Новое содержание

Триумф был полный – крики «браво!» раздавались с разных сторон. К всеобщему воодушевлению и ликованию присоединилась даже билетёрша, стоявшая у дверей ложи. Она тоже не удержалась от переполнявших её чувств: прижав к груди нераспроданные программки, крикнула «браво!» и захлопала в ладоши.

В антракте Сергей Николаевич вместе с женой Светланой и тринадцатилетней дочерью Аней отправились в буфет, где оказалось на удивление немноголюдно. Они выбрали столик у окна; купили воздушных пирожных, кофе, а себе и жене Сергей Николаевич взял ещё по рюмке водки и по бутерброду с красной, как значилось на ценнике, рыбой. Сергей Николаевич хорошо изучил либретто и, судя по нему, действие первого акта оперы «Князь Игорь» должно было разворачиваться в Путивле, где в отсутствие ушедшего в поход на половцев Игоря Святославовича гулял и бражничал князь Владимир Галицкий, брат Ярославны, и только во втором акте Игорь оказывался в плену у Кончака и предавался горестным раздумьям. В этой же постановке Путивль с половецким станом поменялись местами. Сергей Николаевич хотел поделиться своим, если не открытием, так наблюдением, но его опередила дочь со своим вопросом:

– Пап, а Альберт Васильевич, он кто – Скула или Ерошка?

– Ну, а ты как думаешь? – в свою очередь спросил её Сергей Николаевич и улыбнулся.

– Я думаю – Ерошка. Потому что Ерошка должен быть суетливым. Видели, как он с лавки легко упал? – рассуждала дочь, уверенно расправляясь с пирожным. – Он меньше Скулы должен быть, и голос у него тоньше.

– Всё правильно, – подтвердил Сергей Николаевич. – Скула – бас, а Ерошка – тенор.

– В программке разве этого нет? – заметила жена.

– Нет, – сообщил Сергей Николаевич. – Просто написано – Скула и Ерошка, гудочники, и список фамилий артистов указан.

После окончания спектакля решили зайти в гримёрку к самому Ерошке, то есть Альберту Васильевичу, отцу подруги жены, которая зазывала их в театр, – чтобы поблагодарить за доставленное удовольствие, за удавшийся вечер, за прекрасную музыку, декорации и голоса. Альберт Васильевич наполовину был ещё Ерошкой – вспотевший, лоснящийся, он убирал грим, сидя в кресле перед зеркалом. Одна половина лица у него была одновременно потешной и, что называется, себе на уме, а другая – обыденной, уже настроенной на общегражданское выражение, которое проступало с безличной отчётливостью.

Странным образом обе половинки в целом производили грустное впечатление; было что-то жалкое в его облике – главным образом, из-за пенсионного возраста; усталость, конечно, сказывалась, а ещё необходимость и даже понуждение играть роль. И это притом, что он шутил и отчаянно, как показалось Сергею Николаевичу, улыбался.

Глядя на него, Сергей Николаевич вдруг почувствовал, что в нём самом что-то изменилось – закончилось, наверное, как представление; остались настроение и музыка. Он кашлянул, поддерживая возникший в разговоре смех, и вдруг ощутил чужеродную тяжесть внизу живота; справа, в паху, что-то отдалось неожиданной болью, когда он снова кашлянул, уже для проверки.

Следом за женой и дочерью Сергей Николаевич вышел из театра на весеннюю улицу в вечернем освещении. Музыка никуда не уходила, она продолжала звучать. Суровые бояре пели «Мужайся, княгиня, недобрые вести тебе мы несём», а жена останавливала маршрутку. Хор разрастался и ширился, строгость голосов подчёркивал пронизанный недобрым торжеством оркестр.

В гардеробе, когда одевались, Сергей Николаевич пальцами, в кармане брюк, нащупал округлое утолщение, природу которого он не смог так сразу себе объяснить. Попытка кашля отдавалась тупой болью; боль почему-то хотелось испытать снова. Стало ясно: грусть пряталась именно там, там она жила, не обнаруживая себя прежде. Про то, почему первый и второй акт поменялись местами, Сергей Николаевич спросить забыл.

