Дети Барса. Часть I. Клинок Баб-Алона

2508 круг солнца от Сотворения мира

В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо Свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.
А для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передает…
Патриарх седой, себе под руку
Покоривший и добро и зло,
Не решаясь обратиться к звуку,
Тростью на песке чертил число.
Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангельи от Иоанна
Сказано, что слово это Бог.
Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества
И, как пчелы в улье опустелом,
Дурно пахнут мертвые слова.
Н.С. Гумилев.

Дворец я покинул,
Пошел воевать, Чтоб землю Гриады
Эробсам отдать…
Фараон Эхнатон Правоверный


«Раб, будь готов к моим услугам». — «Да, господин мой, да», — «Восстание я хочу поднять». — «Так подними же, господин, подними. Если не поднимешь ты восстание, как сохранишь ты свои припасы?» — «О раб, я восстание не хочу поднять». – «Не поднимай, господин мой, не поднимай. Человека, поднявшего восстание, или убивают, или ослепляют, или оскопляют, или схватывают и кидают в темницу».

Диалог господина и раба о смысле жизни

Энлиль судьбу властителя определил…

Гимн Шульги

Луна покинула небесную таблицу.

Для нежного и холодного существа по имени Син несносны грубоватые ухаживания крепыша Ууту. В месяцы дождя и долгих теней этот неотесанный грубиян выступает не в полной силе. Его можно терпеть, можно даже оспаривать его право овладевать небесной таблицей изо дня в день… ибо изысканным натурам неприятна любая регулярность. Порою они подолгу ведут беседу среди бледнеющей тьмы. Она, высокая худощавая Син, осыпает мужлана колкостями, тонкие губы ее растянуты в презрительной усмешке… Он, кряжистый коротышка, мускулистый живчик Ууту, терпит ее издевательства, все пытается завести с нею дружеский разговор, но, конечно же, напрасно. В конце концов, он прекращает спор своей властью, поскольку именно он владеет временем света. «Уходи!» — повелевает он Син. Тогда ей остается только смириться и уйти в изысканные сады тьмы. Но для столь, неторопливой беседы требуются месяцы дождя и долгих теней. Сейчас другое время. Реки вышли из берегов, землю оживила плодоносная влага, но месяцы

зноя еще впереди. Стоит второй месяц высокой воды; солнечный диск просыпается рано, жар его нестерпим для белой кожи Син. Уста его источают странный аромат, от которого хочется быть побежденной… Но Ууту и сейчас еще не в полной силе, лишь время зноя и коротких теней сделает его владыкой.

…Луна убежала с небесной таблицы.

Миновала последняя доля второго шареха. Во вто­ром шарехе Син появлялась в виде сияющего серпа. В первом она юным серпиком шествовала между прочими небесными знаками. Наступила первая доля но­вого шареха, третьего. По ночам холодная красавица будет выходить из города теней в наряде полнолуния…

Каждую долю в Высоком шатре войска Баб-Ану сме­няется командующий, а вместе с ним ануннак, дающий силу и мудрость его приказам. Три лугаля трех мятеж­ных городов, три ануннака, чья сила безгранична… Что может остановить могучий Урук, священный Нишгур и богатый Эреду, когда силы трех великих городов собра­ны воедино? Кто устоит против них?

Лугаль Халаш, князь священного города Ниппура, откуда начался великий путь ануннаков-освободителей, занял кресло из черного дерева. В такую рань сюда не зайдет никто из тысячников. Войско должно отдохнуть перед битвой. Они устали. Долю назад подошли отряды из-под Сиппара. Гарнизон сопротивлялся до последнего, в рядах борцов Баб-Ану, осаждавших сиппарскую цитадель, не хватало теперь каждого третьего. Шарех назад пала дальняя Барсиппа. И тоже пришлось потру­диться. Пускай отдыхают. Возможно, сегодняшняя до­ля завершит все их предприятие. А ведь в самом начале риск представлялся столь высоким, а прибыль столь, сомнительной…

Халаш был родом из молодой семьи, еще два поколения назад не имевшей права защищать свою жизнь, свое имущество и свой скот в стенах ниппурской кре­пости, когда город осаждают врага. Даже за право тор га приходилось платить! Теперь все переменилось. Ан! У твоих нет лежу я в пыли, тебе пою, твоей власти жертвую лучшее. Ты дал мне сияние мощи, какого не имеют и цари баб-аллонские. Ты возвысил меня и я слу­га твой… Теперь все переменилось. Лугаль ниппурский, поставленный царем Донатом, мертв. Старые семьи уни­жены и смирились, а те, кто не смирился, пошли под нож. Праведники изгнаны из священного города, сто­личные чиновники-шарт скормлены псам. Молодые сильные семьи никому не уступят власть над Ниппуром. Ан! Послужим тебе до конца и совершим очистительный обряд над дерзким Баб-Аллоном, какой тебе пона­добится. О, Ан!

…Его семья — из купцов, а еще того раньше они ко­чевали на самых границах Царства, не желая платить подати, рыть каналы и отдавать родичей в солдаты. Еще отец Халаша помнил те времена, когда старейшие никак не могли решить: осесть ли семье на земле ниппурской или сделать город своей добычей?

Лугаль раздувал ноздри. Привычка торговца: по за­паху, исходящему от драгоценной ароматической па­лочки, определять, сколько сиклей серебра сейчас тлеет и превращается в дым? Напрасная трата. Да и весь этот поход следовало бы несколько… удешевить. Слишком много запасных стрел. Люди дешевле бронзы! Слиш­ком много провизии. Конечно, идем по землям союзни­ков, негоже обижать славный город Киш. Но ведь вой­на… Да и земля эта — не священная земля Ниппура Кое-чем можно было бы и попользоваться.

Тонкий аромат перемешивался со смрадом, силился победить его и не мог. Полбеды, что всю ночь в шатре наслаждались друг другом буйные влюбленные, и запах их неистовых схваток все еще не выветрился. У звероподобного урукского лугаля Энкиду на ладонях кожи не видно под шерстью, а его ануннак Иштар имеет стран­ную привычку являться в обличье хрупкой девушки, на вид ему (ей? кто их поймет?) не дашь и пятнадцати сол­нечных кругов… Так вот, это полбеды. Но чем, великий Ан, так несет от его собственного, ниппурского ануннака Энлиля? Чем? Сколько мы с ним вместе, но привыкнуть невозможно. Сидит на другом кресле, из чистой бронзы, до чего же дорогая блажь! Пребывает в любимом обли­чье — человекобыка. Бычьего в нем — рогатая голова и… Разумный человек не обратит внимания, а женщины долго провожают взглядом. Никогда, ни единого разу Энлиль не прикрывал этого одеждой. Все, что угодно, Только не это. Ну хорошо. Бык. Но запах-то не бычий. Простая ходячая говядина пахнет привычно; вообще, скотина, она и есть скотина, пахнет она вся уютно, по-домашнему. Как можно не любить скотские ароматы? А этот… Только по видимости бычьей породы. Тянет от него чем-то неопределенным, но очень, очень опасным. Оно и понятна — ануннаки — сильный род, люди против них как псы против львов. И глаза — совсем не бычьи. Когда Энлиль является в человекоподобном виде, нет в нем ничего необычного. А сейчас. Даже смотреть страшновато. Добро бы один стоячий зрачок, как у кота. А тут — по три таких зрачка в каждом глазу.

Энлиль заговорил. У него был голос зрелого муж­чины. Глубокий, звучный. Но совершенно обыкновен­ный. Ничего особенного. Язык городов темного Полдня Он знал, похоже, с рождения. Все ануннаки говорят на полдневном наречии чисто и складно, точно выговари­вая все слова. Впрочем, они также чисто говорят и на столичных говорах; никакой разницы — высокая эта речь или низкая. То же и с языком низкорослых эла­митов. И даже редкие пришельцы с темной Полночи, люди-быки, чья мощь ужасает, говорят с ануннаками

свободно, хотя их птичье щелканье, кажется, позабыто уже всеми со времен Исхода. У бородатых и черноголовых людей суммэрк, первейших слуг ануннаков, своя речь. Ануннаки понимают ее, а люди Полдня — нет… ну почти нет. Ведь все языки суть дети одного, старшего. Может быть, это речь людей-быков… Когда-то Халаш поинтересовался, как называется язык ануннаков в тех местах, откуда они родом. Энлиль засмеял­ся и в ответ издал странный басовитый гуд. Вот, мол, как называется. Запомни, мол, может, пригодится. …Так вот Энлиль заговорил:

-В полдень к тебе придут послы от царя Доната. Они попросят вернуть Урук. И еще кое-что. Помельче. Наверное, Сиппар. Взамен предложат мир. Так вот, я советую тебе принять его.

-Советуешь или повелеваешь?

-Ты давно рядом со мной, ты знаешь, я никогда не приказываю. Я предлагаю взять что-нибудь и назы­ваю цену. Иногда я советую тебе, как лучше поступить. За это ты кормишь меня, поишь и приводишь ко мне жриц. Ну и славишь меня, согнув колени, когда потре­буется.

«Как будто он из рода купцов, а не я», — досадовал лугаль. Странные боги. Не повелевают, а торгуются, втроем стоят целого войска, но ленятся поднимать ору­жие… Вот Энмешарра тот был да-а-а. Но для него не существовало своих и чужих. Он различал только то, что стоит на его пути, и то, что там не стоит… Энмешарра… Ан, что это было за существо? Бог?

-Господь Энлиль, если позволишь, я пренебрегу твоим советом.

-Нечего иного я и не ждал. Для нас не столь уж важно, что именно сегодня произойдет. Будет ли заключен мир, погибнет ли ваше войско…

-Войско борцов Баб-Ану, господь.

-Какая разница? От этого оно не перестает быть вашим.

Лугаль этого не понимал. Впрочем, важнее было другое.

— Господь Энлиль! Ты говоришь странные вещи. Либо мир, либо нас разобьют… Но сегодня у нас по два или даже по три бойца на каждого воина в царском вой­ске. Время главенства Баб-Аллона закончилось. Царь Донат и его эбихи пришли к славному городу Кишу за собственной смертью…

Халаш мог бы добавить многое в пользу своих слов. Гордый Баб-Аллон взят в кольцо. Борцы не дают зем­лепашцам набивать амбары зерном, палят ячмень на полях, отгоняют кочевников с Полночи, не позволяя им продавать скот. А великая река Еввав-Рат, по которой могли бы подняться к столице Царства торговцы ры­бой, перекрыта кораблями людей суммэрк: им сполна заплачено серебром, тканями и драгоценными дощечка­ми из кедра. В столице скоро начнется голод, если уже не начался.

Правда, упрямый лугаль Урнанши, владыка славно­го города Лагаша, отложившись от Царства, не пожелал присоединить свои силы к мятежной армии, и ануннака своего, Нинурту, не впустил за стену, не поселил в хра­ме… За то и лишен сияния мощи, Но ведь и в спину не ударил. Правда, Эшнунна осталась верной царю До­нату… Но она далека от столицы и слаба. Правда, за Иссин пришлось заплатить полной мерой… Но это бы­ло давно, и раны мятежного войска затянулись.

С начала великого похода и до сих пор Творец паль­цем не шевельнул, дабы защитить «излюбленных сыно­вей» своих. Неудачи одна за другой преследуют царя Доната.

— Послушай, лугаль. Ты ведь не дурак, хотя и низ­кого рода. Ты видел мою силу. Ты знаешь, как далеко я вижу. Я даю тебе хороший совет. Ни Иштар, ни Энки не пожалели своих лугалей, не сказали им ничего. Я — говорю. Я знаю, что ты еще можешь нам пригодиться.

-Но почему, господь? Мы побеждаем…

-Вы — никто. Пыль под ногами. Жидкая глина, которую научили шевелиться и не расползаться в бесформенные груды. Ваша война — это битвы слепых и одноглазых. Слепые- вы. Царь кое-что понимает. То, что сейчас кажется победой, не более чем иллюзия соб­ственной силы. Слышал ли ты когда-нибудь о пехоте ночи?

-Клинок царства? Последний резерв? Но их со­всем немного.

-Даже если бы царь Донат не привел семьдесят, два раза по тридцать шесть ладоней воинов, то и одной пехоты ночи было бы достаточно, чтобы разогнать ваш сброд. Слышишь ты? Их будет всего-навсего двадцать четыре раза по тридцать шесть ладоней, но вам — хва­тит. Нетрудно одноглазым убивать слепых…

Энлиль засмеялся. И насколько обычным был его голос, настолько же странным — смех. Словно камнем били о металл, не щадя ни того, ни другого. Лугалю захотелось уязвить ануннака. Есть на свете сущест­ва, которых боится и он. Во всяком случае, боялся ко­гда-то.

-Господь, ты помнишь Энмешар…

Многое произошло в следующий миг. В шатре стало холодно, свет померк, а Энлиль исчез со своего кресла в мгновение ока. Сейчас же длинные и тонкие, как у женщины, пальцы с неженской силой сжали губы лугаля.

-Ты! Как ты смеешь! — зашипел названый бог Ниппура.

Тьма понемногу рассеялась, пропал и холод. Но ру­ка ануннака все еще запирала уста Халаша.

-Послушай меня, дурак. Я как раз решаю вопрос: убить тебя сейчас же ради собственной безопасности или подождать?

Халаш сидел ни жив, ни мертв. Боялся пошевелить перстом, даже вздохнуть поглубже. С тех пор как вы­пал его жребий и жители освобожденного Ниппура вы­брали его своим лугалем, прочие же пять вождей ушли из стен города, вокруг головы, плеч и ладоней Халаша пылало радужное сияние мощи — меламму. Такое же меламму было даровано Нараму из Эреду и Энкиду из Урука. Сияние тускнело, когда ануннаки выражали недовольство повелителями города, и, напротив, жарко вспыхивало, когда им нравились деяния лугалей. Не слова наглой священной коровы, не тон, которым они были сказаны, не сила пальцев ануннака больше всего Халаша испугали. О нет. Долго пребывая рядом чем-нибудь величественным и страшным, понемногу при­выкаешь… Но прежде не было такого, чтобы мелам­му превращалось из ослепительного ковра в сеточку из редких и тусклых блесток. Краем глаза лугаль видел именно это: ладони почти не светились. Как жутко, Ан, как жутко!

-Так вот, послушай меня. Ты — не простой чело­век. Ты лугаль. И слово твое полновеснее целой толпы слов, если они изречены любым из тех, кем ты пра­вишь… Одни только имена, произнесенные тобой, могут вызвать аз царства теней таких существ, от которых земля смешается с водой и небом, кровь зальет весь твой город на высоту человеческого роста, огонь пожрет все живое. И даже тридцати шести раз по тридцать шесть слов тебе не хватит, чтобы загнать их обратно… А мне, поверь, жалко город, призванный отдавать мне все луч­шее, чем владеют его жители… Простофиля, обещаешь ли ты никогда не произносить имя, которое только что чуть не слетело с твоих уст. Если да, медленно кивни.

Если нет или если ты неискренен со мной, твоя голова утратит связь плечами… Мне нетрудно будет узнать самые потаенные твои желания,

Халаш кивнул. Пальцы отпустили его губы. Когда ануннак уселся на свое место, лугаль разочарованно спросил:

-Но почему, господь? Ведь нам никогда не найти союзника сильнее…

Очень странно видеть смеющуюся корову. Рога чиркают по бронзовым фигуркам крылатых козлов, встав­ших по углам спинки кресла, как люди, во весь рост; струйки слюней брызжут во все стороны.

-Союзник? Страж матери богов — союзник тебе? Охо-хо. Да он в этом мире никому не враг и не союз­ник. Он просто — верная смерть. Для всех. Даже для меня. Я не знаю, как устроена его голова. Но тебя, меня, всех жителей Баб-Аллона, Урука, Ниппура, Эреду, всех людей суммэрк, всех эламитов, да вообще — всех, он видит не как людей или живых существ, а как обстоятельства. Он не понимает разницы между тобой, медным ножом и пшеничной лепешкой. Охо-хо, союз­ник! Ты понял меня, лугаль?

-Да, господь.

-Ты ничего не понял. Ты не знаешь, что он такое. Я объясню тебе. Как ты думаешь, лугаль, кто победит: я или все войско славного города Ниппура, если оно выйдет против меня?

-Победишь ты, господь…

Энлиль заглянул в глаза собеседнику.

-И все-таки ты ничего не понял.

-Я понял, господь. Нет никаких сомнений в том, что победишь Ты. Ничто не помешает тебе одолеть нас.

-Сейчас ты несколько приблизился к истине. Но почему, мой любезный лугаль, князь священной кучки халуп, мы, ануннаки, не бьемся народа царского войска? Отчего мы лишь помогаем вам, людям, но не дела­ем за вас всей работы? Ведь для нас это, как могло бы показаться, совсем не сложно? Втроем, полагаю, мы об­ратили бы в бегство намного более сильную армию, чем та, которую выставил сегодня Донат…

Халаш решил про себя: как только дела пойдут худо, он вызовет Энмешарру, как бы ни пугал ею Энлиль. Вызовет хотя бы ради того, чтобы этот насмешник вновь поперхнулся от страха. И пусть хоть вся благословенная земля Иллуруду от моря до канала Агадирт и Полноч­ных гор вывернется наизнанку! Вслух же он сказал то, чего ждал от него ленивый бог Ниппура:

-Я слепец, господь. Должно быть, я не способен разглядеть нечто важное.

«Иногда боги бывают ленивы, иногда жестоки, иног­да глупы. Они как люди. Вот и все, чего я не вижу. Если: Творец не властен над всеми нами, то боги — это просто очень много силы» — так размышлял Халаш. Лицо его… Да что его лицо: дед Халаша, великий торговец, выделы­вал с лицом еще не такие штуки! Даже очень мудрые люди купят у тебя старого коня или больную овцу, ко­гда у тебя умелое лицо.

-Ты слепец. На земле и в земле, на воде и в пла­мени костра, в кронах деревьев и в дуновении ветра иногда можно увидеть, услышать, почуять шаги судь­бы. И отойти с ее дороги. Мы можем кое-что делать за вас по вашей же просьбе. Иногда. Но вступи мы в от­крытый бой с царевой ратью, на ее стороне сейчас же встанут существа посильнее нас. Тогда вся благосло­венная земля Иллуруду вывернется наизнанку… А те­перь скажи, милейший, ведь ты хотел бы знать мое ис­тинное имя?

Лугаль молчал, пораженный. Не сам ли Энлиль по­вторял ему не раз: правильно назвать суть вещи или человека — значит наполовину завладеть им… Зачем

отдает он истинное имя свое? Желает убедиться в по­корности лугаля? Что не дерзнет он даже шагу сделать в направлении, откуда может грозить ануннаку опас­ность? Но ответь ему «нет», и все равно не поверит. Лу­галь молчал, мудро молчал, даруя ниппурскому богу вы­ражение лица, поворот головы и застывшие на подло­котниках пальцы — совсем как у потрясенного человека Лугаль молчал, будто бы пораженный.

-Действительно, не поверю, — молвил Энлиль, — но не столь уж это и важно. Имя мое таково, что исполь­зовать его мне во вред невозможно. Мое имя — цифра. Шесть раз по тридцать шесть и четыре. А имя стража матери богов — просто два. И мощь его во столько же раз, чтобы тебе было понятно, превосходит мою, во сколько шесть раз по тридцать шесть воинов и еще че­тыре сильнее всего двух. В наших краях так: чем меньше цифра, тем больше силы. А если ты не цифра, ты прах. Понял ли ты, благородный лугаль из погонщиков скота родом? Извини, запамятовал. Из скототорговцев.

-Господь, я внимательно слушал тебя. Уста твои…

-Уста мои как у коровы. И рога преогромные. Так вот, лугаль, представь себе того, кто встанет против него, против стража…

Халаш молчит. Кто встанет, тот и встанет. Не стоит бояться хорошей драки.

-…и что останется от земель и городов, которые станут знаками на таблице великой битвы… Со священ­ным городом Ниппуром, например.

-Кто мы для вас, господь? Для тебя, для Иштар из Урука и для Энки из Эреду? Кто мы для вас? Зачем вы подняли нас в поход, если не верите в нашу победу?

