Встречи с академиком Б.В. Раушенбахом

Имя Бориса Раушенбаха теперь носит одна из недавно открытых планет.

Борис Викторович был академиком Российской академии наук, лауреатом Ленинской и Демидовской премий, Героем социалистического труда, действительным членом Международной академии астронавтики, одним из тех, кто вывел человека в космос. Он проектировал системы управления и ориентации на космических кораблях; создавал технику, которая должна была впервые в истории человечества сфотографировать обратную сторону Луны; занимался подготовкой и обучением Юрия Гагарина и первых космонавтов; возглавлял кафедру теоретической механики Физико-технического института; выступал с лекциями в университетах Америки и Европы; руководил Конгрессом российских немцев; писал фундаментальные труды о системах перспективы в изобразительном искусстве; размышлял в своих книгах о догмате Троицы, о Крещении Руси, о преподобном Андрее Рублеве, о творчестве Гете, о китайской модели экономического развития, о человеке и государстве, о науке и религии… Его называли последним энциклопедистом, сравнивали с философом о. Павлом Флоренским, с великими мудрецами эпохи Возрождения…

А для меня он был просто Борисом Викторовичем.

Человеком, в присутствии которого умирала всякая ложь.

Помню…

Его имя долгое время было засекречено. Несмотря на все звания и награды, в Советском Союзе он не мог рассчитывать на то, что его когда-нибудь поставят в один ряд с Королевым и Келдышем. Как-никак, недавно закончилась война с фашистской Германией. Человек, ставший ведущим конструктором* в институте Королева уже в 23 (!) года, был этническим немцем и носил немецкую фамилию… Правда, он и сам никогда не стремился к земной славе.

Русский немец Борис Викторович Раушенбах. Невысокого роста, с прекрасно слепленной головой. Крутой лоб, виски с проседью. Всегда гладко выбритый подбородок. Сосредоточенный взгляд. Человек очень живой и очень спокойный одновременно. И еще — удивительное благородство движений…

Я познакомился с Борисом Викторовичем двадцать семь лет назад. Из самого раннего помню наш поход на карусели. И еще — как он покупал мне мороженое в летней Москве 1980 года. Мне было шесть. Бабушка, кажется, возражала: зачем такое дорогое? Но он все-таки купил. Тогда была Олимпиада… Такое вкусное мороженое. Такая великая страна.

Помню его летом в Абрамцеве — за рулем академической «Волги». (Он не очень-то любил водить машину.) Помню его зимой — в черном пальто и генеральской каракулевой шапке. Мне почему-то всегда казалось, что он похож на генерала, вот и шапка была, на мой взгляд, генеральская. Помню гостей в его московской квартире. Это были космонавты. Высокие и сильные люди, красивые, как боги. Они приходили с конфетами и коньяком. И все гости смотрели только на него. И всегда мне казалось, что только его они и слушают. (Хотя он-то как раз обычно говорил мало.) Когда все усаживались за стол, я убегал в комнату и потихоньку вытаскивал из ножен африканский меч. (Наряду с фигурками зверей из фольги и бюстом Ивана Грозного — одна из загадочнейших вещей в его квартире.) Ножны были из крокодиловой кожи. Я прыгал с мечом по комнате. Осторожно, боясь, что застукают, выглядывал в коридор. Конечно, уже тогда я любил его. Ведь он заменял мне деда. (Моего родного деда уже не было в живых, а Борис Викторович был братом моей бабушки — Карин-Елены.) Впрочем, я всегда обращался к нему на «вы». И не помню, чтобы он хоть раз погладил меня по голове или посадил на колени.

Самое сакральное — 1985 год. Я — пионер, наслушавшийся в школе рассказов о «дедушке Ленине». Академическая «Волга» везет нас с бабушкой в Троице-Сергиеву лавру. И вот мы с Борисом Викторовичем в кабинете архимандрита. Бородач в черной рясе приносит мне бокал монастырского кваса. Пью студеный квас и — замирая от ужаса — размышляю: какие добрые люди эти монахи… Неужели в школе о них говорят неправду?

Мне уже, наверное, лет тринадцать. Снова лето, но мне грустно. У меня уже свои интересы: музыка, футбол… Что я буду делать целую неделю в Абрамцеве, среди взрослых людей, без мяча, без магнитофона? Борис Викторович, сидя за рулем, бросает взгляд в зеркало дальнего вида. «Тебе нравятся «Битлз»?» — «Нравятся». — «Приедем, послушаешь: у меня все песни есть».

Проходит несколько лет. И вот я уже студент Восточного факультета СПбГУ. Борис Викторович у нас в Питере, в бабушкиной квартире. Сидит в кресле. Я взахлеб рассказываю ему всякую теософскую ерунду, которой был напичкан на первом курсе. Он молча слушает, не меняясь в лице. Гурджиев? Борис Викторович кивает: знаю. Досадую про себя — он не только «Битлз», он даже Гурджиева знает! Не возражает, но почему я чувствую такое опустошение? Лучше бы он спорил! Замолкаю надолго. Кажется, именно тогда я начинаю понимать: рядом с ним мне нужно молчать. В общении он всегда был благородно скуп. Ко всем относился с уважением. Никогда не перебивал. Не спорил. Не указывал на ошибки. Не возмущался. Не начинал рассказывать о чем-то своем: «А вот у меня был случай…» Просто молча слушал. Не комментировал.

У него, как мне теперь кажется, был поразительный дар — в его присутствии умирала всякая ложь. Начинаешь говорить и вдруг осознаешь свою фальшь. Замолкаешь. Потом собираешься с силами и: «Борис Викторович! А как вы думаете?» Помню только однажды, как он стал рассказывать что-то сам. Это было в один из его приездов в Петербург. Мы ехали по городу в автобусе, и Борис Викторович вспоминал:

— Вот тут был дом, где жили цыгане… А вот там, дальше, на Невском, напротив Казанского, — церковь Петра и Павла. Туда ходили мои родители, лютеране. Учили меня молиться: «Fater unser, Du bist im Himmel…» Мой отец был из поволжских немцев, он работал на «Скороходе» техническим руководителем. Немцы, владельцы завода, были гугенотами, и служащие ходили в гугенотскую церковь. Меня тоже в ней крестили; так я стал гугенотом. А однажды в детстве я совершил какой-то не совсем этичный поступок. Обычно на это не обращали внимания, но отец заметил, отчитал и произнес с упреком: «Ведь ты же немец, как тебе не стыдно!» Эта фраза засела во мне на всю жизнь…

— Вы были гугенотом и ходили в православную церковь? — спросил я.

— Я стал ходить на службы после войны, когда вернулся из лагеря. Гугенотство как раз и выручало: у меня был заготовлен простой ответ на возможное негодование партийного начальства. Да, я хожу в православные храмы, но я… гугенот! И они замолкали.

— И как же вы ходили на службу?

— Причащаться я, будучи протестантом, как ты понимаешь, не мог. Поэтому мне больше нравилось ходить на вечернюю службу. Я просто стоял всю службу руки по швам. Еще у меня были учебные пособия для священнослужителей, не помню, как достал, и я переписал оттуда вечерню. Служба шла, а я следил по своей шпаргалке… А иногда я отправлялся куда-нибудь, чтобы послушать проповедь уважаемого священника…

— И вы никогда не причащались?

— Почему? Когда ездил по научным делам за границу, там я причащался как протестант.

В другой раз Борис Викторович сказал: «Это невероятно, но я помню даже революцию, февраль 1917 года. Я был совсем маленький, мне было два года. По нашим окнам стреляли, и мать в панике прятала меня в глубине квартиры, за капитальной стеной».

Удивительно… Несмотря на свой возраст и все перенесенные лишения, (в том числе — Гулаг), он и в конце жизни оставался веселым человеком, много и заразительно смеялся. Разменяв девятый десяток, каждую зиму ходил на лыжах. В нем не было и следа той обреченности, которой так часто веет в России от пожилых людей. Он сам говорил так: «Я совсем не чувствую, что мне много лет. Не чувствую!»

Рассказы бабушки о нем я слышал с детства. Это были семейные легенды. О том, как мальчик Борис Раушенбах поражал окружающих интеллектом. Как произвел фурор на вступительных испытаниях в гимназии и был зачислен в класс, где все были на несколько лет старше него. А еще бабушка часто рассказывала такой случай:

«В детстве Бориса часто ругали, что он грязными руками трет глаза — была у него лет в пять такая привычка. Однажды мама припугнула его, что с глазом придется расстаться. Как-то в гостях был врач, и мама сказала: «Не будешь слушаться, дядя доктор сделает тебе операцию». Маленький Борис пошел на кухню, взял большой кухаркин нож, протянул его доктору и сказал дрожащим голосом, глядя тому прямо в глаза: «На, режь!»«

Теперь я думаю, это была врожденная черта будущего ученого — умение жертвовать собой и преодолевать страх.

Он не любил пустой болтовни. Говорил: «В гости меня не затащишь». Окружающие отмечали, что Раушенбах выстраивает между собой и собеседником некую невидимую преграду. Я тоже чувствовал нечто подобное. Борис Викторович не был поверхностно эмоционален. Но это было не бесстрастие и не равнодушие, скорее — врожденное спокойствие. А еще он был в хорошем смысле самодостаточным. Сам говорил о себе так: «Я ужасный нелюдим. Это не значит, что я — неконтактный. Просто мне мало кто нужен… Мне интересно с самим собой».

За много лет я не припомню случая, чтобы Борис Викторович рассердился, вспылил, раздраженно обругал кого-то.

Однажды я взял у него интервью. Оно называлось «Триединство пронизывает природу». (Было напечатано в 2000 году в православной газете «Вера».) Перед публикацией отправил текст Борису Викторовичу. Он почти ничего не поправил, печатать не запретил, только заметил: «Все «я», да «я». Слишком много моего «я»«.

Он вообще не любил букву «я».

Ему удавалось находить общий язык даже с самым простым человеком. Он мог поговорить о чем угодно — о машинах, футболе. Но он совершенно не терпел хамства.

В транспорте Борис Викторович всегда читал — не любил терять время. Однажды он вместе с женой Верой Михайловной возвращался домой на трамвае. Здоровый мужик, сидя прямо перед четой Раушенбахов, осыпал бранью женщину. Член-корреспондент Академии наук закрыл монографию, встал и со всего маху ударил мужика фолиантом по голове. Тот не сразу пришел в себя, потом обернулся и увидел интеллигентного человека лет пятидесяти, невозмутимо читающего книгу. У мужика отвисла челюсть. Он схватился за голову и бросился вон из трамвая.