Ехали в тряском и неприглядном «сарае». Жена и дочь не могли разделить его беспокойства, потому что ничего не знали, и тем самым, отдалялись от него. Общим для них и Сергея Николаевича было воодушевление после спектакля, но у них оно было радостное, без осложнений. Им они и делились друг с другом. Они сидели, а он стоял над ними и уже думал, что ему надо быть осторожнее.

Когда вернулись домой, голос дочери сразу же зазвучал серебряным колокольчиком: она принялась напевать «Улетай на крыльях ветра». Ноты высокие, звонкие; проблема низкая, медицинская. Нарост, бугорок, внутренняя выпуклость – как хочешь его или её назови – уже при открытом ощупывании производила тревожное впечатление, что и подтвердилось на следующий день, когда Сергей Николаевич обратился в поликлинику. Для врача не составило труда поставить диагноз: паховая грыжа, необходима операция. Сергей Николаевич показался, наконец, жене – до этого молчал. Она смотрела на грыжу как на диковинку, редкое и неудобное приобретение. Спросила разрешение потрогать. Осторожно. «Так не больно?» – «Нет». Сергей Николаевич стоял со спущенными брюками. У него, несомненно, дурацкий вид, она – слишком серьёзна. В таком состоянии он уязвим. Она никогда этого не забудет, решил он. «А как же мы теперь будем?» – «Не знаю» – «Бочком как-нибудь?» Она пыталась шутить.

Как только Сергею Николаевичу объяснили причину, назвали её, так сразу же он осознал неудобство. Грыжа мешала при ходьбе. Она представлялась то потерянным кем-то кошельком, то подброшенным стальным шариком. Лежать в каких-то положениях, поворачиваться – на всё находились ограничения. Самым тяжёлым испытанием для него вдруг оказалось бы от души засмеяться – из-за сотрясения. Кошелёк бы стал противно трепыхаться, шарик – пребольно толкаться. Случаев для искреннего, животного смеха, правда, не предоставлялось. Да Сергею Николаевичу и не до смеха было. Непонятно и обидно – да: тяжестей никаких не поднимал, работа в основном сидячая; ни у кого из его знакомых, кому тоже ещё не перевалило за сорок, грыжи не случалось, даже намёка на что-либо подобное не было; ну если аппендицит какой-нибудь – и всё. Почему именно ему такое выпало?

В голове Сергея Николаевича звучала тревожная музыка, предшествующая арии князя Игоря из третьего акта: «Зачем не пал я на поле брани…» Слова не имели к нему никакого отношения, можно было бы остановиться и до них, но впечатление от исполнения симфонического оркестра соответствовало его душевному настроению. Он готов был согласиться, что для слушателя драматизм музыки всё равно оказывался сторонним, искусственным, пусть и красивым, – если он не проникался, не желал ему открыться. Сергея Николаевича именно этот драматизм, тревога или скорбь дисциплинировали по жизни, заставляли всегда внутренне собираться. Он любил оперу, вообще – классическую музыку. Был чутким слушателем в узком смысле: открывался, выискивал необходимые ему для упорядочения собственного существования места и сразу же прятал их в себе, таил, а когда возникала потребность – пользовался, чтобы устоять против хаоса и бесцельности. Жена и дочь над ним посмеивались, считая его несовременным, однако посещению театра были рады. Долго собирались в оперу, всё не шли по разным причинам; наконец выбрались, и вот как вышло.

Чего-то ждать смысла не имело. Сергей Николаевич сдал необходимые анализы и спустя неделю оказался в больнице «скорой помощи» – у жены там был знакомый врач, хороший, по её словам специалист, так, по крайней мере, говорят и сам он производит приятное впечатление; Альберту Васильевичу, кстати, Ерошке нашему, в своё время он делал операцию, но по другому поводу; живёт Ерошка и не жалуется.

Это «кстати» на Сергея Николаевича произвело неприятное впечатление, а когда он увидел хорошего специалиста – возраст около шестидесяти, жидкие, прилизанные волосы, фамилия странная – Приблуда, в пол всё время смотрел, к тому же из ординаторской выходил как-то странно, боком, с какой-то нерешительной оттяжкой времени, – то и вовсе упал духом. «Ничего сложного, – объяснял Приблуда такому непонятливому полу, держа обе руки в карманах белого халата, – операция самая рядовая. Но делать буду не я, а мой хороший ученик. Я занят буду. Привет Светлане Викторовне передавайте». Выражения его глаз Сергей Николаевич, кажется, так и не увидел. Непонятно почему, но Приблуда напомнил ему телевизионного мастера: стоит специалист своего дела в стерильном цеху и терпеливо объясняет клиенту, что у них конвейерное производство, телевизоров тут сотни за смену проходит, так что волноваться нечего, ваш дефект пустяковый, исправим запросто.