-Кто вы?.. Вы — мертвые герои. Для Иштар и Эн­ки лучше всего, если вы останетесь лежать здесь, на поле, недалеко от славного города Киша, как настоя­щие мертвые герои. Вам оставалось так немного до высоких стен Баб-Аллона… Ваши дети и ваша родня, я надеюсь, придут, чтобы отомстить за вас. Впрочем, по мне, так и трусы сгодятся. Если эти трусы достаточно ловки и сообразительны, чтобы заключить мир, когда им приносят его в дар. Пожалуй, этим трусам будет с чего начать потом, солнечных кругов через пять… или десять… Но, возможно, могучий лугаль, ты предпочтешь остаться героем в памяти потомков? Как нерасчет­ливо!

Халаш утвердился в своем решении. О, Энмешарра…

— Господь, я слушал тебя и слышал тебя. Если не хочешь помочь нам победить, отойди и не мешай, Мы победим сами.

Коровья морда усмехнулась совершенно по-челове­чески…

***

Когда царские послы, ничего не добившись, отпра­вились восвояси, опустел и шатер командующего. Лу­галь Урука Энкиду и лугаль Эреду Нарам ушли к сво­им войнам. Ануннаки, забыв о божественном величии, устроились на высоких пальмах — с комфортом наблю­дать за ходом боя, ибо зрелище великого человекоубийства приятно для них. Халаш- велел вынести черное кресло на возвышение перед шатром. Вокруг него со брались бегуны — разносить приказы войскам, крепкие ниппурские воины в доспехах с медными пластинами и лучники народа суммэрк — защищать жизнь лугаля, писцы с красками, кисточками и кусками пергамента — записывать деяния храбрых борцов Баб-Ану, обнажен­ные по пояс барабанщики — подавать войскам сигналы. В отдалении переговаривались командиры резервных отрядов в сияющих шлемах и дорогах одеждах — им предстояло в нужный момент по мановению руки Ха­лаша устремиться в гущу сражения и добыть победу.

Между тремя лугалями было заключено соглаше­ние: только один из них, а именно тот, кому подошла очередь, командует войском и принимает все решения на протяжении доли. Другие два знают обо всем важ­ном, что происходит в эту долю, подают ему советы, спорят с ним, однако всегда подчиняются его приказам. Но лишь красавица Син стыдливо закроет свой лик, лу­галь прежней доли склонит голову перед лугалем новой доли.

Так вот, исход сегодняшнего дела и всего предприятия мятежных городов полностью зависел от реши­тельности и искусства Халаша ниппурского…

Лугаль обозрел равнину, черную от людей и приправленную искрами от оружия, блистающего на солн­це, — как густая темная похлебка бывает протравлена маленькими ломтиками чеснока. Плохая, неплодородная земля. Торговец Халаш оценил бы ее очень низко: соля­ные проплешины тут и там, глина… Чтобы поднять се, потребовались бы усилия сотен крестьян и множество солнечных кругов. Слева — канал, древнее которого мет на земле Иллуруду. Столь широкий и столь глубокий, что кажется, будто прорыли его не люди, а гораздо бо­лее могущественные существа. Начавшись в Баб-Аллоне, тянется он от полноводного Еввав-Рата к славному по­роду Катар, а оттуда еще дальше — к великой реке Тиххутри. Весной Еввав-Рат бесится, заливая все вокруг, и Тиххутри спасает жителей этой земли, принимая в себя губительную силу паводка. Даже цари баб-аллонские не в силах чистить канал чаще, чем раз в сорок восемь и два года — так он велик. Берег его зарос высоким трост­ником, превратился в болото и приютил во множестве речных змей, чей яд убивает долго, но наверняка. Спра­ва — другой канал, гораздо уже и мельче, но зато облицованный кирпичом, чистый. Строить царские мастера умеют, тут ничего не скажешь…

Ан, к тебе обращаюсь, нас ты научишь так строить?

…На том берегу, за каналом, во множестве росли фи­никовые пальмы. В поле колосился добрый ячмень… Месяц аярт, отметил про себя лугаль, скоро можно будет собирать урожай, жалко, осыплется, пропадет… да что же тут такого — пропадет? Это ведь не наше, это царское добро, пусть столица скрипит зубами от голода, пусть встанет на колени, попросит лепешку с отрубями, с травой пополам! Может, дадим. Не все же им из нас тянуть! А все-таки жалко, очень жалко, хороший ячмень… Белые поля хлебной рати перечеркнуты были черными клинками пожарищ. В прошлую долю конни­ки жгли тамошние поля. Выгорело, однако, не много. Погода стояла безветренная, а все приканалье с той сто­роны разделено на небольшие участки маленькими ка­нальцами, отходившими от главного, и дальше просто канавами. Огонь никак не желал перескакивать с участ­ка на участок… Горелые и уцелевшие шесты водочерпалок-даллим укоризненными перстами торчали на канальцах тут и там.

Как раз посредине, между двумя каналами, белела пыльными колеями дорога из Баб-Аллона в Киш. Там, вдалеке, за вражескими отрядами, над нею высился без­лесный холм. Там, наверное, тучи царских лучников, камнеметы — словом, вся радость… Даже несведущему в военных делах человеку ясно: кто владеет холмом, тот владеет сражением.

Тысячи пеших бойцов царя Доната III закрывали своими телами дорогу на столицу. С флангов поставлены были конные отряды.

Таблица этого сражения проявится гораздо позднее, когда поле между двумя каналами укроется одеялом из неуемных человеческих тел. Тогда каждый увидит, что было на ней начертано и кому назначена была победа. Но как тут не увидеть, как не понять с самого начала?!

роли борющихся сторон ясны. Войско мятежных городов — таранит, ибо обойти невозможно. Силы Царства встречают удар тарана и стоят до последней крайности, поскольку отступить для них — гибельно…

Еще ни Халаш, ни царь не подали сигнала, а тлею­щий огонек битвы уже отыскал себе первую пищу. Поединщики, отойдя от своих отрядов подальше вперед, раззадоривали товарищей геройством. Лучники вяло обменивались подарочками, целя в командиров. На той, царской, стороне громко скрипнули деревянные меха­низмы камнемета. Лугаль не слышал этого, но он уви­дел, как тяжелая глыба набрала высоту, а потом удари­ла землю, немного не долетев до его воинов. Нестрой­ный хор солдатских голосов в отдалении выводил гимн в честь царя и всего Царства, как всегда бывало перед большим сражением.

Ууту стоял в сиянии всей своей огненной мощи — не так, как будет в месяцы зноя, но все же воинам, изготовившимся к бою, приходилось несладко. Тени исчезли.

Нет причин медлить.

Халаш поднял правую руку.

Сейчас же над полем поплыл барабанный гул. Пе­стрые знаний и флажки над головами борцов Баб-Ану колыхнулись. Пехота трех городов, стоящая в центре позиции, пришла в движение. Лучники выступили впе­ред и осыпали неприятеля стрелами. Большинство луч­ников мятежа — суммэрк. Лукавые люди, не любят ме­ча не любят прямого боя сила на силу, зато стрелки из лука у них очень хороши…

Справа с гиканьем понеслась вперед конница кочев­ников, что живут на Полночь от Иллуруду. Ох, как опасно было приводить их на эту землю! И без того их летучие отряды то и дело пронзают провинции Царст­ва… Прежде столичные эбихи останавливали их всех… нет, не всех, конечно, но очень многих, далеко от цве­тущих городов Иллуруду. В степях, где стоят одинокие крепости Царства, насмерть бились бабаллонцы вместе с провинциалами против диких всадников… Так было. Теперь, в смутное время, кочевники доходят до Урука, даже до Ура, даже до Страны моря. Изгнать их невоз­можно, покуда руки связаны борьбой с Донатом. Разве что вылавливать и отбрасывать назад самых дерзких… Или нанять. Многие сочли это неплохой идеей. Лугаль Нарам и ануннак Энки дежурили в ту долю. Нарам додал кочевникам половину платы за их мечи, обещал вторую часть после падения Баб-Аллона, принял трех тысячников с их людьми в войско и… приучил дикарей, что здесь они могут чувствовать себя как дома. Халаш был бы не прочь узнать после сражения о тяжелых потерях степной конницы. Об очень тяжелых потерях… Некоторые союзники беспокоят не меньше врагов.

Кстати, Нарам. Тоже родом из младшей семьи, быв­шей в услужении у храма. Оттого слишком умный. Все желает перемудрить Доната. Все с ануннаками спорит. Халаш не то чтобы знал, а нутром чуял: победа дости­гается не силой и не умом, не храбростью и не богат­ством, а… Ан знает чем. Чем-то таким, что способно связать и то, и другое, и третье, и четвертое воедино. Но как назвать такую способность? Опять же, Ан зна­ет… Но перехитрить бабаллонцев невозможно: Иначе бы их перехитрили и растоптали шесть раз во тридцать шесть солнечных кругов назад или еще раньше. Нарам придумал попытать военного счастья новым способом. Посадил на колесницы лучников, прикрепил к ободам колес медные ножи и костяные шипы, а лотом уверял всех: мол, нагонит страху на царскую рать. Во-он они, его колесницы, домчались… а сзади держится конный отряд. Лошади дороги. Ох, как дороги лошади, расход ужасный! От Ура и Эреду на Полдень и до самых степных форпостов Царства на Полночь не найти удобного места, где их можно разводить. Так что почти все они — привозные. И ужасно, ужасно дороги.

Что там, вдалеке, справа и слева, не видно было Ха­лашу. Побили кочевники царских конников или не до­били? Нагнали страху колесницы Нарама или не нагнали? Пыль, поднятая копытами лошадей, встала не­проглядной завесой. Далеко. Не видно. Прямо перед насыпью, на которой стояло кресло Халаша, пехота уда­рилась о пехоту. Над полем стоял всеобщий крик сра­жающихся воинов и лязг оружия. Царские пешие бой­цы построились ровными рядами, выставив длинные копья. Когда падал один, на его место тут же становил­ся копейщик из второй шеренги. Нападающие не имели никакого правильного строя. Толпы борцов Баб-Ану, словно множество роев рассерженных пчел, бились о стену щитов, кое-где проламывали ее ненадолго, но сей­час же вновь откатывались назад. Если бы Донат мог выставить равное по силе войско, центр мятежников был бы уже разбит. Но на равнине между каналами держало строй даже меньше бойцов, чем говорил Эн­лиль. Может быть, тридцать шесть раз по тридцать шесть ладоней. Может быть, сорок два раза Или, как считали полночные города по-старому, будучи еще под властью царя, тысяч восемь… Плюс немногочисленная конница. По четыре бойца Баб-Ану на каждого царского ратника. Халаш умел отлично считать. И счет говорил ему со всей определенностью: как бы умело ни сражались пехотинцы Доната, опора всей позиции, к вечеру их задавят числом, голой силой цифр, превосходящих другие цифры.

Если ты не цифра, ты прах…

С утра тени понемногу подбирают полы своей одеж­ды, как люди, переходящие реку: все глубже, глубже, короче должны быть полы, иначе промокнут… Когда Ууту прямо стоит над землей и поливает своим жаром все живое, теней нет, полы подобраны к самому поясу Но потом становится не так глубоко…

Когда пальцы, тростник и фигуры людей стали давать крошечные тени, к Халашу явился бегун от Нарама. Перевел дух, опустился на колени, коснулся лбом земли.

-Говори.

-Высокий лугаль! Мой господин беседует с тобой моими устами… — Бегун перенял даже медлительную раздумчивую манеру Нарама. — Прямо за царской конницей большое болото, Халаш. Колесничих частью перестреляли из луков, частью же пропустили через строй, и они въехали в это болото. Конницы примерно поровну, никто не может одолеть. Дай хоть семьдесят две ладони бойцов, и я сломаю их. Я, Нарам, лугаль Эреду! сказал.

-Передай господину своему, лугалю Нараму, мои слова своими устами. — Халаш помедлил. — Бейтесь сами. Я, Халаш, высокий лугаль, сказал. Беги обратно…

Нет, он ничего не даст. Черная пехота еще не вышла на поле. Что решит потасовка двух жалких горстей конницы? Пусть убивают друга. Им есть чем заняться на этой таблице.

Вскоре к шатру прибыл второй гонец, от полночных степняков. Их, дикарского рода. Борода покрашена в лазурь. Соскочив с коня, едва наклонил голову и заговорил на певучем наречии кочевников:

-Бой не взят ударом. Бой возьмут мечи.

Ни слова не говоря, лугаль указал ему в ту сторону, где сражались прочие дикари. Мол, сообщил и возвращайся. Здесь выходило то же самое, что и у Нарама. Никто не опрокинул неприятеля. Теперь конники сошлись в неудобной и тесной сече. Там так узко, так худо для конного боя! С одной стороны — канал, с другой — кипение сражающейся пехоты. Не развернешься. Количество не сыграет роли. Тут либо одна из сторон переупрямит другую, а это вряд ли — и те и другие не любят отступать… либо… все решит пехота, и остается ждать успеха в центре.

Пока все шло, как и ожидал Халаш. Перед строем царских ратников лежало множество убитых борцов, но командиры мятежников приводили все новые свежие отряды. Бой шел своим чередом, перемалывая людей.

…Явился бегун от Энкиду.

-Говори.

-Высокий лугаль! Мой господин беседует с тобой моими устами… — Гонец сделал паузу и вдруг рыкнул изменившимся голосом:

-Я иду. Я, лугаль Урука, сказал.

-Возвращайся назад.

Должно быть, это очень страшно, подумал Халаш. Должно быть, это очень страшно, когда стоишь с ко­пьем в шеренге, а на тебя идет чудовище с дубиной, усеянной каменными и медными шипами. Ибо именно такое оружие любит чудовище по имени Энкиду. От­сюда не различить, как повел своих людей лугаль урукский. Но в других боях Халаш бывал поближе и видел все своими глазами. Урук славится силачами, воины там хороши и любят меч. Однако это всего-навсего лю­ди. И не более того. Их ведет за собой Энкиду. Их и… Очень редко люди бывают посланцами древних теней. Им нелегко среди сородичей, поскольку высокая тьма делает их нестерпимо дикими. Но силы в каждом из них — на трех человек, и звери идут за такими, как цыплята за курицей.

Вокруг гиганта с дубинкой, ослепительно сияющего своим меламму, прямо перед остальными урукскими пешими бойцами бегут степные львы и волки. И, до­бравшись до царской пехоты, звери будут сбивать ратников и рвать клыками. Не ради насыщения, а ради верности Энкиду. Тени слегка удлинили полы своих одежд.

Очередной заряд из камнемета поднялся над бьющи­мися пешцами и ударил в самое человеческое месиво.

У подножия холма строй ратников Доната стал по­немногу прогибаться. Показалось? Нет, отходят. Отхо­дят, отходят! Вот уже вступили на склон холма, им там неудобно драться. Как видно, добился своего чудовище Энкиду…

Медленно-медленно пешая рать Царства уступала поле боя мятежным городам.

Если Творец не пошлет чудо царю Донату, его дело погибло. В самом центре, там, где прогнулся пеший строй, Энкиду разрежет баб-аллонскую рать надвое И тогда — все, конец. Осталось подождать скорого и неотвратимого исхода.

Халаш прикинул: он бы сейчас рискнул последним резервом. Цари баб-аллонские всегда поступали именно так. Уже случались мятежи, да и тьма внешняя не раз бросала свои полчища к воротам столицы. Когда нечем больше остановить врага, очередной государь вынимает свой черный клинок…

Ну так что же, покажет ли Донат пехоту ночи? Пора бы. Еще чуть-чуть, и она станет бесполезной. Лугаль ниппурский так ждал этого момента. Так готовился к нему. Чтобы раз и навсегда. Чтобы прихлопнуть наверняка. Прихлопнуть и забыть. Сколько их там будет? Двадцать четыре раза по тридцать шесть ладоней пеших бойцов? У него наготове втрое больше людей, отборных. Давай, царь! Бей.

А!

И впрямь, на вершине холма показались воины. Последний резерв Царства выходил на поле. Все произошло так, как ожидалось. Что теперь? Теперь они ринутся вниз, сомнут урукцев Энкиду, продавят пешие отряды, вставшие за ними, и растеряют силу удара в этом бою. Вот тогда-то ими и займется резерв… Ну, давайте! Это так удобно — ударить сверху.

Пехота Ночи не двигалась с места. Но перед нею происходило нечто странное. Продвижение Энкиду замедлилось. Остановилось. Люди на вершине холма все еще не начали своего движения, а борцы, знаменитые урукские силачи, побежали вниз, оставляя склон. Толь­ко теперь лугаль ниппурский понял: пехота ночи по­ливала атакующих стрелами. Четыре тысячи лучников, которые, по слухам, будут так же хороши в бою на мечах, а если надо, устроят копейный таран,— что это такое, Халаш не знал. Никогда не видел. Сейчас они работали как лучники. Четыре тысячи стрелков…

Склон опустел. Теперь пехота ночи начала свое ги­бельное движение. Халаш увидел, как спускается во склону один черный квадрат… второй… третий… всего восемь. Восемь маленьких черных квадратов… Не уско­ряя шага, будто и не нужна им сила удара, они добра­лись до подошвы холма и нырнули в кипящее море вражеской пехоты. Лугаль не мог разобраться, что про­исходит у него в центре. Никак не разглядеть…

-Сейчас разглядишь. — Энлиль стоял у него за креслом. — Ты еще не знаешь, лугаль, как это бывает, когда твоя судьба оказывается у тебя под носом? Сейчас она придет за тобой.

— Я готов, господь Энлиль.

— Ты слепой дурак, лугаль. Беги, пока ты еще мо­жешь удрать отсюда. Мне удобно было вершить дела вместе с тобой. Мне незачем давать тебе дурной совет. Так вот, беги.

— Зачем тебе надо спасать меня, господь? Меня не нужно спасать. Но если бы и потребовалось, отчего ты так заботишься обо мне? Ты, воплощенный холод!

-Затем, что ты ценный и умелый дурак. Я истра­тил на тебя столько времени! Другие дураки, поверь, намного хуже. Нарам и Энкиду тебе в подметки не го­дятся. Беги, Халаш, беги! Мы еще приставим тебя к делу, мы еще возвысим тебя. Быть может, ты вновь ста­нешь лугалем.

-Мне не надо им становиться вновь. Я государь Ниппура и останусь им…

-…примерно семьдесят два раза по тридцать шесть ударов сердца. Столько тебе еще быть лугалем Ниппура, упрямец!

-Помоги или отойди, господь. Ануннак замолчал.

Халаш наконец понял, чья берет в центре. Черные квадраты разрезал пешие отряды борцов, как медный нож режет баранье мясо. Ни на миг царские бойцы не останавливались. За их спинами тянулись широкие коридоры, усыпанные трупами и телами умирающих. Сле­дуя за ними, поредевший строй царских копейщиков шаг за шагом теснил растерявшихся мятежников по всему центру. Вопль страха набирал силу над пехотой борцов Баб-Ану…

Черные шли молча. Никаких кличей. Никаких гимнов. Этим не нужно ни кличей, ни гимнов.

Лугаль поднял левую руку. К нему подошел гуруш Нумеа, командир ниппурских пешцов. Туда, как и в от­ряд Энкиду, отбирали лучших, сильнейших, самых рослых. Им достались дорогие доспехи. Их обучили бою в сомкнутом строю, как дерется баб-аллонская пехота Каждый из них ехал на онагре, а не взбивал ногами дорожную пыль: силы этой рати сохраняли для решающе го сражения. Халаш показал Нумеа цель атаки. Ниппурцы двинулись навстречу черным квадратам.

Лугаль должен был закончить дело сам. Да, отец его был торговцем, и дед тоже был торговцем. Но у всей

их семьи текла в жилах слишком беспокойная кровь, чтобы навсегда согласиться с чьей-нибудь властью. Из­воротливая покорность купца так и не стала мэ для рода Халаша. Отец незадолго до смерти сказал ему: «Все, что ты получишь после меня,— грязь. По-насто­ящему дорого стоят только две вещи: уметь повелевать другими людьми и никогда никому не подчиняться. Никто не встанет над лугалем Ниппура. За власть и силу свою пусть умрет гордый Баб-Аллон! Труп Цар­ства будет лежать на этом поле…

Последний резерв мятежных городов поведет в бой он, лугаль священного Ниппура. Лучших конников, со­бранных в трех городах, от людей суммэрк, от эламитов и кочевников. Лучших из лучших. Их не меньше, чем бойцов во всех восьми черных квадратах. Они свежее, они рвутся в бой. И еще одно, главное. В отряд допус­тили только тех, кто крепко верит в пришествие Ана и его будущее воцарение. Эти будут биться за своего бога, а за богов люди бьются даже лучше, чем за собст­венную жизнь.

