увяз в морском иле… Встал, надел калоши, вышел во двор.
На фоне неба неподвижно распростерлись ветки лозин – знакомых, но будто
чужих, подкравшихся в темноте к дому. Небо пахло близкой весной,
холодный свет звезд не мог ее остановить. Посреди утоптанного двора, на
бурой от навоза земле стоял отец с приставленным к горлу ножом – он сам
сделал его в мастерской, чтобы резать свиней. Рукоятка из медной
расплющенной трубки отблескивала красным.
–Па!..
Митя, будто оглушенный, пошел, покачиваясь, на совсем уже холодных
ногах. Обошел вокруг отца, застывшего в нелепой под звездным небом позе.
У Мити загорячело в паху, потекло внутри по бедрам. Спохватившись, отец
торопливо сунул нож под стреху сарая, вытер блестевшее лицо черными
ладонями.
–Ты чего, сынок?.. Я вот тут… А ты зачем сюда пришел?.. Ты испугался?
Митя кивнул.
–Я ведь люблю ножи, я их сам делаю… А этот из нержавейки, три года
пролежал под стрехой… Я вспомнил о нем, достал его, а он как новый,
щетину сбривает!
Отец развернулся и зашагал к дому. Митя вошел в комнату следом и, не
включая свет, поставил на плиту чайник с разбухшей вчерашней мятой,
которая пахла влажно и духовито, как свежая. Синий огонек газовой
горелки осветил комнату.
Кошка, спящая на лавке, приоткрыла внимательные глаза, зевнула широко
открытым ртом, почесала лапкой ухо, принюхалась розовым чутким носиком.
Митя зашел за перегородку. “Неужели я обмочился?” – с ужасом думал он.
Изнутри знобило.
Переоделся в сухое, и ему стало уютнее, чувствовал он себя уже более
уверенно.
Пили с отцом чай.
–Матери ничего не говори. А то подумает, что у меня белая горячка: брожу
по ночам, как лунатик… – Твердый голос звучал поверх головы. – Я слышал
твои шаги в сенях, но вперед явился он …
–Кто?
Отец не ответил, потянулся темной ложкой в баночку с медом. Мед был
желтый и непрозрачный, но все еще пах осенними цветами.
–А знаешь, сынок, – наши предки никогда не были крепостными! – сказал
вдруг отец из темноты угла под иконами, почти невидимый под теплящимся
огоньком лампадки.
–А кто же они были?
–Наши прадеды солдаты, пограничники Белгородской черты, охранявшие Русь
от набегов кочевников. А когда Дикая степь отступила, солдаты стали
хлебопашцами.
–Ну и что? – Митя с трудом разлеплял губы, ему хотелось спать.
–Как что? Теперь земля не наша, куплена, на земле работать некому.
На гулком крыльце послышались шаги – мать вернулась из церкви. Вошла в
новой темной куртке: “Христос воскрес!” Голос чуть хриплый, остуженный,
шла два километра через морозное поле. Поцеловала обоих – сначала Митю
своими холодными, разогревающимися в утренней комнате губами, затем
отца.
–Воистину… – пробормотал отец.
Мать дала обоим по куску нахолодившегося освященного кулича.
Затем они уже втроем пили чай, отец даже о чем-то пошутил.
Митя устал, и опять лег в постель. Уже засыпая, он слышал голоса, его
продолжал бить озноб, словно осенняя сырость навсегда впиталась в кости.
Он думал, погружаясь в сон: отец любит мать и все время думает о ней. И
там, за решеткой, он тоже, наверное, только о ней и думал. Митя сквозь
сон слышал звяканье тарелок – мать собирала праздничный завтрак.
ПТИЧКА
Опаздывали на соревнования, поэтому ехали “напрямки” – через поля,
заросшие бурьяном, через сотни гектаров брошенной, давно не пахавшейся
земли. Трактор К-701 нырял в гущу зарослей, как корабль.
У отца сегодня было особенно хорошее настроение, и он напевал свою
любимую песню. Это был гимн бывшего Советского Союза, под который он с
детства вставал и уходил на работу в поле.
Союз нерушимый,
Веду я машину…
Басовитый голос трезвого, давно уже не пьющего человека.
Митя оглянулся в заднее, с утра помытое окно: над примятой большими
колесами травой клубилась пыль, а птицы вылетали из нее маленькими
бесшумными стайками.
Серая, с оранжевым брюшком птичка металась над кабиной, заглядывала
влажными бисеринками в лицо трактористу, раздавившему гнездо с птенцами.
Но отец, вращавший большой, в трещинах, руль, словно ослеп, и не обращал
внимания на птаху, стрекочущую крыльями по стеклу. Машину тряхнуло на
кочке, птичка-мать исчезла, отброшенная в бурые заросли, названия
которых не знали даже старики. Семена пролежали в почве, наверное, с
Батыева нашествия, но за последние годы, когда колхозная земля
наполовину перестала пахаться, вдруг отопрели и бурно взошли.
Парень-самоучка по прозвищу Профессор уверял, что степные колючки
являются совершенно забытым видом растений.
“Древняя кочевая эпоха, товарищи, вернулась в наши места! Непаханая
почва снова превратилась в степь, но не в прежнюю, юную, по которой
когда-то скакала вражеская конница, а в землю омраченную, хлебнувшую
некой загадочной отравы минувшего века! Теперь, – разглагольствовал
деревенский философ, – это уже не земля, но неоплодотворенное “ничто”,
сиротское поле. Гумус теряет “понимающий дух”, не хочет разговаривать с
земледельцем, забывшим про него. Виноваты не кислотные дожди, не химия и
радиация – земля пропиталась ядом, падающим из сердца человека…”
Тракторист из Профессора так себе, зато он любит выпить и поговорить на
разные заковыристые темы.
Изредка попадались в бурьяне березы, тонкие клены, кусты черемухи, уже
без бутонов, зато робкий побег жасмина только что зацвел, однако отец
безжалостно его раздавил:
–Нельзя допускать, чтобы деревья опять на поля пробирались! – сказал
отец, словно бы извиняясь перед сыном за свой поступок. Он перестал
петь. – Триста лет здесь земля возделывалась – долой лес!
Трактор ревел свежим, недавно отремонтированным мотором, в реве
соляровых выхлопов дребезжала труба над капотом. Машина то окутывалась
клубами пыли, поднимавшейся из потревоженных зарослей, то вырывалась
вперед, на прогревающийся полынный простор. Пыль, затмевая солнце,
дрожала, по-утреннему красная, пролезала облачками в кабину, липла к
щекам. Старый К-701 чем-то был похож на отца – поношенный, но крепкий. И
отец даже в открытом поле знал, куда надо ехать.
АКТИВИСТ
Пробившись сквозь бурьян, поднялись на холм, оттуда по грунтовке съехали
на поляну с редкими березками, в тени которых сидели механизаторы.
Отец выпрыгнул из кабины и, заглушив дизель, с удовольствием закурил.
Подошел к мужикам, поздоровался.