Третий этаж, отделение хирургии. В палате кроме Сергея Николаевича находились ещё три человека; четвёртый поступил буквально следом за ним – пожилой, как потом оказалось, механизатор из района с какой-то неразрешимой думой в лице. Усевшись на кровать у стены, – как был в своей верхней одежде и кепке, – он немного помолчав заговорил, обращаясь не к рядом занявшему место Сергею Николаевичу, что было бы вполне логично, а на другую половину палаты, как бы почитая троих лежавших на своих койках пациентов (один из них, у окна, правда, сидел и ел компот из банки) за старожилов, сведущих в болезнях и здешних порядках: «Вот не пойму, чего меня сюда привезли?» Вопрос вызвал оживление. Тот, что ел компот, постукивая ложкой, желтоволосый парень лет тридцати в тельняшке, спросил: «А чего у тебя болит?» У Сергея Николаевича не спрашивали ничего. Скорее всего, вид у него был такой, непростой. Сам он молчал, оценивая своё положение и место. Если с первым многое было неясно, то второе он нашёл для себя вполне защищённым. Койка у окна пустовала, но к окну его почему-то не потянуло. Чуть позже выяснилось, что не зря, – там было место старика, который накануне умер; по аккуратно застланной постели этого угадать было нельзя. «А бес его знает, что болит. Как телка привезли – поди узнай зачем!» – сокрушался механизатор. Назвался он как-то чересчур просто для возраста, без отчества – Иваном. Любителя домашнего компота (даже ложку облизал) звали Ромкой. Сразу было видно, в пять минут, деловой слишком, порывистый во всём. Тельняшка его представляла неслучайная: и моряком был, и речником вот теперь, по Дону баржи с песком водит; и ходил, и плавал, где только не побывал; всё знал, во всём разбирался, делился увиденным с Николаем, что меланхолично лежал на соседней койке с заложенными за голову руками, и продолжал увлечённо наворачивать свой компот. Ещё один больной, с бочкообразным животом, спал под этот рассказ как младенец. Сергей Николаевич тоже неожиданно задремал; в голове картинками менялось, в постановочной суете: то Кончак предлагал Игорю скороговоркой: «Хочешь ли пленницу с моря дальнего?», то Игорь кручинился: «А всё ж в неволе не житьё»; чарующий голос Кончаковны призывал и обещал успокоение: «Ночь спускайся скорей, тьмой окутай меня». Вот и свет зажгли, вечер. Можно было беспрепятственно погружаться дальше – занавес открывал новую картину, музыка трепетала как пламя свечи. А проснулся Сергей Николаевич оттого, что спорили громко. Уверенному голосу Романа сопротивлялся хилый и нудный, но, тем не менее, действенный голос обладателя бочкообразного живота: «Не было Шолтысика. Горгонь был, Дейна, а Шолтысика не было». «Это Шолтысика не было?» – напирал Роман. – Боря, да я его своими глазами видел!» Спорили о футбольном матче с олимпийской сборной Польши аж в 1969 году. «Не было Шолтысика», – липко давил своё неуступчивый, опухший со сна Борис. – Ты мне не рассказывай, я ведь старше тебя. Тебе тогда сколько лет-то было? Где ты его увидел, Шолтысика, – в детском саду?» Роман волновался: «А какое это имеет значение, если я Шолтысика видел?» Зачем-то встал; полосы на его тельняшке почему-то умножали аргументацию, но против расслабленно лежащего Бориса с внушительным, свалившимся набок животом были всё равно бессильны. После Шолтысика наступило время ужина, таблеток, а потом и сна по расписанию. Когда электричество погасили, в палате стало намного уютней. Темнота не была полной; из-за неплотно закрытой двери пробивался свет, слышались отдалённые пространством коридора глухие голоса медсестёр на дежурстве, иногда утешительное цоканье каблучков, стальной звук предмета, коснувшегося стекла, дребезжание столика на скрипучих колёсиках. Вот они сидят в круге лампы и фасуют таблетки по пакетикам, думал Сергей Николаевич о медсёстрах, и так по всем девяти этажам. От этого возникало чувство надёжности и обеспеченности новым состоянием, обещающим многое изменить в лучшую сторону. Палата ушла в сон. Сергею Николаевичу не мешали ни солидный, с хрустом и случайным рыком, храп механизатора Ивана, ни раздольный свист Бориса. Он лежал и смотрел в тёмно-синее, с отблесками жёлтого электрического света с улицы окно, и угадывал за ним неохватный и неисчислимый простор. Само длинное и высокое окно уже было простором, оно дополняло его. Простор днём, за дальними деревьями, открывал поле военного аэродрома; самолёты садились, самолёты взлетали, воздушная пробка отскакивала куда-то в сторону и вдруг обрушивалась на окно – стёкла дребезжали. Теперь – ничего. Потолок серел покойными тенями. Сергей Николаевич уставился на свободную койку рядом с собой; пытался представить, кто тут лежал, как умирал; почему-то его это не взволновало, только подумал: вот глупость. Заворочался. Интересно, как там жена и дочь без него. Вспомнил, как ходили в оперный театр. Захмелевший Ерошка как мальчик падал с лавки. Сын Игоря Владимир очарованно пел в половецком стане: «Медленно день угасал, солнце за лесом садилось, зори вечерние меркли… Тёплая южная ночь грёзы любви навевая…» Вдруг Роман проснулся, задышал шумно, полез в тумбочку за чем-то; проглотил, запил и снова завалился спать. Да, правильно, «кругом всё мирно, тихо спит». Новая обстановка по праву сильного навалилась на удовлетворённого Сергея Николаевича и он заснул.