В другой раз, уже в троллейбусе, Борис Викторович молча взял за воротник пьяного, грязно ругавшегося парня и потащил к выходу. Завершив операцию по освобождению троллейбуса от хулиганского элемента, он спокойно вернулся на свое место и продолжил чтение…

Как-то один человек при нем возмущался: дескать, собственные друзья чуть не подвели под арест.

— А зачем вы так много треплете языком? — спросил Борис Викторович.

— Как же, я ведь говорю откровенно только с близкими приятелями!

— А кто такой предатель? — парировал Раушенбах. — Это всегда и есть близкий человек. Враг никогда не бывает предателем, он просто враг.

В другой раз, уже в 90-х годах, один из профессоров физтеха заговорил с ним о творящемся вокруг беспределе.

— Ну и как же, Борис Викторович, при такой жизни остаться интеллигентным человеком?! — воскликнул профессор.

— Надо им быть, — ответил Раушенбах.

Окончив университет, я стал часто приезжать в Абрамцево. Почему каждое лето меня так тянуло к нему? Сейчас я уже знаю ответ: он был одним из атлантов. Рядом с ним можно было расти, словно в оранжерее, — он держал над тобой тяжелый свод. Мы гуляли по Абрамцеву. Разговаривали. Нет, не так. Я задавал вопросы, а он отвечал. Иногда он тоже что-то спрашивал, интересовался моими делами, но я стеснялся говорить о себе и отвечал кратко. Изредка он бывал в Питере, и мы встречались у бабушки. Я работал журналистом, у меня был диктофон. Я понимал, что, если не спросить о чем-то Бориса Викторовича, никто не узнает, как он думает. Ведь он никому не навязывал своих мыслей. Я всегда боялся, что не успею что-то спросить… Он мог ответить на самый неожиданный вопрос. Кто-то спросил у него:

— Правда, что время становится плотнее? Такое чувство, будто теперь за то же время успеваешь сделать меньше, чем раньше!

— Для людей старшего поколения время как бы убыстряется, — ответил академик. — У нас нет другого измерения деятельности, кроме своей жизни. Каждый день мы сравниваем с прожитыми годами. Много времени прошло или мало — по сравнению с чем? Со своей жизнью. У трехлетнего ребенка день очень длинный — по отношению к его трем годам. А у тридцатилетнего человека день уже другой, намного короче по сравнению с его годами…

Конечно, встречаясь с Борисом Викторовичем, я не мог говорить с ним о механике и математике. Да и о космосе тоже. Что я об этом знал? Мы говорили на другие темы. Например, о писателе Лескове, которого он очень любил. Он всегда смеялся, вспоминая рассказ «Железная воля». В литературе Борис Викторович вообще ценил все веселое, восхищался Марком Твеном, Диккенсом, особенно «Посмертными записками Пиквикского клуба». Помню, что он зачитывался «Евгением Онегиным», а из всей русской литературы особенно выделял Пушкина, Гоголя, Достоевского и Чехова.

Иногда мы говорили о китайской литературе. Борис Викторович утверждал, что эпосы и классическая литература Востока — величайшее литературное открытие его жизни. Он прочитал на русском все переводы с китайского, включая «Троецарствие», пытался даже выучить язык… (Он знал немецкий, английский и французский.) Но чаще всего мы говорили о религии.

— Борис Викторович, в основе религии лежит вера в чудо, а разве чудо не противоречит законам природы? — спрашивал я.

— Отвечу тебе словами блаженного Августина: «Чудо не противоречит законам природы, оно противоречит нашим представлениям о законах природы». И кажется, ему же принадлежат слова: «Верую, потому что абсурдно».

— Как же можно верить в абсурдное?

— Очень просто. Если что-то не абсурдно, мы это просто знаем. Например, я и так знаю, что вода мокрая, зачем мне в это верить?

— А почему вас так интересуют иконы? Говорят, иконы — для старушек…

— Насчет старушек — ерунда. Дело в том, что в Православной Церкви икона — это существенная часть богослужения. У католиков иначе, у них икона служит только иллюстрацией к Священному Писанию. Поэтому католические иконописцы пишут Богоматерь с любой красивой женщины. Все их мадонны — красавицы. А православные иконы похожи друга на друга, потому что восходят к Первообразу — к Самой Божией Матери. И древние иконы у нас ценятся не потому, что они старые, но потому, что они ближе к подлиннику, к Первообразу.

— Какая вера лучше других, Борис Викторович?

— Христианство.

— Почему? — спрашиваю я и замираю. Мне очень важен ответ, ведь потом я буду на него ссылаться. (Помню, как приводил в раздражение своих близких словами: «Так думает Борис Викторович». Это всегда означало, что дискуссия закончена — других авторитетов у меня в ранней молодости не было.)

Однако на этот раз Борис Викторович разочаровывает меня — просто пожимает плечами.

— Не знаю. Это мое личное мнение.

Увидев, как я расстроен, он все же поясняет:

— Христианство — религия Любви, любви к ближнему. Этим оно резко отличается от некоторых других религий, где убить иноверца считается не грехом, а достойным поступком.

— А из христианских конфессий какая, вы думаете, лучше?

— Конечно, лучше всего — вера апостольская… К апостолам ближе всего древняя Церковь, а к древней Церкви ближе всего Православие. Ну… просто исторически так получилось. Не было пап, которые менялись. Не было ненужных и вредных поправок в Символе веры, как у католиков. Не было и протестантского упрощения. Конечно, вера, которую Русь приняла при князе Владимире, претерпевает со временем изменения. Я бы сказал, что каждая эпоха имеет свой вариант Православия, но догматически они всегда совпадают, немного отличаясь аранжировкой. Сила Православия — в его консервативности. И ближе всего к древней Церкви — православные.

— А самые православные в России, как вы однажды сказали, это немцы?

— Понимаешь, в этой шутке много правды… Все просто объясняется — психологически. Русскому не надо доказывать, что он русский и православный. А немцу надо прийти к этому. И если уж немец становится православным, то это не формально.

— Так было со святой Елисаветой, — говорю я.

Борис Викторович оживляется:

— Елисавета Романова, бесспорно, святая! Я был в церкви Марии Магдалины в Гефсимании, где она погребена. Блестящая придворная дама после гибели мужа уходит в монастырь, создает Марфо-Мариинскую обитель… Обитель замечательная: труд и молитва. Помнишь по Евангелию? Мария — это молитва, Марфа — работа… Она хотела быть погребенной в Святой земле, так и получилось — совершенно неправдоподобно. Ее расстреляли, потом гроб увозили от большевиков, он оказался в Китае и в конце концов — в Иерусалиме. Так что она великая святая — да, она не русская, немка, но святая!

— А вы бывали на Святой земле?

— Да, однажды я видел Фавор, был на Генисаретском озере, набрал воду из Иордана, где крестился Христос… На праздник Покрова был на службе в огромном русском храме в Иерусалиме. Шла торжественная монастырская служба, служил священник, ему помогал дьякон, было два хора — на левом и правом клиросах монахини Горненского монастыря, а посреди храма стоял народ. И этим народом был я! Так уж получилось, что больше в храме не было ни одного человека, ни одного паломника.

— Елисавета Романова — ваша любимая православная святая?

— Нет. Мой любимый православный святой — Сергий Радонежский.

— Почему?

— Это величайший святой. Величайший. Какое редкое совпадение: личная святость и четкая практическая работа в политике! Другого подобного примера я не знаю. Святость требует отречения от всего, и Сергий с этого начал — поселился в лесу, подружился с медведем… А потом фактически стал идейным руководителем и неофициальным главой Руси. Как он умудрился это делать — непостижимо, но факт. Видно это из того, что все правители подчинялись ему. Сергий мирил враждующих князей: приходил и укрощал. Он был человеком, которому все одинаково доверяли, непререкаемым авторитетом. А ведь было очень трудно добиться подобного в средние века! Человек потрясающей воли, он обладал полной, идеальной святостью…

— А сейчас иногда пишут, что Сергий — «легендарная личность»…

Борис Викторович недовольно хмурится:

— Мало ли что пишут! Да и как можно было придумать Сергия? Он участвовал в судьбоносных для Руси решениях! Наконец, о Сергии писали Епифаний Премудрый и Пахомий Серб… А зачем им было что-то сочинять, обманывать? А Епифаний описывал то, что происходило на его глазах…

«Некая высшая сила ведет меня по жизни», — говорил Борис Викторович. Однажды, беседуя с журналистом, он назвал себя «болельщиком Церкви». Потом я спросил его:

— Что это значит?

— Я и в футболе всегда болел за слабую команду, — ответил он. — За «Зенит», например… А Церковь в Советском Союзе была именно на положении слабой команды. Ее все время били, преследовали, ругали… А что ее ругать — она хорошая организация!

В одной из своих книг академик написал так: «К религии я пришел не через иконы. Были другие причины». Об этих причинах Борис Викторович никому не рассказывал. Мне тоже. Он не любил откровенничать на такие темы.

А еще я помню, как он говорил перед сном:

— Господи, да будет на все Твоя святая воля.

* * *

В детстве он хотел стать археологом, мечтал о Египте. Потом увлекся планерами. После школы поступил в Институт инженеров гражданского воздушного флота. Окончив его, переехал в Москву и работал с Сергеем Павловичем Королевым в НИИ-1, занимая негласный пост ведущего конструктора. Весь институт работал тогда над будущей «катюшей» — она и была создана за несколько дней до начала Великой Отечественной.

Гулаг

Помню, как Борис Викторович рассказывал на квартире бабушки:

«Как-то я вышел из барака, подул ветер и повалил меня. Я засмеялся. Мне показалось, что это очень смешно: я стал такой легкий!»

Когда началась война, двадцати шестилетний ученый Борис Раушенбах попал в лагерь. Это был Тагиллаг с его солдатами на вышках, карцерами, нарами, баландой, собаками… Зэки-немцы ходили в грязных ватниках, в обуви, сделанной из автопокрышек.

Раушенбах сидел без всякого суда, приговора ему никто не выносил, и конца своему заключению он не видел. Он работал на кирпичном заводе, сортировал кирпич. Рабочая смена длилась 10-11 часов. От непосильной работы и голода в лагере умирало десять человек в сутки. (В списках на продовольствие сначала стояло начальство, потом обычные жители, потом обычные заключенные, потом — немцы.) Мертвых в лагере не хоронили — складывали трупы на дровни, отвозили в лес и сбрасывали в яму. Борис Викторович вспоминал:

«В лагере я работал недолго, с весны до осени. Должность у меня была прекрасная: контрольный мастер кирпичного завода. Я получал 400 граммов хлеба, варил траву, питался очень хорошо».