Вокруг буфета слонялось с десяток зевак. Щурил подслеповатые глаза
старик-дезертир Никиша, одетый в военную форму с чужого плеча, в
калошах, опирающийся на костыль. Возле автолавки низкорослый, в мятой
кепке и чуть поношенном, но все еще добротном пиджаке, который был ему
не по росту, Батрак раздавал листовки: целая кипа их под мышкой.
Механизаторы с усмешкой берут их, вертят в ладонях.
Рано или поздно, считает активист, одна из партий придет к власти и
тогда он получит приличную должность в райцентре, а может и в самой
области! В Тужиловке в каждую партию Батрак записывает стариков, а также
Митю с его соседом – дурачком Джоном. По его отчетам сплошь
многопартийная деревня. Пенсионеры на всякий случай спрятали партбилеты
подальше – вдруг сгодятся? Кто поймет этих разных, невесть откуда
взявшихся начальников?..
Партийные взносы с населения Батрак брал самогонкой, но и от вареных яиц
с салом не отказывался.
Сейчас в буфете один из механизаторов по просьбе Батрака купил ему
бутылочку кока-колы – любимого напитка местного партийного деятеля:
“Терпкость свободы на языке, а запах демократии в нос шибает!”
Лучших трактористов собралось человек двадцать. Некоторые стояли
группами, другие присели на траву.
За столом с зеленой скатертью сидели судьи. Ветер сдувал бумаги, их
ловили, подбирали с прошлогодней колкой стерни. Высокий тощий старик,
председатель судейской коллегии, ругался, размахивал руками: опять
потеряли список!..
ПЕРЕД СТАРТОМ
Тракторы стояли на загонках, размеченных колышками. Лемеха, сверкавшие
на солнце, нависали над желтой стерней, сквозь которую зеленели молодые
сорняки.
–Мне первое место не присудят! – сказал отец. И мельком взглянул на
Митю. Будто не сомневался, что завоюет его.
Конечно, Митя и сам понимал, что дело не в мастерстве, а в авторитете
человека. Что ни говори, а было на репутации отца пятно – украл из
колхоза зерно, буянил иногда спьяну в общественных местах. Теперь он не
пьет, работает хорошо, но как доказать, что он не хуже других? А то, что
отец сидел, – у него это на лице написано. Такое не стирается никогда.
Пить отец бросил по весне, три месяца назад, после того, как отсидел
пятнадцать суток за хулиганство. Он дал сыну слово, что пить больше не
будет – совсем! Ни по праздникам, ни тем более в будни. Митя в настенном
календаре числа карандашиком обводит – трезвые отцовские дни. Отец
иногда подходит к календарю, смотрит на эти кружочки, а в чем дело – не
поймет. Но чувствует, что эти кружочки имеют к нему прямое отношение.
Никуда не ездил лечиться, не кодировался, не заговаривался у знахарок, а
просто сказал при матери, не глядя ей при этом в глаза: не хочу больше
жрать эту гадость! Перед ним в тот вечер стояла тарелка с обыкновенными
щами, но мать и сын поняли, о чем идет речь. Для отца, молчаливого
человека, короткая фраза вмиг стала зароком, почти клятвой. Мать,
подававшая ужин, ничего не ответила, лишь как-то странно рассмеялась.
Первый приз… Почему вопрос о первом месте так сильно волновал этого
коренастого угрюмого человека? Он так спешил на соревнования, что даже
не заметил птичку, потерявшую по его вине птенцов. Сурки и облезлые
зайцы, поселившиеся в бескрайнем бурьянном просторе, прыгали из-под
колес трактора в разные стороны… Кепку сегодня другую надел – не старую,
с выгоревшим мятым козырьком и оторванной пуговичкой на макушке, а новую
– восьмиклинку.
Главный судья, тощий старик, какой-то там заслуженный агроном, знаток
почвы и всходов, вышел на поляну, зажимая в ладони шелестящие бумаги,
помахал ими в воздухе:
–Начинаем, товарищи!.. – и приказал участникам соревнований построиться
в шеренгу.
Трактористы переглянулись – давно уже никто не называл их “товарищами”,
почитай с самого прошлого века. Они долго и неуклюже выстраивались,
шутливо подталкивали друг друга.
Главный судья дребезжащим голосом рассказал, как надо правильно пахать,
чтобы занять призовое место. Если что не так, нарушителей с поля долой!
Отцу старик сделал замечание: не кури, когда находишься в строю!
–А я тут у тебя не в армии! – Отец, криво усмехнувшись, наклонил голову,
словно закоренелый второгодник, опустил ладонь с зажатой сигаретой вниз
и, слушая задание, украдкой делал затяжки, выпуская дым в спину
переднего тракториста. Ворчал раздраженно: дескать, настоялись мы в
разных шеренгах…
–По машинам! – скомандовал судья, закончив нескладную речь о свойствах
почвы.
Пахари вроде бы неспешно, но на самом деле торопливо и с затаенным
азартом двинулись каждый к своему трактору.
–Не подкачай, Керосин! – послышался знакомый басовитый голос.
Отец даже не оглянулся, хотя напутствовал его не кто иной, как сам
председатель колхоза – пожилой и нервный Тарас Перфилыч. А Керосином
отца прозвали за вспыльчивость.
СТАРТ
Митя первым вскарабкался в кабину, уселся на хрусткое сиденье. Вылезшая
в дырку пружина уперлась в бок, пришлось отодвинуться к двери.
Следом, тяжело дыша, забрался отец, положил ладони на выщербленный
пластик руля, взглянул на сына с заранее торжествующей улыбкой:
–Ну что, поехали? Сейчас они узнают, где Керосин, а где простая вода!..
Старик-судья в начищенных до блеска хромовых сапогах вышел на стерню,
сделал отмашку флагом: старт!
Моторы взревели, тракторы дергались, плуги вспарывали зелень молодых
сорняков.
Появились грачи, запрыгали вдоль свежих грядок, шустро заработали
клювами.
Отец на старте замешкался: двигатель сначала не хотел запускаться, потом
взревел, под кабиной задребезжало, зазвенело – того и гляди, полетят во
все стороны шестерни. А скорость никак не хотела включаться, скрежетала,
как оглашенная, зеваки даже попятились от кромки поля.
–Да ехай ты, мать твою!.. – выругался отец.
“Кировец” привычно дернулся, заворочался, словно старый конь,
приговоренный “на колбасу” и желающий доказать, что он еще хоть куда,
рванул вперед, будто подстегнутый кнутом, утробно заурчал.
Дым выхлопной трубы лез в кабину, щипал глаза – у Мити даже слезы
навернулись. Отец до отказа давил на газ, выжимая лошадиные силы. Над
капотом клубился нагретый воздух, окружающая природа качалась в такт с
машиной. Сквозь струи горячего газа, как через линзу, был виден
удлиненный старик-судья, с важным видом парящий над землей, будто джинн
из восточной сказки. Казалось, не отец управляет машиной, но она сама из
последних сил сражается за первое место.
–Иди же ты, скотина, ровнее… – Отец резко вращал туда-сюда руль. В этот
момент он побледнел, но смотрел на поле уверенно, даже чуть насмешливо.
Удовлетворенно крякнул – трактор встал в борозду с нужной точностью.