Черные квадраты разделили войско мятежных горо­дов пополам. Ровно посредине. Они добились того, чего тщетно добивался звероподобный Энкиду. Не ускоряя и не замедляя темпа движения, пехота ночи двинулась на­встречу ниппурцам. Стена щитов и копий со страшным грохотом столкнулась с другой стеной. Ровно миг дер­жалось равенство сторон. Миг, не более. И миновало безвозвратно сразу после первого удара. Черная пехота прошла сквозь ниппурцев, никак не отличив этих воинов ото всех прочих. Будто не лучшие бойцы священной земли противостояли им, а пьяный сброд, будто не было истрачено столько серебра из городской казны на их до­спехи!

Халаш хотел ударить сбоку, когда ниппурцы завя­жут бой с черной пехотой. Ничего из этого не вышло.

Конники едва успели тронуться с места, а ниппурского отряда уже не существовало. Дорогу им преградила бе­гущая, обезумевшая от ужаса толпа. Последний резерв лугаля вынужден был остановить движение и пропус­тить беглецов.

Черные квадраты, разбив ниппурцев, остановились. Халаш и его конники стояли против них, изготовившись к бою. Лугаль видел пехоту ночи впервые. Так близко, что не составляло труда разглядеть лица. И это были лица людей совершенно спокойных и уверенных в исходе дела. На них не читалось ни страха, ни гнева, ни даже усталости! Халаш понял, что на таблице битвы с самого начала было начертано его поражение. Он не сумел бы победить эти восемь квадратов, хотя бы встал против них со всей армией мятежных городов…

Сколько там ему осталось ударов сердца?

Халаш мысленно простился со званием лугаля. Простился со своим прошлым, прошлым торговца. Простился с семьей. Его судьба очищалась ото всего, что не нужно для последнего броска. Древняя ярость, страшная, не­укротимая ярость против всех, кто смеет возвышаться, полыхнула багровым пламенем. Энлиль! Ты никогда не поймешь меня. В тысячу раз лучше укусить и подохнуть, чем служить. Халаш хотел одного — дотянуться и ранить, убить, разорвать, как рвут людей львы Энкиду, Помоги, Ан!

Кто желает быть выше меня? Сильнее? Чище? Кто желает править мною? Кто желает посадить меня на цепь? Кто хочет, чтобы я отказался от ничтожной доли моей свободы? Умри!

Умрите вы все!

…Конную лавину на полдороги остановил дождь стрел. Воины падали, лошади переворачивались, топтали копытами своих, опрокидывались вместе со всадниками… Через барьер человеческих и лошадиных тел прорывались редкие умельцы — лишь для того, чтобы уме­реть на несколько мгновений позже. Бесполезное оружие рассыпалось по земле. Лучшие из лучших так и не смогли нанести удар.

Лугаль священного города Ниппура слетел с коня, грянулся оземь, круги поплыли перед глазами. Его вой­ско гибло, а он сам валялся в пыли и ждал смерти. Ан! Отчего я даже не дотянулся до них? Не достал хотя бы одного? Ярость все еще кипела в Халаше, мешаясь с бес­силием.

Сквозь гул сражения, сквозь крики гнева и боли про­рывались иные звуки. Гуруши черных отдавали корот­кие лающие команды, стрелы с ласковым шелестом ис­кали податливую плоть…

Отчего я не ранил хотя бы одного из них?

Конники падали, падали, падали, а у черных лучни­ков все никак не заканчивался запас стрел.

Да пусть же вместе с надеждой и свободой пропадет вся эта проклятая земля! Пусть не будет у нее хозяина!

— Иди ко мне, давай иди, Энмеш…

Энлиль, все еще стоявший на насыпи, облокотив­шись о кресло командующего, поднял бровь. Халаш по­лучил страшный удар в голову. Надо же было агонизи­рующей лошади так метко приложить его копытом…

* * *

Костер уже догорел, и только угли переливались баг­ровым сиянием.

— Только три? Ты нашел только три стрелы изо всех? — Брови сотника Пратта изогнулись совершенно особенным образом. Если бы Творец — говорили эта брови, — явился бы прямо сейчас в сверкающих одеждах и заговорил громовым голосом, то и это не вызвало бы большего удивления. Рот, нос и щеки сотника ни­когда не были выразительнее пасти, носа или щек какого-нибудь онагра. Или, скажем, крокодила. Но брови собрали запас выразительности, предназначенный для всего лица. Бровями сотник гневался, ими же улыбался, они же выражали тоску, обиду, приязнь и желание выпить. Особенно хорошо получалось удивление. Небо не видело более живописного зрелища. Пратт во всем похож на медведя: велик, могуч, косолап, на редкость мохнат — и лишь аккуратно подстриженная бородка свидетельствует о том, что мишка вроде бы маскирует­ся под человеческую особь. Очень и очень неумело мас­кируется. А голос — о! — всем голосам голос! Какие грозные рыки перекатываются в горле у сотника, ког­да он всего-навсего просит дать ему точильный камень или, скажем, хвалит местную сикеру — мол, знатное питье… Или, например, кормит коня каким-нибудь ла­комством, дружески похлопывает скотину по морде, приговаривая совершеннейшую бессмыслицу, как и по­ложено делать, когда разговариваешь с конями, любит он конягу, да и как его не любить, редкой крепости нужно существо, чтобы хребтина выдерживала этакую тяжесть,— так вот, сотник, значит, кормит-похлопывает-приговаривает, а конь прядает ушами и легонько пя­тится: хозяин-то хозяин, давно знакомы, да и говорить пытается все больше по-человечьи, а все-таки до чего похож на медведя, того и гляди, лапы раскинет, заревет ужасно и загрызет до смерти… И уж совсем явным бы­ло родство сотника с медвежьей породой в двух других случаях: во-первых, когда он залезал в канал и отмывал грязь. Поглядев на Пратта, на пучки его мышц, на узлы их, потягивания и перекаты, даже самый драчливый драчун отказался бы от мысли хотя бы раз в жизни затеять спор с этим человеком. Задерет… И во-вторых, время от времени Пратт гневался. Действующему со­тнику вообще всегда найдется на что гневаться, даже если рядом с ним отсутствует неприятель. Трудно пред-

ставить себе в полней мере, какие именно слова и в каком количестве извергает глотка сотника, когда он видит покосившуюся коновязь. Вот, смотрите, коно­вязь, а вот вся ее родня, друзья-приятели, множество сопутствующих предметов, а также… как бы получше выразиться? — многочисленные нежные воздыхате­ли оной коновязи, способствовавшие приведению ее в покосившееся состояние. Важно не то, что говорит со­тник в подобных случаях. Важно — как. А в самом де­ле — как? Да так, что любому серьезному медведю ста­ло бы чертовски завидно.

А теперь Бал-Гаммаст нашел только три стрелы, из­расходовав всю связку, и брови этого самого медведя собрались в кустистый треугольник, лапы, то есть руки, разошлись в жесте полного непонимания, и все мед­вежье тело сотника приняло такую неуклюжую позу, что непредубежденному человеку стало бы понятно без подсказок: да, если уж медведя довели до столь высо­кого градуса недоумения, то дело серьезное.

— Ну что ж, дело хозяйское, Балле… Ты не обыч­ный воин, к чему тебе беспокоиться…

— А если бы я был обычным воином, твоим солда­том, Пратт, что бы ты сделал со мной? Высек? Лишил жалованья?

Медведь качает головой: мол, жалованье — святое, отбирать его хуже, чем выливать сикеру не в рот, а на землю, неужели мы изверги какие-нибудь?

— Побил бы?

Морщится. Может, конечно, и помял бы солдатские косточки для порядку, но болтать об этом — к чему? Хорошая собака не лает, а кусает. Нет, молодой чело­век, эту возможность мы утопим на дне болота.

— Э-э… ну а что?

— Ты нашел бы, помет онагрий, хоть половину связки. Не меньше. Через седмицу, через месяц, через круг солнечный, а все равно нашел бы. Клянусь бо­родой!

— Через месяц, Пратт? Врешь же ты, дедушка. Мы бы ушли от этого места, неужто ты специально отпра­вил бы меня отыскивать стрелы? Да врешь же ты, де­душка! Видит Творец, врешь.

Медведище пожал плечам». Стояло бы рядом дере­во, подвернулось бы дерево под медвежье плечо так дереву несдобровать. От единого неосторожного толчка рухнуло бы оно, как воин, павший на поле боя. Словом, Пратт пожал плечами энергично и укоризненно.

— Это мне ни к чему, салажонок.

— А-а? М-м-м? Что?

— Подсказываю: не важно, где бы ты нашел их…

— Все равно не понимаю, Пратт.

— Ты бы, помет онагрий, принес мне ровно столько стрел, сколько нужно, и сказал бы: «Так и так, отец мой сотник, нашлись». И я бы тебе ответил: «Так и так, сынок. Вижу я, ты стоящий солдат. Поэтому больше ты не будешь охранять казарму каждую ночь».

— А ты можешь заставить солдата караулить казар­му каждую ночь? Пратт, а днем, днем ты дашь ему спать?

— Днем воины не спят. У. них найдутся другие дела.

— Так как же».

— А как ты стрелы потерял? Получилось же как-то… Вот так и у меня получится. Я караульным могу поста­вить кого захочу. Послушай старого, в четырех местах продырявленного медведя, салажонок. Когда-нибудь, ес­ли Творец пожелает, тебе придется покруче обходиться с людьми, чем я. Покруче! Твои слуги, они ведь не стре­лы будут искать… Стрела — что? Тьфу. То есть для сот­ника Пратта Медведя стрела, может быть, и не тьфу, а вот для тебя…

— Откуда ж их взять?

— Мне не важно, откуда ты их возьмешь, важно, что­бы они были. Укради. Выпроси. Найди другие стрелы на том месте, где их израсходовал другой лучник. Купи на свое жалованье, уж если ты такой же ленивый, как задница моей бабушки. А бабушка норовила не вставать, пока не случится пожар.

— Убедил, дедушка…

— Да не зови меня так! Мой хвост по земле еще не стелется.

— Меняю дедушку на салажонка. А стрелы пойду поищу.

— Нет, не пойдешь.

Бад-Гаммаст с понятным удивлением уставился на сотника. Не сходя с места, найти собственную стрелу, которая лежит-полеживает в трех сотнях шагов отсюда это настоящая задача для военного человека. Вероятнее всего, он еще недостаточно проникся духом, армии, а потому не совсем понимает, как оную задачу решить.

— Сумерки уже. Ты не сыщешь. Я пойду, у меня глаз наметанный. На такие вот дела. Посмотришь по­том, сколько ты должен был найти… Повернулся спиной. Сделал три шага. Бросил через

плечо так небрежно, так мимоходом:

— А ты пока мясо достань из-под золы… Старый, хитрый, наглый, коварный медведь! И вот ведь как издалека повел дело, лишь бы самому в горя­чую золу не лезть. «Это мне ни к чему» салажонок…» Лукавый и косолапый медведище…

Мясо пережило бурную биографию, прежде чем попало в кострище. Не столь уж важно, где оно паслось и кто его прирезал. Важнее другое: жестче этой баранины Бал-Гаммаст в жизни ничего не пробовал. Сотник резал мясные ломти потоньше и клал их под конскую попону. «Объездив» нехитрый солдатский харч в течение дня, Пратт вынимал его, отмывал от конского пота и говорил: «Вот, дело. Было твердым, как кизяк, ста­ло мягким, как дерьмо». Потом обваливал мясо в гли­не, зажимал между двух плоских камней и закапывал в горячей золе. Довольно потирал руки и со значени­ем поглядывал на Бал-Гаммаста: ясно, сейчас скажет: мол, тут не как с бабой, вынуть куда как тяжелее, чем сунуть…

Бал-Гаммаст потыкал мечом золу. Уголек подло вы­стрелил ему в руку. Здесь, кажется… Дым ласково по­тер ему очи. У-у! А с другой стороны? Э! Дым! Ты-то куда? Стой, где стоял! Э! Да что ж ты пристал ко мне!

…Сделав дело, он растянулся на траве. Это облако похоже на шлем. А это — на собаку с огромными уша­ми. А вон то — ну точь-в-точь как у корчмарки Ганы, две маленькие и упругие… м-м-м… совершенно не нуж­ные… хотя, кажется, она посмотрела на него с особен­ным значением… как смотрят в таких случаях женщи­ны? Наверное, вот так и смотрят… не важно… это все несерьезно… а это вот облако похоже на дом… раздво­илось… теперь оно совсем как скалы. А то — вылитый лев. А вон то напоминает маленькие и упругие… нет. Нет, нет и нет. Не думать. На задницу бабушки Пратта оно похоже.

Все началось с того, что папа сказал маме: «Я беру его в этот поход, Лиллу. Нет, Лиллу. Нет, Лиллу. Нет. Все равно — нет. Не рано. Да, Лиллу, решил. Без тебя? Ну да. Нет, Лиллу. Нет, любимая. Нет, дорогая. Нет, милая». В конце концов мама уступила. Но вместе с Бал-Гаммастом отправился и его воспитатель Лаг Маддан. «Тебе будет некогда присматривать за мальчиком…» -«Конечно, любимая».

Когда-то Маддан был великим полководцем. В дале­кой стране Ашшур он разбил тамошних знаменитых ко­пейщиков. Однажды, будучи лугалем Ура, отразил набег

кочевников. Перед мудростью его и опытом Бал-Гаммасту оставалось склонить голову. Да. М-м. Склонить голову и подождать, сколько требуется, пока Маддан не всхрапнёт в первый раз. Воспитатель любил рассказы­вать истории… С течением времени походы, битвы и оса­ды слились для него в одну бесконечную историю, кото­рую можно было рассказывать с любого места, поставив события в любой последовательности и добавляя ко вся­кому эпизоду присказку: «И поэтому мы их всегда били и будем бить»,

Так вот, на расстоянии одного перехода от Баб-Аллона солдаты упоили Лага Маддана до состояния, когда на месте одного вола мерещится тучное стадо и хочет­ся поздравить его хозяина с необыкновенной плодови­тостью коров… или коровы? Приплод-то весь вышел рыжепестр и однорог… В общей слаженности действий Бал-Гаммаст почувствовал невидимую руку отца. «Ка­кая жалость, — говорил потом папа, — столь достойный человек не сможет больше оказывать благотворное вли­яние на сынишку». Маддана, так и не вынырнувшего из глубоких сумерек, отправили обратно в столицу с почётной охраной из двух воинов. Бал-Гаммаст совер­шенно безо всяких на то оснований предположил, что охранники почтительно уговорят старика не возвра­щаться в армию, если тому и придет в голову такая идея, «Мэ, — наверное, скажут они воспитателю, — та­кая твоя мэ: отдыхать от праведных трудов».

Отец позвал его и сказал, хмурясь:

— Я, знаешь ли, занят. Не могу держать тебя при себе, как раньше. Теперь за тобой приглядит эбих Лан. Это мой друг, к тому же отменно отважный и умный че­ловек. Слушайся его.

Лан Упрямец, сам медведь медведем, подбирал себе охранников и слуг того же телосложения. Он отвел Бал-Гаммаста к себе в шатер и сказал ему:

— Н-да.

Помедлил и добавил с выражением необыкновенно­го глубокомыслия на лице:

— Вот.

Огромный, медлительный в движениях, Лан почесал подбородок и, кажется, нашел подход.

— Ну что ж. Давай с самого начала Сколько поле­тов стрелы пройдет пешее войско за день в знойном месяце абе, если будет идти от рассвета до заката и сде­лает один привал, чтобы поесть? Ах да, я забыл доба­вить, это наше войско, пехота Царства.

— Я не знаю,— честно признался Бал-Гаммаст.

— А если это будут эламиты?

— Я не знаю.

— Конница, полночные кочевники, месяц аярт?

— Я не знаю, эбих.

— Так… — Лан произнес это с некоторым удовле­творением. — Угощайся.

И он первым протянул руку к горке фиников.

До поздней ночи эбих рассказывал ему, какие пере­ходы делает царское войско и отряды всех ближайших соседей Царства, сколько оружия они таскают на себе и кого из них легче застать врасплох во время дви­жения. Где стоит принимать бой, а где не стоит. Кого лучше таранить копейщиками, а кого разметывать уда­ром из луков. Чем всадники на верблюдах страшнее обыкновенной конницы. В каких случаях без пехоты ночи не обойтись… Иногда переспрашивал. Сам задавал вопросы, пытаясь убедиться в том, что его слушатель запомнил хоть что-то.

В конце концов сказал с удовлетворением:

— Слава Творцу, ты кое-что понимаешь. А теперь взглянем на карту…

Он развернул пергаментный свиток, от души рас­крашенный разными цветами.

мы, Балле. Мятежники могут быть здесь… но вряд ли. Скорее здесь или здесь. Пешая разведка говорит, что они стоят в самом Кише, конная — что уже выдвинулись вперед. С утра мы с твоим отцом, эби­хами Дуганом и Асагом прикидывали расстояние. Где выгоднее принять бой? Асаг полагает: они будут нас дожидаться на полпути… Почему? Надо быть онагром, чтобы занять ту позицию… Не-ет… мы с ними встре­тимся… встретимся…

Лан замолчал. Он нервно кусал ногти на пальцах ле­вой руки. Пальцы правой руки перебегали по пергамен­ту от одного цветного пятна к другому… Глаза эбиха больше не видели ни шатра, ни карты, ни Бал-Гаммаста Перед ним расстилались равнины, тянулись дороги, изгибались каналы. Пехота устало пылила навстречу смер­ти. Скрипели телега.

Молчание длилось не менее того времени, за которое взрослый мужчина смог бы минимум дважды, не торо­пясь, насытиться мясом, хлебом и чесноком. Наконец Лан вспомнил о существовании Бал-Гаммаста Удивил­ся. По глазам видно — удивился. Кто это у него в шат­ре? Ах да.

И позвал самого большого медведя из своих людей. Сотника Пратта.

— Э-э-э, сотник. Ты приглядишь за мальчиком. Я, знаешь ли, занят.

Сотник издал невнятное рычание. Кажется, сообра­зил Бал-Гаммаст, ему не понравилось возложенное по­ручение.

— Э-э-э, знаю. Но это очень смышленый мальчик. Рычание повторилось.

И тут эбих Лан Упрямец преобразился. Что-то в ли­це у него изменилось. И в позе. Впрочем, лицо, поза — куда ни шло. Но голос! Голос — как у другого челове­ка. Спокойный, холодный, повелительный. Бал-Гаммас-ху захотелось поклониться. Хотя он с детства плохо умел кланяться.

— Сын мой сотник Пратт! Приказываю тебе неотлучно быть при мальчике. День и ночь. Сотню сдать Алангану. Отвечаешь головой.

-Да, отец мой эбих… — с удивительной членораз­дельностью ответил ему Пратт.

-Если захочет сражаться с мятежниками, позво­лишь ему. Дашь стрелять из лука и биться мечом. В ко­пейную шеренгу не ставить — убьют. Если он получит хоть одну рану…

Эбих покачал головой. Не дай Творец, Бал-Гаммаста хотя бы оцарапают.

— Забирай! Каждый вечер — ко мне в шатер.

— Отец мой эбих…

— Что тебе?

— Отец мой эбих, за кого считать… м-м-м… его?

— За солдата. Так его отец велел. Все! Лан отвернулся к карте.

— Вот здесь.

— Что такое, Балле? — Слова эбиха помимо произ­несенного вопроса содержали еще один, непроизнесен­ный: «Как, ты еще тут, малец?»

За спиной Бал-Гаммаста сотник тихо сообщил задни­це собственной бабушки нечто исключительно важное.

— Вы встретитесь вот здесь, эбих Лан. — Палец Бал-Гаммаста уперся в точку на пергаменте, совершенно не­отличимую ото всех прочих. — Кажется, там должны быть холм и дорога.