Недавно я читал письма Бориса Викторовича из заключения. Они поражают своим оптимизмом. Такое впечатление, что в лагере только и забот, что беседовать по-немецки с товарищами по несчастью «о всякой всячине, начиная от строения мира». И только в письме сестре от 24 октября 1943 года упоминаются мыши. Эти мыши «бродят по всем направлениям», зато, как сообщается ниже, они «стали почти ручными».

А вот несколько цитат из его писем друзьям:

«Почти постоянно нахожусь в хорошем настроении…»

«Воспользовавшись теорией синусоидального везения, сообщаю, что как будто минимум синусоиды я уже прошел».

Ученый-химик профессор Стромберг, сидевший вместе с Раушенбахом, говорил, что, если бы не Борис Викторович, никто бы из них не выжил. Тот постоянно острил, зубоскалил и учил всех видеть в злоключениях смешную сторону. Особенно много смеялись над начальниками-энкавэдэшниками. «Может, они и были умными людьми, но нам они казались редкими болванами, — вспоминал позднее Борис Викторович. И задумчиво прибавлял: — Мы, знаете ли, как-то очень высокомерно о них судили».

Когда заключенных в лагере стало вдвое меньше, в Москве схватились за голову, и зэков-немцев стали кормить чуточку лучше. В Тагиллаге появилась «комиссия». Теперь самых истощенных освобождали от работы на кирпичном заводе и зачисляли в отряд, занимавшийся сбором грибов. «Врачебный осмотр» проводился так: лагернику приказывали повернуться спиной и снять штаны. Если от седалища уже ничего не оставалось, доходягу с тяжелой работы снимали.

Отряд грибников назывался ОПП — что это такое, никто не знал. «Мы называли их отрядом предварительного погребения», — вспоминал Борис Викторович.

Еще он говорил, что «Один день Ивана Денисовича» — хорошая книга, но в ней, увы, нет «юмора висельников». А юмор, по его словам, был важнейшим средством выживания и основным приемом психологической защиты.

Уже в демократическое время журналисты часто спрашивали академика:

— Вы так много претерпели от этой системы, провели много лет в лагерях. Как же вы нашли силы простить?

— А чего прощать-то? — пожимал плечами Раушенбах. — Я никогда не чувствовал себя обиженным, считал, что меня посадили совершенно правильно. Шла война с Германией. Я был немцем. Потом в лагерях оказались крымские татары, чеченцы. Правда, те же татары во время оккупации Крыма все-таки работали на фашистов. Это некрасиво. Среди тех же немцев если и были предатели, то полпроцента или даже меньше. Но попробуй их выявить в условиях войны. Проще отправить их в лагерь. Да, этот лагерь… Я нигде не встречал так много прекрасных людей!

Чтобы «расшевелить» друзей, Раушенбах организовал при Тагиллаге «университет». Раз в неделю кто-то из зэков-ученых читал «лекцию». Состав «преподавателей» был солидный: профессор Бадер как-никак был археологом, профессор Стромберг — химиком, доктор Риккерт — геологом… А сам Борис Викторович читал лекции о грядущем освоении космоса.

Товарищам по несчастью он объяснял, что в Советском Союзе каждый приличный человек должен посидеть в тюрьме. И приводил примеры: Туполев сидел, Королев — сидит. А мы чем хуже? Мы тоже должны свое отсидеть! В лагере шутили, что Раушенбаху нужно дать должность агитатора и пустить его проповедовать по всем лагерям…

«Лагерное общение и лагерная дружба — это нечто особое, — писал в одной из своих книг академик Раушенбах. — Разговариваешь с одним, с другим, с кем-то находишь общий язык и объединяешься».

Именно так началась его дружба с немецким коммунистом Паулем Риккертом, доктором Берлинского университета. Когда к власти пришли фашисты, по решению Коминтерна молодой доктор Риккерт должен был перебраться в Москву. А вскоре угодил в лагерь*.

Друзья договорились, что будут говорить только по-немецки. «Нас посадили за то, что мы немцы, значит, у нас было на это моральное право, — вспоминал Борис Викторович. — Кроме того, мне хотелось по-настоящему освоить немецкий язык, то есть я владел им, но кухонным, на котором говорили в семье».

Риккерт читал ему стихи Рильке, они обсуждали «Фауста» Гете — слово за словом, сцену за сценой…

И даже в лагере Борис Викторович продолжал свои исследования. Он был обязательным человеком и очень переживал, что попал в заключение, не успев закончить работу для НИИ-1. Он доделал расчеты в бараке и отправил их в институт. И тогда вмешались «высшие силы». Генерал Болховитинов, узнав о заключении Раушенбаха, выхлопотал для него особый статус: Борис Викторович остался в лагере, но кирпичами уже не занимался, а делал расчеты боковой устойчивости самолета. (Болховитинов тогда вместе с Исаевым доводили до ума ракетный истребитель БИ.) Но от голода Раушенбах страдал так же, как его товарищи.

В семье Раушенбахов в Москве хранятся его лагерные тетради, мелко исписанные рядами формул. Эти аккуратные тетрадки он изготавливал сам — сшивал нитками страницы из желтой оберточной бумаги.

— Все свои знания по математике я приобрел не в институте, а в бараке, — вспоминал Борис Викторович. — Я очень много работал тогда. Сам себе устраивал экзамены, составлял билеты, тянул их и отвечал сам себе. А если ответить не мог, ставил себе двойку и сам себе устраивал переэкзаменовки. Когда приходили мои соседи по бараку, я «сворачивался»… Я сам открыл тогда метод гармонического баланса, который уже открыли Боголюбов и Крылов, о чем я, по своему невежеству, не знал…

Космонавтика

После войны Раушенбах жил на поселении в Нижнем Тагиле. «Я был на положении Ленина в Шушенском», — вспоминал он. А в 1948 году благодаря М.В. Келдышу, будущему президенту Академии наук, Борис Викторович смог вернуться в Москву. Они снова встретились с Королевым — тот уже успел отсидеть за «вредительство». Не было объятий и разговоров о ГУЛАГе. Королев сразу заговорил о деле: нужно запустить первый управляемый спутник.

Через день Сергей Павлович сказал Н.А. Пилюгину, главному конструктору бортовых систем управления:

— Мне докладывают, будто с ориентацией ничего не выйдет. Ты тоже отказываешься? Хорошо. Тогда я передаю систему ориентации Раушенбаху.

— Он тоже не сделает, — мрачно сказал Пилюгин.

— Сделает! — резко перебил Королев.

И Борис Викторович приступил к работе. Позднее он рассказывал, что в те годы у него не было даже приличных штанов. Единственная пара брюк внизу была заштопана-перештопана, и, стоя на эскалаторе, он приставлял сзади портфель. А свою работу в НИИ Борис Викторович начал с того, что пошел в бухгалтерию, взял 1000 рублей и отправил одного из сотрудников на улицу Горького, в магазин «Пионер». Тот накупил паяльников, проводов, простейших реле, предназначенных для юных техников. Из этих в буквальном смысле детских игрушек команда Раушенбаха стала строить первую в мире систему межпланетной ориентации.

«Я нещадно блефовал, но все время делал вид, что я серьезный человек, — вспоминал позднее Борис Викторович. — Мне на самом деле безумно хотелось создать эту систему!» Однако, несмотря на всю серьезность молодого ученого, некоторые коллеги заподозрили в нем… авантюриста. Почему? Да потому что Раушенбах пообещал Королеву решить серьезнейшие проблемы, которые никто еще не решал! Он должен был построить того «кита», без которого космонавтика была в принципе невозможна.

Ведь отправить в космос спутник или ракету могли легко. С топливом проблем не было. (Жидкостная ракета была создана уже в 20-е годы ХХ века, а в 30-е была довольно совершенной, в 40-е — достаточно мощной.) Металлурги уже создали высокопрочные сплавы. В космос, грубо говоря, можно было запустить что угодно. В СССР после войны оказалась трофейная немецкая ракета ФАУ-2. Но была одна проблема: как вернуть ракету обратно? Как переходить с орбиты на орбиту? За счет чего спутник не будет кувыркаться? Да и как он будет «поворачивать» в принципиально другой среде? Не в атмосфере — в невесомости. Там, где нет точки опоры. Работ на такую тему не было, и эту науку Раушенбаху пришлось начинать с нуля. А что, если запустить в космос человека? Система управления становилась для космонавта системой жизни и смерти. Одна ошибка — и он не вернется домой.

Раушенбаху предстояло создать теорию управления космическим кораблем и воплотить ее в практику. Первому из людей. «Работа Раушенбаха 1955-1959 годов была, пожалуй, самой новаторской на том этапе развития ракетной техники и космонавтики, — пишет Я.Голованов, работавший у Королева. — Проблемы, возникающие в таких областях знаний, как аэродинамика, химия топлива, термодинамика двигателей, бортовая автоматика, разумеется, не исчезли, но пути их решения были более-менее определены. А вот ориентацией космических аппаратов и движением их в мире, лишенном тяжести, никто никогда не занимался. Вопрос этот истории не имел!»

«О своей работе с Королевым Раушенбах всегда говорил сдержанно, — отмечает летчик-испытатель М.Галлай. — А фактически он внес в создание систем управления вклад без преувеличения решающий».

Интересно, что многие открытия были сделаны ученым как бы случайно.

«Однажды я забросил работу над одной проблемой, предположив, что она не имеет решения, — вспоминал Борис Викторович. — Уже забыв почти свою работу, я вдруг увидел решение сразу, в своеобразном озарении, в абсолютно неподходящем месте. В другой раз меня посетило подобное откровение в метро».

Раушенбах сдержал слово, данное Королеву. Первая в мире система ориентации космического спутника была готова к маю 1959 года.

Королев и Раушенбах

Сергей Павлович был человеком взрывного темперамента. Мог накричать, сказать: «Вон из кабинета!» Раушенбах своим поведением ставил его в тупик. Королев даже жаловался Марку Галлаю: «Ничего не могу понять с этим вашим Раушенбахом! Я ему что-то толкую, ругаю, а он стоит и слушает как ни в чем не бывало, эдаким христосиком!»

Борис Викторович был единственным человеком в институте, на которого Королев не повышал голос.

Рассказывают, что английский астроном Джон Гершель перед смертью перебил священника, который стал говорить ему о радостях загробной жизни:

— Это все прекрасно, но самым большим удовольствием для меня было бы увидеть обратную сторону Луны.