Митя оглянулся – поле радовалось плугу, провисая лощинами, подставляясь
бугорками в цветах раннего лета. Сколько еще бурьянных полей надо
вспахать таким вот стареньким надорванным “Кировцам”, чтобы вновь, как
поется в песне, заколосились хлеба! Заброшенные гектары ждут пахарей,
опомнившихся трезвых отцов, берущихся за работу с затаенной радостью.
Все удивительные месяцы своей фантастической трезвости отец почти не был
дома: поле, трактор, мастерская, раз в неделю баня с парной, откуда
приходил с покрасневшим усталым лицом, хранившим выражение внезапно
обретенного одиночества. Он пополнел, постарел, в движениях появилась
замедленность.
…Первыми допахали загонку, подняли плуг, отец заглушил мотор.
Митя прыгнул из кабины на землю, показавшуюся вдруг твердой, несмотря на
буйство травы, словно за сорок минут совсем отвык от земли – жесткой,
как поверхность чужой планеты.
Отец обеими руками срывал прошлогодний бурьян, прицепившийся к плугу.
Подошел Батрак, держа под мышкой пачку нерозданных прокламаций, допил
заграничный напиток, с сожалением выбросил пластиковую бутылку.
На активисте чистые спецовочные брюки с отпечатавшимися следами
кроватной сетки – таким способом он их разглаживал. На ногах кем-то
подаренные зеленые штиблеты детского размера с металлическими
поржавевшими пряжками.
Эти штиблеты странным образом напоминали о прежней стране, об огромном
Советском Союзе. От той страны остались старые “Кировцы”, стертые
поржавевшие плуги и непонятные типы, вроде Батрака, обутые в разношенную
обувь и рассуждающие о политике. А еще остались отцы, уцелевшие пахари с
затаенно-угрюмыми взглядами. Люди-загадки, сельские роботы, в которых,
по словам Профессора, заключен никем не понятый “смысл труда”.
Появился Тарас Перфилыч – веселый, чуток выпивши, пыхтит задиристо,
словно молодой. Белая капроновая шляпа сдвинулась назад и чуть
набекрень, седые волосы полощет ветерок.
–Чего вынюхиваешь? – Председатель грозно уставился на Батрака. – Опять,
небось, высмеешь нас всех в своей областной партийной газетке: дескать,
сельские чиновники вновь ввели “социалистическое соревнование” среди
механизаторов?..
И, забыв о Батраке, начал расспрашивать отца про установку плуга:
молодец! сорняки все повалил, земля на загонке сплошь черная! Как сумел?
Отец что-то объяснял своим глухим голосом, смущенно покашливал в кулак –
показывал жестами.
Тарас Перфилыч пыхтел, покачиваясь крупным телом, внимательно смотрел,
удовлетворенно кивая головой, придерживая на ветру капроновую шляпу. То
ли шляпа была велика, то ли голова старого председателя уменьшилась в
размерах.
–Ты должен сегодня получить первое место! – воскликнул, побагровев,
Тарас Перфилыч, гневно округлил глаза. В зрачках его полыхнули
всегдашние председательские молнии, от которых хотелось отойти в
сторону. – Зря, что ли, я велел зарезать корову, продать мясо, а на
деньги купить солярки для твоего трактора? Попробуй только не занять мне
первого места… Да что тут пробовать – ты уже сделал свое дело!
И он еще раз оглядел черную, будто смола, свежевспаханную загонку, в
потускневших глазах старого человека блеснула какая-то детская радость.
Пухлые пальцы, сложенные на круглом животе, шевелились сами собой,
словно делали ритуальные начальственные жесты. Председатель взглянул на
горизонт так, словно впервые видел вспаханную землю, и даже облизнулся,
думая в этот момент неизвестно о чем.
СИМВОЛ
Над кабиной трактора поник флажок передовика, врученный отцу когда-то
давным-давно, истрепанный ветрами и дождями. Отцовский трактор –
единственный в районе, над кабиной которого уцелел и продолжал гордо
развеваться, назло всем непогодам, маленький флажок, потерявший свой
торжественный красный цвет, сделавшись для всех забавной тряпицей. Для
всех, кроме отца.
По грядкам, вслед за длинным стариком, обутым по случаю праздника в
начищенные хромовые сапоги, уже слегка запылившиеся, шагала комиссия –
кто в туфлях, кто в штиблетах. Члены комиссии перепрыгивали через
глудки, отваленные плугом. В комиссии была симпатичная девушка – тоже,
наверное, специалист.
К Мите подошел Батрак, который хотел что-то сказать, но тоже засмотрелся
на девушку.
–Выпил заграничного напитка и человеком себя почувствовал! – произнес он
писклявым раздраженным голосом, поправил свои длинные свалявшиеся
косицами волосы. В ответ на насмешки мужиков говорит, что не их это
собачье дело, какие волосы он носит, сейчас свобода во всем наступила, и
вообще мода была такая во времена его юности, все гитаристы из ансамблей
носили длинные волосы и распевали: лабу-дабу-да!..
… Комиссия дошла до отцовских грядок. Громко обсуждали, записывали свои
мнения в блокноты.
Старый агроном обернулся, посмотрел на тракториста, приложив от света
ладонь к глазам.
Отец молча курил, голова как всегда опущена. Казалось, результаты
конкурса вовсе его не интересуют. Сигарета подрагивала в уголке рта.
Поднял лицо, бросил взгляд на соседние загонки, зеленые от поваленных
сорняков. Чужой брак в работе не веселил его, лишь глаза озорно
взблеснули, он бодро кашлянул в кулак.
ЧУДО ТЕХНИКИ
Агрономы наперебой хвалили работу отца – куда же лучше? Грядки ровные,
глубина соответствует. Надо присуждать первое место!
–Три года в тюрьме сидел за тележку зерна… – возразил кто-то. И, словно
бы оправдываясь, тихо добавил: – Еще в советские времена…
Наступило молчание. Глохли моторы тракторов, запоздало допахавших
конкурсные участки.
–Второе место! – раздался чей-то солидный голос из судейской коллегии.
Старик-агроном потупил голову в широкополой шляпе и, выронив линейку,
побрел к обочине. Девушка линейку подобрала, застенчиво постукивала ею
по розовой ладошке.
Услышав слово “второе”, отец вздрогнул, длительно затянулся сигаретой,
словно за один вдох собирался выкурить ее сразу всю, затем вдруг скомкал
в ладони так, что хрустнул набитый в бумагу табак, швырнул сигарету в
траву.
–И нечего тут переживать, что первое место не дали… – хмыкнул Батрак,
желая ободрить Митиного отца. – Хоть бы денег приличных дали, а то
просто подарки дешевые!
Тарас Перфилыч пытался убедить комиссию в том, что грехи Ваньки-Керосина
ушли в прошлое вместе со страной, которая когда-то сажала и миловала.
Нынешний Керосин ни самогонки, ни даже магазинной водки на дух не
принимает, с него молодые механизаторы пример берут!
Участников соревнований вновь собрали на поляне. Судейская коллегия
сидела за столом, уставленным призами: пылесос, приемник, кофеварка,
электробритва. Всем трактористам, независимо от результата – по триста
рублей в конвертах. Старик-судья, командуя охрипшим голосом, опять
выстроил трактористов в шеренгу. Молодые механизаторы толкали друг друга
в бока, смеялись, старшие, вроде отца, потихоньку курили,
переговаривались короткими фразами.
