Религиозные взгляды Л.Н.Толстого в понимании Н.Н.Страхова

Сегодня принято делить Л.Н.Толстого надвое. Один Толстой – гениальный художник, одаренный сверх меры талантом, почти сверх- человек. Другой – заблудившийся мыслитель, плохой проповедник и очень плохой христианин. Бумага все стерпит. Но мы прекрасно осознаем слитность в человеческой личности всех начал. Именно поэтому позиция Николая Николаевича Страхова (1828-1896) – выдающегося русского философа – высказанная им о Л.Н.Толстом, представляется и важной, и актуальной.

1.

Была ли у Толстого «своя религия»? Н.Н. Страхов, сподвижник и близкий писателю человек, давал ответ отрицательный: Не было, но при этом был «единый дух во всей его деятельности» (1, 133). Современный русский философ, труды которого, увы, мало известны и еще менее понятны уже нашим современникам – Н.П. Ильин, также подтверждает: «У Толстого не было “своей религии”, но было свое понимание христианства, а еще точнее, свое понимание Евангелия, той Благой Вести, которую принес людям Христос» (3, 129). И далее Ильин говорит, что это толстовское понимание, как и вообще всякое человеческое познание, естественным образом включало в себя и элементы непонимания. А потому мы будем придерживаться такой позиции: постараемся увидеть то ценное, что понимал Толстой в Евангельской Вести Христа.

Но для начала повторим, что «деление Толстого» надвое, противопоставление Толстого самому Толстому (художника – мыслителю) было замечено еще Н.Н.Страховым, который писал о тех, кто пользуется таким приемом: «Они хватаются за его огромную художественную славу, чтобы так или иначе обратить ее против него, сделать из нее орудие, подрывающее его авторитет. Они часто уверяют при этом, что они даже необыкновенно любят Толстого-художника, но зато Толстого-мыслителя терпеть не могут» (1, 134). Итак, еще в 1891 году умный и вдумчивый Страхов отметил ту тенденцию, которая жива и поныне.

Большой вклад в это деление-противополагание внесли так называемые «религиозные философы» Серебряного века, выпустившие в 1912 году сборник «О религии Льва Толстого». В частности, Н.Бердяев писал: «Л. Толстой раздирается противоречием между своей могучей стихией, которая выражается в его гениальном художестве, и своим рационалистическим сознанием, которое выражается в его религиозно-нравственном учении. Прежде всего нужно сказать о Л. Толстом, что он — гениальный художник и гениальная личность, но он не гениальный [и даже не даровитый] религиозный мыслитель. … Всякая попытка Толстого выразить в слове, логизировать свою религиозную стихию порождала лишь [банальные,] серые мысли.» (2, 173). Толстой-мыслитель у авторов сборника «самодовольно-слеп», неумен, «сер» и «банален». *

* Лучше других этот вопрос рассмотрен в статье Н.П. Ильина «Соратники Л.Н.Толстой и Н.Н.Страхов в борьбе за христианский гуманизм» — «Толстой. Новый век». 2005. № 1. С. 129-148. В своей статье, еще раз подчеркну, я опираюсь на данный анализ Н.П.Ильина.

Для того, чтобы показать, что перед нами именно тенденция, добавим сюда и В.Ф.Эрна, утверждающего, что «есть два Толстых: Толстой природный и Толстой искусственный. Первый Толстой-богоданный, с дивной щедростью одаренный благосклонной к нему, как к любимцу своему, Матерью Землею, в основе своей таящий дядю Ерошку, веселого человека, который всех и все любит, который не может и не хочет каяться ни за один свой «грех». Второй Толстой-надуманный, без всяких даров от ума своего обо всем рассуждающий мыслитель, упорный моралист, выросший из Нехлюдова, этого холодного человека, ничего не любящего, сентиментального и самодовольно-слепого». Но и С.Н.Булгаков, и П.Флоренский, в сущности, занимали ту же позицию. Так, С.Н. Булгаков в своей работе 1911 года «Л.Н.Толстой», впервые напечатанной в «Русской мысли» 1911 ( № 1), делится с читателями такими выводами: «Так понимаем мы со стороны внутренних мотивов литературную эволюцию Толстого — от великого художника до посредственного богослова и морализующего публициста. Это бесспорное понижение литературного типа субъективно было для него религиозно-аскетическим подвигом, отсечением соблазняющего члена, жертвой Богу. Однако нельзя умолчать, что возможно и иное, менее благоприятное для Толстого, объяснение этой эволюции не только из аскетических, но и совсем из других мотивов: из своеобразной духовной гордости, для которой недостаточным уже казалось призвание даже первоклассного художника, а нужно было еще высшее служение-религиозного пророка, почти основателя религии».

Конечно эти выводы не оставляют нас равнодушными: так как получается, что Толстой – «упорный моралист», соблазнившийся «служением пророка». А вся его проблема заключена в том, что в христианстве видит преимущественно этическое учение, т.е. всеми силами души своей старается понять нравственное ядро Евангелия, вместе с тем как представители Серебряного века – большие любители мистичности, софийности и прочих особенностей «эстетического», но и «метафизического» христианства.

О том, что Толстой не создал своего «учения» мы уже говорили выше. Но высказанные почти сто лет назад взгляды С.Н.Булгакова, В.Ф.Эрна, Н.Бердяева и др. чрезвычайно актуальны и сегодня – каждый из нас сталкивался с тем, что метафизика и мистика христианства ценится гораздо больше, чем «прикладная этика» христианства. К тому же после тотального материализма общество наше особенно падко на «мистику», а вся история современной Православной Церкви и ее христиан немыслима без очень резкой критики гуманизма.

«Гуманность — это человечность, человеколюбие, то есть все то, что входит в христианскую заповедь любви к ближнему. Гуманизм же является отрицанием христианства… Когда я говорю, что гуманизм является антихристианством, многим это кажется непривычным и странным, так как светская культура, в которой мы выросли и существуем, гуманистична по своей природе. Возможно ли и нужно ли освобождаться (прежде всего в сердце своем) от гуманизма? Нужно. Но возможно ли? Не знаю. Именно гуманизм явился той квазирелигией, которая надолго ослепила западное человечество. Когда же православный философ соглашается с Гегелем по поводу того, что христианство есть синоним гуманизма, открывается печальная и даже ужасающая перспектива превращения христианства в некий вариант гуманизма, то есть медленного умерщвления христианства» (15), — пишет Михаил Щепенко, один из честнейших людей в современной русской культуре. И его понять можно. Он очень остро чувствует абсолютизацию гуманизма, бывшую в нашей культуре. Без этого отречения от гуманизма для многих современных деятелей культуры нельзя было и стать христианами.