— Бред Балле. Впрочем, твой отец почему-то гово­рит то же самое…

Так Бал-Гаммаст познакомился с двумя медведями за один день.

Сотник проследил за тем, чтобы подопечный лег спать пораньше, и на следующий день поднял его ни

свет ни заря. Велел снарядиться, как будто к бою, и сесть на коня. Бал-Гаммаст натянул дорогой доспех, спе­циально сделанный по его мерке и несколько облегчен­ный. Закинул за спину охотничий лук, нацепил бронзо­вый меч и нож. Впрочем, меч был не намного тяжелее ножа. Взял в руки короткое копье. Возложил на голову шлем с золотой насечкой. А ведь хорош. Гана загляде­лась бы на него. Бал-Гаммаст представил себе, как она ходила бы вокруг него. Словно бы не обращая внима­ния, будто бы разговаривая с подружкой, есть у нее от­вратительная подружка… так вот, ходила бы вокруг, не рядом, а на расстоянии, но не очень далеко, и бросала такие взгляды, ну такие, словом, как будто ей совсем не интересно, а на самом деле очень даже интересно…

Сотник Пратт Медведь ходил вокруг него и бросал такие взгляды…

— Слезай и снимай все это говно. Бал-Гаммаст подчинился. Пока он возился с доспехом, Пратт ласково беседовал с каждым предметом его вооружения:

— Этим говном не прострелить даже задницу моей ба­бушки. А этим говном свиньи не заколоть. А в это говно хорошо блевать: золото не тускнеет, начищать не надо…

Потом позвал солдата из своих и миролюбиво сооб­щил ему:

— Ты, помет, пальцем деланный, будешь следить за моим онагром и его конем. Пусть будут сыты и чищены как надо. Иначе шкуру спущу. А если ты их огорчишь…

И сотник покачал головой совершенно так же, как эбих Лан прошлым вечером. Доходчиво, иными словами.

— Мой конь! — не то чтобы испугался, а скорее уди­вился Бал-Гаммаст.

— Цыц, салажонок. Возьми барахло в руки. Повел его в обоз. Там отобрал все, чем так гордился

Бал-Гаммаст, и выдал ему вместо этого тяжелое солдатское копье, круглый деревянный щит, обитый кожей, длинный меч и высокий лук, такой тугой, что с непри­вычки и не натянешь как следует. Взял еще два щита, старых, никуда не годных, зачем их только возят…

А вот зачем, оказывается. Сотник вкопал оба щита в землю — один поближе, другой поодаль. Может быть, даже слишком поодаль. Несуразно далеко.

— Ужин ты свой, салажонок, получишь. А может, и обед. Еще не знаю. А вот насчет завтрака сейчас погля­дим. Давай-ка по ближней мишени… три стрелы. Давай!

…Тетива ударила по рукавице на левой ладони со звуком «таг!». Он едва сумел справиться с нею. «Таг!» Третья стрела все-таки застряла в щите. Бал-Гаммаст со значением посмотрел на сотника. Учили все-таки кое-чему. Не такой уж и новичок в военном деле. В его роду все мужчины имели талант к…

— Лучник из тебя, как из вола рыба… Теперь про завтрак. Я дам тебе его съесть, только если положишь в дальнюю мишень пять стрел из десяти. Начали.

«Таг!»

— Ветер! «Таг!»

— Ветер же, помет онагрий! «Таг!»

— Выше бери! «Таг!»

— Выше бери, и рука прямая! «Таг»

— Попал, что ли? Нет. «Таг!»

— Руку держи вот так… вот так, тебе говорят! «Таг!»

— Опять про ветер забыл. «Таг!»

— Что, пальцы отбил? Терпи.

«Таг!»

— Олух. «Таг!»

— Плавно отпускай, не дергай. А! Все равно. Ни одной. Еда тебе не положена.

И заставил его весь переход проделать не на коне, а пешком, в общем строю. Месяц аярт — неудобное вре­мя для походов. Вода стоит высоко, все низменные места затоплены, приходится искать обходные пути по холмам, насыпям и прочим возвышенностям, вертеться, месить грязь… Бал-Гаммаст не сказал Медведю ни сло­ва. К вечеру его ноги оказались сбитыми в кашу…

Эбих Лан Упрямец оставил дела. Он ждал. Бал-Гам­маст постарался не заснуть и очень постарался запом­нить как можно больше из того, чем делился с ним третий человек в армии и восьмой — в государстве…

— Воспитателя поменять не хочешь, Балле?

— Нет.

— Очень хорошо. Пратг — достойный, отважный и умный человек.

— Да, эбих.

…Сотник осмотрел ему ноги при свете костра.

— Ну, помет онагрий, нормально.

Попросил у кого-то сухого волобоя. Получил. Сна­чала сунул пучок дурно пахнущей травы Бал-Гаммасту Под нос и пояснил:

— Это говно мы называем волобоем. Волы от него болеют и дохнут.

Потом запихал траву себе в рот и долго пережевы­вал с видом человека, которому достался кусок нежней­шей телятины, да вот беда — сплошные мелкие косточ­ки, так что приходится двигать челюстями с осторож­ным тщанием. Измельчил до кашицы и размазал по бал-гаммастовым ступням.

— На живот ложись, салажонок. Ну-ка.

Принялся мять ему икры, перебирать пальцами мыш­цы помельче, прошелся по всем косточкам. Для мед­ведя у него были очень ловкие лапы. Он еще не успел окончить, а его подопечный уже спал.

О, Гана…

С утра пришлось отскребать беловатую корочку спер­мы от одежды.

Пратт подождал, сколько нужно. Молча. Все при­глядывался к Бал-Гаммасту, ждал, как видно, когда тот схватится за руку или за ногу, когда, наконец завоет от сотни маленьких болей, угнездившихся в непривычном теле после вчерашнего перехода.

Не дождался. Не даст ему такой радости Бал-Гам­маст. Отчего они все думают, что у сына знатного чело­века непременно должно быть изнеженное тело? Творец видит, напрасно ты это, сотник…

Пратт не выдержал:

— Что, болит? Терпи, салажонок. Я старше, уста­вать должен больше…

— У тебя что-то болит, дедушка?

Даже самый придирчивый и наблюдательный знаток душ человеческих не сумел бы расслышать в этих сло­вах ничего, кроме безграничного уважения. Сотник по­кряхтел, глядя в сторону, и ответил раздумчиво:

— Я вот подумал, салажонок, почему мы вчера стре­ляли на один завтрак? Только задница моей бабушки зна­ет почему. Сегодня будем стрелять на завтрак и на обед.

…Опять ни одной…

На третий день Бал-Гаммаст попросил Пратта Медведя:

Покажи, как правильно. Тот показал.

— Спасибо, дедушка.

Но это ничуть не помогло. Бал-Гаммаст отлично по­мнил, как сотник держал стрелу, как брал прицел, как отпустил тетиву. Но сам вновь не попал ни разу.

На обеденном привале, когда солнце палило нещад­но, он бил и бил по мишени, бил и бил. Задерживал дыхание. Прикидывал ветер. Припоминал старые охот­ничьи уроки. «Таг!» — исправно лупила по пальцам те­тива. Все, что он имел, кроме отца с матерью и собствен­ного имени, отдал бы за одно-единственное попадание.

И в конце концов стрела поразила щит. Бал-Гам­маст изумился этому не меньше, чем если бы свинья заговорила человеческим голосом…

На пятый день он заполучил-таки завтрак и обед. «Так», — сказал Пратт. На шестой сотник оттащил ми­шень полусотней шагов дальше.

— Благодарю за науку, дедушка.

— Я тут подумываю и насчет ужина, салажонок. По-моему, ты слишком медленно ходишь. Еда, что ли, тя­нет твою жопу книзу?

…«Таг!» — пел его лук каждое утро. И каждый вечер в шатре Лана штурмом брались города, сцеплялись в ги­бельных сечах летучие отряды конницы, а пехотинцы на бурдюках, наполненных воздухом, переплывали реки.

— Почему ты не показываешь мне, как биться на мечах, Пратт? Как управляться с копьем?

— Сопли научились говорить?

— Почему, отец мой сотник?

— Мечу тебя учили во дворце. Лучше, чем я научу. Копье — это не то говно, какое тебе нужно. Что ты, в первом ряду будешь с ним стоять? Копье тебе нужно как нитка жемчуга заднице моей бабушки… Научись-ка ты лучше ездить на онагре — так, чтоб бедная скотина от усталости не подохла, а твоя родная жопа не стала сплошной мозолью. Давай-ка. Завтра же.

Так один опекал другого на протяжении многих дней. Пока царское войско не сошлось с мятежниками на равнине между каналов. И была там дорога. И был там холм, с вершины которого Бал-Гаммаст и сотник Пратт Медведь рука об руку били из луков во враже­ской пехоте. И был миг, когда смерть подобралась к ним совсем близко. Один не пожелал уйти, другой не предложил ему уйти. Не важно, чей сын мужчина. Не важно, сколь страшно ему впервые видеть ярость на­стоящего врага и вражеское оружие — все в красных капельках. Не важно и то, что четырнадцатый в жизни этого мужчины месяц аярт не дотанцевал своих жарких плясок, и лоно женщины ни разу не открывало ему своих незамысловатых секретов. Не важно. Куда важ­нее другое. Мэ воина — не выходить из боя, покуда командир не прикажет ему… Это намного важнее всей предыдущей жизни с ее весельем и горем, удачами и потерями, а также всей будущей жизни, с ее любовью и величием, службой и забавами, зрелостью и старос­тью. Возможно, не бывать никакой будущей жизни, а жизнь прежняя пресечется здесь и сейчас безо всякого продолжения. Но только мэ воина — не покидать места, где его поставили для боя…

Поэтому один из них мог уйти, но не ушел, а другой мог предложить ему уйти и даже почти должен был сделать это, но не предложил.

…Это облако похоже на крепостную башню. Это — на кота, вылизывающего лапу. А то — на головку чес­нока. А если как следует присмотреться к во-он тому, да-да, именно… округлое… а какая плавная, ловкая по­ходка… походкой выделяется… среди других облаков… и белизной… кожи…

— За костром следить надо, Гляди, совсем погаснет.

Пратт больше не тряс его за плечо. Творец прекратил день. Солнце пряталось за пальмами, тени робко поки­дали дневного господина и давали клятву верности луне. Тьмы заметно прибавилось. Мутно-багровое око зем­ли и хотело бы закрыться, отдохнуть, но Бал-Гаммаст добавил сухой травы, веток, потом кое-чего покрупнее,

и костер ожил, повеселел, оставил теплую дрему. Повсю­ду, справа и слева, спереди и сзади, острова огней меша­ли теням окончательно принять роль рабов луны.

— Вот. Столько стрел ты должен высокому Баб-Аллону, солдат Балле…

Восемь.

Что ему ответить?

— Мясо, отец мой сотник. Уже остыло.

Пратт не убирал руку у него из-под носа. Чего он хочет?

— Приглядись, помет онагрий. Давай посмотри, от­крой глаза пошире. У тебя глаза или две дырки от зад­ницы?

Бал-Гаммаст сонно водил очами.

— Да ты слепее безголового. Это два твоих первых. Понял? Понял, откуда я их вытащил? Две из восьми.

«Из задницы собственной бабушки, наверное… Надо же, и тут покойница подвернулась под руку… О!» Тут только он сообразил:

— Из мертвых тел? Из мертвецов, Пратт?

— Да, Балле. Из падали, которую сделал падалью ты сам, своими руками. Своими кривыми бестолковы­ми руками, солдат.

— А… сколько их там? Их там очень много?

— Отец мой…

— Их там много, отец мой сотник?

— Все поле, Балле. Там все поле, сколько видно, завалено падалью. Точно тебе скажет Упрямец или еще кто-нибудь. Давно такой жатвы не было. Жалко, много плохих мертвецов…

Сотник притянул к себе бурдюк с сикерой, разорвал; пополам черствую пресную лепешку и дал половину Бал-Гаммасту. Что ему бой? Какой по счету этот бой для него? Все поле завалено трупами, а он рвет зубами баранину…

Бал-Гаммаст прислушался к себе. Убил двух чело­век. Или больше, кто их теперь сочтет? Там, за пригор­ком, все поле от канала до канала, от холма и до… что там было? Какая разница… — все-все забросано телами мертвых и умирающих. Плохо ему от этого? Страшно? Как ему? Да никак. Творец, прости мне, я ничего не чувствую. Хорошо, что жив. Я тебя очень люблю, Тво­рец, прости меня, я так стараюсь пожалеть тех, кто там лежит, а ничего не выходит. Мне не жалко даже тех двух… Почему так получается, Творец? Прости мне это, пожалуйста. Когда дрался с сыном эбиха Асага, мы по­том оба были в крови. Себя было жалко, и его тоже. И все на нас смотрели: дети, а уже как преступники. Нет» не все… отец… Теперь их так много, мертвецов, а я как деревянная колода! Ничего… Совсем ничего.

— Плохие мертвецы?

— Наших много. Многим хорошим бойцам сегодня выпустили кишки. И эти… мятежники… они нам вроде родни, свои. Плохие мертвецы, напрасные. Там еще ко­чевники были у них, суммэрк тоже были… это хорошие мертвецы, нужные. А те, помет онагрий, те — плохие… Ешь. Что сидишь?

Бал-Гаммаст взялся за мясо.

— Как они выглядели… отец мой сотник?

— Кто? — Медведь оторвался от добычи и уставил­ся на него. — А… эти.

— Старые? Молодые?

— По правде говоря, они выглядели как две кучи говна, из которых торчат стрелы. Вернешься домой, по­молишься за них и за себя. Грешно убивать. А не убьешь, так самому котел с плеч снесут…

Сотник пребольно стукнул его кулаком в лоб.

— Вот что, солдат Балле. Помолишься за их души, за свою душу и забудь. Выбрось это говно из головы.

«Прости меня, Творец…»

— Ты вот говорил, Пратт…

— Отец мой…

— Ты говорил, отец мой сотник, что потерянные стрелы все равно заставил бы вернуть. Не все, так мно­го. А если бы я, скажем, не захотел позориться, но ук­расть-купить тоже не захотел бы, тогда что? Если б я подошел к тебе и сказал: «Отец мой сотник, позориться не хочу, а денег нет. Дай мне какое-нибудь дело в зачет потерянных стрел — тяжелое или опасное». Дал бы ты?

Медведь даже перестал жевать. Задумался. Помол­чал. Мясной сок на угли капает.

— Может, и дал бы… А скорее ничего б не дал. Пин­ком бы вышиб из сотни. Не умеешь делать что поло­жено, значит, у тебя другая мэ. Не солдатская мэ. Ищи другую жизнь…

Тут из темноты вышел знатный человек. Сразу не видно кто, понятно только, что доспех дорогой: медные пластины посверкивают, их много, прикрывают почти все тело от шеи до икр. Значит, не простой человек. С ним была свита, с десяток вооруженных людей. Все они, повинуясь повелительному знаку, остановились чуть поодаль.

— Здравствуй, Рат.

Огонь осветил лицо. Эбих центра, Рат Дуган по про­звищу Топор. Сотник вскочил с необыкновенной рез­востью. Дуган:

— Сиди, Медведь…

Эбих поклонился Бал-Гаммасту, коснувшись ладо­нью земли. Как будто они были во дворце, как будто сотни глаз наблюдают за церемонией..,

— Отец мой, царевич Бал-Гаммаст, да сопутствует тебе удача в делах, да будет к тебе милостив Творец! Отец твой, государь Донат, немедля требует тебя к себе. Твое обучение в сотне Пратта Медведя закончено. Мы послужим тебе охраной.

«Вот как… Дело должно быть серьезным».

Так Бал-Гаммаст перестал быть солдатом. Он подо­брал меч, встал и сказал, стараясь подражать тому го­лосу Лана:

— Сотник Пратт, я доволен твоей службой. Прочее оружие отдай в обоз. Мое пришлешь завтра.

Повернулся к эбиху и его людям:

— Идите за мной.

* * *

У царского шатра — сотня личной охраны Доната, служители Творца, эбихи со свитами, чиновники, энси и лугали городов, оставшихся верными столице, по обычаю пели гимн во славу победившего государя. Все высокие люди войска — от эбихов до сотников — стояли на ко­ленях, опустив лица к земле. Простые солдаты пели в строю, подняв глаза к небу. Царевич знал последователь­ность гимнов, приличествующую большому сражению, значительным потерям и великой победе. Последователь­ность энган, это бывает очень редко. Иногда — ни разу на протяжении всего царствования. На его памяти энган пе­ли еще дважды. Один раз, два солнечных круга назад, отец брал его в поход на Полночь, против страшных гор­цев, людей-быков. Тогда все те, кто не получил раны, при­шли к, царскому шатру и пели гимны по своей воле, славя удачливого царя. Отец стоял у шатра и плакал от счастья. Потом улыбался и опять плакал. Многие говорили, что Царство истосковалось по настоящему полководцу… Им было тогда за что благодарить отца. Сейчас — тоже есть. Но столько бойцов погибло сегодня на проклятом поле у города Киша, и так утомились те, кто уцелел, что прежней ослепительной радости не суждено было повториться. Энган пели по обычаю, пели справедливо, пели, почти падая от усталости. Сейчас будет гимн во славу Творца, по­том здравие царской семье, и все закончится.

Площадка перед шатром была пуста. «Почему он не выходит? Он должен выйти. Поющее войско должно ви­деть лицо государя. Почему отец не выходит?»

В свете костров царевич разглядел группу всадни­ков в богатых одеждах. Так же, как и он, ждут. Было бы оскорбительно до окончания ритуала войти в царский шатер.

Кто там? Бал-Гаммаст присмотрелся… брат, Апасуд. Улыбается ему. Лицо у него детское. Или женское. Пол­ные губы, тонкая кожа, воловьи глаза… Двадцать кругов солнца царевичу Апасуду, а выглядит он как девушка. Бал-Гаммаст улыбнулся в ответ. Отлично, брат цел и невредим. Его почти не допускали к воинским делам, да и в походе против мятежного Полдня дворцовые служи­тели держали царевича подальше от вражеских стрел и мечей… Творец и они уберегли брата. Собственно, это был первый поход Апасуда и пятый — Бал-Гаммаста. В локте от Апасуда — эбих Асаг в полном боевом воору­жении и еще с десяток конников. Охрана.

«Похоже, мы выросли в цене. Полдня назад отец не боялся ни чужих лазутчиков, ни внезапного удара мятеж­ников. Теперь наши жизни стоит охранять… Отчего?»

Причина должна быть или очень плохой, или хуже некуда… думать не хочется.

Когда воины затянули последнюю хвалу последнего гимна, царь вышел из шатра. Невысокий сухощавый человек стоял прямо, как шест, в окружении костров, растягивая губы в улыбке. Слушая стихающие звуки энгана, он поднял руки.

Нестройный рокот прокатился по рядам усталых победителей. Они помнили, что он совершил два сол­нечных круга назад, они понимали, что он совершил сегодня, они видели, что совершал он всю свою жизнь от самых ворот в возраст мужества.

«Жив! Жив! Жив! Цел. Жив! Отец…»

Царь опустил руки, и все, кроме личной охраны го­сударя, разошлись к своим кострам. Апасуд и Бал-Гам­маст в окружении воинов приблизились к нему. Кон­ники спешились.

— Пленные готовы? — негромко спросил отец.

— Стоят за холмом, в половине полета стрелы от­сюда, великий отец мой государь. — ответил ему эбих Рат Дуган.

— Коней мне и Балле.

Бал-Гаммаст слышал, как царь вскрикнул, усажива­ясь на любимого вороного жеребца. Всего милосердия сумеречной мглы не хватало, чтобы скрыть бледность на его лице.

«Отец!»

…Пленники были выстроены в три длинные шерен­ги, локти стянуты ремнями за спиной. Кто-то склонил голову, кто-то смотрел дерзко, кто-то плакал, кто-то мо­лился, кто-то скрывал ужас под маской хладнокровия, но никто не посмел заговорить. Все молча ждали при­ближения судьбы. Царь мог даровать им свободу, мог пресечь мэ, а мог изменить его: стране больше не нужно было столько вооруженных людей, зато каналы, колод­цы и стены требовали множество рук… война не умеет строить, но за всю ее озорную жестокость проигравше­му приходится платить. Платить именно так — руками.