Тем временем старик скрипучим голосом читал по бумажке имена
победителей.
Отец, пошарив по карманам, не нашел пачки сигарет, вздохнул, вытер
ладонью пересохшие губы. Держа в ладони коробок спичек, отыскал взглядом
Митю, улыбнулся короткой улыбкой. Митя обрадовался: такая улыбка дороже
приза!
Отец ткнул рукой с зажатым коробком в сторону стола – транзистор наш!..
ОБЕД
Вскоре начальство разъехалось, лишь Тарас Перфилыч остался выпить с
механизаторами, заявив, что хочет посидеть “с народом”. Старый
председатель собирается на пенсию, на душе у него тоскливо. Трактористы,
скинувшись по пятьдесят рублей, молча приняли начальника в свой круг.
Тарас Перфилыч и сам не скупой – купил в автолавке литр водки и нес
бутылки в обеих руках, шагал, по-утиному переваливаясь, споткнулся о
муравьиную кочку. Очень горевал, что не может выпивать в прежнюю
председательскую дозу, разве что пару стопок по привычке.
–А я? – воскликнул тихим голосом Батрак. Партийный деятель был огорчен:
его забыли пригласить к закуске и выпивке, разложенной на газетах, и он
ворчал под нос: – Этим пьяницам лишь бы заглотнуть скорее…
Разговаривать с Батраком Митя не любил. Съев пару пирожков с повидлом,
взялся крутить ручку выигранного приемника, разносящего над поляной
музыку. Он сразу полюбил этот приемник с крупными китайскими
иероглифами. Дома два выигранных на других соревнованиях пылесоса, три
электрических самовара. И приемники отцу дарили много раз, но коротка
жизнь транзистора в руках деревенского пацана. И Джон, сосед-дурачок,
помогает. Как схватит радио своими лапищами, так обязательно сломает.
Кто-то из трактористов сжалился над Батраком, махнул рукой: иди сюда,
многопартийность!.. Заодно пригласили дезертира Никишу.
Водку Никиша глотал жадно, хватал пальцами кильку из консервной банки,
закусывал, бормотал что-то потерянным задыхающимся голосом.
Отец вяло жевал хлеб, макая его в ту же банку с консервами, трактористы
к Керосину насчет “грамульки” не приставали, знали, что бесполезно.
Откуда ни возьмись, подкатил на велосипеде Профессор, которого не взяли
на соревнования, хотя он надеялся, что пошлют именно его. В бригаде есть
два ловких на работу мужика – он и Керосин. Тарас Перфилыч последнюю
неделю был очень сердит на Профессора, не хотел с ним даже
разговаривать. На прошлой неделе “задумчивый” механизатор спьяну задел
трактором стелу с названием колхоза, сильно погнул ее. Целый день
потратил на ремонт. Ему первым делом налили штрафную – полный
пластиковый стакан.
Пахари прощались, собираясь разъезжаться, пожимали друг другу руки,
приглашали в гости. Сильно пьяных не было, ворчливый Батрак не в счет,
да еще старый дезертир, в нелепой шинели, бродил, покачиваясь, вокруг
березы.
–Шабаш, ребята, по домам пора, – скомандовал Тарас Перфилыч.
ПАСТУХИ
Из кустов выломился подпасок Джон, местный дурачок, схватил с газеты
недоеденный бутерброд. Мужики собрали ему в сумку сало, хлеб, огурцы,
остатки сыра.
Следом появился старший пастух, Сапрон, начал ругать Джона: вот ты где,
бестолочь!..
Пастухам поднесли из последней бутылки. Сапрону далеко за семьдесят, на
седой шевелюре наискосок держалась выцветшая кепка. Выпил, обвел всех
посветлевшими зрачками. Рассказывал, торопливо закусывая консервной
массой, наложенной поверх ломтика хлеба: я, ведь, ребята, воевал здесь.
Орловско-Курская дуга – весь мир знает!.. Трава в рост человека – на
крови растет! Куда ни глянь, лежат мои друзья, ставшие этой землей, я
вижу их тени, лица – они встают и смотрят на нас!..
К Мите радостно приблизился подпасок Джон. Дурачок запьянел, то и дело
спотыкался на кочках, чавкал с набитым ртом: “Ми-хя, Ми-хя…”
Сапрон смотрел прямо перед собой, будто никого не видел. Но вот плеснули
в его стаканчик добавки, в крупных пальцах хрустнул пластик крошечной по
сравнению с могучим кулаком посудины. Выпил, крякнул, закусил остатком
засыхающего пирожка. И опять взгляд пастуха ясный, домашний,
величественный. Сапрон разглядел дезертира Никишу – пьяного, в
распахнутой грязной шинели, обхватившего ствол березы. Дряхлый ничтожный
человек прижимался к белому стволу и грозил пальцем механизаторам: штоб
ваш сорок третий под землю провалилси! Этот год усю жизню мою
перековеркал…
Странная усмешка мелькнула на смуглом, почти черном лице Сапрона.
–Да… – протянул он задумчиво, жизнь моя военная будто сон, а лицо мое –
железное, как у памятника. И выпивка на меня не действует – нет в хмеле
ласковости, одна только тяжесть… В низине, где коровы ходят, была у нас
рукопашная. Гнали немцев через всю деревню. В руках у меня трехлинейка с
трехгранным начищенным штыком… – Лицо старого человека вдруг помолодело,
он улыбнулся. – Хорошо тут! Просторно вам, ребята, пахать, а я по этим
грядкам полз, как в аду, задыхался от дыма и гари. Белым днем здесь было
темно, как на Луне, и каждый метр отвоеванный был для меня дороже ста
жизней… Джон, ты где? Гляди, твою мать, чтобы коровы на клевера не
зашли!
Никиша всмотрелся в загорелое, изборожденное морщинами лицо Сапрона:
–А я помню, как ты ночью дрался с тремя немчурами. Я как раз по нужде из
погреба вылез, в руках у меня топор был. Усе вокруг горит, трещит, а ты
бежишь навстречу супостатам, – их, кажись, трое было! – и штык на твоей
винтовке сверкает, как волшебнай! Я аж засмотрелся… Ты пыряешь одного –
грудя яво серые так и хрястнули, второго кулачищем к земле осаживаешь,
зато третий исхитрился тебя прикладом по башке отоварить. Ты упал. Немец
ножик из-за голенища достаеть, а ножик тот ярче месяца. Присел солдат на
колено, штоб к горлу твому дотянуться, а я из-за сарая прыг, да и
топориком… Разок-другой по волосам наискось. Хрястнуло, ентот немец
поперек тебя завалился. Бросил я скорее топор и опять в свой в погреб –
бабка меня три дня потом самогонкой отпаивала – ведь я человека со
страху убил, хоть бы он хто был… Вот какую несчастью из-за тебя, пастух,
имею!
Трактористы с улыбками смотрели на дохлявого старичка: врет, небось, как
всегда!