С одной стороны, неизбежна критика гуманизма как советского наследия, с другой стороны – как центра антропоцентрической картины мира. Усилия наших современников-христиан по изгнанию человека из центра и «установлению» там Бога предпринимались грандиозные – настолько грандиозные, что я, хорошо зная современную литературу и культура, должна констатировать: на смену постмодернистской концепции в искусстве приходит (и уже пришла!) постчеловеческая. Не случайно все резче раздаются голоса исследователей, указывающих уже на гуманитарные технологии уничтожения человека! Именно поэтому ОПЫТ ПОНИМАНИЯ ТОЛСТОГО я оцениваю сегодня как актуальнейший!

Вернемся к Серебряному веку. Именно там и тогда в философии стал нарастать симптоматичный мотив. «Суть его такова: — говорит Н.П.Ильин, – нравственное содержание учения Христа – вещь совершенно второстепенная по сравнению с “мистикой христианства” “метафизикой христианства”, да и “эстетикой христианства”. Более того, всяческий “морализм”, аппелляция к добродетели в ее коренной противоположности пороку – якобы вообще чужды христианской духовности. Так, например, П.А.Флоренский (у которого отмеченный мотив звучит особенно отчетливо) заверяет нас, что “аскетика создает не “доброго” человека, а прекрасного, и отличительная черта святых подвижников – вовсе не их доброта, которая бывает и у плотских людей, даже у весьма грешных, а красота духовная, ослепительная красота лучезарной, светоносной личности, дебелому и плотскому человеку никак недоступная”» (3, 131). Эта пространная цитата, данная в работе Н.П.Ильина, полна очень важных и для нас смыслов: во-первых, мы видим заведомо ограниченный и равнодушный «нравственный минимализм». Христианская этика не представляется главной и важной. Но все мы прекрасно знаем, что стремление быть мистиками – и опасно (не случайно сегодня так тесно перемешаны и перепутаны мистика христианская с магизмом-оккультизмом и эзотеризмом в обыденном сознании), и неразумно. Быть христианским мистиком – задача далеко не всем посильная, как быть, например, Толстым в творчестве. Во-вторых, вся христианская «мистика» очень часто начинается и завершается весьма примитивным «обрядоверием»: в особую благодать «восьмиконечного креста по сравнению с четырехконечным», в «особую силу крещенской святой воды» и т.п. Именно наше время во всей своей очевидности и явило то, что Ильин Н.П. называет «метафизикой материализма» — веру в «ауры», «энергии», и прочие магически-мистические «духовные созерцания». А между тем, Л.Н.Толстой это очень хорошо чувствовал и видел: он видел как такая «мистика и метафизика» (разное «видение духовного») ведет к делению людей на «избранных» и «гоев» (мистиков и профанов) и ему это очень не нравилось.

Между тем, все происходит как раз иначе: именно через нравственное чувство (через переживания добра и зла, через борьбу совести) человек входит в духовную реальность Евангелия, — входит даже и тогда, если и не лицезрел никогда никакой особой «светоносности» и не испытывал никогда особого «мистического вдохновения». Значит, Толстой, требующий акцента на этике, на нравственной жизни человека был именно здесь и прав. Значит, в этой позиции Толстого нет никакого «толстовства», но есть реальная правда жизни христианина.

«Доброта сердца, милосердие, любовь к ближним» и для Страхова, и для Толстого (а Толстой их выдвигал вообще на первое место) были определенной (первой) ступенью духовного возрастания человека. Эта «нравственная ступень» вместе с тем, совсем не отменяет ни ступени справедливости (внешних юридических законов), ни ступени святости (высшей внутренней ступени религиозной жизни), о чем с философской последовательностью не раз писал Страхов в своих произведениях. Из всех этих ступеней и складывается полнокровный, цельный образ духовной жизни, где ступень высшая – святости – никак невозможна без милосердия и любви к ближним. Святость, по словам Страхова, – это «завершение всякой нравственности». Но ведь мы знаем отчетливо, что далеко не всем дано достигнуть этой высшей ступени, а вот «доброта сердца, милосердие и любовь к ближним» доступны всем. И это принципиально важно для Толстого! Человек, пройдя эти ступени нравственного развития, может и не достичь святости, но зато научиться понимать ее и понимать себя. Это и есть подлинная и настоящая правда Толстого – его понимание необходимости для христианина нравственного «обучения». «Бог воздействует на человека именно через нравственное сознание» — и это воздействие проникает в самую суть, в самую глубину души человека. И эта уникальная Божья сила в конце концов воспринимается человеком и как «его собственная нравственная сила» (что совершенно правильно!), ведь душа человека для русской культуры и «всего дороже», и является именно «нравственным организмом». «Именно из нравственного чувства, — говорит Ильин и приводит размышления русских философов, — по мере духовного роста личности, рождается религиозное чувство, которое говорит человеку, что стремление к совершенству – это не стремление к абстрактному идеалу, но к живому, всесовершенному Богу» (3, 136).

2.

Теперь мы понимаем, с каких позиций и почему защищали Н.Н.Страхов и наш философ-современник Н.П.Ильин Л. Н. Толстого. Посмотрим на работу Н.Страхова «Толки об Л.Н.Толстом» более внимательно. Во-первых, никак нельзя не учитывать их долгой и многолетней взаимной дружбы. Следовательно, защищая своего брата во Христе, Страхов поступал вполне как христианин. Неслучайно в своей статье он спрашивал публику: кто более христианин, чем Толстой? Кто более озабочен проблемами духовной жизни – пусть бросит в писателя камень! Во-вторых, страховская защита Толстого была сознательной: «Среди нашей, в сущности, языческой жизни, среди равнодушия к религии и неверующих и верующих, он показал нам, какую силу может и должна иметь для человека религиозная идея» (Выделено мной – К.К.) ( 1, 145).