Увидеть «затылок» нашей соседки по космосу было давней мечтой человечества. И вот Королев поставил Раушенбаху задачу — сфотографировать обратную сторону Луны!

Борис Викторович взялся за работу — ему было все равно, что вокруг говорили, будто есть только один шанс из ста. (Кто-то из ученых полагал, что солнечная засветка погубит любое изображение, другой утверждал, будто легче попасть пулей в летящего воробья, стоя на платформе движущегося поезда.)

Сам Королев сомневался и спрашивал Раушенбаха:

— А что, Борис Викторович, Землю вместо Луны ваш датчик не поймает?

— Не должен, — отвечал Раушенбах.

И вот 7 октября 1959 года «снимок века» был сделан! К земному глобусу прибавился лунный…

За это выдающееся достижение Раушенбах и его коллеги были награждены Ленинской премией. И это был не единственный подарок ученым. В 1957 году французский винодел Анри Мэр заключил с советским консулом пари на тысячу бутылок шампанского: советским спутникам не удастся увидеть обратную сторону Луны. Когда в газетах всего мира появились фотографии, сделанные «Луной-3», винодел признал себя побежденным и выслал тысячу бутылок на адрес Академии наук СССР.

Первый из беспилотных «Востоков» стартовал в мае 1960 года. Королев собирался проверить в космосе систему ориентации Раушенбаха. За сутки до старта в системе обнаружили изъян, и Борис Викторович предупредил Королева, что нужно отступить от намеченных планов. Тот заупрямился: Сергей Павлович не любил изменять программу. В итоге одна из систем в космосе не сработала, корабль развернуло соплами назад, и, когда включилась тормозная установка, она начала не тормозить «Восток», а разгонять его. Вместо того чтобы вернуться на Землю, спутник вышел на более высокую орбиту. Раушенбах был готов к неприятному разговору, но Королев повел себя нестандартно. Вместо упреков и обвинений он с воодушевлением объявил:

— Великолепно! Это был первый опыт маневрирования в космосе!

Работали без выходных. Королев иногда звонил Раушенбаху в воскресенье и говорил:

— Я тут чистил у дома снег, и мне пришла в голову мысль. Нельзя ли создать в космосе искусственную тяжесть путем соединения кораблей штангой и вращения их вокруг общего центра масс? Что скажете?

— Можно, — отвечал Раушенбах. — Но тогда лучше трос…

— Да, трос лучше… Приходите завтра со всеми расчетами.

Сергей Павлович не любил ждать.

Королев отобрал десять будущих космонавтов, которых должен был «натаскивать» Раушенбах. Борис Викторович сблизился с Гагариным, хотя на занятиях никогда не выделял его из всей группы. Через некоторое время Королев принял решение: полетит именно Юрий Гагарин. «Я смотрел на него и понимал, что завтра этот парень взбудоражит весь мир, — вспоминал Раушенбах. — Ну какое у этого парня было воспитание, какое образование? Крестьянский парень, фэзэушник, аэроклубовец, потом два года отлетал летчиком, он же ничего не знал, практически был невоспитанный человек. Но он обладал врожденным чувством такта…»

12 апреля 1961 года началась космическая эра. Впрочем, Гагарин не был в полном смысле «капитаном» космического корабля: «Восток» управлялся автоматически. Задача Юрия Гагарина состояла в радиосвязи и медицинских экспериментах, и Раушенбах шутил, что полетная инструкция космонавту состояла только из четырех слов: «Ничего не трогай руками».

В 1963 году Раушенбах настоял на проведении плановых проверок «Востока-6». Многие были против — тормозился весь график работ. Доходило до крупных скандалов. И все же проверки были проведены, и в ходе них выяснилось, что блок датчиков угловых скоростей в заводских условиях был установлен задом наперед. Занудная, по собственным словам, настойчивость Раушенбаха спасла жизнь Валентине Терешковой… Каждый запуск космического спутника был огромным событием в Советском Союзе.

Раушенбах работал на секретном предприятии и не говорил о своих занятиях даже самым близким людям — жене и детям.

— Все сказать не мог, полуправду — не хотел: это хуже лжи, — объяснил он потом. — Считал правильным вообще молчать.

Первой догадалась дочь Оксана: «Папа в командировку, следом — сообщение ТАСС».

Был и такой эпизод — он есть в воспоминаниях академика. Заседала важная комиссия, двадцать начальников из разных ведомств. Борис Викторович возражал против какого-то спорного решения. Королев показал на него пальцем и грозным, злым тоном сказал:

— Вот человек, который всегда нам мешает. Критикует наши решения. Предсказывает разные неприятности: это, мол, не получится, это откажет. Никаких сил с ним работать!

Все посмотрели на Раушенбаха: негодяй, вредитель, мешает Королеву работать! А Сергей Павлович выдержал паузу и нежным голосом прибавил:

— И, представьте, всегда оказывается прав…

В итоге комиссия согласилась с Раушенбахом.

Ученый не терпел сплетен, но сплетничавших не осуждал. Возглавляя отдел в институте Королева, он порой должен был выслушивать «доброжелателей».

— Борис Викторович, — говорил посетитель, плотно прикрывая дверь в кабинет, — я отношусь к вам с большим уважением и потому считаю нужным довести до вашего сведения, что такой-то сотрудник вчера говорил о вас то-то и то-то…

— Да? — Раушенбах подавался вперед и укоризненно качал головой. — Очень интересно! Ай-ай-ай! Неужели так и сказал? Каков нахал! Ха-ха-ха… Ну конечно, заходите…

Посетитель покидал кабинет в уверенности, что стал личным советником начальника. О, наивный…

В «команде» Раушенбаха были молодые ребята, только что окончившие институт. «Мои бандиты», говорил о них Борис Викторович. В свободное время эти «бандиты» много смеялись и отчаянно зубоскалили. Их отношения с начальником были довольно своеобразные. Например, на расширенном заседании главных конструкторов кто-нибудь из «молодых» мог прилюдно сказать Раушенбаху:

— Что за чушь вы несете!

— Почему чушь? Вот, смотрите… — И ученый спокойно аргументировал свою позицию.

Начальников, которые сидели вокруг, подобное обращение удивляло и возмущало. А сам Раушенбах говорил так:

— Мы делаем одно дело, и «икона в красном углу», привыкнув быть непререкаемым авторитетом, становится «тормозом». Если мы не будем спорить без оглядки на звания, мы ничего не придумаем…

Иногда молодые сотрудники заваливались к Борису Викторовичу в гости и нарочито пьяными голосами орали у него на балконе «Шумел камыш…». Подобные выходки с их стороны объяснялись просто: квартира Раушенбаха находилась прямо напротив НИИ, и «бандиты» в шутку пытались «скомпрометировать» своего начальника. Впрочем, сам Борис Викторович тоже умел и пошутить, и разыграть… Когда он шутил, как говорили, Райкин «отдыхал».

Однажды Раушенбаху позвонил секретарь Королева:

— Зайдите.

— Зачем?

— Ну, у вас же скоро день рождения, 50 лет, юбилей.

— Пусть Королев сам зайдет, — ответил Раушенбах. — Мой день рождения, в конце концов.

Борис Викторович не хотел праздновать свое пятидесятилетие: он не любил громких слов, юбилейных речей и неизбежного в таких случаях подхалимства.

И все-таки юбилей отпраздновали — тут не обошлось без «бандитов».

Праздник начался с того, что в холле ресторана «Звездный» в Останкине включили запись, специально сделанную для такого случая знаменитым диктором Юрием Левитаном:

— Внимание! Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза! Передаем сообщение ТАСС. Сегодня, 20 января, в 20 часов по московскому времени в Советском Союзе произведен запуск космического корабля «Восторг». Корабль пилотируется гражданином Советского Союза, доктором технических наук, подполковником запаса товарищем Раушенбахом!..

Хохот в ресторане стоял повальный.

А «бандиты» уже готовили следующий «номер». У них в руках была сверстанная и отпечатанная типографским способом полоса «Комсомольской правды» под названием «Раушенбах в космосе». Читали ее с перерывами, давая слушателям прийти в себя. Открывала полосу фотография Бориса Викторовича в форме подполковника ВВС. Далее был текст пресс-конференции, телефонный разговор с мысом Пицунда (там часто отдыхал Хрущев) и заметка с родины героя «Ленинград ликует!».

Стоит оценить юмор «бандитов». В материале с «пресс-конференции» был, например, такой момент: журналист напоминает Раушенбаху, что в полете тот ел смородину, и спрашивает, какая была смородина — красная или черная? «Космонавт» долго шепчется с академиком Федоровым (тот руководил подобными пресс-конференциями, не имея никакого отношения к космонавтике), потом отвечает: «Хорошая была смородина!»

…Юбилей удался: Раушенбах был в восторге, Королев прослезился и просил сделать ему такую же полосу. Увы, до своего юбилея Сергей Павлович не дожил.

В марте 1965 года садился «Восход-2», в одной из систем произошел сбой, в результате которого космонавты не могли спуститься с орбиты! Королев вскочил, кивнул Раушенбаху, и они вместе направились к Гагарину — он сидел в маленькой комнатке на связи с экипажем.

— Пусть доложат! — приказал Королев.

Павел Беляев, командир корабля, доложил, что система посадки выключилась.

— Через минуту получите указания! — сказал Гагарин и отключился, чтобы экипаж не слышал переговоров.

За одну минуту Королеву и Раушенбаху нужно было принять решение — как спасти экипаж. Теоретически стоило пройти еще один виток и попробовать снова включить автоматику. Но в случае повторного отказа траектория следующего витка была бы крайне неудобной для успешного приземления! Надо было что-то решать. Проще всего, конечно, было посоветоваться с госкомиссией…

— Может, вручную? — спросил Королев.

— Вручную, — ответил Раушенбах.

И Павел Беляев и Алексей Леонов сами сориентировали корабль. Это была первая ручная посадка! Правда, экипаж не уложился в отведенное время, и «Восход-2» сел в тайгу.

Королев умер от рака в 1966 году. «Это было настоящим ударом, — вспоминал Борис Викторович. — Он ушел буквально на лету».

Разное

Дети иногда задаются вопросом: вот я смотрю глазами, и смотрю как бы «из себя». Но ведь и другие смотрят «из себя». Как это может быть? Постепенно привыкая жить в обществе, мы часто перестаем смотреть «из себя», подстраиваемся под некие нормы, видим мир так, как велят видеть его родители, друзья, начальники, телевидение… Борис Викторович всю жизнь смотрел «из себя». Для него не было общепринятых взглядов, и его суждения иногда просто не укладывались в голове.