— Сколько их?

— 1384, великий отец мой государь.

— Свободы не заслуживает никто. Жизни — почти все. Но да будет пресечена мэ тех, кто отмечен. Дайте: мне даккат!

Даккат! Звонкое, как удар бича, слово. Шеренги? вздрогнули, словно и вправду огромный бич прошелся! по спинам побежденных. Даккат! Вот уже четырнадцать солнечных кругов не случалось шествия с даккатом во всей земле Алларуад. Из третьей шеренги кто-то

невидимый коротко и крепко проклял царя. Двое или трое упали на колени, разразившись рыданиями. Отец обернулся к Бал-Гаммасту и Апасуду: — Вы должны увидеть и навсегда запомнить все то, что будет сейчас происходить. Мэ царя похожа на мэ ножа. Он сам ни в чем не волен и лишь служит руке. Тво­рец, может быть, отзовется на ваш зов, когда вы захотите от него помощи или совета. А может быть, Он не обратит к вам свои уста. Но если Он сам пожелает нечто совер­шить через вас, вы поймете и должны будете послушать­ся. Вам надлежит знать: нет ничего более важного для правителя. Вы можете поступать по закону и по прихоти, пока не услышите Его слова. После этого для вас не суще­ствует ни закона, ни прихоти, но только воля Его.

Царь говорил так тихо, что никто, кроме Бал-Гам­маста и Апасуда, не слышал его слов. Помолчав немно­го, он продолжил:

— Вы поедете рядом со мной вдоль строя. Рука од­ного из вас все время должна быть в моей руке. Вам не следует освобождать ее, пока я не прикажу. Аппе! Ты — первый.

Четыре воина, вооруженных длинными копьями, встали рядом с царским конем. Агулан дворцовых пис­цов принес два медных сосуда с краской и тонкую кисть на длинной ручке. Сосуды понес один из воинов. Царь взял кисть в правую руку, а левой сжал пальцы Апасуда. Вороной жеребец, узнав нутряным скотским чутьем за­пах смерти, запрядал ушами, скосил бешеный глаз к соб­ственной спине, но потом утихомирился и медленным шагом побрел вдоль шеренги бывших мятежников.

Апасуд вздрогнул. Темнота еще не до конца овладела полем и холмом, но сила ее стояла за шаг до полноты. Лишь Бал-Гаммаст заметил, как исказилось лицо бра­та. Царь на мгновение остановил шествие и взглянул на Апасуда. Молча. Тот выпрямился, стал прямей копья.

Еще десяток пленников — позади. Шеренга молчит, молчит стража, молчат царь и его сыновья… Что это? Всхлип, прозвучавший ударом грома, разорвал тишину. Апасуд! И сейчас же где-то там, позади, в отрезке шеренги, который теперь превратился в прошлое дакката, некто захохотал, надрывая глотку, а потом закричал:

— Спасибо! Спаси-и-и-и-бо! Творец, спаси-ибо!

Бал-Гаммаст увидел: брат извивается подобно кошке, которую крепко держат за заднюю лапу, не давая убежать. Серая кобыла нервно танцует под ним. Как и пойманная кошка, Апасуд боролся молча, не смея подать голос, а по­том издал негромкий стон. Не ртом, утробой. Так лесной зверь, угодивший в ловушку, воет от безнадежности…

Ненадолго успокоился. Хорошо. Сотни глаз обраще­ны к нему. Так нельзя. Царскому сыну непозволительно… Никогда, ни при каких обстоятельствах. Апасуд не надолго успокоился.

Царский конь остановился вновь. И тут Апасуд разомкнул уста и выпустил на свободу долгий протяжный крик, беспощадным ножом вспоровший поздние сумерки. Царь, не поворачивая головы и не отпуская сыновнюю руку, медленно поднял кисть, макнул ее в один из сосудов и прочертил на лбу у пленника короткую вертикальную черту. Черта светилась во тьме, как светятся гнилушки на болоте, только намного ярче, так, чтобы каждый ясно увидел: этот — помечен. Черта пы­лала нестерпимо алым. Товарищи несчастного мятеж­ника в ужасе посторонились от него, будто от зачум­ленного. Никто из живых не желал заразиться ги­белью,,. Ибо живой мертвец стоял между ними. Тот взглянул на царя, но даже сейчас, обладая свободой смертника, немедля опустил глаза Не сумел быть дерзким до конца. Апасуд заливался, то и дело переходя на хрип. Над шеренгой летел его вопль, уязвляя робкие сердца. Серая кобыла поднялась на дыбы, опустилась и

злобно укусила вороного; воины едва усмирили взбе­сившееся животное.

Помеченный даккатом пробормотал, не отрывая взгля­да от земли:

— Будьте вы прокляты. Будьте прокляты вы все. Будьте прокляты.

Жадно чавкнули острия двух копий, входя в приго­воренную плоть.

— Довольно! — приказал царь, — ты свободен, Апа­суд. Бал-Гаммаст! Дай мне руку.

Апасуд ускакал прочь, не смея остаться среди сви­детелей своего позора

— Асаг, он мне нужен. Очень скоро,- тихо сказал отец. Эбих, повинуясь царской воле, сейчас же понесся за беглецом.

Сильные отцовские пальцы стиснули ладонь Бал-Гаммаста не хуже деревянной колодки. Шепот:

— Не позорь меня, Балле.

Шеренга медленно поплыла назад. То, что настигло царевича, было хуже кошмара в душную ночь при пол­ной луне. Вмиг- чужие глаза, наблюдавшие за всеми эти­ми людьми день назад, десять или двадцать дней, стали его собственными. Картины недавнего прошлого тесни­ли одна другую перед его мысленным взором. Этот, бо­родатый, потрошил тела мертвецов на поле боя у Сиппара, добывая у каждого печень, неведомо для каких дел. Этот, с рожей эламита, жег хлеб и увечил пленных. Так забавно, наверное, продеть костяной крюк под ребро, сесть на лошадь и сначала шагом, а потом…

Царь не позволил Бал-Гаммасту остановиться.

Этот коротышка убил женщину. Вне боя. Спокойно. Ничуть не волнуясь о наказании: кто видел его тогда? Небо да ветер. Та умирала, широко открыв глаза от изумления… за что? за что? зачтозачтозачто? А не надо шутить вполголоса. Шутить следует молча.

— Алая черта.

Война бывает разной. Кое-что происходит между большими битвами.

Этому, в кожаном колпаке, так нравится насиловать мальчиков… А этому, лысому, больше по вкусу девоч­ки. Этот, с окровавленной тряпкой на плече, бросил отраву в колодец, не пожалев целой деревни.

Алая черта.

Алая черта.

Алая черта.

Алая черта.

Алая черта…

Всего их оказалось двадцать шесть, помеченных алым.

Тьма наконец воцарилась полностью. Последним к царю подвели рослого худого человека в дорогой одеж­де. При свете факелов золотой браслет — змея с глаза­ми из алого сердолика — тускло поблескивал у него на руке. Рат Дуган подал голос:

— Он говорит, что…

— Я знаю, кто это! — гневно оборвал его отец. Опус­тил кисть во второй сосуд и провел черту… нет, не алым, а льдисто-голубым. Глянул на Бал-Гаммаста:

— Ты видишь?

— Да, отец.

Царь помолчал немного, разжал руку и добавил:

— Такое не должно плодиться.

…У шатра их ждали Апасуд со склоненной головой и эбих Асаг, очень высокий, очень худой и очень злой человек, чудовищно искусный, к тому же боец на мечах. Земля Алларуад не знает более грозного вожака для атакующей конницы.

Отец подозвал эбихов Рата Дугана и Лана Упрямца.

— Я не могу слезть с коня сам. Держите меня.

Те молча спешились, подбежали, подставили силь­ные плечи, сняли вялую человеческую плоть с вороно­го — осторожнее, чем женщина снимает с шеи тонкую цепочку… Поддерживая под руки, они то ли ввели, то ли внесли царя в шатер. Оттуда раздался глухой уста­лый голос:

— Зови первосвященника Скажи: обряд заверше­ния мэ.

— Государь…

— Не время перечить. Иди. Царевичи подождут сна­ружи. Им не следует видеть… — Последние слова были произнесены столь тихо, что снаружи их не расслышал никто. Эбих Асаг выскочил из шатра и побежал, словно позабыв о собственном чине, понесся, как подобает бе­гунам, а не полководцам.

— Я надеюсь… на вас двоих, чуть меньше… на Асага, да еще на Уггала Карна, эбиха… пехоты ночи. Он выжи­вет? — Голос звучал едва слышно, долгие паузы между словами. Царь еще не успел сделать всего и боролся те­перь за каждый звук. Его мэ — не умирать, пока дела не окончены…

— Государь…

— Не мешай мне, Рат. Никакие лекари… мне… не помогут. Я знаю. Он выживет?

— Да.

— Слава Творцу, нас породившему.

У Бал-Гаммаста перехватило дыхание. Отец не может ошибаться. Если говорит: «Знаю»,— значит, и впрямь зна­ет. Но он должен ошибиться, должен, должен! Как же так…

— Ты, Топор, и ты, Упрямец, помните… вам… без ме­ня… придется скакать по всей стране, как и при мне… при­ходилось… не забудьте… с любыми врагами справиться не так… тяжело… хуже всего… если будет сам Падший и слу­ги его… или… сюда опять ворвется… Старшая земля… горные быки. От первого… один Творец защитит. От этих… только пехота ночи. Только. Берегите…Ту, что во дворце… и моих детей… приказать уже не могу… прошу… я был с вам не только государем… но и… товарищем… прошу…

Первосвященник Сан Лагэн выгнал из шатра всех, потом посмотрел сурово и велел убраться подальше, мол, лишние уши не нужны, позовет, когда следует. Лан Упрямец кликнул энси царской охраны Уггал-Банада. Тому никто не мог отдавать приказы, кроме самого царя. Эбих посоветовал ему утроить стражу вокруг шатра и менять часовых вдвое чаще, чем обычно. Тот кивнул утвердительно, и вскоре в темноте раздалось деловитое бряканье оружия, приглушенные голоса де­сятников — словом, строгая воинская суета, как и бывает при смене стражи.

Бал-Гаммаст со всеми вместе ждал, когда кончится обряд. Луна стояла высоко, яркие, крупные звезды стелились низко, от солдатских костров плыл нестройным гомон, а здесь, у шатра, ни слово, ни какой-нибудь рез­кий звук не дырявили душное полотно ночи. Невесть откуда пришли к царевичу затейливые мысли, никем не сказанные и не написанные, однако ж посетившие его, как путники посещают заброшенный дом, не спрося разрешения у сгинувших неведомо когда хозяев. Бал-Гаммаст почуял на языке неприятный кислый привкус ломающегося времени. До полуночи победа владела землей Алларуад, после полуночи придет мутное колыхание черноты, приторный аромат падения. Кто сказал, что металл не пахнет? Просто его запах не хочется чувствовать. Полночь. Полночь над полем недалеко от славного города Киша делит сезоны бесконечно долгой судьбы, словно межевой знак кудуррат, указывающий границы двух земельных наделов. Как долго В Царст­ве стояла благословенная сушь! В полночь оборвется струна, придет сезон краткого и беспокойного зноя, а вслед за ним явятся дожди, ветра и холод. Где-то дале­ко на Полночь, за горами и за другими горами, за пус­тыней и за великими реками, говорят, лед падает с неба, когда землей- правит холодный сезон. Они там, в меся­цах и месяцах пути, называют это словом «зима».

В стране Алларуад не бывает зим, но царевич почув­ствовал, что это такое — зимний ветер, холоднее льда… у самого сердца.

Первосвященник выглянул наружу.

— Государь Донат зовет вас всех.

Отцовское лицо бледно, лоб испещрили капельки пота, одежда заляпана кровью. Ему некогда было пере­одеться? Или незачем…

— Объявляю… волю Того, кто во дворце. Мой… стар­ший сын… Апасуд… наследует венец государя в Баб-Аллоне и во всей земле Алларуад, а ему наследуют… дети его. Если детей… у Апасуда не будет, ему наследует… мой младший сын, Бал-Гаммаст. А Бал-Гаммасту насле­дуют дети… его. Если детей… у Бал-Гаммаста не будет… ему наследует… дочь моя… Аннитум. А после Аннитум… наследуют ее… дети.

Царь перевел дыхание.

— Ты успеваешь?

— Да, великий отец мой государь.- Роль писца в та­ком деле взялся выполнять сам первосвященник.

— Детям моим… Бал-Гаммасту и Аннитум… следует быть лугалями в старых и славных городах. Когда вой­дут… в возраст совершеннолетия… пусть царевич Бал-Гаммаст… уйдет из столицы… в Урук… и там правит под рукой Апасуда., до смерти своей или до воцарения. А царевна… Аннитум… пусть уйдет из столицы… в Баб-Алларуад… и там правит под рукой Апасуда… до смерти своей… или до воцарения.

Царь замолчал надолго, собираясь с силами. Кадык его ходил ходуном. Глаза были полузакрыты. Никто не осмелился прервать молчание. Наконец вновь зазвучал голос государя.

— Вы, эбихи, братья силы… слушайте мою волю. Уггал Карн из черных останется в Баб-Аллоне оборонять… Ту, что во дворце… и моих детей… Асаг… возьми пехоты ночи… одну тысячу мечей… своих конников… очисти Барсиппу… потом… будешь лугалем Баб-Алларуада, а потом станешь правой рукой… дочери моей… Рат Дуган и Лан Упрямец… вам… надлежит очистить Киш, Сиппар, Иссин… Эреду, Ниппур, Лагаш, Ур… весь Полдень Цар­ства… Потом сядете лугалями… Рат… ты — в Ниппуре… Лан… ты — в Лагаше… Старые города Киш… Эреду… Ниппур… да будут лишены прав кидинну… на десять сол­нечных кругов… старый город Лагаш… если откроет во­рота… да будет прощен… если не откроет… та же мэ… Творец… влейте… мне в рот… вина. Лан Упрямец протянул ему тяжелую глиняную ча­шу, покрытую лазурью, до краев наполнив ее вином. Эбих не подчинился царю. Апасуд:

— Отец сказал — прямо в рот!

Эбих молча держал чашу над грудью угасающего вла­дыки. Тот скрестил свой взгляд со взглядом полководца и зашелся хриплым хохотом:

— Правильно, Лан… правильно… дай Творец креп­ких мальчиков твоей жене…

Отцовская ладонь медленно поднялась, пальцы при­няли чашу у эбиха и понесли ее к губам. Рука не дро­жала. Ни капли вина не расплескалось. Чаша, опустев, полетела в сторону.

— Урук виновен не меньше других… убили… моего лугаля… старика… Энмеркара… хотел послать Маддана, хорошо, не послал… да… но они — твердыня Полдня. Лишаю старый город Урук… права кидинну… на один круг солнца… посылаю туда… кого? Никого больше… у меня не осталось…

Царь слабел. Его воля удерживала в повиновении все меньшую и меньшую часть тела, мыслей, слов.

— Да… разве только… волей своей… дарую сан эбиха энси Уггал-Банаду… он и будет лугалем Урука… очис­тив его… да… потом… станет правой рукой сына моего Балле… царевича Бал-Гаммаста… да.. Первосвящен­ник… впиши имена их всех, кто слышал меня… вписал? Теперь… отпускаю вас всех… желаю… один…

У военачальников — каменные лица. Гораздо позже Бал-Гаммаст узнает, что его отец должен был умереть, не выходя из шатра и тем более не творя дакката. Еще тогда, когда войско пело энган. Так сказал лекарь. Но у государей — странная мэ. То ли Творец помогает им жить, пока дела не окончены, то ли… царя не зря звали в войске Барсом: оказался живуч как кошка. Эбихи, каждый на свой лад, изумлялись, храня на лицах бро­ню: отчего он еще жив? чем он еще жив? Как далеко простирается на жизнь воля мертвого человека!

Они были верными людьми. Он был им хорошим государем — в меру щедрым и милостивым, в меру ум­ным и жестоким, чрез меру отважным. Они приняли последний приказ холодеющих уст: служить царским детям и Царству. Они собирались выполнить его. Когда военачальники пошли к выходу из шатра, никто не ле­леял в сердце измену… Они и впрямь были верными людьми. Откуда стало ведомо об этом Бал-Гаммасту? Чужое знание поселилось в нем после дакката. Он по­чувствовал, как лопнула натянутая струна, когда отец выгнал их вон. Дыхание будущего зноя горячим сквоз­няком опалило кожу царевича.

Неожиданно громко государь баб-аллонский произнес: — Нет. Пусть царевич Бал-Гаммаст останется.

Эбихи и первосвященник переглянулись между со­бой: что за притча? Ритуал исполнен. К нему нече­го добавить. Царь следует своей мэ до самого конца, как и надлежит… Чего не помнят они, какую деталь упустили?

В теле Доната не было прежней силы. Твердость ушла, хотя сердце его еще билось ровно. Неведомо, как вышло у него„. быть может, царь с последнего свое­го ложа в последний раз обратился к Творцу и попро­сил помощи, — да, неведомо, как вышло у него, но сло­ва властителя загремели, будто он во всей силе своей и в прочном доспехе повелевает войску:

— Я, Тот, кто во дворце, жду, когда в моем шатре останется один мой слуга. И этот слуга — царевич Бал-Гаммаст!

Миновал удар сердца, В шатре — двое.

— Балле… я умираю.

— Нет, отец.

— Да, Балле. Всей моей жизни осталось на сотню-другую вдохов. — Все, что было в голосе царя живого и сильного, стихло. Боль и немочь побеждали непобедимого полководца. Неотвратимый срок звучал в его словах.

— Нет, отец, нет, нет! Как же это возможно… Это невозможно! Нет, отец.

— Да, Балле… — Царевич наконец поднял глаза. Его государь и его отец все хотел решиться на что-то, но не мог. То ли сроду не умел, то ли опасался — Творец знает чего. §

— Балле… я так рано ухожу… я так мало тебе рассказал.,, я так мало тебе показал… Балле… сынок… сынок… подойди ко мне… иди ко мне… Балле…

Бал-Гаммаст опустился на колени и обнял его. Ни разу в жизни такого не бывало. Царевич обнял отца неуклюже, и тот обхватил его своими сильными руками, все еще очень сильными, даже у последнего порога.

— Балле… Балле… Балле… сынок Балле… Балле… мой сын… мне так жалко… я больше не увижу тебя…

Сколько было в царе железа, все ушло. Он не кри­чал, когда попал в плен к полночным горцам и те рас­каленной медью ставили ему на ладонь клеймо раба. Он держал свой рот на запоре, когда старый Маддан, тогда еще, впрочем, совсем не старый, вытягивал стре­лу у него из ребер. Он не боялся ничего, кроме Твор­ца. И вот теперь слезы в два ручья неостановимо ли­лись по щекам царя, смешиваясь со слезами Бал-Гам­маста.

-Балле… сынок… Балле… Балле… Балле… Балле… Балле… Балле… Балле… Балле… Балле… Балле… Балла.. Балле… Балле…

Царь обнимал самое большое сокровище изо всех, которые достались ему за пятьдесят солнечных кругов. Самый большой трофей, отнятый у судьбы в великой войне. Самый драгоценный дар, полученный им от Гос­пода Обнимал и все произносил имя, все цеплялся за имя, никак не хотел отпустить имя… Потом и имя смол­кло, но губы еще двигались, силясь произнести:

— Балле…

Бал-Гаммаст не почувствовал, когда отцовское серд­це шевельнулось в последний раз, а воздух в последний раз покинул отцовскую грудь.