Свою статью Страхов начинает с того, что подчеркивает болезненную природу интереса к Толстому в обществе. Интереса, который носит сенсационный характер – «наравне с политическими новостями, с пожарами и землетрясениями, скандалами и самоубийствами» (1,131). Причина тому – известность Толстого, ставшая всемирной. Страхов полагает, что настоящей причиной известности Толстого следует считать не его «религиозные искания», но именно его художественные творения – такие, как «Война и мир», «Анна Каренина». И только потому, что Толстой велик как художник, публика обратила внимание и на другой аспект его размышлений. Страхов как бы смотрит на дело со стороны и видит тут «два подхода» в оценке нынешнего Толстого. Первый состоит во взгляде на него как великого художника, а его новейшие сочинения воспринимаются как «плохое письмо», но при этом все его «наставления» принимаются этими толкователями как «руководство для жизни, хотя все эти писания ничего не стоят и составляют для него просто стыд, а не славу» (1, 134). (Подчеркну, что перед нами точка зрения не Страхова, а существующая в обществе и «озвученная» им.) Другие предпочитают по-прежнему видеть в Толстом художника и только художника. И относятся с полным невниманием к его прочим рассуждениям, полагая их попросту «не своим делом» для писателя. В общем же, последний период деятельности Толстого и теми, и другими осуждается.

Позиция Страхова иная: он полагает, что разделять Толстого-художника и Толстого-мыслителя неправомерно. Он полагает, что всемирная известность Толстого связана и с его художественными произведениями, и с тем «религиозно-нравственным переворотом, который в нем совершился и смысл которого он стремился выразить и своими писаниями, и своею жизнью. Как бы мы ни судили об этом перевороте, но, очевидно, образованный мир был поражен зрелищем человека, в котором с такою силою, без всяких внешних толчков, сказались вечные запросы души человеческой» (1, 135).

В данном случае Страхов не обсуждает качество толстовского «переворота», но только видит в нем напряженное взыскание вечных вопросов души, «далеко превосходящих обыкновенную меру» (1, 133). То есть, само по себе это страстное желание ответить на «вечные запросы» Страхов готов поддержать. Он был одним из первых, кто отметил глубокую связь между тем, что Толстой «сейчас проповедует» и всем его творчеством (принято говорить о кризисе у Толстого после «Анны Карениной», о новом периоде и т.д.). Страхов полагал, что и прежде все те же «начала» толстовской проповеди жили в нем «бессознательно», но всегда проявлялись во всем, что он писал. Критик отстаивает принцип целостности творчества Толстого, что сегодня звучит и ново, и очень актуально. Он пытается назвать эти «начала»: «красота душевная», «простота, доброта и правда». И когда Толстой «из эстетика… обратился в нравственного проповедника», – то и тогда «содержание его художественных образов и его практических наставлений осталось в сущности одно и то же. Толстой, можно сказать, подписал для нас и для себя нравоучение под теми баснями, которые прежде рассказывал» (1; 136, 137). Критик, таким образом, говорит, что Толстой осмыслил рационально и сформулировал все то, что прежде чувствовал, что жило в творчестве «бессознательно», то есть неосознанно. Итак, для Страхова нет разлада, нет раздела между двумя направлениями деятельности Толстого. «Вторую половину» этой деятельности он постоянно будет называть «нравственные наставления», «нравоучения». Отметим и тот факт, что критик полагает, что во всяком творчестве есть «тайны», что именно через них иногда реализуются некоторые «побуждения», которые самому художнику могут быть и не ясны. Страхов, естественно знавший эти работы Толстого, тем не менее категорически не согласен с теми, кто считает Толстого проповедником «новой веры» и сочинителем «нового Евангелия». У нас есть все основания согласиться со Страховым в том, что речь шла не о «новой вере», но о толстовском объяснении Евангелия, толстовском понимании Христа со всей ограниченностью этого понимания. Не случайно Николай Страхов прямо говорит, что он не хотел бы в своей статье ни разбирать «учения» Толстого, «ни защищать их, ни опровергать» (1, 151). Почему? Возможно, если бы это был не Толстой, то на его «учение» никто бы и не обратил внимания. Кроме того, сегодня, как показало нам время, никто не испытывает ни малейшей тяги к изучению Евангелия по Толстому.

Взгляд Страхова на Толстого как «христианское, религиозное явление» приводит его к следующим выводам:

Толстой – христианин, последователь Христова учения: «Этот центр, эта исходная точка всех его стремлений есть не что иное, как евангельское учение» (1, 139). Но при этом Страхов не рассматривает сущности его «следования» за Христом. Толстой и сам рассказал «историю своего обращения», которую просто повторяет Страхов. Был нигилистом, то есть не имел никаких религиозных убеждений. Потом наступил «переворот», когда он стал знаменит, когда жизненное благополучие тоже было очевидно (богат, здоров, знатен, окружен любящей семьей). Ту пору можно назвать «великим отчаянием». Но Страхов готов принять и этот «отрицательный пример» отчаяния как религиозное для всех поучение. Поучение состоит в том, что «ничто земное не может насытить душу человека и что нужно обратиться к небесному, к религии» (1, 141). Страхов бесконечно ценит в Толстом как его способность почувствовать «силу беды», так и способность столь же сильно откликнуться на нее поисками спасения.

3.

Страхов назвал путь Толстого «живым путем». Что это такое?