«По моему глубокому убеждению, среди академиков и профессоров столько же глупцов, сколько среди дворников. Процент тот же. Как вам нравится такая идея? Если среди дворников 20% дураков, то 20% их среди академиков и профессоров».

«Сближаться с властью должна не интеллигенция, а, наоборот, власть. Если правительство немножко поумнеет (а я считаю правительство в среднем все-таки глупым), оно поймет, что без этого жить нельзя».

«Когда говорят, что Академия наук должна приносить прибыль, я расцениваю это как глупость. Фундаментальная наука — это знание о вещах, никому не нужных. Пока… В практику из такой науки попадает очень мало — десять процентов, а то и пять. Хотя, может быть, эти пять процентов — прорыв к новым технологиям. Но мы же не знаем заранее, где именно лежит золотой самородок. Поэтому государство должно вкладывать деньги в науку, не интересуясь результатом. А это может позволить себе только высокоцивилизованное общество… Если политика властных структур в отношении к науке не изменится, Россия превратится в страну «третьего мира»«.

«Думаю, нужно развивать не только логическое мышление, но и внелогическую сторону знания. Я говорю о тех дисциплинах, которые связаны с искусством, ведь именно искусство развивает образное мышление… Даже при решении математических задач нередко решающую роль может играть внелогическая компонента, способность подсознательно производить гармонизацию хаотической массы впечатлений».

«К концу ХХ века стала очевидной несостоятельность «самонадеянного материализма». Не странно ли, что к этой мысли первыми пришли представители точного знания?»

«Прогресс коснулся только наших рук. Раньше копать канал заставляли рабов, теперь есть экскаватор. А нашей головы прогресс не коснулся. Не верите? Почитайте древних. Мы прекрасно понимаем древних, которые пишут о себе. Ведь понимаем же!»

«Печальную картину представляет как наше, так и западное общество. Только жрут, только потребляют — растительная жизнь, не опорно идущая вверх, а ползучая, этакая плесень: сверху что-то есть, а внизу — ничего. Все это было в Древнем Риме».

«Сегодня, опираясь на «права человека», ничего не стоит не считаться с интересами родной страны, и эгоист не преминет воспользоваться такой возможностью… Иногда складывается впечатление, что современное демократическое государство, пекущееся о правах каждого отдельного гражданина, сознательно ведет политику уничтожения такого древнего института, как семья».

«Раньше у нас всегда была идея, объединяющая людей и придающая их существованию высокий смысл. Высокой целью можно назвать такую, ради достижения которой человек способен терпеть любые невзгоды и даже пожертвовать жизнью, ибо в этой цели для него заключено не личное благо, а благо Родины. Сейчас ничего подобного нет. Болтают, что нашей целью является создание рыночной экономики, но вот поставьте-ка вопрос так: готов кто-нибудь пожертвовать жизнью ради создания рыночной экономики?..»

* * *

Через несколько лет после смерти Королева Раушенбах ушел из космонавтики и стал преподавать в физико-техническом институте.

Коллеги знали, что Раушенбах ходит в церковь. Считали его религиозным человеком. Его, немца-гугенота, в шутку называли «академиком всея Руси» и «специалистом по ориентации среди православных святых».

Однажды ученый прочитал для студентов физтеха цикл лекций «Иконы». Десять лекций по два часа. Из Москвы в Долгопрудный приезжали люди с записывающими устройствами: Борис Викторович говорил вещи, о которых в те времена нельзя было услышать нигде. В его лекциях не было ни слова, которое могло бы покоробить верующего человека. А руководители физтеха отчитывались в райкоме об этих лекциях как об «антирелигиозной пропаганде»: дескать, профессор такой-то читает цикл лекций против суеверного почитания икон. В райкоме их хвалили за хорошую постановку атеистической работы, что вызывало много веселья на факультете.

В то время Борис Викторович часто был почетным гостем в Кремле, где беседовал с представителями епископата.

«С какой естественностью он неизменно подходил к церковным иерархам на официальных приемах в Кремле и непринужденно завязывал разговор! — писал в 2000 году Патриарх Алексий II. — А ведь в те годы было непросто на это решиться…»

Раушенбах дружил с Патриархом Пименом, бывал у него в келье. Он был хорошо знаком с Питиримом, митрополитом Волоколамским, и Кириллом, митрополитом Смоленским.

Писатель Леонид Леонов считал Бориса Викторовича специалистом в области богословия и вообще православной жизни. Что самое интересное, Леонов сам был верующим человеком, ходил в церковь, но советовался с немцем и ракетчиком Раушенбахом. Часто звонил с вопросом:

— Вот если священник сделает то-то, а дьякон то-то, может такое быть?

И Борис Викторович отвечал:

— Не может быть, потому что…

Писатель и ученый дружили и часто ездили вместе в Троице-Сергиеву лавру. «Меня всегда умиляло, как перед входом он крестился и кланялся», — вспоминал Борис Викторович. (Сам он, будучи гугенотом, креститься при посещении храма не мог.)

Эта странная пара посещала лавру в те времена, когда советская элита сторонилась церковных людей, как зачумленных. Они часами просиживали в кабинете ректора Духовной академии.

«Я был неким выродком, который ездит и не боится, — вспоминал Раушенбах. — Во-первых, я не работал в идеологической сфере, а во-вторых, мне уже пришлось хлебнуть разных разностей и побывать за решеткой. Страха я не испытывал».

Не испытывал страха и Леонид Леонов. В последней книге Борис Викторович приводит слова своего друга, сказанные незадолго до смерти: «О жизни мне известно все, а смерть — это кульминация человеческого познания, когда остается узнать последнее, таинственное».

В конце 70-х годов ХХ века Раушенбах обращается к живописи и пишет фундаментальные труды, посвященные искусству, ныне ставшие классическими: «Пространственные построения в живописи. Очерк основных методов» (1980), «Системы перспективы в изобразительном искусстве. Общая теория перспективы» (1984), «Геометрия картины и зрительное восприятие» (1994).

Оригинальный и смелый подход (свои выводы Раушенбах обосновал математически, привел формулы) раскрыл революционно новые характеристики явлений искусства. Последние труды на подобные темы были написаны в эпоху Возрождения.

В 1987 году Раушенбаху позвонили из журнала «Коммунист» и попросили откликнуться на программу СОИ Рейгана. Он сказал: «Не о том думаете. Наступает празднование тысячелетия Крещения Руси — вот о чем надо писать!» На том конце провода помолчали: «Вы что, серьезно можете написать?» — «Могу».

Борис Викторович сел и написал — буквально за несколько дней, от руки, с помарками. В «Коммунисте» статью перепечатали, «причесали» и пустили вне очереди. Разразился скандал: первая не атеистическая публикация, причем где — в «Коммунисте»! Было возмущение, были звонки: да как вы могли! А в журнале им отвечали: «Если вы не согласны — напишите, мы напечатаем». Но никто ничего так и не написал… Напротив, после той статьи стали появляться другие, сочувственные публикации о Церкви. А немец-гугенот Раушенбах стал в СССР главным специалистом по вопросу Крещения Руси. Ему даже довелось прочитать доклад на эту тему на сессии ЮНЕСКО в Па- риже.

* * *

Борис Викторович говорил, что средневековое искусство во многих отношениях выше искусства Возрождения, что Возрождение связано и с потерями, а абстрактное искусство — полный упадок, называл это «явным движением к обезьяне». Для меня, говорил он, нет ничего лучше русской иконы XV века. Преподобного Андрея Рублева он называл гениальнейшим живописцем, а его «Троицу» — вершиной мирового искусства.

Помню, как мы гуляем по Абрамцеву, и Борис Викторович рассказывает:

— Я смотрел все дорублевские иконы на этот сюжет и установил, что не было постепенного нарастания — это был скачок, нечто взрывоподобное. После Рублева все стали повторять его «Троицу». Поскольку это был предел совершенства, все последующие повторения стали хуже. Догмат Церкви о единосущной и нераздельной Троице Рублев воплотил гениально…

Я прошу его рассказать о древней живописи.

— В древнем мире, например в Индии, человек не всегда воспринимал себя как «я», правда ведь? — начинает Борис Викторович. — Вместо «я» было «мы». По законам Ману личность ни за что не отвечает, отвечает семья. Сделал плохое — наказывают всю семью. Если герой — вся семья героическая. Поставим вопрос: как изображать мир с позиции «мы»? Я вижу этот стол таким, ты — другим… Как же сделать объективное изображение? В Египте выход нашли, это был… чертеж! В Египте передавали не видимое, а истинное. Незыблемые сущности вещей. Не то, что видишь, а то, что на самом деле, — отражение объективного пространства. Там развивалось не рисование, а художественное черчение… Я сравнил их фрески с нашими чертежами. Если приложить наши ГОСТы по черчению к египетскому искусству, все так и есть, ни одного отклонения. На пути от Древнего к Новому Царству еще были мелкие улучшения, но потом они достигли совершенства. Наше машиностроительное черчение тоже развивалось до XIX века, а потом остановилось, потому что лучше — нельзя. Так и у египтян. А искусствоведы писали, что, дескать, они чего-то не умели… Все это чушь собачья.

— А античность?

— У них тоже были изображения египетского типа, чернофигурные вазы например. Позже появились изображения перспективные. И этот момент совпадает с появлением первых философов! С появлением человеческого «я». Перикл на похоронах афинян, погибших в битве со спартанцами, говорит, что у нас теперь каждый может сказать, что он — личность. Именно в тот момент, когда в Греции совершается поворот от «мы» к «я», меняется система перспективы. Возникает «я», и возникает все, что окружает человека. Появляется проблема близкого пространства. Никто не интересовался — что там, вдали. Дайте близкое рассмотреть, среди которого мое «я». Математика показывает, что близкое пространство нужно передавать в параллельной перспективе. Так и было в античности. Лучше нельзя.

— Значит, и там не было неумения?

— А в средневековье использовалась обратная перспектива… Потому что все мы видим близкие предметы именно так. В близком пространстве человек все видит в параллельной или слабой обратной перспективе, никогда не видит сужения. Поэтому современные художники не любят писать близкие передние планы. Всегда начинают картину с того места, где кончаются обратная перспектива и все прочие неприятности…

— А Возрождение?