Вызвать у себя приятные воспоминания и получить неожиданный удар. Что-то проехало по полу, потом разбилось. Сергей Николаевич с испугу не сообразил, что происходит. Над головой Николая зажёгся свет. Ромка лежал у распахнутой двери туалета лицом вниз. Шумела вода в бачке. На осколках битого стекла была видна кровь. Проснулся недовольный Борис: «Что тут такое?» Николай уже поднимал упавшего с пола: «Говорил тебе, идиот, хватит!» Безраздельно владел сном лишь механизатор – его храп тащился по проторенной колее. Ромку поставили на ноги; его взгляд блуждал, лицо было подёрнуто налётом нездешней настороженности. Сергей Николаевич на всякий случай спустил ноги с кровати. А Николай продолжал выговаривать: «Допрыгался, придурок?» Из коридора на шум пришла напуганная медсестра, следом явился дежурный врач. Теперь уже и Иван разлепил глаза. Включили верхний свет. Вскоре всё разъяснилось. Морячок Ромка оказался наркоманом. «Ну что же, – сказал дежурный врач. – Завтра будем вас выписывать – нам такие приключения здесь не нужны. Пусть вами в другом месте занимаются». Николай ещё долго чертыхался, обтирая с заторможенного Ромки кровь. Наконец угомонились, а утро началось с того, что пришла уборщица – та тоже чертыхалась, убирала битое стекло в ведро, усердно стучала и тёрла шваброй по полу.

Утреннего обхода не было. Жена застала следы ночного безобразия – в туалете наглядно висел осколок зеркала, остатки крови бросались в глаза. «Что тут у вас – половецкие пляски были?» – спросила она Сергея Николаевича. Он вздохнул: «Как видишь… Ни сна, ни отдыха измученной душе. Мне ночь не шлёт отрады и забвенья». Ромка безмятежно спал. Жену не интересовала судьба пропащего наркомана. И то, что оперировать будет не Приблуда, а его хороший ученик её тоже не смутило: «Я его ещё не видела». «Я тоже» – сказал Сергей Николаевич; он был другого мнения.

Очнулся Ромка – взъерошенный весь, какой-то несделанный. Про то, что случилось ночью, ничего не помнил; отнекивался, храбрился: «Да ладно там… Ничего не будет». Теперь, при ярком солнце с улицы, он вдруг сразу как-то постарел, смешался, и вообще стало непонятно, сколько ему на самом деле лет. Сергей Николаевич ждал жену – она должна была выяснить про хорошего ученика. Тот вскоре сам заявился, вместе с женой, но проследовал сразу к Ромке: «Что за представление мы тут устраиваем?» Выяснял недолго, но вышло всё так, как и говорил тёртый морячок: никаких мер не принял, а всего лишь предупредил: «Если ещё раз подобное повторится, то я буду вынужден…» Тут дверь в палату открылась, и кто-то окликнул: «Володя, ну ждём уже полчаса, честное слово!»