***

Халаш прежде никогда не видел этого человека, но от лазутчиков и от Энлиля знал о нем немало. Низень­кий, чуть не в полтростника росточком, и очень широ­кий в плечах. Молодой, а волосы его, коротко обрезан­ные, черные, все испачканы седой солью. Бороду не но­сит. Почему? Обычно так делают, когда растет козлиная. Губы тонкие, вытянуты, будто прямая палочка. Кожа на лице темная, грубая, ветрами и зноем порченная, словно воловья шкура. На левой щеке безобразная лиловая вмятина в добрую четверть мужской ладони размером: плоть не была рассечена или отрублена, ее как будто вдавили… Глаза маленькие, колючие, серые, такими гла­зами умный злой волк высматривает больную овцу… ту, что будет отставать от стада. Халаш видел волков не раз. Наглые бесстрашные твари, он побаивался их зубов, как собака. Его бы воля, никогда не связывался бы с волка­ми. Но пастуху иначе нельзя, пастух должен загляды­вать в глаза волкам — иной раз с очень близкого рассто­яния… Этот, почти карлик, смотрел на Халаша с насто­роженной ленцой… настоящий волк. И двигается так же: не поймешь, то ли быстро, то ли медленно, только что вроде бы стоял вон там, а теперь оказался вот здесь… Как успел? Большие ладони, длинные цепкие пальцы, привычные к любому оружию, да и без оружия, видно, хороши…

Беспощадный Топор, эбих центра, Рат Дуган, Бывший лугаль ниппурский не боялся боли, не жаль ему было и крови своей. Он примет казнь свою, назна­ченную царем Донатом, без криков о пощаде. Три раза по шесть и еще пять солнечных кругов назад к их ко­чевому роду пришло недоброе время. У отца, слабого человека, отобрали почти всех овец. Рыбаки, грубые и дерзкие люди, кто сладит с ними! Даже царские писцы и гуруши, бывает, сторонятся тех рыбаков, что промыш­ляют в море… Отец привел их всех в Ниппур, отдал пос­ледних овец Храму и поклонился священнику. Целый шарех вся семья ничего не делала, ела хлеб, сколько хо­тела, пила молоко и сикеру вдоволь. Потом пришел хра­мовый писец, было утро; Ууту, еще слабый и вялый, ед­ва бросал свет на небесную таблицу, даже вспоминать не хочется… Люди Храма поставили отца пасти свиней. Свиней! Отец было попытался объяснить, что негоже ему, человеку не из последних, да еще торгового рода, иметь дело с нечистыми животными. Писец ему ввернул урукское присловье, мол, есть ослики, которые умеют быстро бегать, а есть другие ослики, которые умеют громко орать… Мол, будет тебе шуметь, ты теперь то же, что и мы, выходи на работу. Отец не мог противиться, его бы выгнали со всей семьей за стены, помирать от голода и дикого зверья. Так он увидел, что город быст­ро делает тебя младшим человеком, низким человеком. Сказал писцу: «Сейчас иду», а сам позвал Халаша и ве­лел ему: «Погляди-ка!» Взял глиняный горшок, разбил его, осколком распорол себе тыльную сторону ладони и помазал кровью оба уха, «Халаш! Я теперь должен ве­рить в их Творца, хоть я его не видел и не слышал ни разу, он ничего не подарил мне, ни разу не давал совета и ничем не пригрозил. Слабый дух — вот он что такое. Но ты помни, кто мы. Помни, мы были вольными людь­ми. Каждый в нашем роду имеет сильных духов-защит­ников, и ты получишь таких же, когда тебе минет де­сятый солнечный круг. Они, Халаш, невидимы и очень легки, легче волоконца от лозы. Сидят у меня на плечах, один слева, другой справа, и разговаривают. Левый счи­тает, что я ни на что не годен, но он шепчет в ухо самые ценные советы, он настоящий ловкач и видит воду вглубь, аж до самого дна. С ним легко обмануть любого простака. Правый с Левым спорит, наш, говорит, тоже ничего. Если надо бежать быстрее обычных людей и драться за двоих, этот поможет. У них такой обычай, что дают все даром. Если удача подвернется, то еще и доба­вят. Но если приходит недоброе время, тебя побили или обманули, то ты перед ними виновен. Надо платить кро­вью. Только своей. Сейчас меня согнули, и я плачу сво­им духам-защитникам, но совсем чуть-чуть, хорошо…»

Появились они в свой срок и у Халаша, точно отец говорил. Пять солнечных кругов Халаш пробыл пасту­хом, потом выбился в купцы, как дед и прадед. Творцу ли он поклонялся, ануннаку ли, простые боги людей ко­чевья не покидали его плеч. В них привычно верил бывший ниппурский лугаль, а иным силам доверять не хо­тел. Всю битву Левый говорил: «Беги»,- а Правый обе­щал: «Хочешь, сделаю так, чтоб одним ударом валил бы человека?» Кого из двух слушать? Надоели, старые вор­чуны. Теперь, однако, был перед обоими виновен Халаш, и расплатиться следовало сполна. Он проиграл бой, всю войну, собственную свободу и все свое имущество: не оставят его добро в покое царские писцы, когда доберут­ся до славного города Ниппура. Много проиграл — и вина велика. Хотел было отомстить, когда очнулся. Та­щат его в сторонку два царских пешца в кожаных шле­мах, признали важную птицу по одежде, уже сумерки, лиц не видно. А только видно, что никакого меламму не осталось, не светятся ладони, даже слабой искорки не исходит от них. «Что ж, я теперь не лугаль? — усомнил­ся было Халаш. И позвал: — Энмешарра! Энмешарра!» Ничего. До простых людей, хотя бы и недавних пра­вителей, не снизойдет страж матери богов. Не получи­лось — отомстить. Выходит, кончилась власть и не уйти от кредиторов, а заем ох как велик. И то, что его теперь по велению царя оскопят — отличная новость. Он будет жить, и он не смирится, не просит. А духи получат ве­ликую жертву. Наверное, им достаточно. И каждый по­нимающий человек подтвердит: эти бестолковые бабаллонцы только помогают ему, делают полезное дело. Сам бы Халаш, пожалуй, отрубил бы себе кисть левой руки. Гораздо хуже. А это… жалко, конечно, но не так неудоб­но и… с чужой помощью.

На миг бывший лугаль усомнился: да неужели все так и вышло? Неужели мог он проиграть? Неужели кольца Ана не дошли до столичных ворот? Как же так! Непобедимая сила стояла у них за спиной. И не помога­ла… Вон лекарь перебирает свои железки, варит какое-то зелье. Нет, и вправду сделка рухнула, одни потери… Правда. Не во сне привиделось.

…А как страшно было смотреть со стен Ниппура еще до всего, в самом начале: в сумеречный час две темные фигуры, каждая по три тростника ростом, медленно приближались к городу. Колыхание их одежд по сла­бому ветерку завораживало взгляд. Люди сбежались с полей и из ближайших селений под защиту гарнизона. Гулко ударили створки ворот.

Глупцы! Защититься от этого стенами, воротами и мечами невозможно.

Первый великан — безлик и весь, с ног до головы, одет в черное. Ладони, шея и лицо обмотаны черными же тряпками. Кожи не видно ни на мизинец. Закрыты тряпками глаза, рот, ноздри, уши… При каждом шаге земля прогибалась под ним, не желая носить эту жут­кую тяжесть. Стрелы отскакивали от него. Камень, пу­щенный из катапульты, ударил в живот, но великая ничуть не замедлил движения. Когда безликому оста­валось до стен не более четверти полета стрелы, громо­подобный шелест зазвучал в голове у Халаша: «Энме­шарра… Энмешарра… Энмешарра…» Кто-то из стоящих рядом, застонав, стиснул виски ладонями, кто-то поле­тел вниз, на землю.

Вторая — женщина, если можно так назвать существо, у которого три пары грудей. Волосы собраны под пестрым платком, увитым пунцовыми лентами. До по­яса она была обнажена, ноги и лоно скрывала юбка, состоящая из живых, извивающихся змей. В правой ру­ке великанша держала нож. Кожа ее — черней копоти, сама она толста и широкоплеча, тяжелый висячий жир собран в складки на спине и на бедрах.

Энмешарра остановился прямо напротив стены. Будь чудовище еще чуть повыше, оно увидело бы прямо за нею новенький дом почтенного кожевника Шана, владельца двух изрядных мастерских, главы одной из старших се­мей Ниппура… Энмешарра пренебрег воротами. Он даже не поднял рук. Просто все услышали тяжелый вздох — точно так же, как раньше слышали имя великана: вздох прозвучал в головах. Сейчас же рухнул участок стены, освободив пришельцам дорогу внутрь города. Энмешарра перешагнул через тела солдат, попадавших в пролом и из­раненных осколками кирпича. Еще вздох, и Шанов дом лег руинами. Потом еще один, еще, еще, еще…

Его спутница прошла через брешь, осыпаемая стре­лами и дротиками. На ее теле не появилось ни одной царапины. Вместо шелеста в головах — пронзительный скрип: «Нинхурсаг… Нинхурсаг… Нинхурсаг…»

В тот же миг Левый шепнул Халашу: «Не бойся. Это может оказаться полезным. Только не оскорбляй пришельцев». А Правый пообещал: «Если придется по­кричать, твой голос будет втрое громче обычного. Пом­ни это». Странные мысли зароились в голове у просто­го ниппурского пастуха: «А не пора ли переменить мэ? Не упустить бы случай».

Добрая половина солдат разбежалась, побросав ору­жие. Прочие стекались к лугалю ниппурскому, постав­ленному за солнечный круг до того царем Донатом. Лу­галь велел немедля привести к пролому городского пер­восвященника, хоть бы тот и упирался.

Два чудовища стояли посреди развалин, от них исхо­дил тяжкий смрад, как от разлагающейся падали, но ощутимей смрада был холод. Все, кто оказался в ту пору недалеко, поеживались от странного морозца, разноси­мого ветром от великанов. Энмешарра повел рукой. Ру­ины, а также все» что было прежде создано с любовью и тщанием из доброго кирпича и подходящей глины, все, что накоплено было в домах: зерна, одежд, серебра и другого добра, все, что ныне лежало в хаотическом бес­порядке у страшного пролома близ Речных ворот слав­ного города Ниппура, немедленно обратилось в воду. Волна хлестнула по горожанам и солдатам. Кое-кого

сбило с ног, некоторые закричали от ужаса. Но больше было таких, кто боялся двинуть рукой или ногой, боялся и слово вымолвить перед лицом кошмара, пришедшего в дом. Эти стояли по щиколотку в воде, не шевелясь.

В головах зазвучал голос безликого, и голос этот был таков, как будто камень ожил ненадолго и раздает пове­ления; не больше живого было в нем, чем в крепостной стене:

— Лугаль! Лугаль ниппурский! Слушай меня.

У молодого черноусого правителя, стоявшего во гла­ве горсти солдат, достало мужества не ответить.

— Лугаль! Я собираюсь разрушить твой город, за­сыпать колодцы, обрушить каналы, убить людей и жи­вотных. Слышишь ли ты меня?

— Слышу, урод.

Халаш был совсем недалеко, он видел руки лугаля, закрытые ото всех прочих солдатскими спинами. Пы­таясь унять страх, правитель сжал их мертвым замком, так, что кожа побелела

-Лугаль! Я очистил место. Вели всех собрать здесь. Если пожелаешь, я сохраню им жизнь. Но царь править ими не будет, и ты уйдешь отсюда. Лугаль! Почему ты медлишь? Если не скажешь им собраться, мэ города Ниппура оборвется через шестьдесят вздохов. Я сказал.

Бегуны, один за другим, отправлялись в разные квар­талы. Правитель не стал перечить.

Солдаты, толпа ниппурцев и оба чудовища стояли в молчании. Не было привычного гуда, какой всегда ле­тает над большим скоплением людей. Потоки воды рас­текались по утоптанной земле городских улиц. Поне­многу изо всех концов города стали прибывать группки ниппурцев. Толпа множилась, и вот Энмешарра сказал:

— Достаточно. Пусть старый город слушает меня. Я пришел, чтобы распорядиться вашими жизнями.

Пауза. Ласковый шепот воды.

— Я дам вам закон и государя. Или убью вас всех. Лугаль:

— У нас есть и закон, и государь!

— Были, лугаль.

— Есть, урод!

— Мне ни к чему спорить с мертвецом, хотя бы он стоял во весь рост и подавал голос.

В толпе — испуганные шепотки: «Где же первосвя­щенник? Где? Где? Ползком ползет?» Лишь на следую­щий день оставшиеся ниппурцы узнают, в тот же миг, когда древняя стена городская пала перед Энмешаррой, бит убари суммэрким восстал. Бит убари — кварталы чужеземцев — издавна были в Ниппуре, задолго до то­го, как отец Халаша привел в город свою семью. Самый большой из них принадлежал людям суммэрк, черного­ловым. Сколько их жило там? Сто? Да, может быть, сто, в крайнем случае, двести. Капля — для старого го­рода Ниппура. Но наступило время перелома, и эта ма­лость сыграла свою роль… Прежде бегунов лугаля чер­ноголовые отыскали первосвященника ниппурского и зарезали его, со всеми слугами, а потом перебили иных священствующих со слугами и семьями. Так что неко­му было откликнуться на зов лугаля, некому было бо­роться с силой, против которой не помогают ни камень, ни металл, ни живая плоть.

И все-таки лугаль не желал уйти. Мэ не отпускала его. Энмешарра:

— Слушай, город Ниппур! Грядет ваш господь! Примите его и слушайтесь во всем.

Великанша занесла руку с ножом и ударила сама се­бя в живот. Ни один сикль страдания не взошел на ее лицо. Глаза Нинхурсаг оставались так же холодны, как голос Энмешарры. Между тем нож медленно двигался книзу, из расселины во плоти хлестала кровь, змеи под­няли головы и принялись слизывать ее с черной кожи,

Вниз, вниз, вниз, почти до самого лона. Правой рукой Нинхурсаг стряхнула с живота шипящих гадов, как буд­то отмахнулась от назойливых мух; потом запустила пальцы в собственное чрево и вытащила тельце младен­ца. Обыкновенного смуглого… мальчишку (что именно мальчишка, выяснится потом). Так же бесстрастно обре­зала пуповину. Положила чадо на мокрую глинистую землю и воздела обе руки вверх: в одной пуповина, в другой окровавленный нож. Уста ее разомкнулись — единственный раз за все время пребывания в Ниппуре — и проскрежетали всего одно слово:

— Примите!

Чрево Нинхурсаг стремительно затягивалось, а кровь на нем из алой превратилась в розовую, потом в белую и наконец стала невидимой, совсем исчезла.

Тут толпа не выдержала. Многие завыли во весь го­лос, особенно те женщины, которые отважились выйти к чудовищам вместе со своими мужьями. Двое или трое забились в судорогах, не помня себя. Добрая половина бросилась врассыпную. Но тут Энмешарра поднял руку и словно бы начертал в воздухе двойной клин. Те, кто уже почти скрылся на кривых расходящихся улочках, попадали замертво. Шелест в головах:

— На место.

Направляемые ужасом, ниппурцы послушались и вер­нулись обратно. Энмешарра продолжил:

— Вот ваш бог. Лугаль выкрикнул:

— Наш Бог — Творец!

— Теперь поклонитесь этому богу. Имя нового господа для Ниппура — Энлиль из рода ануннаков, слуг Ану, величайшего и лучезарного.

— Это, — не отступался лугаль, — враг и порожде­ние врага. Я не поклонюсь ему, и другим не следует.

— Храбрый мертвец.

Младенец нечеловечески быстро рос. Люди дали бы мальчишке полтора солнечных круга или даже два. Эн­мешарра повелел:

— Слушай меня, город Ниппур. Ваш князь слаб, а я силен. Я покараю тех, кто не желает повиноваться. Вот ваш бог…

— Нет!

— …Вот ваш бог. Нового князя выберете сами, как он вам скажет. Царь вам не нужен, оставьте Царство. Будете сами по себе. Вся воля ваша, ничего не станете платить. А если Царство не отпустит вас, низвергните его. Сила непобедимая будет на вашей стороне. Смот­рите, что может треть моего глаза, если освободить ее на время одного вздоха!

Энмешарра осторожно отогнул уголок тряпки, за­крывавшей ему глаза. Отогнул совсем немного. Халаш стоял так, что не мог доподлинно разглядеть: какая именно часть глаза чудовища получила право взглянуть на мир, но по всему видно — никак не больше обещан­ной трети. Тут же в море ниппурских домов образова­лась узкая просека. Будто некое огромное невидимое су­щество взяло нож и вырезало узкую полосу города, как вырезают кусок мяса из свиной ноги. От стены и до стены ниппурской образовался коридор шириной в шесть шагов или около того. Иные дворы и дома ока­зались разрезанными прямо посредине, мелкая домаш­няя утварь выпадала оттуда наземь.

Левый шепнул Халашу: «Смотри! Вот настоящий гос­подин. Не будь простаком». Правый подхватывал: «Под­чинись сильному. Может быть, он даст тебе что-нибудь».

Толпа ахнула. Бежать на сей раз побоялись. Громо­вой шелест сводил ниппурцев с ума:

— Те, кто не хочет повиноваться, пусть встанут ря­дом с вашим мятежным князем. Те, кто будет вереи Энлилю и всей силе нашей, пускай встанут напротив.

Толпа задвигалась. Лугаль выкрикнул:

— Творец и государь с нами! Встанем крепко! Стыд­но бояться! Идите ко мне.

Но тех, кто встал напротив, оказалось намного боль­ше. Некоторые старшие семьи остались верны ему и Донату, чиновники, ремесленники, работавшие на дво­рец, да и то не все. Из прочих перебороли страх немно­гие. На другой стороне собрались почти все младшие семьи, торговцы, рыбаки, многие из бедных земледель­цев и пастухов. Те, кто боялся, и те, кто хотел большего. Халаш был среди них.

Мальчишка тем временем все подрастал, не откры­вая глаз и не подавая никаких признаков жизни. Тело, лежавшее у ног Нинхурсаг, могло бы принадлежать ре­бенку в возрасте пяти солнечных кругов.

Старый город Ниппур разделился. Как страшно! Ни­когда прежде не случалось стоять ниппурцам против ниппурцев. Разве это не страшнее двух великанов и чу­довищного ребенка? Многие бы сказали — страшнее… Халаш не был родным для города. Он пришел извне, и аромат давней свободы был растворен в его крови. Дед его был богат и крепок. Отец ослабел, но не дал роду погибнуть. Их сын и внук ждал момента, когда свобода и богатство вернутся к семье.

Шелест:

— Что стоите, ниппурцы? Неужели воля наша непо­нятна? Неужели не хотите показать вашу верность?

Но так прочен был порядок в старом городе Ниппуре и так привыкли все его жители к непоколебимос­ти этого порядка, что ни страх смерти, ни жажда воз­вышения не сдвинули толпу с места. Ниппур не хотел идти против Ниппура. Семья не хотела идти против родичей, а квартал против добрых соседей. Тогда Ха­лаш — первым, — а за ним тамкар Кадан, рыбак Флорт, по прозвищу Крикун, да еще один черноголовый из битубари суммэрким — кто знает, как его зовут? — выско­чили вперед и заорали:

— Бей!

Сейчас же великий вой встал у разбитой стены старого города Ниппура. Две толпы — одна, подобная грозовой туче, а другая — ночному небу — столкнулись. Только что город стоял на порядке и на любви. Но кое-что всегда было рядом, стояло в тени и ждало своего часа. Кое-что, чему нет имени и в то же время — много имен. Одного слова оказалось достаточно, чтобы вы­давить это из сердец. У каждого — свое. У Халаша — жаркая горечь песка из бесплодной пустыни, где смерть ласково улыбалась его деду и отцу, обещая утешить, рас­крывая объятия легко… так легко, так легко! И обманчи­во слабый город живо сделал сильных людей кирпичом в своих стенах. Они не смеют! У Флорта — журчание свободы, дарованной грубой и опасной работой морско­го человека и оборванной трижды руками городских гурушей. Как он бился, не желая признать их власть! Как расшвыривал их, как дрался. Каждый раз стража пригибала его плечи к земле. «Воля не твоя, рыбак! Калечить людей тебе не позволено». Они не смеют! У Калана ноющий холодок ветра — за сто ударов сердца до урага­на и за девяносто девять до спасительного горного уще­лья. Кто опытнее Кадана в Ниппуре? Кто искуснее него? Он проходил путь от низшего в гильдии купцов до высшего всякий раз, когда бабаллонец с проклятыми табличками выносил приговор: «Отобрать все. Этот опять взял себе из имущества Храма». Они не смеют! Воля всего твердого и милосердного в городе столкнулась с волей черного огня, неверного, недоброго, зы6кого но упрямством своим — прочнее горного камня… Бывает, бывает огонь прочнее камня, будь он проклят!