— Ренессанс — эпоха великих открытий, в том числе географических. Люди стали чувствовать себя хозяевами Вселенной. Их уже не так волнует близкое. Рисуют пейзажи, горизонт, за который они отправляются открывать новые земли. Меняется мироощущение, и рождается новое учение о перспективе, появляются другие художественные методы. Во времена Леонардо и Дюрера мастера кисти догадались, как строить перспективу, и некоторые художники стали рисовать воображаемые города с протяженными улицами, уходящими вдаль. С сегодняшней точки зрения — бессмыслица: просто ряд домов, которые уменьшаются в перспективе, вот и все содержание. Но тогда это потрясало, люди вдруг почувствовали передачу глубины на плоскости, пространство, воздух, чего не было раньше… А вообще-то движение от Египта к Возрождению это не подъем на вершину, а сначала — подъем на египетскую вершину, потом — на античную, потом — на средневековую, потом — на вершину Ренессанса.

Борис Викторович некоторое время молчит.

— В истории живописи есть еще одно «но» — это Сезанн. Все замечали, что на его картинах пространство деформировано. Я привлек математику, и оказалось, что перспектива Сезанна соответствует нашей зоне среднего видения, то есть пространству, которое лежит между далью и близью. Здесь прямые перестают быть прямыми, а параллельные — строго параллельными.

— А наши иконы, Борис Викторович?

— В иконах не было самомышления, своеволия. Даже Васнецов однажды сказал: «Мое искусство есть свеча, зажженная перед Ликом». И любимое выражение современных художников «я так вижу» в древней Руси было совершенно невозможно, и слава Богу. Но творческое начало, конечно, присутствовало. Когда было нужно, Рублев совершенно правильно использовал обратную перспективу, например — в «Троице». Но вообще-то русских иконописцев мало интересовало пространство. Их интересовал святой. Изображение нужно было для молитвы, с его помощью обращались к Первообразу. И вот чтобы образ выполнял эту роль, святой помещался на передний план — на обрезе рамы, как бы мы сейчас сказали. Перед ним уже никакого пространства, только сам молящийся. В Ренессансе пространство появилось в избытке: художники порой втаскивали наивный реализм туда, где ему совсем не было места. На самом деле на иконах не полагалось писать ничего, кроме золотого фона! Золотой фон — святость. Кроме того, на иконах святой изображается не по состоянию на земле, а в состоянии преображенной плоти. После второго Пришествия у нас у всех будет преображенная плоть, а святой — он уже такой. И реализм тут действительно ни к чему. Отсюда все так называемые «странности» русской иконописи. Наконец, еще один момент: древних иконописцев не волновал антураж. Они спокойно забывали о перспективе, их занимала суть, а не естественное восприятие. Позже, под влиянием Запада и католичества, уже стали изображать землю, строения… Первоначально было только то, что нужно для молитвы, то есть Лик.

— А абстракционисты?

— Это уже не живопись — вызов обществу, шарлатанство.

— А у вас есть любимые иконы?

— Из икон Божией Матери очень люблю икону «Знамение Новгородская». Такой необычный для России тип «Оранты». Поднятые руки — в позе моления. Замечательная икона, на меня она производит очень сильное впечатление. Более сильное, чем «Умиление» и «Одигитрия»… Еще я неравнодушен к иконе «Успение». Это моя любимая икона, и, если бы мне предложили выбрать одну икону, я бы выбрал ее. Конечно, в древнерусском стиле, а не в стиле какого-нибудь Дюрера. Его «Успение» — это кошмар с церковной точки зрения. Да, он первоклассный художник, но ему не дано было писать так, как наши иконописцы школы Рублева и Феофана Грека. Понимаешь, «Успение» — это икона, где необходимо изобразить как потусторонний мир, так и посюсторонний. Вот «Рождество» это только наш мир, а «Сошествие во ад» — только мистический. А оба пространства — «Успение». Мы видим Христа с душой Богоматери, Он в мистическом пространстве. А вот апостолы в нашем мире, и Христа они не видят. Иконописцы считали, что если бы Он присутствовал явно, то все бы смотрели на Него, а они смотрят на Богоматерь. Как передать эти два пространства? И смотри, как иконописцы решили проблему! Они, великие мастера, проявили, я бы сказал, невероятную ученость и применили чертежный прием. Они интуитивно сделали все абсолютно правильно: для передачи фигур Христа и Младенца (души Богоматери) используется другой тон, очень насыщенный. А апостолы переданы более спокойными, «приглушенными» красками. Гениально это сделано.

* * *

Борис Викторович говорил, что Третью мировую войну предотвратило не ядерное сдерживание, а космические средства разведки. Они позволили русским убедиться, что американцы ничего не затевают, а в США знали, что в СССР тоже ничего не предпринимают. Знание друг о друге сохранило мир.

— А среди космонавтов были верующие? — спрашивал я.

— Не знаю… По-моему, нет.

— Гагарин?

— Думаю, нет.

— А инопланетяне существуют?

Без улыбки:

— Нет, в инопланетян не верю.

— А почему не нашли Тунгусский метеорит?

— Не нашли и никогда не найдут, потому что это был кусок льда. Все эти метеориты, как правило, ледяные массы. Тунгусский метеорит не сразу весь расплавился и испарился, потому что мгновенно пролетел атмосферу. Испарились наружные слои, а основная глыба упала, полежала какое-то время на земле, но очень быстро от нее ничего не осталось. Поэтому находили только пылинки, ни одного уцелевшего куска.

— А робот сможет заменить человека?

— Нет.

— Почему?

— Потому что на робота нельзя подать в суд. Это сказал кто-то на Западе, и ведь как здорово сформулировал! Мог поступить — не мог, украл — не украл, сделал — не сделал — весь этот судебный подход в отношении робота полная бессмыслица. У робота нет совести, поэтому человека он не заменит.

Помню еще такое его выражение: «У Шекспира все палачи — шутники, а могильщики — острословы».

* * *

Однажды в Петербурге, на квартире бабушки, я сказал:

— Борис Викторович, вот вы — математик, всю жизнь отдали космосу и ходите в церковь. Одно не мешает другому?

— С чего бы вдруг? — удивился он. — Это в советских книгах писали, что «наши космонавты туда летали и никакого Бога не видели». Сама постановка вопроса показывает какую-то прямо-таки дубовую неграмотность наших писателей-атеистов. Вот Ньютон был верующим человеком, но обрати внимание, построив модель Солнечной системы, он не поместил в нее Бога.

— ?

— Бог пребывает в неком мистическом пространстве, и это прекрасно понимал Ньютон. Поэтому космонавты Его не встречали, но они и не должны были Его встречать. Когда говорят «иже еси на Небесех», это совсем не означает, что Бог находится в 126 км от поверхности Земли… Кстати, Ньютон — родоначальник нашей науки. А ведь он был крупным богословом своего времени. И богословских трудов у него столько же, сколько научных… Возьмем XX век. Планк. Отец современной физики, ввел квант — и тоже верующий! Как же можно говорить, что наука и вера несовместимы?

— Но разве Церковь не преследовала ученых?

— Нет.

— А Коперник?

— Эта легенда — просто бред. Если хочешь знать, Коперник занимал высокое положение в церковной иерархии: он был каноником, проще говоря — заместителем епископа. Его учение действительно подвергалось жестким атакам, и он был высмеян и объявлен неучем, но не Церковью, а… гуманистами, которых теперь все считают светочами прогресса. В Европе даже шла комедия, автор которой был гуманистом и где главным персонажем был выставлен дурак, утверждавший, что Земля вращается вокруг солнца.

— Значит, гуманисты преследовали Коперника за то, что он — верующий?

— Нет, его преследовали за «антинаучность». Понимаешь, в те времена астрономия имела большое значение, ею пользовались сотни и тысячи астрологов. Составляя гороскопы, надо было вычислять положение планет на различные даты, и эти вычисления показали, что гелиоцентрическая схема Коперника хуже согласуется с наблюдениями, чем геоцентрическая схема Птолемея. И гуманисты, считая, что «практика — критерий истины», объявили учение Коперника вздором.

— Но я читал, что поздний выход книги, совпавший со смертью Коперника, спас его от костра…

— Глупейшее утверждение! Да, Коперник опубликовал свой труд очень поздно. Просто он тяжело переживал свою неудачу и не знал, как поправить дело, надеялся со временем улучшить свою схему и уменьшить свойственные ей ошибки. Но он совсем не испытывал страха быть подвергнутым церковному осуждению.

— А Галилей? Разве Церковь его не судила?

— Сейчас все забыли, что Галилей был близким другом Папы и жил при папском дворе. Они подружились, еще когда Папа был кардиналом. Все работы Коперника оплачивал Папа Римский, соответственно, и все труды Галилея несли печать папского одобрения. В то время протестанты обвиняли Папу во всех мыслимых грехах, в том числе что он — враг науки. И совсем заклевали понтифика. Неопровержимым доказательством их тезиса была книга Галилея, в которой, как бы с одобрения Папы, защищалось «антинаучное» гелиоцентрическое учение Коперника. Ведь оно давно было осуждено, как сейчас бы сказали, прогрессивной общественностью! Папа должен был показать, что он не ретроград и не враг науки. Что он и сделал. Руководству католической церкви пришлось показать, что оно тоже считается с мнением университетских ученых и осуждает «лженаучную» гелиоцентрическую систему. И даже знаменитое отречение Галилея (и его легендарное «А все-таки она вертится!») не было инициативой Папы. Тот провел этот акт формально, скрепя сердце, под давлением протестантов. И никаким костром никто Галилею не угрожал. По большому счету Церкви было все равно, кто прав — Коперник или Птолемей.

— Почему?

— Да потому что это вне ее компетенции! Церковь всегда занималась своим делом, а наука — своим. Дело Церкви — спасение душ, а не изучение что вокруг чего вертится. Наши атеисты писали, что «в конце концов Церковь была вынуждена признать правильность схемы Коперника». Ничего подобного! Это ученые были вынуждены признать, а Церковь всегда плевала на это. В чем ошибался Коперник? Он думал, что планеты движутся по кругам. Кеплер показал, что они движутся по эллипсам, дал соответствующие расчеты, и тут же все астрологи перешли на его сторону. Гелиоцентрическая система оказалась все-таки точнее геоцентрической, и ее сразу признали во всех университетах! И не было никакой идеологической борьбы, никаких криков, никакого размахивания руками… Понимаешь, у Церкви всегда хватало своих забот, и в вопросах науки она принимала точку зрения большинства университетских ученых. И это было совершенно правильно.

— Но разве Церковь не осуждала людей за их взгляды? Того же Толстого ведь предали анафеме?