Сапрон почесывал давний ножевой шрам на жилистой, в буграх, шее, кивал
седой головой – точно! – была рукопашная ночью, как раз посеред деревни!
Очнулся под утро: голова разламывается, глаза кровью запекшейся склеены,
рядом немец с ножиком, в кулаке зажатом, валяется, и ржавый крестьянский
топор с налипшими рыжими волосами… Вот, ведь, как в жизни моменты
совпадают!
ПО ДОМАМ!
–Садись, Батрак, в мотоцикл, подвезу, – предложил бригадир Лыков, забыв,
что активист не любит отзываться на прозвище.
–Сами вы тут все батраки! – осерчал деревенский политик. – Живете по
принципу “яко наг, яко благ” – без барина, без кулака, без парторга.
Один только у вас погоняла – председатель, да и тот советский, совсем
старый. Вы, вроде Джона, из века в век задарма работаете.
Прислонив ладонь к уху, внимательно слушал, ничего не понимая, дезертир
Никиша. Слова удивляли, манили таинственным смыслом других времен,
только и всего. Про Никишу давно забыли, что он был когда-то дезертиром.
Еще в семидесятых годах прошлого века, по весне, милиция приехала в
Тужиловку и достала его, полуслепого, вроде крота, из погреба – не на
страх, но уже как бы на смех людям: вот он, дескать, ваш землячок! Когда
Никишу вытащили за шиворот из подвала, дезертир первым делом показал
пальцем на солнце: “Он там сидит, пыхая!”
“Кто сидит?” – спросил его милиционер.
“Там, на солнце, сидит военный человек!” – Старику мерещилось вечно
сердитое небесное существо со вспыхивающим лицом.
Отец отвернулся от всех лицом к полю. Но и сама спина словно хотела
что-то сказать. Подошел к лемеху плуга, сбросил сорняковый стебель,
наполовину увядший, но все еще зеленый.
Митя держался рядом с отцом, и в то же время в некотором отдалении,
чувствуя одновременно смущение и гордость. Дело не в призе, который
всего лишь второй, а в ощущении томительного детства, длящегося рядом с
этим человеком, который очень редко, но все-таки гладит грубой ладонью
по стриженой голове. Теперь этого уже не будет… Осмеяние и глумление над
всем и вся кончаются здесь, на этих холмах, озаренных солнечной дымкой.
Здесь последняя простота жизни, уходящей смыслом своим в черноту земли.
Хлопнула дверь председательской “Волги”. Значит, и остальным пора
уезжать!
–Земля… – произнес отец задумчиво, когда они с Митей остались одни
посреди поля, ставшего вдруг просторным до необъятности. Слышались шумы
отъезжающих тракторов. Отец не спешил заводить “Кировец”, покосившийся
на левый бок, словно и трактор только сейчас тоже вдруг осознал свою
старость. – Кто же ее такую купит? Кому она нужна?.. Если только для
перепродажи… Эту землю можно купить только вместе со мной, а я не
продаюсь, я не крепостной, я теперь сам по себе, совсем одинокий посеред
ее.
Почему “такая” и что с ней, с землей, произошло, Митя стеснялся
спросить. Он заметил, что отец взволнован.
“Как бы он сегодня не выпил! – опасался Митя. – Сейчас заедет в магазин,
возьмет бутылку и – понеслось!..”
Отец сдирал с рукава репейник. Одинокие вспаханные борозды – каждая тоже
“сама по себе” – круто уходили к горизонту, словно их прочертил ногтями
великан. В небе трепыхался, посвистывая, веселый жаворонок.
Митя чувствовал внутри себя размягченность, будто тоже выпил с мужиками,
но не вина, а какого-то нового настроения, в нем загорелась вместе с
яркостью дня смутная надежда. Хотелось окликнуть отца: “Па!..” Но не
знал, что спросить в эту остановившуюся минуту их жизни. “Не гибни! –
шептал спине отца, боясь, что тот обернется и посмотрит своим обычным,
почти невыносимым взглядом. – Найди в земле то, чего нет в тебе самом.
Она, земля, без тебя тоже никакая, только ты один ее понимаешь”. – Митя
видел сиротство полей, запечатленное в изгибе холмов, в серых линиях
посадок – труд пахаря не вызов земле, не подачка, брошенная ей
человеком, но вечные, не до конца выясненные отношения, попытка снять
проклятье труда, дать ему новый смысл.
–Поехали домой, па! – Он осторожно дернул отца за рукав. – Мать ждет нас
к обеду.
НОВЫЙ ГАРМОНИСТ
Лето прошло спокойно. Отец так и сказал Мите – отдыхай! Учись, читай
книги. Ты скоро пойдешь в десятый класс, и должен знать, чего тебе нужно
добиться в жизни! А на комбайн я возьму помощником Кузьму, молдаванина.
Он тут со строителями на шабашку приехал, но и в технике соображает. Он
жилистый мужик, справится. Хлеб в этом сезоне большой, делов много…
Отец приходил с поля в сумерках. Возле клуба к этому времени собиралась
молодежь, раздавались первые звуки гармошки. Джон называл гармошку
“пилим-пилим”, неуклюже отплясывал под смех собравшихся.
Вместо старого, умершего в прошлом году гармониста, объявился новый,
Алешей зовут – такой же светловолосый, веснушчатый, как и прежний. Есть
в гармонистах похожесть, будто из одного теста слеплены. Алеша приехал
из среднеазиатской республики вместе с родителями, зато играет
по-здешнему, будто родился в Тужиловке. Так же прикрывает глаза, скалит
редкие зубы в напоре игры, быстро выучил местную “Матаню”. Парни научили
его пить самогонку под слабую закуску, хотя в своей республике он ничего
крепче кумыса не пробовал.
И гармошку где-то достал елецкую, “рояльную”, ручной работы, с алыми
мехами и лаковыми деревянными клавишами. Старинные гармошечные мастера
умерли, а гармошки все равно откуда-то опять появляются.
“Откуда все снова здесь берется?” – размышляет Митя.
Алеша говорит по-русски чисто, в синих глазах тепло Ташкента, который он
забыть никак не может. Мать его там была учительницей начальных классов,
а здесь работает почтальонкой. Нет в Тужиловке маленьких ребят, учить
некого. Отец Алеши, Василий Викторович, по образованию
инженер-электронщик, работал на авиационном заводе, а здесь заведует
колхозной мастерской, достает запчасти для тракторов и комбайнов.
Человек он, по словам Митиного отца, грамотный и ответственный.
По темноте отец возвращался с поля, снимал пиджак, пахнущий соломой и
машинным маслом, прислушивался к отдаленным звукам гармошки. В такие
минуты лицо его размягчалось, в глазах появлялось что-то давнее,
усмешливое. Мать накладывала на тарелки еду, кормила хорошо – мясо было
на завтрак и ужин, обед из колхозной столовой возили прямо в поле.
Отец не спеша ел, затем вставал из-за стола, вялыми движениями
раздевался, мылся в ванной. На кухне пахло дымом от сухих чурбачков,
которыми мать растапливала титан, чтобы нагреть воды. Купала мужа долго,
как маленького, натирала спину, что-то ему говорила, тихо смеялась. Митя
ревниво прислушивался к ее странному голосу, воркующему за дощатой
перегородкой.