Люди ударили в людей. Грудь в грудь. Пальцы сжимают чужие запястья, рвут чужие мышцы, тянутся ж

чужому горлу. Где там нагнуться, чтобы взять камень с земли! Если был с собой нож, бронза его не раз вой­дет в плоть врага, если не было, что ж, зубы попробу­ют человеческой крови. Две толпы калечат друг друга, ослепнув от ярости, не хуже пса и волка, которым сама их внутренняя суть не велит примиряться.

Многие из тех, кто встал против лугаля, нереши­тельно топталась за спинами нападавших. Они наблюдали за смертоубийством, не зная, куда себя деть. Как случилось такое? Можно ли мирно жить на одной ули­це с людьми, которые на твоих глазах всего за один удар сердца превратились в зверей? Они смотрели на свалку и хотели одного: чтобы происходящее не случи­лось. Никогда. Ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем. А в двух десятках шагов перед ними один ниппурец ломал кости другому…

Халаша сдавливали со всех сторон, хватали за руки, били, сбивали с ног. Невесть как он поднимался. И ста­рый, еще дедов, короткий нож у него был. Убирая за­остренной бронзой врагов со своей дороги, Халаш рвал­ся к лугаля. Так, будто неведомая сила откуда-то извне вертела им в толпе, безошибочно направляя туда, где бился черноусый князь, подталкивая, не давая попасть под чужой удар, помогая убивать без промашки.

Верных государю ниппурцев было по одному на во­семь мятежников. Горсть солдат и гурушей во главе с лугалем была их единственной надеждой уцелеть. Но и у них тоже было свое — о чем не говорят никогда, но и не забывают даже на день. Они здесь были господами и опорой города. Они видели то, что стоит в тени. Они всегда, один круг солнца за другим, желали уда­рить и раэдавитъ. Но закон останавливал их. Теперь, одной рукой приняв ладонь смерти, они освободились. А освободившись, били столько, сколько пожелают, то­го, кто попался первым, и так, как прежде им не было позволено. Каждому из них от всего сердца хотелось влить расплавленный металл в бесплодное влагалище

бунта.

С обеих сторон — не было пощады.

— К пролому! — направил лугаль своих. Это был единственный путь для спасительного отступления. Сол­даты падали вокруг правителя один за Другим.

Безумие. Мятеж не отпустил бы никого, всех бы по­ложил на месте. Те, кто бился с мятежом, взяли бы с собой, за порог оборванной мэ, сколько можно бунтов­щиков. Чем больше, тем лучше! Любой ценой. Только что обе стороны отлично ладили в одном городе. Те­перь мало кто думал о собственной жизни. Уцелеть? Спастись? Убить — нужнее…

— Бей!

Какая-то женщина, потеряв рассудок, билась в судо­рогах у самого края побоища и рвала на себе волосы. Ее глотка то и дело исторгала визг:

— Бей! Бей!

И все-таки понемногу толпа верных отходила к бре­ши. Солдаты, те, кто не убежал раньше, стояли крепко. За каждого из них толпа-ночь платила полновесным клоком своей тьмы. Наконец бой пошел на кучах глины и кирпича, между нависающих справа и слева челюстей городской стены. Верные, а их осталось, быть может, двести или триста человек, вырвались из бойни. Лугаль последним уходил из города, отданного под его руку царем. Лицо его и ладони были покрыты ранами, шлем сбит с головы, хриплое дыхание рвало горло. Он ухо­дил последним и вдруг остановился, когда все его сол­даты уже вышли наружу. Халаш и Флорт, один с но­жом, а другой с дубинкой, встали против него. Смертельно уставший князь собрал всю силу, всю сноровку, оставшуюся у него в руках, и вонзил клинок рыбаку между ребер. Халаш ударил его ножом в плечо. Лугаль

уже не смог достать свое оружие из мертвого тела. От­шатнулся. Прислонился спиной к стене.

— Слава Творцу… я остался.

Халаш впоследствии не раз думал об этих словах черноусого, но постичь их смысл не сумел. Остался? Дурак…

Он подошел вплотную и распорол лугалю горло. Схватил мертвеца за волосы, не дал сразу упасть. Кровь лилась черным потоком на одежду Халаша, на кирпич и на землю. Он не выдержал и закричал прямо в мертвые глаза, отдавая гнев — свой, отца и всех тех, кто жил с ни­ми рядом в Ниппуре, с мечтами о настоящей воле, и кто никогда не решался даже заговорить о ней. Во всей жизни Халаша не было ничего приятнее жертвенной княжеской крови, щедро украсившей его грудь и пальцы.

Уставшие, покрытые грязью и кровью, победители встали у пролома, наблюдая за Халашем. У них не бы­ло сил преследовать беглецов и не было решимости повернуться лицом к новому закону. Наконец Халаш раз­жал пальцы, и тело лугаля распласталось на битом кир­пиче. Кончено. Что теперь?

Шелест Энмешарры:

— Посмотрите на вашего бога. Поклонитесь ему.

Наконец все они повернулись. В грязи стоял на од­ном колене обнаженный мужчина. Не старше тридцати солнечных кругов. Рослый, крепкий, красивый. Корот­кие прямые волосы невиданного в земле Алларуад цве­та бледного золота. Глаза… не поймешь, какая радужка: серая? голубая? зеленоватая? фиолетовая? алая? — от­тенок все время меняется. Да и разглядеть трудно — поздние сумерки. Кожа белая, гладкая и чистая, словно у мальчика, притом мышцы как у опытного солдата. И… то, чем так тщеславятся мужчины… едва ли не побеж­дает здравый рассудок своими размерами. Но в общем, ничего необычного. Ничего божественного.

Шелест:

— Я сказал, поклонитесь ему. Город Ниппур! Каждый должен коснуться лбом земли, по которой ступает Энлиль.

Ниппурцы — все как один — покорились. И те, кто дрался только что, и те, кто стоял в стороне. Грязь на лбу объединила их прочнее кровного родства.

Это был великий и страшный миг в истории города. Его судьба словно бы разделилась на две части: до по­клона и после него. Тем, что произошло до, можно было гордиться, а можно — досадовать, что не вышло умнее и краше. Что же касается после… тут уж либо держаться хозяев до конца, либо с первого удара сердца новой эпохи крепко учиться просить прощения.

Энмешарра указательным пальцем правой руки прикоснулся к плечу Энлиля.

— Я выпускаю тебя!

Новый бог Ниппура встал с колена, выпрямился. Весь он с ног до головы был заляпал кровью собственного рождения.

И тут оба духа-хранителя Халаша шумнули: мол, да­вай! Пришло твое время! Ради этого ты, недотепа, и прикончил лугаля. Может, Халаш измазал себя кровью высокого совсем и не по той причине. Может, он даже и не помышлял о продолжении. Может, и само действие принесло ему… что-то вроде освобождения… Но только? не привык пастух и торговец, сын пастуха и торговца, пренебрегать столь очевидным советом своих кочевых богов. Что сделать? О, Халаш очень быстро понял, что ему делать. Он выступил из общей толпы и принялся сдирать с трупа сотника Анкарта одежду из тонкой шерсти. Тысячеглазая тварь Ниппур взглядом своим почти прокалывала ему спину, как костяная игла прокалывает непослушную кожу… Зыбкий шорох прошел по толпе. Суетливые люди в такие времена гибнут первыми… Это да. Зато и добиваются большего.

Халаш скоро справился со своей работой. Пал на колени перед Энлилем. Слова, способные возвысить, сами пришли ему на язык. Род его был таков: мужчины, так близко и бытово знавшие хождение по пятам за смертью, умели вовремя протянуть руку за прибылью, крикнуть громче, сказать нужное.

— О, господь! Твоя нагота совершенна. Мои глаза недостойны видеть твое тело. Одежда, которую я при­нес, чтобы даровать твоему величию, лишь первый и самый скромный изо всех даров, которые принесет тебе город Ниппур. Прими! Не держи на нас гнева за то, что ничего лучшего не можем дать тебе сейчас.

Энлиль не побрезговал. Неторопливо оделся. Потом, когда мятеж стоял во всей земле Алларуад подобно львиному рыку, он признается Халашу: мол, жребий в день выборов нового лугаля для славного города Нип­пура вряд ли мог выпасть иначе… уж больно приятно было поощрить негордого и понятливого человека. Тол­пе одетых горожан и впрямь не стоит видеть своего бога обнаженным. Право, совсем не стоит! Еще подумают не­чаянно, что это нищенствующий бог.

К тому времени тьма опустилась на город. Фигуры людей, громада стен и неровные линии улиц расплыва­лись в неверном свете факелов. Кто-то стоя ждал сво­ей участи. Кто-то опустился на землю в изнеможении. Бесконечный несчастливый день еще не иссяк с захо­дом солнца. Наконец Энлиль заговорил. Луна станет полной и вновь похудеет почти что до невидимости, потом вновь разбухнет и поплывет над городом, подоб­но бугристой серебряной лепешке, и тогда Халаш будет знать, как легко говорить его богу шестью разными голосами. Как легко ему подобрать голос, подходящий для новых обстоятельств. Скажем, голос, похожий на кожу, снятую с теплой ночи, ласковый и возвышенный; ради одного слова, сказанного так, ниппурские женщины готовы были резать собственную плоть и вскрывать жилы. Или голос… странный, двоящийся, насмешливый и высокий, какими бывают звуки у мастера тростнико­вой флейты… если признать, что голос может уподо­биться человеку, то этот голос прячет за спиной сереб­ряную пластину и то и дело легонько ударяет в нее маленьким молоточком. Но в тот вечер под ущербным сверкающим хлебцем, на политой кровью земле у раз­битой стены зазвучал голос повелений… И вроде бы он был не столь уж громким, но от первых же звуков боль стискивала беспощадным обручем головы ниппурцев, из ушей начинала капать кровь, из мышц уходила си­ла. Сам воздух, кажется дрожал, и дрожь передавалась телам людей. Не колокольчики, а барабаны раскатыва­лись в словах господа из рода ануннаков, слуг лучезар­ного. Тысячи приглушенных барабанов, хозяева кото­рых били так скоро, что скорее бить для человека не­возможно.

— Я, Энлиль, беру старый город Ниппур со всеми душами в живущих телах. Слушай, город! Я владею то­бой, воле моей нет препятствий. Ты моя вещь. Если скажу умереть — умрешь. Если велю сражаться — бу­дешь сражаться. Если прикажу отдать все, чем владе­ешь ты сам, — отдашь.

Никто не смел перечить ему. Черные, слегка подсве­ченные туши Нинхурсаг и Энмешарры скалами загора­живали его спину. Голос защищал грудь не хуже бронзы. Страх и пролитая кровь держали ниппурцев крепче собачьего ошейника.

— Я, Энлиль, ставлю свою ногу на твою грудь, Ниппур. Желает ли кто-нибудь из тех, что населяют тебя, шевельнуться под моей стопой, показать свою силу?

Никто не пожелал.

— Я, Энлиль, вижу твою покорность. Я поселюсь в твоем храме, Ниппур. Не будешь ты, город, молиться

Творцу. Не будешь поклоняться Творцу. Будешь сги­бать колени передо мной. Дашь мне одежд, пищи, жен­щин и всего, чего я пожелаю. Изберу себе слуг, сколько нужно. Назову правителя. Дам тебе, старый город, но­вую мэ. Не желаешь ли возвысить голос против меня?

Халаш оглянулся. Все-таки на это могли решиться далеко не все. Но тогда никто не пошевелился в толпе. Лишь наутро стало известно о том, что еще две сотни ниппурцев ушли за городскую стену. Некоторые при­знались родне: поклоняться такому невозможно, страш­но, преступно. Уж лучше оставить очаг за спиной, уйти из тела города и стать никем.

— Я, Энлиль, милостив к покорным. Сила моя без­гранична. Но послушных рабов своих я пожалую. От­веть мне, Ниппур, куда уходят души тех, кто владеет твоей землей?

Куда… Творец их забирает, судит и дарит им мэ в мире своем, далеко отсюда. Суд его строг, но он любит свое творение и, наверное, не будет чересчур жесток, оп­ределяя посмертный жребий души. Так, во всяком слу­чае, говорил первосвященник. Каждый ниппурец впиты­вал это предначертание чуть ли не с молоком матери. Впрочем, кто знает пути Творца… Говорят, он добр. Го­ворят, он не жалует злых дел и сам не творит их. Но никто в точности не скажет, как именно Он понимает добро и зло. Остается верить в его любовь и мудрость, как верит маленький ребенок, почти младенец, в любовь и мудрость своей матери. Вот чему поклонялись до сих пор в старом городе Ниппуре.

Что ответить новому богу? Веру нипурскую и всей благословенной земли Алларуад, подаренной Творцом, этот и сам, видно, знает… Кто должен ему отвечать? Был бы здесь первосвященник, ответил бы, как полагается. Был бы лугаль, тоже, наверное, сказал бы, что надо. Толпа молчит, толпа робеет.

И все-таки вышла вперед одна женщина, Мамма из квартала кожевников, полукровка, пришедшая от семьи суммэрк. Мать четверых детей, полная, грузная, с чер­ными прямыми волосами, поблескивавшими в факель­ном свете. Муж ее, мастер Нарт, любитель сикеры каких поискать, все хвастался в питейном доме, сколь ласковы ее руки… Частенько жители квартала склоняли перед ней голову: кажется, само дыхание Маммы исполнено было щедрой женской силы, которой нетрудно и прият­но подчиняться. Таких людей не много в Ниппуре… го­рожане говорят, что следы их сандалий прорастают цве­тами. Мамма тихо ответствовала Энлилю:

— Куда души уходят, Творец знает. Оба вы сильные. Но его я люблю, а тебя боюсь. Ты страх, и больше ничего.

— Ниппур! Ты знаешь, как ответить.

Ну, город городом, а Халаш знал ответ. Он подо­шел к черноволосой сзади. Мамма было начала поворачиваться на шум шагов, и в тот же миг смертоносная бронза глубоко вошла ей в бок. Халаш так и хотел: не убивать сразу. Пусть-ка поймет всеми кишками, что ее власть здесь тоже кончилась. Однако Мамма как будто предвидела свою судьбу, Как будто загодя подготови­лась к смерти. Для чего было заглядывать в глаза соб­ственной гибели? Что можно увидеть в глазах смерти, кроме смерти? Что светится темным огнем в глазах душегуба, кроме убийства? О нет. Мамма успела еще об-; вести взглядом черные силуэты крыш. Этот город был с нею нежен. Эта земля ластилась к ее ступням.

— Здесь было так весело…

Халаш сделал в тяжелом женском теле еще четыре дыры. Кровь Маммы пала на его одежду, впиталась в нее и смешалась с кровью молодого лугаля. Такова бы­ла последняя любовь жены кожевника Нарта.

Иногда случается так, что, смерть сближает очень разных людей, при жизни едва знавших друг друга.

бинные сути их вольно смешиваются, уже не нуждаясь в телах… Князь ниппурский и Мамма, быть может, не перемолвились и десятком слов. Но было в них, надо полагать, нечто нерасторжимое. Энлиль:

— Я прощаю твой бунт, Ниппур. Ты сам исправил свою вину.

Никто из горожан не посмел поднять глаза.

— Я, Энлиль, желаю дать тебе, Ниппур, драгоценный совет. Знаю я, что бог твой прежний, которого вы именовали Творцам, всего лишь ловкий маг. У него в крови нет ничего божественного, он рожден матерью. Слава его велика, но он всего-навсего человек и под­властен смерти. Я — бог истинный и силой своей могу творить великие чудеса. Спрашивал я, куда отправля­ются души ваших умерших. Ты не знаешь, раб мой го­род. Ты ждешь какого-то суда, Ниппур. Так я покажу тебе и всем, чьи дома объяты твоей стеной, куда именно уходят души, когда мэ прерывается…

…Спустя две луны после первой встречи Халаша и Энлиля новый лугаль ниппурский как-то спросил у ануннака: отчего тот обращался с речью не к ниппурцам, а к городу? Тот ответил своему любимцу: мол, что за глупость! — несолидно для бога в день первого зна­комства устанавливать столь фамильярные отношения со своими рабами. «М-м-м», — прокомментировал ответ Энлиля главнейший его раб…

— Я, Энлиль, поднимаю завесу тайного! — И дей­ствительно, голосистый мужчина в обносках Анкарта сделал рукой движение, словно убрал какую-то неви­димую преграду перед толпой.

А! Была ночь. Обыкновенная ночь месяца уллулта. Тьма. Невыносимая духота сушила глотки. Но на город опустилась иная мгла, как будто тень истинной ночи, ночи ночей. И подернутая маревом серая водянистая плоть этой тени показалась ниппурцам чернее и гуще и предполуночной тьмы.

— Я, Энлиль, владелец города Ниппура, дарю тебе, мое имущество, слово. Это слово уцурту. Так зови, Нип­пур, и все, кто тебя населяет, чертеж мэ от рождения и до смерти, а также и после смерти. Чертеж, ибо все пред­определено богами с начала и до самого конца. Уцурту людей — служить и терпеть. Большего никому из них не позволено. Вот что такое посмертная мэ.

На колеблющемся полотне великой тени показались размытые пятна, силуэты… фигуры? Изображение ста­новилось все отчетливее.

Большая тростниковая лодка. Столь большая, что никто в старом Ниппуре не сумел бы построить такую же. Высокий худой человек в одежде, сделанной из тон-кой льняной ткани и украшенной золотыми пластина­ми. На голове его шлем из желтого металла, за поясом тяжелый топор. Он вяло пошевеливает рулевым вес­лом. Тем не менее лодка быстро идет поперек течения великой реки — берегов ее не видно. Судно битком на­бито обнаженными людьми, мужчины и женщины пе­ремешаны, и все они стоят в странном оцепенении, не в силах двинуть рукой или переставить ногу. Плоть нежная и плоть грубая поставлены рядом. Кожа тоньше чистой воды и кожа тверже старой циновки трутся друг о друга. Лица искажены страхом, досадой, гневом, пе­чалью. Нет улыбающихся лиц…

Понятно, сообразил тогда Халаш, если бы они могли сражаться» такая куча живо осилила бы одного перевоз­чика, хотя бы и голыми руками против топора. Видно, этот — тоже какой-нибудь бог. Держит их невидимой: силой.

Среди прочих стояли в лодке и Анкарт, и его солда­ты, и первосвященник, и Флорт, и многие другие ниппурцы, павшие сегодня у бреши в городской стене. Тела

их еще не прибраны, а души… вот они, души. Черноусый лугаль — здесь же, у самого борта. И Мамма рядом с ним, бок о бок.

— Ниппур! Имя того, кто перевезет души твоих на­сельников из жизни в смерть, — Уршанаби. Единствен­ный речной перевозчик, который не берет никого в об­ратную сторону, ибо смерть — это Кур-ну-ги, Земля, откуда нет возврата.

Корабль смерти скоро измерил пространство, отде­ляющее царство живых от царства мертвых. Нос его дрогнул на мелководье. Ладья остановилась, и тут вся толпа, вглядывавшаяся в уцурту посмертья, ахнула: по­бережье Кур-ну-ги на десять локтей выложено было хлебными лепешками, покрытыми густым слоем плесе­ни. Выходит, и вправду, смерть безнадежна, раз хлеб не полагается ушедшим душам… Хлеб! Хлеб напрасно гиб­нет, и никому нет до этого дела…

Уршанаби выгрузил души, как бревна, таская их на плече, и оттолкнулся веслом. Лодка пошла обратно. Ду­ши сейчас же обрели признаки жизни. Кто-то метнулся было в реку, но перевозчика было не догнать. Кто-то заплакал. Кто-то лег и попытался заснуть, видно, жизнь наполнила его душу усталостью. Но в смерти не бывает снов, и глаза мертвецов не забывались…

Все собравшиеся на берегу были зрелыми людьми. Наверное, в посмертьи они вновь обретали тела времен собственного расцвета — вместо стариковского. А те, кто ушел из жизни в детском возрасте, становились за поро­гом такими, какими должны были стать на другом бере­гу через десять, пятнадцать или двадцать солнечных кру­гов после того, как мэ их прервалась.