— Да, но это не значит, что его прокляли. Церковь никого не проклинает, просто она публично объявляет, что такой-то больше не член Церкви, не прихожанин. Толстой был гением, но человеком вздорным, придумал свою религию, положил начало «толстовству», учению о непротивлении злу насилием… Он сам себя отлучил, и Церкви ничего не оставалось, как утвердить это отлучение.

— Сейчас много говорят о религиозном фанатизме. Часто вспоминают крестовые походы…

— Понимаешь, в истории религиозный компонент часто играл роль прикрытия. Те же крестовые походы были походами экономическими, хотя формально велись ради освобождения Гроба Господня.

— Борис Викторович, а как возник атеизм?

— Трудно сказать… Мне кажется, оппозиция между наукой и религией возникла в XVIII веке во Франции. Французские энциклопедисты, выступая против королевской власти, естественно, выступали и против Церкви, которая стояла за короля. Именно энциклопедисты породили агрессивный атеизм. Его приняли на вооружение в советской России, и отсюда наше нынешнее невежество. Лично я сталкивался с этим неоднократно и в стенах Академии наук, в разговорах с коллегами-академиками. Зная, что я кое-что понимаю в богословии, они иногда обращаются… Я поражаюсь их дремучему невежеству! Просто ни-че-го не понимают!

— Вы не любите атеистов, Борис Викторович?

— А за что их любить? У меня как-то возникла идея предложить им испытание. Берутся профессиональные атеисты, выстраиваются в спортзале. Кто плюнет на два метра — кандидат философских наук по атеизму, кто на пять — доктор. Вы же ничего не делаете — только плюетесь… Атеизм ввели в Советской России, не понимая всю глупость этой затеи. Был даже закон, запрещавший Церкви помогать бедным. Такое деяние толковалось как незаконное привлечение людей в страшный церковный вертеп… Я где-то писал, что Советский Союз был единственной страной в мире, где законом запрещалось творить добро.

— Почему — «глупость этой затеи»?

— Они хотели заменить христианское мировоззрение — научным. Но ведь научного мировоззрения не бывает, это собачий бред! Наука и религия не противоречат друг другу, напротив — дополняют. Наука — царство логики, религия — вне логического понимания. И человек получает информацию по двум каналам, один — логический, другой — внелогический, и по их совокупности принимает решение. Поэтому научное мировоззрение — это обкусанное мировоззрение, а нам нужно не научное, а целостное мировоззрение… Английский писатель Честертон однажды сказал, что религиозное чувство сродни влюбленности. А любовь, как известно, не побить никакой логикой. А что делала наша атеистическая пропаганда? Пыталась логически доказать несостоятельность религии. Глупо это было. Разве влюбленного человека можно переубедить логически? Есть еще один аспект. Давай возьмем приличного, образованного атеиста. Сам того не понимая, он следует тем установлениям, которые возникли в Европе за последние две тысячи лет, то есть христианским правилам.

— А современные гуманисты обвиняют Церковь в «табачных махинациях»…

Борис Викторович морщится:

— Я в это не верю. Шумиха кончается, а потом выясняется, что все было не так и в публикациях передернули. Иерархам это не нужно. Тут надо смотреть, что они с этого получат. Ничего, кроме риска потерять уважение.

Православное крещение

В феврале 1997 года Борис Викторович пережил клиническую смерть. Приведу его слова, которые остались у меня на диктофоне:

— Это было на Каширке после операции на почке. Врачи сказали: этой ночи я не переживу. Я действительно умирал… Убедился ли я в существовании души? В каком-то смысле да, но я ведь и раньше не сомневался. Первое, что я установил, так сказать, экспериментально, — умирать не страшно, и даже, я бы сказал… приятно. Уже потом я прочитал книгу Моуди. Там был один случай, очень похожий на мой. Я видел коридор, видел в конце его свет. И я двигался по этому коридору, это было неприятно — знаешь, как бывает на стадионе, когда идешь с футбола в толпе. Потом я шел один по сводчатому коридору, и этот коридор выходил на луг. Я знал, что, если я выйду на этот прекрасный луг — это все, я умру, там другой мир. У меня был выбор — луг или грязный, паршивый и заплеванный коридор. И вот я стоял и выбирал. Впереди тишина, солнышко. Там приятно и хорошо. Но я выбрал трущобы, то есть коридор. И постепенно вернулся к жизни. Только у меня осталось ощущение, что я походил по тому свету и вернулся на этот, чтобы доиграть игру.

Через несколько месяцев Борис Викторович принял православное крещение. Вот его рассказ:

— Я крестился уже дома, после той неудачной операции… Священник долго выяснял, кто я. Почему-то он думал, что я католик, тогда было бы проще, но когда он узнал, что я гугенот, то схватился за голову. И меня крестили полным чином, как язычника. Все же я думаю, что я был христианином и остался христианином. Только я стал православным. Мне кажется, раз я живу в России, я не могу быть отрезан от Православной Церкви. Понимаешь, в младенчестве я не выбирал религию, какая ни есть — она моя. Сейчас я принял религию сознательно. Я перешел в Православие не только потому, что в России нет гугенотских храмов, но и потому, что считаю Православие ближе к Истине, возвещенной апостолами…

Борис Викторович изменился после операции. Он выглядел очень усталым, но не соглашусь с теми, кто пишет, что у него был «погасший взгляд». Нет, взгляд его не погас. Просто в его взгляде пропала тяга к земной жизни и появилась другая тяга — к жизни вечной.

Я много разговаривал с ним именно в последний год его жизни. Борису Викторовичу нужно было ходить, заново разрабатывать ноги после месяцев неподвижности. Мы гуляли по Абрамцеву. Каждый шаг был для него болезненным, он говорил, что ощущения такие, будто ступаешь по скрученным жгутам и веревкам. Одной рукой он опирался на меня, другой — на палку. Помню, как он останавливался и подолгу смотрел на играющих детей. В такие минуты я молчал. Потом мы шли дальше.

— О чем мы говорили? — спрашивал Борис Викторович.

Я напоминал. Во время операции Борис Викторович отравился наркозом и потерял краткосрочную память. Крохотный участок мозга в голове этого гениального человека был выключен. Он говорил, что теперь разговор для него распадается на небольшие фрагменты. Однако его гигантский интеллект был при нем. Просто сам он не мог связать эти небольшие фрагменты воедино — ему нужно было напоминать. Это тяжелейшее испытание он переносил стоически. И продолжал работу над книгой воспоминаний «Праздные мысли».

Помню и такую беседу.

— Сейчас столько сект появилось! — говорю я.

— Понимаешь, секты были всегда. Сейчас плохо то, что в школах не преподают Закон Божий. Когда раньше дети получали основы православной веры в школе, сектантам, чтобы пробивать свои учения, нужно было разрушать. А сейчас им легко работать, ничего разрушать не нужно. И вот они выдвинут какую-нибудь паршивую идею, и она начинает расти. Веру нужно воспитывать с детства, ведь религиозно одаренных людей только десять-двенадцать процентов. Остальных нужно учить. И если эти люди вырастают в государстве, где вера считается делом достойным, где все ходят в церковь, они тоже ходят.

— Но говорят, Бог все равно непостижим…

— Бог непостижим, зато постижимы церковные заповеди и догматы. Очень важно, чтобы у людей была заповедь, правда ведь?

Я некоторое время молчу.

— А что вы писали о Троице? Что-то с точки зрения математики?

— Понимаешь, я в богословии ничего не понимаю, но однажды меня заинтересовал вопрос логики: может ли она допустить существование Троицы? Вроде бы это абсурд: один объект — и вдруг три объекта. К своей радости, я обнаружил, что подобное есть в математике. Вектор! Он имеет три компоненты, но он один. И то, что всех удивляет в понятии Троицы, абсолютно логично. Вернее, если кого-то удивляет троичный догмат, то только потому, что он не знает математики. Три и один — это одно и то же! Я не вдавался в богословие, но мне удалось показать, что отцы Церкви были правы, когда осуждали ереси. И Церковь восприняла мои идеи положительно. До сих пор не могу понять, как отец Павел Флоренский, математик и наш замечательный богослов, этого не заметил… Мне даже звонили из Духовной академии, сказали, что будут пересматривать свои лекции.

— Борис Викторович, вот сейчас многие верят «в Бога вообще»…

— Среди ученых тоже есть такая «вежливая форма религиозности в материалистическом мире». Сахаров сказал: мир состоит не только из материи, есть еще что-то, «отепляющее» мир. И многие ученые признают осмысленность мироздания, но в храм не ходят. Хорошего тут мало, но все же это лучше, чем ничего… А в России сейчас традицию пытаются подменить всякой чепухой. Свято место пусто не бывает: уходят священники — появляются сектанты, колдуны, ведьмы. Когда ты обращаешься к священнику, он тебе объясняет, что делать, не потому, что он такой умный, а потому, что так сложилась древняя церковная традиция. И все получается хорошо. Атеисты в этом смысле очень несчастные люди.

Борис Викторович замолкает.

— О чем мы говорили?

— О том, что люди верят в «Бога вообще».

— Да… В том, что люди верят «в Бога вообще», хорошего мало. Но это как со стаканом воды: если его встряхнуть, взболтать, то грязь со дна поднимется наверх. Потом грязь осядет, и вода очистится. Так и здесь: должно пройти некоторое время. Может быть, поколение должно смениться. Многое, конечно, зависит от Церкви. Но безусловно, шанс у нас есть. В конце концов, Православие у нас тысячу лет, и такие вещи за год, за два и даже за семьдесят не меняются. Понимаешь, церковная жизнь на Руси всегда была неотделима от жизни человека вообще. Она не ограничивалась только посещением храма в положенные часы, она дышала в каждой семье… В нас есть некая внелогическая компонента, которая остается постоянной, и это дает основание считать: не все потеряно. Думаю, люди будут возвращаться к Православию.

Помню нашу последнюю поездку в Троице-Сергиеву лавру. Борис Викторович больше всего любил службы в маленькой церкви Духовной академии. Но в тот день на службу мы не попали — просто гуляли по монастырю и говорили о Сергии Радонежском. Подолгу стояли перед каждой иконой.

— Нам нужен Сергий, — повторял Борис Викторович. — Нам нужен преподобный Сергий, человек его масштаба.

О современной России

— Для меня лично Россия — все, — говорил академик Раушенбах. — Мои предки переселились из Германии в Россию почти двести пятьдесят лет назад. Не могу без России.