В декабре 1879 ода Толстой в беседе с тульским архиереем Никодимом сообщает ему о своем намерении передать имение крестьянам. Отец Никодим не одобрил его намерения, указав графу на семью. Кроме того, он считал, что именно нравственный максимализм, которому Толстой желал следовать в реальной жизни и воплотить его, и привел графа к расхождению с Церковью и Православием. В 1882 году «Исповедь» Л.Н.Толстого изъяли из майского номера «Русской мысли», что способствовало необычайно популярности этого произведения (снимались многочисленные копии, они разошлись по всей России, появились переводы на европейские языки). Всем стало ясно – перед читателем главное произведение «другого» Толстого. Толстой заявил вслух, что никакую веру на веру, попросту, он принять не может. Мы знаем, что Толстой не был удовлетворен «ответом» Церкви и священства на свои запросы. Быть может, это лучше и глубже других объяснил Страхов, когда писал Толстому, почему архиереи ему не помогли: «Они люди верующие, но эта вера подавляет их ум и обращает их рассуждения в презреннейшую софистику и риторику. Они не признают за собой права решать вопросы, а умеют только все путать, все сглаживать, ничему не давая ясной и отчетливой формы….Я ненавижу все эти приемы, хотя знаю, что при них может существовать дух действительного смирения и действительной любви. История нашей церкви в этом отношении очень жалка. Великих богословов, великих учителей, – нет, нет никакой истории, ни борьбы, ни расцвета, ни падения…». Наверное, эти смелые и точные слова Н.Н.Страхова актуальны и сегодня для каждого, кто хотел бы мыслить о вере своей.

Страхов прямо показывает, куда стал двигаться Толстой, в какую сторону: Толстой стал искать вокруг себя таких людей, которые «знают, зачем жить и как умирать, следовательно, людей истинно и твердо верующих, и нашел их в русском простом народе. Пусть не забудут ревнители христианства, в какой великой школе обучался вере граф Толстой. Они должны согласиться, что в выборе школы им руководило глубокое религиозное понимание» (1, 142). Далее Страхов сообщает, что ни у Каткова, ни у Аксакова, ни у митрополита Макария писатель не нашел ответов на вопросы о вере (обращался к ним), а вот у «простых людей» нашел искомую «мудрость», усвоив «основы народного благочестия» и, тем самым, критик полагает, что и все мы должны в Толстом признать «живое и могущественное проявление той самой религиозности, которая одушевляет русский народ» (1, 143). Но в том то и дело, что граф Толстой – не представляет простонародного сословия, а потому и «не мог ограничиться детскою и простодушною верой народа» (1, 143). А потому он стал прилежно изучать Библию и писания богословов, он «изменил образ своей жизни», «старается на деле выполнять свои новые убеждения» (1,144). И Страхов спрашивает читателя: а кто из нас, считающих себя «настоящими христианами и упрекающими его в заблуждениях», ­– кто из нас столь же серьезно отдался тому, что мы считаем для себя «самым важным предметом»? «Люди, преданные религии, — полагает Н.Н.Страхов, — …в нем наверное найдут для себя много поучительного и назидательного, чего уже никак нельзя найти у тех, которые называют себя настоящими христианами, но о вере никогда не думают, предоставляя эту заботу духовнику, а в жизни спокойно плывут туда, куда дует ветер» (1, 145).

В чем же был для Страхова прав Толстой?

Из всех приведенных выше цитат ясно одно: внутренний мир человека есть естественная первичная среда его религиозной жизни. Главная ценность мира – нравственная. Главная и подлинная красота мира – нравственная красота. Главный и настоящий свет мира – это нравственный свет, который наиболее ярко явлен у настоящих святых. Потому и прав Толстой, когда пишет: «Закон человеческой жизни таков, что улучшение ее как для отдельного человека, так и для общества людей возможно только через нравственное совершенствование» (10, 45.). И нет никакого иного пути, который бы позволил обойти стороной нравственное совершенствование.

Толстого принято упрекать в «рационализме», в том числе и его веры. Уже названные выше «религиозные философы», впрочем как и наши современники, не раз укажут на «просветительский рационализм» Толстого. Сначала они, отмечает Н.П.Ильин, отделили религию от этики (нравственности), а потом религию – от разума. Между тем Толстой очень дорожил вообще умением «хорошо мыслить» и очень ценил это умение в Н.Н.Страхове, всегда призывающего к пониманию самих себя, к пониманию русской жизни, к сознательным началам этого понимания. Между тем, с другой стороны, святые отцы тоже говорили о том, что «разумное начало» есть свидетельство человеческой духовности (свидетельство того, что человек есть образ Божий). Ясно, что речь в данном случае не идет о культе разума, характерном для науки (по словам Страхова – «идоле научности»). Л.Н.Толстой писал: «Ученые люди нашего времени решили, что религия не нужна, что наука заменит или уже заменила ее, а между тем, как прежде, так и теперь, без религии никогда не жило и не может жить ни одно человеческое общество, ни один разумный человек (я говорю разумный человек потому, что неразумный человек, так же как и животное, может жить и без религии)» (10, 18). Для современников Толстого вопрос о вере и знании тоже был чрезвычайно важен. Нам же предстоит ответить на вопрос: прав ли был Толстой, требующий разумной веры?

Страхов, указывая, что вере Толстой учился у простого народа, сам же отмечает, что Толстой не просто стал верить (что и делает простой народ), но и думать о вере (чего не делает простой народ). Критик совершенно справедливо говорит о том, что размышления о вере связаны с рационализмом. Он приводит существующую в ту пору некую точку зрения на искания писателя: «…Толстой умствует и по-своему толкует тексты; он – не верующий, а рационалист» (1, 146). Страхов совершенно справедливо говорит, что «рационализм вообще есть дело неизбежное» и мы на каждом шагу оказываемся рационалистами. Но возникает вопрос, если мы только рационально понимаем слова Евангелия, то возникает опасность их ложного понимания. Но этой опасности, тем не менее, даже те, кто не имеет достаточного богословского запаса знаний, часто избегает. Почему? Многие «простые люди» «никогда евангельских слов не истолкуют и не могут истолковать в дурном духе. Следовательно, дело не в том, что мы пускаемся в собственные объяснения и умствования, а в том, с каким духом мы приступаем к чтению Писания, чего мы в нем ищем» (1, 147). Тут можно вновь вспомнить Н. П. Ильина с его тезис о «внутреннем знании» народом Христа. Страхов ссылается на статью из «Русского Обозрения», в которой говорится, что «изучение Священного Писания вовсе не так легко и требует головы не менее сильной, чем изучение какой либо другой науки» (1, 147). Но если бы в вопросах веры нужны были только «сильные головы», то слишком многие не могли бы понимать тексты Писания. Однако все знают обратное: люди, в том числе и самые «темные слои народа», среди которых ведется миссионерская деятельность, способны его понимать. Следовательно, «не умом постигается главный смысл Писания, а сердцем, всеми живыми силами нашей души» (1, 148). Следовательно, рационализм неизбежен в вопросах веры, но и быть «полным рационалистом» в тех же вопросах невозможно. О Толстом же Страхов говорит, что он начинал с рационалистического отрицания и сомнения, но пришел к такому образу чувств и мыслей, которые уже нельзя назвать сугубо рационалистическими. Толстой сердцем признал над собой власть Христова учения, ­– считает Страхов: «Для него Христос есть явление единственное и несравненное, есть живое лицо, в котором воплотилась высшая истина» (1, 150).