Душам не позволили разбрестись. Скоро их окру­жила стая огромных рыкающих львов. Ас неба… или нет, сверху откуда-то, нет неба в смерти, нет солнца и луны, а есть только высокий сумеречный потолок, — так вот, оттуда, с потолка, явилась стая крылатых ба­ранов с копьями. Тыча остриями в человеческие тела, бараны погнали людей к высокой стене из серого камня. Львы следовали по сторонам, никому не давая от­делиться от общей толпы и сбежать. И души, подчиня­ясь копейным уколам, почти бежали. Потому что боль в смерти есть.

Все они, дойдя до стены, двинулись вдоль земляного вала. Ни единой травинки не росло на скользкой гли­нистой почве. Сырой туман висел так низко, что за ним едва-едва угадывались каменные зубцы и башни. Ба­раны и львы остановили человеческое стадо у ворот. Створки… странные створки из того же серого камня, как будто закрой ворота — и стена сомкнется, не оставив ни трещинки на месте ворот… Так вот, створки были распахнуты наружу. Над воротной аркой грубо вытесан знак «оттаэ» — восемь. Выходит, для жителей земли Алларуад здесь приспособлены особые ворота. Может быть, людей суммэрк принимают под шестеркой, а гор­цев, старший народ, удостоили единицы… Впрочем, ка­кая разница для мертвеца, где стоять и куда идти, ведь отсюда нет возврата.

Сразу за воротами открылся широкий, двор, мощен­ный диким горным камнем, столь драгоценным во всей земле Алдаруад — от моря и до самого канала Агадирт и полночного вала. Посреди двора стояло восемь кресел из черного металла. Такого не знал никто из ниппурцев. На возвышении — трон, искусно вырезанный из кости, а что за кость, думать не хочется… За троном, шагах в десяти, — двухэтажный дом. Преужасный! — Поскольку собран он весь из того же черного металла, поседевшего (видно, от старости) рыжими пятнами. Прямо на стене его грубо намалеван чем-то алым все тот же знак «оттаэ», что и на воротах. За ним — бесконечная равнина, даль ее укрыта густым серым туманом.

Из железного дома вышла женщина в одеянии, кото­рое любит у суммэрк: четыре короткие юбки, сшитые из широких полос кожи неравной длины и надетые одна поверх другой. Выше пояса она была обнажена, и с те­лом ее происходило странное: контуры груди, плеч, рук слегка расплывались, и сколько мужчины из толпы мертвецов ни пытались разглядеть подробности, ничего не получалось; но каждый из них почему-то подумал, что при жизни не видел никого прекраснее. Смотрели на лицо. С ним тоже… творилось непонятное. Никто не умел остановить взгляд на подбородке, на носу или на лбу. Не получалось. Огромные глаза, миндалевидные, как у полночных кочевников. Выкаченные белки и тем­ные пятна чудовищно больших зрачков с радужками… Слишком больших для человека. Так вот, глаза прико­вывали к себе все внимание, нимало не оставляя его для прочего. Глаза… невообразимо хороши, так хороши, что даже ужасны. Чего больше в них — красоты или угрозы?

Женщина хлопнула в ладоши. Села в одно из вось­ми кресел и принялась раскладывать на коленях рабо­чий прибор писца. Есть такой обычай в земле Алларуад: женщинам позволено исполнять работу писцов. Так, значит, и в тех местах, где судят души умерших алларуадцев, этот обычай соблюдается…

Из железного дома вышли двое мужчин, похожих на Энлиля как две капли воды. Они заняли еще два крес­ла. Один из них поставил перед креслом маленькую де­ревянную скамеечку для ног, но скамеечка оказалась слишком узкой, и левая ступня в сандалии то и дело со­скальзывала вниз. Мужчина сделал неуловимо быстрое движение рукой. Сейчас же вместо двух ног на скамееч­ку лет толстый рыбий хвост, отросший прямо из торса.

Затем появились четыре раба с носилками, на которых возлежала худая изможденная старуха — кожа клочьями свисает с черепа. На голове у нее серебряная диадема: толстый обруч грубой работы, один высокий треуголь­ный зуб спереди, надо лбом, а из этого зуба торчат четыре пары изогнутых кверху рогов. Диадема украшена сердо­ликом, лазуритом и сверкающими камнями, имя которых Ниппуру неизвестно. Рабы сажают старуху на трон.

…Однажды Энлиль ответит на очередной вопрос лю­бопытствующего Халаша, почему, мол, остались пусты прочие кресла: «О! Чего ради мы не сделали лугалем Кадана? Наверняка он был бы сообразительнее тебя. Все так просто! Милейший пастух… ээ… лугаль! Нас там нет, потому что мы здесь…» А почему восьмерка? Что в ней за тайный смысл? «А потому, дражайший повелитель овец… ээ… ниппурцев, что ворота для вашей дохляти­ны — как раз между седьмыми и девятыми. Им-то и при­стало быть восьмыми».

Рабы выносят восемь скипетров, каждый по три лок­тя длиной. Скипетр из кедра и скипетр из кипариса, скипетр из клена и скипетр из самшита, скипетр из се­ребра и скипетр из золота, скипетр из бледного золота, в котором часть долей истинно золотые, часть же — из чистого серебра, и скипетр из черного металла. Рабы становятся по бокам трона, у одного из них старуха мол­ниеносным движением выхватывает черный скипетр; ее длинные бледные пальцы цепко держат тяжелый ци­линдр, испещренный рисунками и письменами. Царица подземного мира открывает рот, шевелятся ее лиловые губы, приходят в движение объедки беззубых десен, но голос… голос тонок и приятен, как у маленькой девочки:

— Возлюбленная дочь моя, Гештинанна, великий пи­сец Земли, откуда нет возврата, искуснейшая в своем ре­месле, прекраснейшая из дев Царства мертвых, чей взгляд обещает сладкую смерть, чья рука выводит уцурту душ, перевезенных сюда кораблем Уршанаби, тебя вопрошаю: сколько прерванных мэ явилось сюда, из каких мест при­шли они к последнему причалу и какого они рода?

Большеглазая красотка:

— О блистательная мать моя, Эрешкигаль, дающая истинную силу, хозяйка Двора судилища, правительни­ца Земли, откуда нет возврата, царица нижних черто­гов, подательница искусства в темных обрядах и совет­чица женщин, страждущих тайного знания, неистовых плясок и власти, растущей из земли, тебе отвечаю: их тридцать шесть раз по тридцать шесть; прерванные мэ пришли к последнему причалу из земли Иллуруду, именуемой нечестивыми Алларуад; некоторые из Баб-Аллона и Сиппара, Лагаша и Уммы, Барсиппы и Эреду, Эшнунны и Урука, Ура и Кисуры, но более всего из Ниппура; семьдесят два и три из них — из рода людей суммэрк, честных и чистых рабов твоих; шесть и два из них — из рода полночных кочевников, не знающих бо­гов; два — из рода хозяев гор, старших людей, ведаю­щих чистые обряды; прочие же — простые подданные Царства, обманутые Творцом.

Эрешкигаль, для которой, как видно, вся эта церемо­ния была делом обыкновенным, обратилась к «энлилям»:

— Вернейшие мои слуги, судьи-ануннаки, род пре­данный лучезарному и помощникам его, скоро повину­ющийся и служащий давно, род украшенный заслуга­ми, вас вопрошаю: есть ли среди пришедших к послед­нему причалу те, кто достоин лучшей доли?

Судьи встали. Рабы с бичами принялись нахлесты­вать человечье стадо, строя его в шесть рядов. Ануннаки быстрым шагом обходили мертвецов, начав один с зад­него ряда, другой — с переднего. Они то ли всматрива­лись в глаза, то ли принюхивались, то ли отыскивали одним лишь им известные приметы. Тот, мимо кого про­ходил ануннак, валился лицом вниз и застывал. Кое-ко­го, очень редко, может быть, одного из сотни или полу­сотни мертвецов, они поддерживали руками, не давая упасть. Такие стояли, подобно пальмам на поле боя, окруженные неподвижными телами. Наконец обход завершился. Один из судей поклонился старухе и заговорил:

— О, могучая и пресветлая владычица наша, Эрешкигаль, дающая истинную силу, хозяйка Двора судилища, правительница Земли, откуда нет возврата, царица нижних чертогов, подательница искусства в темных об­рядах и советчица женщин, страждущих тайного зна­ния, неистовых плясок и власти, растущей из земли, тебе отвечаем: никто из нечестивцев, обманутых Твор­цом, лучшей доли не достоин; шесть раз по шесть и пять людей суммэрк лучшей доли недостойны; один кочевник лучшей доли недостоин; про старший народ знаешь сама; пять раз по шесть и три людей суммэрк имеют добрых наследников — вослед их ушедшим душам принесены жертвы; один человек суммэрк и одна! кочевник могут быть записаны в рабы, потому что пригодны к службе лучезарному.

Эрешкигаль нахмурилась. Ответ не порадовал ее. Халаш задумался: не желает ли старая стерва больше рабов? И какие такие заслуги нужны человеку, чтоб его заметили в Земле, откуда нет возврата, и возвысили званием раба на службе у лучезарного? А! А! Вот, выходит, какие! — Тот единственный человек суммэрк, которому дарована была эта милость, показался знакомым Халашу. Конечна. Именно он крикнул: «Бей!» — когда мятеж ниппурский едва тлел. Крикнул вместе с Халашем, Каданом и Флортом. Убитый лугалем Флорт тоже должен быть где-то там, в толпе, но ему одного крика не хватило для возвышения. Не жалуют, выходит, царевых подданных на том берегу… Больше, выходит, надо стараться.

Старуха отверзла уста:

— Вы, нечестивые, и вы, люди суммэрк, нерадивые рабы, хотя и чтите истинных богов, но верность ваша зыбка, обращаю к вам свой гнев! Души ваши достойны

нижних чертогов. Ступайте туда. Хлеб ваш будет горек и тверд. Вода ваша будет солона и загрязнена нечисто­тами. Воздух, которым будете дышать там, наполнен зловонием. Свет больше не достигнет ваших глаз. Это мое владение, и под стопой моею будете выть. К вам нет ни милости, ни пощады. Век ваш отныне наполнен муками и никогда не прервется. Стража!

Эрешкигаль сделала паузу. Львы, бараны и рабы с бичами подняли укусами и ударами ранее неподвиж­ные тела, сбила их в кучу и погнали к дому,

—Вы, люди суммэрк, чьи наследники и родня желают доброго ушедшим душам. Уцурту вашей посмертной мэ некрасив. Будете утруждены и покоритесь всякой ни­жайшей твари Царства моего. Но в пище и воде ущерба не потерпите. Ваш путь — в верхние чертоги, к владыке Нергалу… и передайте этому разгильдяю, что больше я за него дежурства отсиживать тут не собираюсь!

Легкий бег тростинки в руках Гештинанны остано­вился. Судьи застыли в своих креслах, отвернув лица от диадемоносной монархини. Впрочем, та быстро осоз­нала промашку. «Чего не бывает со старыми… ээ… бо­гами» — так по прошествии многих дней Энлиль про­комментирует Халашу этот маленький конфуз.

—Стража!

Увели верхнечертожников.

Перед троном теперь стояло четверо. Царица мерт­вых:

—Вы, старший народ, к вам обращаю я речь… — Она утомленно вздохнула и продолжила гораздо более буднично: — Как обычно. Поработаете тут у меня, пока новые тела не будут готовы… Может, шареха три.

Двое недовольно переглянулись.

—Но, пресветлая владычица…

—Цыц! Много стали на себя брать.

Два «хозяина гор» удалились безо всякой стражи.

—Теперь вы, не обойденные милостиво! Служили вы Творцу, ясно, как служили, иначе уцурту вышел бы вам другой. Желаете ли ходить под моей рукой?

—Желаем! Желаем!

—Гештинанна, забирай.

И напоследок, скороговоркой:

—Слуги мои и рабы! Во имя лучезарного, во имя Ала могучего, во имя силы его, суд мой справедлив. Возлагаю последнюю печать на уцурту осужденных.

…Серый занавес исчез над Ниппуром. И показалась ниппурцам ночь светлой.

—Я, Энлиль, твой владыка, старый Ниппур, дарю тебе свет истины. Нет никакого суда над душами тех, кто населяет тебя, помимо суда пресветлой царицы Кур-ну-ги, госпожи Эрешкигаль. Воистину, обмануты вы и унижены, ибо души всех ниппурцев получают в Земле, откуда нет возврата, худший уцурту: им суждено жить в нижних чертогах, во мраке, голоде и мучениях. Отныне я научу тебя, Ниппур, как провожать души твоих людей в Царство мертвых и как доставлять им добрую пишу, питье и прочее. Как славить истинных богов, какой за­ключать с ними договор, каким способом приходить к ним на службу и как добиваться их помощи. До сих пор ходил ты во тьме, теперь познаешь свет.

И закончил:

—Ты можешь убирать тела мертвецов, а потом От­дыхать, мой город. Завтра, после захода Син, все жители твои соберутся на площади у храма. Я изберу себе слуги

…И все-таки не поверил Энлилю Халаш. И духи его шептали ему в уши: мол, какая разница? Следует приблизиться к силе, сила возвысит. А уж что она тебе говорит — не столь важно. Какой торговец не хвалит свой товар, но много ль правды в такой похвале? Первосвященник говорил одно, Энлиль показал другое, а Халашева простая вера, какую дарит кочевникам неласковое сердце степей и пустынь, предполагала, что все обстоит куда проще. Умер человек и умер, какая в нем душа? Было его тело живым, а стало падалью. Если го­лоден род, мертвеца можно бы съесть. Если нет, следует бросить его зверям и птицам. Падаль — их законная пища. Что мудрить! Забирайся выше, пока жив…

Лукавый Энлиль, открывая исток мятежа, скажет ему: «О, лугаль, потрясающий копьем, способный зако­пать все колодцы страны и накормить глотку ее пылью… Разумеется, ты видишь в том маленьком торжестве, ко­торое я устроил в первый вечер моего владычества в Ниппуре, один обман. Представление, которым, бывает, забавляют народ музыканты, певцы, плясуны… только половчее. Не отвечай, я и так знаю. Милейший! Так вы­шло, что именно твоя вера мне нужна меньше всего. Ты мой… ты наш от макушки до пят безо всякой веры. Тебе и не нужно знать, сколько было правды в моей живой картинке. Просто делай, что велю, когда велю и как ве­лю. С тебя достаточно».

А потом пояснил суть дела. Ан желает утвердить власть свою в Царстве. Желает появиться там во всем великолепии на царском троне. Но не может, потому что его сдерживает древнее проклятие, наложенное ма­гом Творцом. Как преодолеть его? Нужен особенный обряд. «Баб-Аллон» — значит «ворота бога». И глав­ные ворота столицы называются точно так же. Когда через них в город одновременно войдут шесть людей, несущих каждый в левой ладони кольцо с печатью Ана, а в правой чашу с кровью того, кто сопротивлялся Ану так или иначе и творил препоны победе его слуг, дело будет почти сделано. Им останется обернуться, вылить кровь на кирпич ворот и наречь их «Баб-Ану», ворота Ана… Именно люди? Да, именно люди, только люди и никто, кроме них. Нам, ануннакам, например, бесполез­но туда соваться. Видишь, все очень просто. Правда, там видимо-невидимо стражи, и еще тою хуже — вмес­те со стражей стоят слуги столичного первосвященни­ка, а они довольно прозорливы для людей… Так что хит­ростью не выйдет. Да, уже пробовали. Но вместе с Нип­пуром будут и другие города. Урук, Лагаш… прочие, может быть. Туда Энмешарра приведет иных ануннаков, а те посадят лугалей, каких надо.

—Принимаешь? — спросил он Халаша, протягивая перстень.

-Да.

На перстне красовалась тринадцатилучевая звезда — Халаш понял Энлиля по-своему. Кольца, да. Очень хороню. Нужен обряд. Понятно. Еще того нужнее сильное войско борцов под знаменем Баб-Ану. Очень сильное войско. А когда Баб-Аллон падет, там уж хоть с кольцами ходи, хоть на золоте сиди… Пусть это называется обряд с кольцами. Да пусть хоть как называет­ся… Надо начать большое выгодное дело.

…И вот теперь все это позади. Дело, начавшееся так славно, окончилось крахом. Мэ, раз переломившись, ут­ратила твердость, и ветер жизни потащил ее без чина и порядка, не обещая укоренить где-нибудь. Халаш ле­жал на траве лицом кверху и приглядывался к злому умному волку Рату Дугану. Да и волк изучал его. За­нималось блеклое утро, нежная худышка Син держала: оборону на самом кончике небесной таблицы — совершенно так же, как и вчера, когда великое воинство бор­цов Баб-Ану стояло во всей славе и силе на равнине между каналами, ожидая приказа к первому натиску Ушла всего одна доля, и вместе с ней иссякла сила, кончилась слава, одноглазые свершили суд над слепыми… Руки! Проклятые руки связаны за спиной, Как они посмели!

Ненавижу. Почему они ломают нам хребет, а не мы — им? Чем достойнее они? Почему их ноги попирают наши спины, почему не мы повелеваем ими? Почему моя воля порушена? Ненавижу.

—Я ненавижу вас всех. От царя до последнего сол­дата.— Бывший лугаль ниппурский произнес это по-бабаллонски, громко, отчетливо, чтобы услышали и поняли все присутствующие. Двое копейщиков, приставленных держать его, заухмылялись. Лекарь, занятый своим де­лом, не обратил внимания. Лицо эбиха осталось бес­страстным.

—Слышишь меня, Рат Дуган! Я запомнил твое ли­цо. Ты знаешь, я останусь жив, и ты должен отпустить меня после того, как изуродуешь. Так велел тебе твой царь, а ты все исполнишь. Так знай, за всех и за себя я отомщу тебе одному. Мне не жаль моей жизни. Найду тебя и вырву твои поганые волчьи глаза. Слышишь, ты! Жди меня. Я никогда не отступлюсь.

Эбих вымолвил с безразличием в голосе:

—Я знаю.

Глаза его спокойны. Пса наказывают, пес визжит…

Тогда Халаш проклял его и весь его род до третьего колена самыми крепкими и ужасными проклятиями, ка­кие только знал. Эбих как будто не слышал его.

—Пей! Будет не так больно… — Лекарь поднес к гу­бам Халаша глиняную плошку с бурой жижицей. Четы­ре глотка живой горечи. Потом опустился на колени, на­тер его мужскую гордость и вокруг нее какой-то дрянью, так что все там занемело, словно умерло.

—Эбих! Позволь вопрос.

Рат Дуган медленно кивнул. Валяй, мол.

—Почему мы никак не могли поразить черную пе­хоту? Ни издалека, ни в ближнем бою. О, лучезарный Ану! Я не понимаю. Да хоть руку мою забери, эбих, вместе с этим, но объясни, в чем тут дело…

Усмешка чуть искривила губы полководца. Его спра­шивали об очевидном.

—Вор, ты ведь из купцов? По ухваткам вижу. В тамкары не вышел, но торговый человек.

—Ты прав, палач.

—Твоя мэ — лодки и караваны, меры и гири, се­ребро и зерно. Отчего ты решился возложить на себя диадему правителя и взять в руку меч воина? Ведь ты купец. Ты захотел переменить мэ, потому что не сумел высоко подняться, придерживаясь собственной. Будь ты усерднее в своем деле и в своей судьбе, не захотел бы бунтовать. Ведь тогда ты стоял бы выше. Хотя бы тамкаром стал. Но ты пожелал взять много, быстро и без труда…

—Ты не хозяин, я не раб твой. Оставь поучения, эбих! Просто — объясни.

—Я объясняю. Нет никакого секрета. У черных пешцов мэ воина начинается с рождения. Они смертны, их можно ранить, победить, уничтожить. Но до сих пор ни­кто не мог ни победить, ни уничтожить их, потому что они очень усердны. Весь их день от восхода до заката от­дан мэ воина. Сравни себя… всех вас, не сумевших как следует научиться своему делу и взявшихся за чужое. Кто вы перед ними? Трава и дерево… Ты готов?

—Ненавижу… Говорю тебе без гнева. Ненавижу те­бя, их всех, вашего царя … ты понял меня. За вашу высоту и надменность, за ваше усердие.

— Теперь это не важно. Ты готов. Это должно быть почти не больно.

И все-таки он не выдержал и закричал.

Дмитрий Володихин