Искупанный отец вновь появлялся в комнате – с мокрыми волосами, в
пятнистом от воды спортивном костюме, шлепал босыми ногами по дощатому
полу, оставляя влажные следы, ложился на кровать, смотрел по телевизору
новости, прищуривался, но взгляд его стремительно мутнел, веки
закрывались. Он дремал, однако мышцы под кожей скул хранили напряжение,
бугрились, как у гипсового солдата, покрашенного бронзовой краской и
стоящего возле деревенского кладбища у братской могилы.
ЖАТВА
Профессор на время жатвы запил. Говорили, что от зависти – Митин отец, с
которым он с первых дней соревновался, обогнал его на сто тонн
намолоченного зерна, хотя Профессор так же приходил и уходил с поля в
темноте. Он поначалу бил себя в тощую грудь: я, ребята, ни грамма,
посмотрим, чья на жатве возьмет…
Недоглядел Профессор, своротил жатку о камень, а тут тракторист с
самогонкой объявился – выпил механизатор с горя стакан, и пошло-поехало.
Жатку слесари починили, Тарас Перфилыч, задыхаясь от гнева, ругал
Профессора всякими словами, приезжал к нему домой, предлагал опомниться
и выходить на работу. Деревенский мыслитель плакал в голос: “Настал,
друзья, диалектический момент! Надо решать, чем заниматься дальше –
тяжким физическим трудом или чистым мышлением. Я выбираю последнее…”
Однажды возвращается Митя из магазина и видит в тени черемухи троицу –
Профессор, Батрак и Никиша. Сдружились они за последнее время. Дезертир,
выставив дрожащую руку, держал в ладони мутный стакан.
–Эй, Митек! – окликнул Профессор. – Ты, наверное, хлеба купил?.. Отломи
нам горбушку – надоело теплым огурцом закусывать.
Митя с удовольствием присел в холодок отдохнуть. Никиша наклонился к
нему, промолвил всегдашним заплесневелым голосом:
–Хочу у тебя, малый, чевой-то спросить…
Профессор тем временем протягивал дезертиру стакан, наполненный до
половины покачивающейся жидкостью, на которую сам смотрел с каким-то
ненавистным обожанием.
–Век кончился! – воскликнул Никиша, ухватисто принимая стакан. В этот
миг он казался молодым, сияющим, словно соленый огурец, вынутый из
кадушки. – Плохой был век, баламутнай. Мине у ентом веке чуть не убили,
Бог надоумил в погреб схоронитца…
–Ну и пей, коль жив! – поторапливал Профессор. – Освобождай стакан! Я
бросил комбайн, пью тут с вами, как последний циник… Стыдно до последних
мыслимых жилок. Одна только матушка-философия и осталась у меня. Скажу
тебе, дед, одно: ты выжил фактически, но Родину потерял теоретически и
окончательно в своей мутной душевной глубине. Она, как мать,
загородилась ладонями от тебя, от жалкого ничтожного сына. По ней хоть
бы все дураки оставались бессмертными, ей не жалко места, но плачет она
вместе со мной и со всеми. Век по имени Очко всех ставит на свои места…
Да пей же ты, сморчок, дорожи секундой!
–Век наступил подходящий, многопартийный, – вставил словечко Батрак.
Голос его тонкий, нетерпеливый, тоже выпить жаждет. Он выгреб из кармана
лоснящегося пиджака ворох разноцветных партийных билетов, которые он
таскал с собой со времен перестройки. Некоторые были с вклеенными
фотографиями, другие без, но большинство из них были уже старые,
затасканные, лохматились бумагой и лоснились обложками.
Профессор сполоснул стакан ничтожным количеством самогонки, с жалостью
выплескивая обмывок на пыльный лопух, заблестевший духовитым пятном.
–Вы, сельские товарищи, должны понимать жизнь в глубокой концепции, но
вы – тупые от рождения, логика в ваших мозгах даже и не ночевала… –
Профессор морщился, зажевывая самогонку коркой хлеба. – Перестройка
отбросила идолов храма Справедливости, и, само общество, того не желая,
вверглось в апокалипсис поверхностного идеологического существования… Да
хрен ли с вами разговаривать, все равно вы ничего не понимаете!
Никиша опять наклонился к Митиному уху, едва касаясь его горячими от
самогонки губами, и вновь парной перегарный шепот:
–Я, когда в погребе сидел, думал, что мир взаправду свернулся блином. А
таперича не понимаю, куды ушла война, на которой мине убить собиралися?
Где она?..
Мите не хотелось поворачивать лицо к полоумному старику, и он продолжал
смотреть вдаль, где за посадками гудели комбайны.
Профессор на мгновенье заткнул уши подрагивающими пальцами, не желая
слышать привычные дразнящие звуки. Пусть все, кто хочет, работают, а он
напрягся глубинной крестьянской мыслью!
– Война ушла на Кавказ! – туманно хмыкнул Батрак. – Газеты надо читать,
хрен прогнивший! На таких, как ты, старик, поколебался смысл русского
патриотизма.
Никиша приложил ладонь к вислому, словно тряпка, уху: про Кавказ и Чечню
он слыхал. Всхлипнул от далекого воображения войны:
– Как от ей ни хоронися, о н а всегда находит с в о е г о человека.
Рассказывал, как их, новобранцев тогдашних, строили в колонну, выкликали
по фамилиям, чтобы отправить пешим ходом в Липецк. Два дня на дорогу
тратили. Никиша мозоль натер на пятке, наступать не мог, а не то чтобы
идти с такой мозолью на войну.
– Да помолчи ты! Мы тут пьем-едим, а он про свой мозоль! – одернул его
Профессор и, не скрывая раздражения, отвернулся, сплюнул. – О войне и
смерти надо говорить в соответствии с результатом жизни. Для русского
крестьянина, каковым я себя пока еще почитаю, смерть всегда благо,
избавление. Думаю, братцы, ох как думаю о смерти! Она, смертушка, тут, в
глухомани безмолвной, очень и очень мила! Это нашенская смерть, никуда
от нее не денешься. Где ты, деревенская милая смерть?.. А ты мне тут
свой мозоль подбрасываешь, Никишок, словно язычник. Воспоминания о
мозоле затмили для тебя ужас войны.
Все трое смотрели на неопрятного старичка, который по “сидельческой”
привычке даже в тени щурил глаза, смотрел вокруг как слепой, зябко
передергивая плечами. На грязной шее и по запястьям вспухли синие
волдыри подземельности. Как не удивляться на чудака: спотыкается,
бродит, доходной и неугомонный, вокруг Тужиловки, смотрит слезящимися
глазами, не узнавая места. Да и как их узнаешь, если не видел сорок лет,
в течение которых поля и кусты переместилась на другие пространства, а
дома почти все хорошие, добротные, кроме его, Никишиной хаты, вросшей в
землю. А живой ли он был в минувшие десятилетия? Не с того ли света
вернулся?
– Я в войну немцев видел: вылез из погреба, а они тут ходят,
патрулируют. Как немцев испугался, и с тойных времен всяческую нацию
страсть как боюся!