4.

Толстой писал Страхову в письме от 27 января 1878 года следующее: «Я ищу ответа на вопросы, по существу своему высшие разума, и требую, чтобы они выражены были словами, орудием разума, и потом удивляюсь, что форма ответов не удовлетворяет разуму… Ответы спрашиваются не на вопросы разума, а на вопросы другие. Я называю их вопросами сердца. На эти вопросы с тех пор, как существует род человеческий, отвечают люди не словом, орудием разума, частью проявления жизни, а всею жизнью, действиями, из которых слово есть одна только часть» (14, Т. 1, 399). Страхов понимал Толстого именно так, как сам он говорил в этом письме. Но Толстой, понимая непостижимость разумом некоторых аспектов веры, поступил с точностью наоборот: он отказался от того, что непостижимо. Он отказался от таинства причастия, о чудес, обрядов, то есть от всего сверхопытного и сверхрационального. «Исповедь» Толстой начал писать в 1879 году, о своем замысле он сообщал в письме к Страхову в ноябре 1879 г., закончена рукопись была в 1881 году, Страхов пишет свою статью в 1891-м, следовательно, он хорошо был знаком с работами Толстого «учительного» характера. Помимо «Исповеди», Толстой пишет «Критику догматического богословия» (1881), трактат «В чем моя вера?» (1884), в которых рассказал сам о своих сомнениях, своем понимании Христа и христианства.

Таким образом, непостижимость догматов приводит Толстого к отказу от них, в то время как проблема поставлена, в сущности правильно: непостижимость догматов это не факт, «который надо принять без рассуждения, но ключевая проблема христианской мысли» (3, 141). Не только для Толстого, но и для русских философов-современников Толстого было недостаточным указания «Веруй!» в суждениях об истине христианства. «Для христианства, — говорит Н.П.Ильин, — жизненно необходимо “обосновать разумную веру в его истину”; и в понимании этой необходимости заключается, по выражению Несмелова (русского философа – К.К.), “глубокая правда рационализма”» (3, 141).

Толстой, не являясь философом, не мог произвести такого глубокого философского и богословского обоснования. Но он не хотел ничего еретического – его желание было вполне законно и справедливо, ведь «он всем умом и сердцем, — пишет Страхов, — стремился к одной лишь цели – понять это учение, уразуметь ту величайшую правду, которая в нем заключается» (1, 149). Значит, как требование Толстого о том, что христианская религия не должна противоречить требованиям нашей совести, так и не должна противоречить нашему человеческому разуму – требования эти вполне корректны и верны.

Между тем, Страхов видит, что на Толстого поднимаются те люди, которые не имеют никакого права «подавать голос в религиозных и нравственных вопросах» (1, 152), что «мы же, русские, будучи на практике самым терпимым народом в мире, на словах и в мыслях встречаем всякое разногласие с каким-то ожесточением и беспощадно его отвергаем» (1, 152). Кроме того, критик полагает, что если бы любого из нас допросили о нашем понимании религиозных истин, то обнаружилось бы еретичество почти каждого из нас: мы «не искажаем догматы» только потому, «что вовсе о них не думаем». Следовательно, мы, то есть публика, общество, не имеем права судить Толстого. (Заметим, однако, что свое непонимание «мы» не выставлям на публичное обсуждение, и на нем не настаиваем. Заметим так же, что Страхов нигде не говорит о невозможности Церкви «судить Толстого», поскольку «авдокат» писателя прекрасно понимал, что Церковь-то как раз вправе высказаться публично относительно публичных же высказываний писателя.)

Центр толстовского понимания Евангелия, по Страхову, составляют «христианские правила жизни, изложение и объяснение наших обязанностей. Он проповедник не какой-нибудь теории, а практического христианства, учитель нравственности» (1, 155). В сущности Страхов прав. И это действительно так и только так. Но достаточно ли человеку «практического христианства»? «…Нравственность, – говорит Страхов, – есть действительное мерило человеческого достоинства и верховная точка зрения. Никто не обязан иметь высокий ум, и все обязаны иметь чистую совесть» (1, 156). Толстой полагает, что само по себе нравственное чувство является источником религии. Мало того, Страхов считает «практическое христианство», «нравственное христианство» вообще главным в Толстом. Но призываая «не ловить его на ошибочных взглядах на природу Бога, мира и людей, на те или другие слова Писания», Страхов, тем самым, признает наличие «ошибочных взглядов» у Толстого. Страхов предлагает решительно их не замечать, остановившись на нравственных началах. Так и только так, полагает он, должно «правильно поставить вопрос» о Толстом.

Не случайно Николай Николаевич Страхов приводит цитату из статьи П. Е. Астафьева, называя его жестоким противником Толстого, и приводит те слова, где и противник признает силу осуждения Толстым «нашего бытия в безмыслии, лжи и разврате» (1, 158). И, видимо, только в этом плане следует понимать слова Страхова о том, что Толстой считал, что «именно он открыл настоящий дух Христова нравоучения» (1, 159). Но что, собственно, он открыл? Страхов подчеркивает, что это «открытие» произошло именно в то время, в ту современность, когда «вся наша жизнь построена на других основаниях» (1, 159). Дух учения Христова, возникший почти две тысячи лет назад, был утерян современниками в конце XIX столетия. Именно в этом смысле его вновь пришлось «открывать». Вместо того, чтобы прибегнуть к «религиозным рассуждениям» и трактатам Толстого, Страхов прибегает к его творчеству, говорит о «Войне и мире», «Анне Карениной» с правилом Левина «жить по Божью», с беспощадным обличением всякой фальши, душевной нечистоты, — он говорит о воспевании Толстым «простоты, доброты, правды». Идеал нравственной жизни, присутствующий в произведениях Толстого, для Страхова, таким образом, по-настоящему достоверен; он тоже – реальный свидетель его христианского нравоучения. Кроме того, этот идеал, полагает Страхов, «почерпнут из душевного склада простого народа и, когда потом поднялись в нем (Толстом. – К.К.) религиозные запросы, он скоро понял, что это идеал христианский, и стал изучать его в Евангелии и выражать в своих рассуждениях» (1, 164).