В одной из книг он писал: «В нерациональной части, которая не поддается словесному объяснению, я всегда знал, что Родина существует в смысле — «это свои, за них надо болеть». В детстве любил листать старые подшивки «Нивы» с материалами о русско-японской войне и был интуитивно на стороне русских, хотя меня учили, что война империалистическая. Но свои-то бывают!»

Уже после операции Борис Викторович проходил курс реабилитации в Германии. В семье Раушенбахов мне рассказывали, что он, гуляя по улице, напевал хулиганскую песенку о кайзере: «Вильгельм в поход собрался…»

В Германии он всегда чувствовал себя русским.

Немцы уговаривали его остаться, он ответил «нет».

— Почему? — спросили его.

— У вас очень скучно.

Ему предлагали переехать в США. Отказался:

— У вас не было средневековья. Не хочу, не могу жить в стране, где не было средневековья…

В своей последней книге он написал: «Это вещи иррациональные. Объяснить их не могу. Что связывает меня с Россией, с нашим народом, с землей? Ну как это объяснишь?.. Невозможно».

Уничтожение Советского Союза он считал катастрофой. Особенно не одобрял разделение славянских народов: России, Украины, Белоруссии. Однако он всегда утверждал, что это временное явление и процесс объединения неостановим.

Ельцина очень не любил. Часто повторял, что имя Ельцина войдет в историю, но войдет «вписанное черным дегтем». Помню, как он говорил, что Ельцину все равно чем руководить — страной или прачечной.

О западных странах писал так: «Не надо думать, что на Западе нас любят. Это наивно. Везде, где мы обогнали Запад, нас зажимают, не дают выйти с конкурентоспособной продукцией на рынок. Это касается ракетостроения, атомной промышленности, других наукоемких отраслей. Говорю определенно: как только мы выходим на мировой рынок с продукцией лучше западной или не уступающей ей, так нам сразу же перекрывают «кислород». Мало создать конкурентоспособную продукцию, нужно еще завоевать рынок. А нас пускают только на рынок сырья. Западный мир очень заинтересован, чтобы мы оказались на периферии мировой цивилизации. А наши правители в этом помогают».

Работу правительства оценивал жестко: «Мне малоинтересны те, кто ничего не умеет. К сожалению, именно такое впечатление складывается о персонах, пытающихся на своем чиновничьем уровне создать новое государство по собственным представлениям о жизни и людях. Они не любят свою страну, свой народ, действуют в интересах устойчивости собственного кресла и клана. Такими я вижу большинство наших управленцев».

Рассуждая о современной жизни, цитировал китайского мудреца Цюй Юаня (III век до н.э.):

В стяжательстве друг с другом состязаясь,

Все ненасытны в помыслах своих;

Себя прощают; прочих судят строго.

И вечно зависть гложет их сердца.

Все, как безумные, стремятся к власти.

Приватизация его возмущала — с одной стороны, как затея бессмысленная и непрофессиональная, с другой — ввиду своей очевидной аморальности.

— Мнение, что мы строим капитализм, а его всегда нужно начинать с воровства, неверно, но очень выгодно тем, кто разворовал государственную, народную собственность, — говорил он. — Гайдаровско-чубайсовская приватизация — откровенный грабеж. Элементарный грабеж народа, который в это время отлично сознавал, что все это — глупости. Но у народа никто ничего не спрашивал, для идеологов приватизации это было не глупостью, а наполнением собственных карманов. Итог: у нас ничего не осталось, хотя формально мы стали обладателями несметных богатств благодаря ваучерам. Теоретически, так сказать, разбогатели. Именно вот так, теоретически, плавал жир в моей лагерной баланде: я о нем был поставлен в известность, но не видел его и не чувствовал.

И еще:

— Государство у нас от частной собственности ничего не получает, богатеют только собственники, которые переводят капиталы за границу. А что от этого государству? Сплошные убытки и разорение, что мы и наблюдаем… Нужна сильная власть, сильная рука, чтобы навести хоть относительный порядок. В собственность государства нужно вернуть алюминиевую промышленность, надо отнять у частников никель. А то ведь наша страна не может уже варить собственную сталь, потому что все добавки — хром, никель — в частных руках или в странах ближнего зарубежья. У нас на глазах отдельные выскочки скупили за бесценок всю страну и теперь прибирают к рукам землю… Идея частной собственности имеет свои плюсы и минусы. Ведь когда в руках у человека крупная, гигантская иногда собственность, он заинтересован только в своих делах, а не в преуспевании государства. Плевать он хотел на государство… Значит, должно быть что-то разумное в подходе к частной собственности, какие-то законы, которые делают невозможными злоупотребления.

Однажды я спросил:

— Борис Викторович, что настораживает вас в современной жизни?

— Воровство, — ответил Раушенбах. — У нас царство воров. Воруют начальники, подчиненные. Когда я бываю за границей и спрашиваю о впечатлениях о нашей стране, мне говорят, что такого воровства нет нигде, даже в Латинской Америке. Любого чиновника можно купить; единственное, что они в два раза дороже, чем в Европе. Это мое мнение о нашей богоспасаемой Отчизне.

— А еще?

— В современной жизни вообще много перекосов. Например, то, что на смену идее с большой буквы пришла «идея» заработать. Раньше нормой жизни было отдавать, а теперь — брать. Все это довольно гадко. Иногда говорят: вот создадим рыночную экономику, и все встанет на место. Ничего подобного. Нравственность сама по себе на место не встанет, может, даже еще хуже будет… На Западе в этом смысле все довольно противно. Все как будто забыли, что только от избытка товаров человек не станет счастливым.

— А что вы думаете о СМИ?

— Все делают свое дело. Политики — свое, грязное, то есть манипулируют нами через СМИ. Грустно, что люди продолжают всему верить: они еще не вышли из-под влияния советских стереотипов. Повышенное внимание людей к СМИ — тоже перекос. Дело в том, что стоящие новости занимают очень маленький процент от новостей вообще. Было бы лучше, если бы мы читали поменьше газет и больше читали серьезную литературу — необязательно научную, даже художественную.

Помню и такое рассуждение — о литературе:

— Если взглянуть на всю современную культуру, то мы заметим явные и довольно значительные вкрапления антикультуры. Но так было всегда: культура и выбросы из нее. Что касается современной литературы, я не знаток, но мне кажется, сейчас наступило время… комиксов. В литературном деле возобладало плебейство. А ведь литература обязана воздействовать на человека, выражать некий идеал. И особенно наша, русская. Это ее родовая черта. Жизнь без идеала — не жизнь, а прозябание, как на Западе. Если говорить о чтении вообще, то лучшее чтение на всю жизнь — Священное Писание.

Однажды я сказал:

— Неужели ничего не меняется к лучшему? Разве теперь не стало больше свободы? Теперь, при демократии?

— Вообще-то я не очень люблю демократию, — ответил Борис Викторович. — Демократия и насилие напрямую связаны друг с другом. Анархист говорит — я имею право! Настоящий демократ говорит — он имеет право! Чтобы обеспечить право другого, нужно насилие… В Древней Греции все крупные преступления совершили демократы и ни одного — аристократы и деспоты. Например, Сократ был присужден к смерти по самой демократической схеме — после всенародного обсуждения путем плебисцита. Что можно придумать демократичнее? Если посмотреть на самые гнусные смертоубийства в мировой истории, то, я думаю, в большинстве случаев вину за них несут не деспоты, а демократы…

— ?!

— Это свойство демократии — реагировать на крики, а не на размышления, — невозмутимо объяснил Борис Викторович. — Все очень демократично, люди собираются и начинают орать. А потом оказывается: что кричали? зачем кричали? Демократический вандализм присутствовал и в нашей революции, когда матросы собирались и решали мировые проблемы. Был случай, когда матросы задержали прапорщика — он приехал в отпуск с германского фронта. Шел домой и попался патрулю. Схватили, повели, поставили перед матросами. Он говорит: «Я с фронта». А толпа закричала: «Расстрелять!» И расстреляли. Вот демократия в чистом виде…

— Но если не демократия, то что же?

— Вся история России, начиная с Петра, это начальники. Не было никогда, чтобы воцарилась демократия или что-нибудь в этом роде. Ничего подобного: сначала пороли розгами, потом пороли на парткомах, потом — где-то еще. В общем, не было никакой демократии, свободы в западном смысле этого слова. Нет ее и сейчас.

— Что же делать?

— Знаю одно: мы никогда ничего не достигнем, если будем спрашивать каждого, что он хочет, и ориентироваться на иностранцев. Выход у нас один — полный отказ от демократической болтовни.

— Как вы думаете, каким должно быть государство?

— Я не знаю идеального государственного устройства, но по ряду соображений монархия лучше всего. Потому что монарх заботится о стране, которую он собирается передать наследнику. Он не может ее разорить, иначе сыну ничего не достанется. А президенту плевать. Он думает: следующий за мной придет, вот и пусть разбирается.

Еще Борис Викторович говорил, что смута продлится до тех пор, пока мы не сформулируем идею, которая сплотит общество и подвигнет на возрождение страны. Он утверждал, что эта идея обязательно появится.

Он любил повторять, что все тайное станет явным, и молодые обязательно почувствуют желание жить лучше. Он полагал, что у нас уже появляется поколение, которое «вопреки всему думает о долге и чести».

27 марта 2001 года Бориса Викторовича не стало. Перед смертью он исповедовался и причастился. Его отпевали при большом стечении людей в храме Святителя Николая в Кузнецах. Закончу эту статью выдержками из последней книги академика Раушенбаха:

«В мои 12-13 лет отец и мать считали, что нет другого такого лентяя, как я. Только лет тридцать назад я выработал такое состояние, когда нельзя не работать. Я не брал отпусков, лучший отдых — работа».

«Когда-то я полагал, что только точные науки занимаются делом. Но эти науки никогда не дадут объяснения феномену человека, неписаным законам, по которым он живет, и сопряженным с ними этическим понятиям — справедливости, совести, умению прощать…»

«Без конца слышу сейчас вопрос: как надо жить? Да так, чтобы, умирая, было не стыдно».

«На Страшном суде воскреснут и праведники, и неправедные, просто с ними по-разному поступят. Со святыми, конечно, все будет хорошо, на то они и святые, они будут жить в общении с Христом — «возродимся к вечной жизни», — а вот нам, грешникам, возможно, с адом придется познакомиться».

«Живу с ощущением потерянного времени, осознаю, как часто растрачивался на ерунду. Считаю, что сделал очень мало по сравнению с тем, что отпущено мне Богом».

Дмитрий Орехов