– Чего же бояться человека-то? – удивился Митя.
Старик наклонился и по своей вредной привычке опять шепнул набрякшими от
самогонки губами на ухо мальчика:
– На то и разные человеки богом сотворены, чтобы всем друг друга
бояться. Богом заложен страх человеческий друг перед дружкой.
– Вы говорите непонятную неправду! – возмущенно ответил Митя. – Я вас не
понимаю. Объясните! Чем нация может запугать отдельного, себе на уме
человека?
Никиша сердито смотрел на него через щелочки старых глаз:
– Щас, буду я тебе лишнее говорить. Меня и так война чуток к стенке не
поставила.
Митя засмеялся:
– Кому вы такой нужны, за что вас расстреливать?
– Стреляют человека не потому что он вредный для кого-то, а по его
положенью.
Митя махнул рукой – бесполезно разговаривать с этим глупым дезертиром.
Батрак вздохнул, поднялся с травы, отряхнул брюки, хотя в этом не было
нужды. Пора было уходить – он, ведь на ферме работал скотником и всем
своим видом подчеркивал эту занятость, хотя его заметно покачивало. Тем
не менее он собирался на работу, и Профессор смотрел на него с некоторой
завистью.
– Знаем, как вы “ударно” трудитесь: комбайнеры лишние тонны намолота
приписывают, а доярка Марфа Акиндеевна пьяная напилась и вместо того,
чтобы постричь вымя коровы ножницами, опалила его зажженной газетой!.. И
это ваша сельская цивилизация? Я упрекнул Марфу с партийных позиций
справедливости, а она в меня подойником запустила.
Митя вздохнул: кто же не знает Марфу Акиндеевну? Она перебила палкой
хребет Красуле, элитной корове. Митина мать избила Марфу Акиндеевну как
мужика – очень крепко. Кулаки-то у матери стальные. Митя никогда не
забудет ревущей коровы, растаращившей ноги, а рядом, с разбитым в кровь
лицом, валяется в навозной луже Марфа Акиндеевна и что-то себе мычит.
Скотник Митрич, вздыхая и покашливая, идет в кладовку за ножом, чтобы
прирезать несчастную Красулю…
– А ведь завтра соревнования доярок! – вспомнил Профессор. И снова
взглянул на Митю. – Опять, наверное, твоя мать победит. Они у тебя
такие, родители, – привыкли первыми быть! Хорошо твоему батьке, Митек, –
бросил выпивать, и баста. Вот бы мне так! Но не могу: кипит в сердце
черноземная философия… Батяня твой, Митек, на областную премию бьет, но
я ему не завидую. Тут вопрос онтологический, иррациональный и, можно
сказать, трансцендентный. Я тоже могу ударником стать, но мне каждый
день откуда-то искушение подворачивается.
Батрак, шагая по тропинке на ферму, с презрением оглянулся на оставшихся
в тени лозины людей. Зря над ним смеются: он оказался единственным в
деревне человеком, который сжалился над группой коров, брошенных Марфой
Акиндеевной на период запоя, продолжавшегося две недели, доил животных
три раза в день. Председатель обещал премию дать, но забыл, наверное…
Никиша наклоняется к уху Мити, и вновь противный, страстный, почти
юношеский шепот:
– Я им всем о т м е щ у!.. Всем!
– За что вы хотите отомстить? И кому? – Митя с удивлением смотрит на
старика.
Тот с хитрым видом прислоняет грязный палец к мокрым губам, замирает в
настороженной позе зверя.
“ТАМОШНЕЕ И ЗДЕШНЕЕ”
Конкурс доярок проходил на склоне холма, в летнем лагере для коров. К
обеденной дойке съехались доярки со всего колхоза, переоделись в белые
халаты – на поляне светло от них стало. Митина мать почему-то отказалась
участвовать в конкурсе, хотя прежде всегда занимала призовые места.
Батрак надел тонкий праздничный джемпер в забавную клеточку, светлую
рубашку, старый капроновый галстук с торчащими блестящими нитками,
которые он машинально дергал. Постриг волосы, теперь они торчали
пушистым ежиком, словно у мокрого куренка.
Вместе себя мать выставила на конкурс молодую доярку-армянку Асмик,
которая третий год работала на ферме. Семья Асмик в начале перестройки
приехала в Тужиловку из горного, охваченного войной района. Мите девушка
нравилась, хотя Асмик не была красавицей – чуть нескладная, с большими,
как у всех доярок, кистями рук, с затаенно-смуглым лицом. Мать всегда
пыталась перехватить Митины взгляды, когда он смотрел на Асмик, однако
он успевал потупить взор…
Принес магнитофон, чтобы дояркам веселей было соревноваться. Мать
вздыхала, взгляд ее становился туманным. На фоне худенькой Асмик она
казалась великаншей с большой грудью и розовым, чуть полным лицом,
которое под звуки песен, льющихся из магнитофона, пылало странным цветом
– уже не черемуховым, юным, а жасминным, терпким.
Митя не собирался сравнивать мать и Асмик, но все равно поглядывал то на
одну, то на другую. Мать была для него сплошной тайной, но и в Асмик
каждая черточка лица, удивительность глаз, в которые и смотреть-то
нельзя, говорили о другой жизни, лишь внешне подвластной войнам,
политике, тяжелому труду, такие женщины нарисованы тусклыми глиняными
красками, и все равно их хочется целовать. Руки девушки тонкие до самых
кистей с проступившими под кожей, как у всех доярок, бугорчатыми венами,
с тем лишь отличием, что у пожилых доярок они синие, и даже фиолетовые,
как у пьющей Марфы Акиндееевны, а у Асмик нарастающие жилы работы
взбухают зеленью молодой травы, и манят к себе, словно сказочные.
Митя видит Асмик на фоне дальнего поля, в смуглости ее лица тайна, блеск
глаз ярче серебристых облаков, в которых медленно скрывается солнце, в
ней красота ее далекого народа. Белый бант в темных волосах на фоне
зарослей лозин.
Профессор как-то сказал, что люди в наше время находят друга не по
национальному признаку, а по признаку любви. Если бы это было
действительно так и если бы Асмик смогла полюбить Митю так же, как он ее
любит!
Может, в этой разделенности и заключается трагедия наций?
А еще Профессор говорил, что интернационализм – это нечаянность ощущения
своей родины в объединении со всеми душами мира: “Вот я в молодости был
по путевке в Болгарии – меня все там очень любили! Таким человеком, как
тогда в Болгарии, я уже больше себя никогда не почувствую! А хочется
почувствовать!”
Из лога донесся гнусавый голос Джона, гнавшего коров. Щелчки как из
ружья. Животных дурачок не бил, но торопил, они брели к загону, чтобы
скорей отдоиться. Не доходя до места, остановились, сбившись в кучу.
Мать велела выключить музыку – коровы боятся!
На фоне ослепительно-белого халата смуглое лицо Асмик плавало как бы
совсем отдельно и улыбалось внутрь себя. У Мити было такое ощущение, что
девушке безразличен не только результат конкурса, но и сам его процесс.