5.

Толстой для Страхова христианский нравоучитель. Его нравоучение протекает на фоне «ужасных течений» времени (недавние нигилисты стали террористами, анархистами) с их ненавистью к религии. Толстовское нравоучение развертывалось на фоне отрицательного характера просвещения вообще (о Ренане Страхов тоже говорил, что его можно признать «за полного представителя европейского просвещения и на нем изучать состояние этого просвещения, его дух и результаты») (5, 241), следствием чего и стали «равноправность произволов», политический радикализм и тот тип нигилистов, которые «ни с чем не борются, а только всем пользуются», для которых религия, государство, патриотизм – сплошные предрассудки, но предрассудки «удобные и необходимые для их спокойствия и благосостояния» (1, 166). Между злобой одних и гнилью других стоит, по Страхову, исполинская фигура Толстого-нравоучителя. И в этом своем качестве писатель должен был бы рассчитывать на поддержку – поддержку ревнителей веры! «Казалось бы, – пишет критик, – ревнители веры должны были с ужасом и сокрушением смотреть на такой ход умов, продолжавшийся многие годы и десятилетия, и Толстой должен был их обрадовать, как неожиданно появившаяся заря. Между тем, если судить по многим их речам и заявлениям, можно подумать, что они равнодушно сносили тьму и хаос нашего образованного мира, и что эта поднявшаяся заря вызвала у них только раздражение, а не сочувствие. Они вооружились против Толстого с большим жаром, чем когда-нибудь вооружались против самых жестоких отрицателей и вольнодумцев. Они вовсе не замечают, что опровергая его, они большею частию противоречат сами себе. Толстой стал проповедовать преданность воле Божией. Нестяжание, воздержание, непротивление; случалось, однако же, что даже иноки нисколько не обрадовались этой защите обетов, ими самими даваемых и соблюдаемых, а, напротив, находили тут преувеличение и даже клевету на мирскую жизнь» (1, 167). Страхов не осуждает Церкви, ревнителей веры, но полагает, что они должны были поддержать в Толстом прежде всего нравоучителя. При этом Страхов относится с полным пониманием к тому, что все, заинтересованные в сохранении чистоты учения, выступили со своими осуждениями писателя. Он только высказывает сожаление, что эти же ревнители «не всегда ясно видят общее положение обстоятельств, среди которых действуют» (1, 168). Страхов напоминает, что Толстой не принадлежит к церковной иерархии, он не обращался к народу с проповедью «новшеств в вере». Он – литератор, то есть «писатель так называемых образованных классов», значит и своими писаниями он действует только в той сфере, «где имеет силу и значение светская литература» (для простого народа, говорит критик, он пишет рассказы, где только и подтверждает те понятия о вере, в которых этот народ давно пребывает и сам). Но для публики литературной, как и для самой литературы в обширном смысле, Толстой стал явлением новым, имеющим большую силу. Таким образом, Толстого следовало прежде всего поддержать, усилив церковным авторитетом силу его нравственной проповеди (при споре с ним догматическом). Поддержать потому, что это было возвращение человека светского к осознанию необходимости нравственной жизни. Путь позитивного отношения к Толстому, полагает Страхов, был бы более целесообразен. И возможно, добавим мы, не привел бы к столь значительным конфликтам. Страхов предлагал ревнителям веры «сместить акцент», не вести с писателем богословских споров, как бы показывая незначительность рассуждений Толстого в этой области, но поддержать само его стремление, саму его христианскую проповедь в той среде, которая была уже катастрофически безрелигиозна.

Рассуждения Страхова о Толстом ценны и еще одним моментом: искания Толстого рассматриваются им в пространстве общих «волнений нашей “интеллигенции“» (1, 170). Главный источник этих «волнений» критик видит в оторванности от почвы и, следовательно, в недостаточности «твердых опор для спокойного движения по определенным направлениям» (1, 170). Отсюда – то призрачность, излом, то горячечная жертвенность. Кроме того, в этом болезненном процессе, видит критик и философ Страхов некую важную русскую черту: «Русское племя – да, кажется, и всякое славянское – чрезвычайно расположено к умствованию. Вопросы о Боге, мире и человеке всегда находят себе у нас ревностных решителей… Знать цель человека, знать смысл жизни – это желание в нас не угасает, и вместе не угасает расположение ни перед чем не остановиться, все бросить ради этой цели и этого смысла. Отсюда наша неустойчивость; над нами не имеют прочной власти, не могут связать и поработить нас никакие лишения и блага, так как мы всегда пытаемся стать выше их» (1, 171). Но это же прекрасное стремление ума к вечным вопросам нередко оборачивается своей уродливой стороной, что явил собою нигилизм.

Вообще, кажется, Толстой искал философских ответов на свои вопросы о человеке, но перенес их в область богословия и догматического вероучения.

Страхов указал и на то, что почему-то «пономарская мораль» не воздействовала на нашу интеллигенцию, а вот в устах Толстого та же самая «пономарская мораль» обнаружила свою силу воздействия. «Уже с давнего времени на нашу интеллигенцию не имели никакого действия ни простой народ, ни духовные лица…. Духовные лица были безсильны потому, что их мысли и речи так же не входили в общение, не сливались с понятиями и взглядами нашего просвещения, как масло не сливается с водою» (1, 174). Толстой же, на взгляд Страхова, сделал невозможное: нашел ту живую воду, с которой могут сливаться и вода простая, и обыкновенное масло. Благодаря Толстому в слоях образованного общества, полагает Страхов, «поднялись вопросы нравственности и религии, т.е. возник такой интерес, который глубоко спал и, казалось, был погребен навеки…. Люди, для которых церковная проповедь не имела никакого значения, которые жили одними приличиями, выгодами и удовольствиями, или же злобились, не находя для себя других мыслей и другого дела, кроме вражды к окружающему их строю жизни, эти люди вдруг почувствовали в себе пробуждение религиозных идей, пробуждение совести…» (1, 177-178). Итак, Страхов видит «пробуждение совести» и пробуждение интереса к «вопросам религии» большой заслугой Толстого. Итоги страховского оправдания Толстого держатся, таким образом, на следующих принципах:

— Толстой позволяет ставить вопрос о соотнесении веры и знания (веры сердца и «думания» о вере).