«Владимир Иванович, – рассказывала жена, – очень внимательный и понимающий человек. В разговоре производит самое приятное впечатление. Вы одного с ним года, я уже всё узнала. Двое детей, жена кем-то в городской администрации. Операция – завтра». Ромка, тупо улыбаясь, объяснял Борису: «Говорил я тебе, что ничего не будет. Он же отца моего хороший знакомый».

Вторая ночь в больнице для Сергея Николаевича выдалась намного спокойнее: даже механизатор Иван храпел с какой-то оглядкой, Ромка вообще мёртво уткнулся в подушку; сам же он, ожидая сна, пытался представить, как это будет с ним происходить.

Началось всё с внутривенного укола. «Что это?» – спросил Сергей Николаевич медсестру. «Это вас успокоит», – пояснила она. Потом зазвучала увертюра к «Князю Игорю». Сергея Николаевича везли в кресле на колёсиках, при повороте к лифту колёсики застряли в комковатом линолеуме. Когда спустились в операционную, пришла предвестница грядущих событий, нисходящая мелодия обряда целования перед дуэтом Игоря и Ярославны. И распахнулись белые двери, и открылся белый, холодный простор, и тишина объяла всё его тело, и пришла дрожь, потому что голый лежал он на столе. И смотрели на него без интереса люди в белом, и медсёстры взяли его за ноги, и туман прилипал к его глазам, а в голове был жар, когда он сказал: «Больно! Я же чувствую всё». «Тогда ещё укол», – говорили одни глаза другим, всё остальное было шёпотом, бесконечным ожиданием.

В отсутствие хорошего специалиста его хороший ученик, а ещё и хороший знакомый показывал своему хорошему ученику, как ушивать грыжу. Сергею Николаевичу вдруг показалось, что его начнут передавать по эстафете. Медсёстры и врачи поднимут на руки, передадут другим, тем, кто стоит и ждёт его за дверью, а те – следующим, на лестнице, спустят так с этажа на этаж, и поплывёт он; вынесут на улицу, голого, беззащитного, и уже будут передавать прохожим, а те – новым зевакам, остановится движение, когда руки протянутся через дорогу – куда? зачем? – никто не знает; так надо, так сказали. Оставалось только терпеть и надеяться, что в нём перестанут ворочаться, зашьют разрез, холод скоро закончится, и придёт нормальное человеческое тепло.

Вышло сверх ожидания – пришёл жар. Когда его ввезли на каталке в палату, по вытянувшимся лицам Бориса, Николая и Ромки, он понял, что выглядит худо. Я очень бледный, решил он. Ему объяснили, что он будет лежать, ходить пока что не сможет, а мочиться лучше всего, временно, осторожно поворачиваясь на бок, ну вот хотя бы в маленькие пустые упаковки от соков, которые принесла ему жена. Сказать легко – сделать сложнее. Что мы имеем? У Бориса – желчный пузырь. У Николая – язва. У Ромки – шесть ножевых ранений; он разматывал окровавленные бинты, всем показывал. У механизатора Ивана по-прежнему ничего. Но как это «ходить»? Что это такое? Странно даже представить. «Хочешь ли пленницу с моря дальнего?» Его самоирония иной раз достигала предела. Какая-нибудь сторонняя, придуманная ситуация его могла взволновать больше, чем то, что реально происходит с ним. Можно было уже поверить и в то, что собственные страдания – ноль, пустота, ведь они никому не нужны; страдания же искусственные, артистические, например, на сцене, являются достоянием общественности, предметом для разговоров, оценок. Он решил вдруг, что это испытание и для чего-то оно ему нужно. Поверил, что в нём скрывалась необходимость не потерять себя, ещё не зная, что отныне будет обречён на новое содержание жизни. «Ночь спускайся скорей, тьмой окутай меня». Музыка оставляла его человеком. Он вспомнил, как дома сбривал волосы с лобка, готовился. Бережно проводил станком, боясь пораниться. Результат выглядел унизительным. Большего обнажения сложно было придумать. Жене довелось заметить, она сказала: «Смотришься ты чудесно – как гомосексуалист». Он не стал ничего говорить в ответ, не спросил – почему? Как детей уговаривают: пис-пис-пис… Из пакетика переливаем в банку. Сколько там ещё? Да ладно, отстаньте. Мне нужен покой. «Эй, как там тебя, Сергей, к тебе пришли». Он открыл глаза и сказал потолку: «У меня всё нормально».