Она сторонилась людей, особенно местных. Однако ее волновали чужие
взгляды. Митя видел, что Асмик замечает, когда он на нее смотрит,
оборачиваясь смуглым и в то же время ярким лицом. Девушка-инопланетянка
из фантастического фильма!
Показался старший пастух. Сапрон по привычке матерился, не обращая ни на
кого внимания. Марфа Акиндеевна урезонила его: что ты, черт старый
матюками содишь, аль тебе молодых женщин и детей не стыдна?
Сапрон огляделся: у вас тут мероприятия, что ли?
Доярки выбирали коров, доставшихся по жребию. Женские голоса подманивали
Жданок, Ромашек, Мышанок. Чмокали доильные установки, плескалось в
алюминиевых подойниках молоко. Комиссия, состоящая из зоотехников,
придирчиво следила за конкурсантками, специалисты что-то отмечали в
блокнотах.
– Вылазь из грязи, идол! – шумела Марфа Акиндеевна на Джона, забредшего
в лужу, кнут, волочащийся в грязи, напоминал водяную змею. Пожилая
доярка выпивши, нос ее добродушно краснеет. Нормальная тетка, а пьяная –
дурная. Или животное прибьет, или человека.
Идиот брел по колено в грязи, хлобыстая голенищами сапог, купленных за
счет колхоза, таращился на белые халаты:
– Си-лявь-но-ва-ния! – радостно выговаривал полудетский, временами
хриплый голос. – Ам-ам Дзону дадуть, халесей цамагони нальють.
– Будет тебе и “ам-ам” и “цамагоня”, – проворчала Марфа Акиндеевна,
машинально облизнулась, прикрыв глаза пухлыми веками. Она в
соревнованиях не участвовала, у нее была другая работа – додаивать
коров. А тоже, говорят, была “знатной” дояркой, у нее медали в сундуке
хранятся.
Асмик заняла не первое, а второе место. “Одни лишь вторые места в этом
году!.. – невольно подумалось Мите. – Когда же будет первое!”
Победительницам вручили премии в конвертах, повязали алые ленты с
золотыми буквами. Отзвучали поздравления, вся компания уселась на чистой
поляне, на расстеленном брезенте. Выложили принесенные из дома овощи,
сало, теплые котлеты, купленный в автолавке хлеб.
Джон, пристроенный подобревшей Марфой на уголке, жадно ел все подряд,
сопел, втягивая воздух широкими звериными ноздрями, мычал, то и дело
протягивая грязную ладонь. Сапрон шлепал его по руке: я вот тебе выпью!
Нам еще до ночи скотину гонять. Но дурачок ухитрялся схватить рюмку и
мгновенно, с хлюпом, опустошал ее.
Митя с огорчением заметил, что мать тоже выпила две стопки. Ее
задумчивое красивое лицо из розового сделалось красным. Мите хотелось
крикнуть через весь брезент, уставленный снедью: не пей больше, станешь
как Марфа…
Завечерело, последняя бутылка по кругу прошла. Старший пастух, прикрывая
дремотно веки, опомнился, выхватил из рук Джона стопку, проглотил
остаток, сморщился, закрыл ладонью глаза. Звучали над поляной оживленные
голоса. Мать встала поодаль от принаряженных женщин, смотрела в поле,
где работали комбайны: гудело уже не четыре мотора, а всего лишь два.
Вот и еще один заглох.
Кто-то высказал обычное в таких случаях желание – поплясать, частушек
попеть. Но где взять гармониста?.. Как где? Разве не слыхали, что
объявился у нас тут паренек?
Зоотехник Джамал съездил на мотоцикле в деревню, привез в коляске Алешу
с гармонью. Поднесли парнишке “для задору” рюмку настойки: хоть и пацан,
но традиция осталась – угостить гармониста!
Алеша сел на принесенную из красного уголка табуретку и, торопливо
дожевывая яблоко, заиграл, прилаживая пальцы к дереву клавиш.
Гармонист заиграл что-то восточное, быстрое, в пляс кинулся зоотехник
Джамал, изображая что-то свое, ловко перебирая ногами. В круг вылетел
ветврач Габуния и, несмотря на седую голову, по-юношески отточено
исполнил лезгинку.
– Пойдем танцевать! – произнесла Асмик своим особенным выговором. Митя
почувствовал прикосновение ладони, на которую смотрел во время
соревнований, вздрогнул, словно впервые услышал этот голос, окаменел,
ощущая, как девушка берет его под локоть. Так и стоял, набычив голову,
не зная, что делать… Асмик сама вышла в круг, сдерживая улыбку, высоко
поднимая смуглые руки, кажущиеся белыми в вечернем свете.
Митя смотрел на Асмик, и его со всех сторон охватывала необъяснимая
горячая тоска, лишь в глубине сердца сияла крошечная льдинка. И он
понял: женщины пьют невидимую мужскую суть, и даже слово придумали
неправильное – “любовь”, хотя она д р у г о е: невозможная истинная
любовь, которую Митя отдаленно, по школьному чувствует… И вот женщины! –
они всегда откуда-то появляются и пьют силу не только героев битв и
труда, но даже мальчиков, сначала мальчиков… Они пьют их души своими
невозможными глазами, делают их слабыми перед жизнью, которая дана
прежде женщин и воображается Мите влажной глиной на склоне оврага.
– Конкульс! Плязьдник! – выкрикивал Джон, топая своими огромными
резиновыми сапогами. Идиот кидался в круг плясать, но Сапрон, важно
покачиваясь, удерживал дурачка за шиворот.
Мать смотрела на всех большими, как у коровы, глазами и такими же
красивыми в вечернем свете.
Алеша разошелся, играл зажмурясь, рвал алые меха изо всех сил, не жалея
новую гармонь. На будто ослепшем от вдохновения лице музыканта,
озаренном лучами заката, отражалось усилие местной, трудно поддающейся
мелодии. Паренек то бледнел, то краснел, будто сдавал экзамен.
Вот и мать вплыла в круг танцующих, “выкуделивая” ногами, налитое тело
колыхалось. Она не улыбалась, но лицо ее пышело жаром, глаза сверкали.
Во время танца посматривала на темный горизонт, где слышался рокот
последнего комбайна, – прожектор точкой взблеснул над кабиной, осветив
круг хлебной массы.
Порывисто отплясывал Батрак. Тощие ноги в узких “стиляжных” брюках
выделывали замысловатые кренделя: то ли твист, то ли шейк. Он что-то
ухарски выкрикивал, вспоминая городскую молодость. Галстук “с искрой”
сбился набок, жидкие волосы растрепались. Задыхаясь, вывалился из круга
и, приблизившись к Мите, указал пальцем на темные мечущиеся фигуры.
Визгливый нервный голос пробивался сквозь шквалы частушек:
– Смотри, господин-школьник Митя: люди наконец-то выходят из древних
культур к общему… Мы веселимся, мы все вместе, но мне хочется спросить,
Митрий, – кто же вас всех так небрежно слепил, кто отлучил вас от
истинной политики?
Митя не знал, что ответить этому раздраженному человеку: есть тяга
кровей, коловращение характеров, местных и приезжих. Жара лозин,
прохлада прудов всех примут, здесь в с е отстоится в тишине, станет
подходящим для нового дня.
Александр Титов