— Толстой «думал о вере» и тем самым совершенно справедливо поставил вопрос о рационализме

— Толстой-нравоучитель (учитель жизни) не проповедует ничего, что находится в конфликте с христианским вероучением.

— Страхов нравоучения Толстого видит заключенными прежде всего в его художественных произведениях и произведениях для народа, полагая что можно говорить о целостности творчества Толстого, не разделяя его жизнь на периоды художественных свершений и «религиозных исканий».

— Всеобщее внимание и волнение, вызванное нравоучением Толстого, Страхов объясняет рядом общественных проблем: безрелигиозностью образованного общества, отходом просвещенной публики от Церкви, неумением Церкви вести проповедь в этой части общества.

— Страхов, в сущности, попытался доказать, что ничего нового толстовская проповедь не дала: просто свежо и ясно в его творчестве были выявлены все старые основания «древней нравственности», христианских наставлений.

6.

Но поскольку уже не раз мной было подчеркнуто, что Н.Н.Страхов, в отличие от других мыслителей, не противопоставлял Толстого самому себе, нам необходимо сказать и о том, что думал мыслитель о произведениях Л.Н.Толстого.

Сочинениям Льва Николаевича Толстого Страхов уделил внимание пристальное: две его статьи подробно говорят с читателем и об эволюции дарования писателя, и о подлинном величие, которого достиг он в гениальном романе «Война и мир». «Настоящее дело» литературы — «оно во все времена устремлено на раскрытие, как говорится, тайн души человеческой. Так было и в наше последнее время. Внутренний вопрос души, уяснение себе идеала душевной красоты — вот куда были обращены помыслы наших творческих умов» (8, 233). Среди вечных русских критериев он назовет совершенную правдивость, правду и простоту. Для него эти критерии не просто эстетические, в них все время присутствует отблеск подлинника – жизни: «Народ знает, зачем он живет и как ему следует жить» (8, 241).

Страхов постепенно выстраивает лествицу творческого возрастания Толстого: сначала он говорит о тех героях, что не «стали в ряды очень и очень многих», — героях, порвавших со своей средой, вследствие чего чувствующих томительную пустоту, стремящихся к преображению себя, пребывающих в дерзновенном порыве к идеалу. Но сам порыв и заключал в себе разлад жизни. «Это не худшие наши люди, а скорее лучшие. Это исключения из нашей жизни, но исключения, порожденные самою нашею жизнью, ее пустотою и бессодержательностью. В них проснулась не умирающая душа человеческая, они почувствовали в себе порыв к идеалу, услышали его зовущий голос. Он пошли за ним и попали в тот тяжелый разлад с самим собою и с окружающими людьми, который составляет главную тему гр. Толстого» (8, 251).Таковы Иртеньевы, Оленины, князья Нехлюдовы, — говорит Страхов о них во множественном числе как бы переводя в реальность этих героев, подчеркивая их типическую распространенность. Но, вместе с тем, не только зло, злобность и злые истины писатель обнаруживает в реальности (что, подчеркнем, было своеобразной литературной модой), он говорит и о другом: «Они больны, эти люди, одною болезнью — пустотою и мертвенностью души. Но у них в душе несомненно таится благородная искра, которая стремится вспыхнуть пламенем и только почему-то не находит пищи для своего огня. Если бы эта искра вспыхнула, она озарила бы прекрасную душевную жизнь; стремление к этой жизни составляет мучение этих душ» (8, 259). Но, собственно, для самого Страхова всегда был более интересен другой вопрос: несмотря ни на что живые начала души есть и могут обнаружить себя. Какие эти начала? Пусть душу давит бремя недуга, но она способна выбиваться из под гнета, и, выбившись, являть свой нравственный и эстетический склад. Каков он в русской душе?

В Толстом Страхов видел писателя, в сочинениях которого вернее и точнее всего узнана и художественно выражена суть национального характера. Толстой умеет увидеть «великое в малом». Толстой смог найти тот путь, что ведет к существу человека – это «след красоты — истинного человеческого достоинства». В произведениях Толстого, — говорит Страхов, — «среди всего разнообразия лиц и событий мы чувствуем присутствие каких-то твердых и незыблемых начал, на которых держится жизнь» (Выделено мной. – К.К.) (8, 284). И это присутствие «вечного в человеке» критик ценит более любых, самых ярких и впечатляющих проявлений духовной «шаткости». Сила человека – не в шаткости и разброде исканий. Им ценится та сила, которая выявляется в простых русских людях, ибо они «знают, чего от них требует их человеческое достоинство — что им следует делать по отношению к себе, другим людям и к родине» (8, 285). В «Войне и мире», «в шести томах громадного литературного произведения он нашел две строчки, мимоходом брошенные автором, в которых была сгруппирована вся мысль романа, быть может, не такая отчетливая для самого знаменитого художника. Эти строки он и избрал эпиграфом для своего разбора: “нет величия там, где нет простоты, добра и правды”…» (13, 46).