На самом деле не очень. У него высокая температура, он бредит. Ему щупают лоб. Жена выносит из-под кровати наполненную банку. В углу сидит Борис – в полосатой пижаме, похожий на обтянутый арбуз, кислый весь какой-то, опухшее лицо, узкие глаза; скучно и тихо поругивается с навестившей его женой. «Так дело не пойдёт – будем ставить катетер», – говорит Владимир Иванович. Дочь многого не понимает, но переживает очень сильно, в такт маме, ориентируясь по её голосу.

И потянулись дни, и пошли катетеры – первый, второй, третий… Все – временные, приделанные пластырем к телу. И с тем же неутешительным результатом. И не держатся они, отторгаются и отлипают. Они думают, что в этот канал можно загонять всё что угодно, думает уже не Сергей Николаевич, а тот, о ком он думает. Сколько может вынести человек?

Снова приходил Владимир Иванович – как положено, в белом халате, плотный, невысокий, довольный собой и профессией. Глядя на такого человека, почему-то возникала убежденность, что ему всегда было хорошо, и что никогда, ни при каких обстоятельствах плохо ему не будет, и из себя он никогда не выйдет; будет всё так же обманчиво внимателен, покорно (впрочем, в меру) рассудителен – для общего спокойствия, для положительной картины, а волноваться вообще не стоит, пустое это и вредное дело. И становилось вдруг понятно, что и дальше, вне стен больницы, даже у себя дома, он был так же снисходительно отстранён от окружающих его лиц и предметов, и это было самым правильным и верным, даже не стилем поведения, а образом жизни, – чтобы не цепляли, не доставали, не лезли в душу, потому как что он может сделать? Он просто-напросто выполняет свою работу, а работа эта накладывает отпечаток на все отношения, незримо она всегда присутствует при нём, и уж он-то никого и никогда донимать и ложных надежд возбуждать не будет. А болезнь – болезнь вылечить насовсем нельзя, надо просто научиться с ней жить – и всё.

Так и сказал. И сказал иначе. Глаза у жены увлажнились: «Вы же понимаете, мне надо, чтобы у него всё работало!» «И будет работать, обязательно, – успокаивал её Владимир Иванович. – Это вопрос психологии». И потом уже обращался к Сергею Николаевичу: «Я читаю вас иногда в газете. Вот выйдете и порадуете нас новыми статьями».

И вставали стены древнего Путивля, и опускался мрак на землю, и солнечное затмение было недобрым предзнаменованием. И хор поселянок звучал протяжным плачем. И спрашивал Сергей Николаевич у жены: «Как Ерошка-то остался жив?»

И приходил уролог для консультации, и говорил, что надо было сразу ставить постоянный катетер, а не мучиться понапрасну. И закрывались глаза в надежде забыться, и у жены Сергея Николаевича открывалось дыхание для следующего испытания. Прокалывать брюшину? Ну, уж нет. Инвалида мне из него хотите сделать? Жене надоедала эта затянувшаяся эпопея. И покупала она то, что нужно, а не то, что было. И всё менялось чудесным образом. Вокруг – тоже.

Однажды механизатору Ивану надоело есть и спать в бессмысленном ожидании. Или это он надоел всем своим беспощадным храпом. Когда ему сказали, что можно отправляться к себе домой, он сразу не поверил: «Целую неделю продержали! За что, спрашивается?» Покинул палату радостный и тяжёлый.

Военный аэродром за окном жил теперь и ночной жизнью. Вертолёты, самолёты постоянно взлетали и садились, успокаиваясь лишь на короткие перерывы. Морячок Ромка стоял у окна и восхищённо комментировал отдельные моменты: «Это «сушки», летал на них. На базе нашей, в Камрани. Я однажды в такой операции во Вьетнаме участвовал, что до сих пор рассказать не могу, а десять лет уже прошло. Ребята у нас в спецназе как на подбор были!»

Приходил отец Ромки, маленький, сморщенный, с седыми кудрями; он молча и терпеливо выслушивал Ромкину галиматью, покорно терпел до самого конца посещения, ставил на тумбочку сына пакет кефира, пряники, что-то из домашних припасов, спрашивал, что ему ещё нужно, иногда вздыхал, потом так же покорно уходил. Я тоже вытерплю, говорил себе Сергей Николаевич, все терпят.

Он начал учиться ходить. Первые движения у него же самого вызывали болезненный смех – так всё мучительно и неловко обстояло. Помогала жена. Она обнимала его, поддерживая за локоть. Вдвоём выходили в коридор. Свободный конец катетера, подогнутый и перетянутый резинкой, Сергей Николаевич опускал в карман. Дело шло своим чередом. Владимир Иванович улыбался навстречу: «Ну вот видите!» После непродолжительной прогулки конец освобождался в туалете. Там же Сергей Николаевич неожиданно испытал возбуждение: растравили мне всё, гады. «Поможешь мне рукой?» «Дурак, – зашептала напуганная жена. – Тебе же нельзя». «Можно. У меня психоз». Он попытался улыбнуться: «Ты одна, голубка лада…» «Да-да, – перебила она его, – я одна винить не стану. Сердцем чутким всё пойму, всё тебе прощу». Она знала, что и как говорить.

С Ромкой снова что-то приключилось. Вдруг помрачнел, забеспокоился – и когда успел? откуда взял? – глаза округлились, в решимость ударились. «Уйду я от вас скоро. Надоело. Без меня тут лечитесь». Перебинтовал себя заново, бандажом стянул покрепче. Всё повторял: «Но-но, седьмое меня не добьёт». И к окну – за аэродромом наблюдать. Часами так стоял, сопровождая то затихающий, то оживляющийся рокот. На лётном поле тоже что-то сделалось – гул теперь стоял беспрерывный.

И однажды под утро, когда Сергей Николаевич проснулся от яркой вспышки близкого света с улицы и свиста вертолётных лопастей, он увидел вдруг Ромку в камуфляже у распахнутого окна. Морячок подмигнул Сергею Николаевичу и уверенно сказал: «Это за мной. Ребята мои прибыли. Ну, бывай, братан!» Встал на подоконник и спрыгнул наружу.

Сергей Николаевич в это поверить не мог. Однако он это видел. Всполошились все, конечно. Николай запоздало кинулся, словно руками хотел воздух зацепить – куда там! Внизу, на асфальте никаких следов не нашли. Куда подевался Ромка, так и осталось невыясненным. Приходили и из милиции по незавершённому делу, и ещё какие-то неясные личности в камуфляже. Складывалось впечатление, что морячок кого-то опередил. Один Владимир Иванович был спокоен: «Он и не такое выкидывал». Его ничем было не пробить, в отношении Сергея Николаевича – тем более.

Но забылось и это, как забывается любая боль, любой испуг, любое потрясение. И не беда, что чесался шов, главное, что Сергей Николаевич больше не чувствовал себя измученным, угнетённым животным. В палату поступили новые больные, а он прощался с Борисом и Николаем, которым предстояло ещё полежать и належать себе выздоровление, – его подготовили к выписке.

День стоял солнечный, тёплый, светлый во всех отношениях, без апрельских дураков, потому что это уже был самый конец месяца. Сергей Николаевич научился ходить почти как прежде. Научился сносно улыбаться. Способность распрямить тело воодушевляла. Наконец всё прошло. Конечно, физические изменения в результате хирургического вмешательства ещё должны были проявиться, и уже проявились пока что в локальной, оправданной мере, но и обещано было улучшение посредством воздействия различных физиотерапевтических процедур. Сергей Николаевич шёл вместе с женой и дочерью по улице; многое из прежнего возвращалось уже сейчас.

– Пап, через воскресенье будет «Царская невеста» – закрытие сезона. Посмотрим?

– Оперу не смотрят, а слушают, – поправил он дочь.

– Ну, пойдём? – настаивала она.

– Обязательно.

– А Ерошка там будет?

Словно туман или тяжёлый сон. Не с ним.

– Конечно, будет – куда он денется.

Виктор Никитин