Перед нами, в сущности, все те главные мысли Страхова о творчестве Толстого, которые он будет развивать в своих статьях. Национальный характер есть «следствие» национального духа. Сущностные качества национального духа могут быть поняты через простоту, добро, правду. Национальные характеры в романах Толстого разнообразны, но их общей почвой становится национальный дух, выявляющий себя в нравственных твердых и незыблемых началах. С нравственными началами в человеке связано и его подлинное человеческое достоинство. Таким образом, говоря о творчестве Л.Н.Толстого, Страхов, выступающий критиком, показал, что тема человека и тема русского человека – главная в творческих и религиозных размышлениях Толстого. И здесь мы можем сказать вполне определенно, что для Толстого был важен именно христианский гуманизм – потому как «исключительной по своей человечности» была именно христианская религия. Да, Толстого легко обвинить в «ереси человекобожия», потому как для него Иисус Христос – это сын человеческий, и он лучше видел Его таким, он лучше различал в Нем человеческое, чем Сына Божия. «Но нельзя забывать о том, — снова говорит Н.П.Ильин, — что такое направление внимания сложилось у Толстого в эпоху, когда божественность Христа все более заслоняла Его человечность, как бы ни заверяла Церковь (и «религиозные философы») в своей верности Халкидонскому догмату. Ту человечность, без которой призыв “следовать Христу” обречен оставаться пустым призывом» (3, 144).Толстой не хотел, чтобы христианский образ жизни был недоступен обыкновенному (не святому) человеку: он не хотел, чтобы христианский образ жизни был таким «божественным», что только отпугивал своей непосильной возможностью быть христианином и жить по-христиански. Для Толстого, напротив, учение Христа «свойственно человеческой природе» — «все оно только в том и состоит, чтобы откинуть несвойственное человеческой природе» («В чем моя вера»). В общем, Толстой, как мы уже говорили выше, начал «тревожить совесть серьезными требованиями» – тревожить тех, кто так привычно, комфортно и уютно привык считать себя христианином, не утруждая себя никакими особыми усилиями… Толстой очень серьезно относился к религии – и этот спрос начал с самого себя. И еще – он, посвятивший всю жизнь размышлениям и воссозданию образа русского человека, самым серьезным образом относился к человеку как таковому. В этом и Страхов, требующий самопонимания и самосознания от человека, а теперь и Н.П.Ильин видят подлинный гуманизм Л.Н.Толстого. В любом случае, вера – это центр человеческого бытия и для Страхова, и для Толстого и для всех русских мыслителей (П.А.Бакунина, П.Е.Астафьева, В.И.Несмелова, В.А.Снегирева), полагающих, что самопознание человека ведет его к ясному пониманию того, что «образ его есть образ Божий». В любом случае, Л.Н.Толстой хотел быть христианином, а не называться таковым. И в этом его намерении и поддерживал его философ, критик, товарищ Николай Николаевич Страхов.


Примечания

1. Страхов Н. Н. Толки о Толстом. В кн.: Страхов Н. Н. Воспоминания и отрывки. СПб., 1892.

2. Бердяев Н. О религии Льва Толстого. Путь. М., 1912.

3. Н.П. Ильин «Соратники Л.Н.Толстой и Н.Н.Страхов в борьбе за христианский гуманизм» — «Толстой. Новый век». 2005. № 1. С. 129-148. 31.

4. Флоренский П.А. Столп и утверждение истины. Т. 1. М., 1990.

5. Страхов Н.Н. Герцен. Милль. Парижская коммуна. Ренан. Историки без принципов. В кн.: Борьба с Западом в нашей литературе. Кн. I. Изд. 3-е. Киев, 1897.

6. Страхов Н.Н. Письма о нигилизме. В кн.: Борьба с Западом в нашей литературе. Кн.2. Изд. 3. Киев, 1897.

7. Страхов Н.Н. Ход нашей литературы, начиная от Ломоносова. (1873). Ряд статей о русской литературе (1864). В кн.: Борьба с Западом в нашей литературе. Кн. 2. Изд. 3-е. Киев, 1897.

8. Страхов Н.Н. Литературная критика. М.,1984. По этому изданию цитируются следующие статьи Страхова Н.Н.: «Бедность нашей литературы», «Ф. М. Достоевский. Преступление и наказание. Статья первая и вторая», И. С. Тургенев. «Отцы и дети. Дым», Л. Н. Толстой. «Сочинения гр. Л. Н. Толстого», «Война и мир. Сочинение графа Л. Н. Толстого. Томы I, II,III и IV. Статья первая», «Война и мир. Сочинение графа Л. Н. Толстого. Томы I, II, III и IV. Статья вторая и последняя», «Литературная новость», «Война и мир. Сочинение гр. Л. Н. Толстого. Томы V и VI.

9. Страхов Н.Н. Из истории литературного нигилизма. 1861-1865. СПб., 1890.

10. Толстой Л. Н. Избранные философские произведения. М, Просвещение. 2001.

11. Толстой Л. Н. И Толстая С. А. Переписка с Н.Н. Страховым. (Сост. Л.Д. Громовой и Т. Г. Никифоровой). М., 2000.

12. Толстой Л. Н. Исповедь. В кн.: Не могу молчать. М., 1985.

13. Розанов В.В. Литературные изгнанники. Воспоминания. Письма.- М., 2000. (По данному изданию цитируется статья В. В. Розанова. «Н. Н. Страхов, его личность и деятельность»).

14. Л.Н.Толстой – Н.Н. Страхов. Полное собрание переписки. Т. 1 – 2. М., 2003.

15. Щепенко М. Г. Гуманизм и христианство. «Москва»., 2005. № 10

Капиталина Кокшенёва
Доктор филологических наук,
заведующий кафедрой журналистики
Института бизнеса и политики (г.Москва)


Комментарии:

13-03-26 06:51 ИТРОН
ХОРОШО НАПИСАЛИ О Л.Н. ТОЛСТОМ_ Я ПОНИМАЮ ЧТО ОН ОТРЕКСЯ ОТ РЕЛИГИИ, НО ВЕРИЛ В НАСТОЯЩУЮ. НО КАК ОН ВСЕ ОХАРЕКТИРОЗОВАЛ КРАТКО О ВСЕХ НЕДОСТАТКАХ. ОБМАНЕ .ДАЖЕ ПРЕСТУПНЫХ ДЕЙСТВИЙ ПОПОВ( ЧЕРТЕЙ С ХВОСТАМИ И РОГАМИ ПОД ШАПКОЙ ПОД МАНТИЕЙ НИГДЕ НЕ МОГУ НАЙТИ)???? СПАСИБО ЗА СТАТЬЮ Ответить


Добавить комментарий: