«По своей Руси хожу…»

О судьбе и поэзии Михаила Трофимова

«Когда, говорят «русский народ», я всегда, думаю — «русский крестьянин». Да и как же иначе думать, если мужик всегда составлял 80% российского народонаселения. Я, право, не знаю, кто он, богоносец ли, по Достоевскому, или свинья, по Горькому. Я — знаю только, что я ему бесконечно много должен, ел его хлеб, писал и думал на его чудесном языке, и за всё это не дал ему ни соринки. Сказал бы, что люблю его, но какая же это любовь без всякой надежды на взаимность.»
Александр Куприн

Внимая пению пахотных мужиков или мастеровых с отхожего промысла, Федор Достоевский воскликнул с гордостью за русское простонародье: «Ах вы сени, мои сени…» Поэт не ниже Пушкина…» Видно, разбередила народная песнь славянскую душу Федора Михаловича, хотя песен эдаких, да краше и мудренее «сеней», песен, страдающих и ликующих, пелось в русском крестьянстве уйма, а молитвенные сказы про святых угодников и страстотерпцев, а величавые былины о киевских богатырях, а душеутешающие плачи о преставившихся в Бозе, а мифы и легенды о крестной и неведомой силе, а таежные бывальщины, а былички про таежную и полевую, омутную и домовую нежить, а скоморошьи сатиры да частушки…

В позапрошом веке жила-была в северной деревушке неграмотная, бедная, великая сказительница и вопленница Арина Андреевна Федосова; с ее скорбных уст всесветно прославленный фольклорист Барсов, обмирая от восторга, азартно записал три тома поэм-плачей; ее, крестьянскую бабу, вдохновенно слушали Некрасов, Римский-Корсаков, Балакирев, Шаляпин, Пришвин, Твардовский и даже Горький, презирающий крестьян. А ведь дивные плачеи и бывальщики, баешники и бодяжники – словом, талантливые песельники и песельницы, сказители и сказительницы, хотя и не столь величавые и божественные подле Арины Федосовой, – все же в былые времена во всякой деревушке вопили, оплакивая покойного, сказывали былички, бывальщины, заливали байки, сыпали частушками на поляне. И, как я уже писал в очерке о Сергее Есенине, «тускнеет книжная поэзия, даже пушкинская, пред их мудрым словом, кружевным, резным, молвленным на завалинке, у русской печи при лучинушке, вопленным на свадьбе и погосте, на проводах рекрутов, спетом в братчинном застолье, в девьем хороводе. Не все они – сказители, певни, плачеи-вопленницы – созрели вровень по силе и красе слова, но и сомн великих породила земля русская».

Упаси Боже равнять Михаила Трофимова с крестьянскими сказителями – поэт он хоть и народный, потешно воспевший, но и оплакавший колхозное село, а все же читаемый с листа, не изустный, но вообразим, что на закате позапрошлого века Михаил Трофимов, пахотный крестьянин, не ведающий азы,буки, веди, что страшат яко медведи, живет в добротной сибирской деревеньке …скажем, в родимой Снегиревке… и кем поэт прослывет в той деревушке?.. Я, по отеческому кореню из зажиточной забайкальской родовы скотоводов и скотогонов, при добротной бабе выбился бы, ежли и не в кулаки, то в многодетные хозяйственные мужики. А из Михаила сроду не вышел бы крепкий хозяин, что всем многочисленным семейством пашет от зари до зари, у которого и матерый дом пятистенок, и рубленные амбары, и в сусеках жита до краев, и под крышей проветриваются дохи, шубы и меха, и скотный двор полон животины, и чтящие отца, послушные ребятишки и кроткая жена: да убоится мужа. Не выбился бы Михаил и в кулаки, на коего робят батраки, а сам хозяин в яловых скрипучих сапогах ходит по сосновой хоромине о два этажа и думает думу хозяйскую: эх, язви ее в душу, чего бы не упустить, поболе бы жита намолотить, да барышно сбыть. Нет, из Михаила Трофимова не вышел бы расторопный деревенский хозяин, не то, видно, ссулил ему Господь в земной юдоли. Михаил… мне кажется, жил бы со своим гомонливым, неприхотливым, веселым семейством на вольном берегу реки, в косенькой избушке, вначале лета утопающей в черемуховом, яблоневом цвету; тоже бы по-мужичьи робил, но без хозяйской хватки и сноровки, да к тому же всякое вольное время шатался бы в тайге, брал черемшу, голубицу и брусницу, бил орех, лепил бы деревенским ребятишкам глиняные дивы-свистульки, мастерил бабам берестяные туеса, плел тальниковые корзины и корчаги для ловли речных гольянов, попутно выплетая чудные байки и побаски; а женка бы ворчала: дескать, вон люди-то живут – всего вдосталь, а тут перебиваемся с хлеба на квас, завтра – зубы на полку и по миру пойдем с холшовой котомой, дров ни лучины, а живёшь без кручины, шатун; мужик бы отшутился: клен да береза, чем не дрова, хлеб да вода, чем не еда, и от греха подальше сунул бы исподтишка балалайку под полу армяка и пошел по приятельским дворам: где самодельные частушки-складушки пропоет, где завиральную байку зальет, где таежную бывальщину поведет, и за то хозяин сказителю медовую чарку нальет, а хозяйка ребятишкам гостинец сгоношит. Худобожии бы кулаки косились на балагура и сухо сплевывали: «Ботало осиново…», а зажиточные, но боговерущие мужики глядели бы с покаянным почтением, как глядят на блаженных, сидящих на церковной паперти, а уж сердобольные бабы взирали бы со слезливой жалью… Словом, вышел бы из Михаила Трофимова деревенский балагур и баешних, а может, и сказитель, и гужом валили бы на его подворье шустрые студенты аж с самой Москвы, писать былички и бывальщины, песни и побаски, да и сам сибирский говор. Так бы оно и случилось, но поэт рос и матерел на позднем и печальном закате величавого устного слова, потесненного и вытесненного книжным, а посему и, распираемый сказительным даром, смалу бредил стихотворством, смолоду выучился на поэта в литературном институте, и пошел по миру со стихами.

* * *

И все же Михаил Трофимов — не просто сибирский поэт, эдаких пруд пруди, Трофимов – народный поэт, и это редчайшее право величаться народным сполна заслужил своим творчеством, что сродни народным устным сказам. Недаром Трофимовские поэмы и стихи звучат натуральнее, живее, когда их прилюдно сказывает сам поэт. Борис Шергин, величавый мастер народного сказа, однажды молвил: «Русское слово в книге молчит… Напоминает ли нам о цветущих лугах засушенные меж бумажных листов цветы?..»

В годы благие для русской лирики, когда стихам душевно внимали, обретая любовь к родимой земле и земляку, Михаил Трофимов принародно читал стихи, и я видел, умиляясь, с каким радостным дивлением горожане и селяне, старые и малые слушали бесхитростное, но живое сибирское слово поэта, вспоминая, узнавая, открывая утешные и потешные, милые сердцу виды деревенской жизни.

В отрочестве облысевшие от излишнего ума, высоколобые книжные законотворцы два века кряду упорно талдычат художникам – слова, цвета и звука – навязывают мнение опасное для русского искусства: мол, «не в лапте и сарафане», мужики, народность русская, а – в глубинном постижении непостижимого русского характера и в душевной способности искренно сострадать ближнему, переживать за народ и Отечество, перстом указуя дорогу ко Храму Господню. Эдакие дарования, разумеется, похвальны, но и «без лаптей и сарафана» скучно, словно расхожую русскую частушку поешь не под гармонь и балалайку, а с высокой университетской кафедры пересказываешь научно-скучным пресным языком: мол, некий деревенский муж … очевидно, вероятно, дурак… отпустил большую бороду, и проблема в том, что любимой жене трудно найти в бороде губы, чтоб поцеловаться. А частушка коротка и ярка: «Ох, девки, беда, куды мне деваться, по колено борода, негде целоваться».

Книгочей, искушенный в чужеземной и здешней русскоязычной поэзии, дивом дивным глянет в трофимовскую книжку, скосоротится: фу-у-у, стили­зация под деревенскую темь, а русская народность, говаривал наш великий демок­рат Виссарион Белинский, она ведь, господа поэты, «не в лапте и квасе», но в способности усмотреть и грамотно обли­чить пороки русские. А вы-то, убогие да серьмяжные, куда прете с хомутами и подойниками?! Несчастные интеллигенты-обличите­ли, забывшие, чем пахнут му­жичьи портянки и онучи, так и не смикитили своими замусоренными умами, что без народного речения не оживет и народных дух в творении, и наоборот; а коль испокон веку народ наш крестьянский, то, выражая народ, как же поэту обойтись без крестьянского говора, без корневого русского слова?! Александр Куприн вздохнул на закате писательских лет: «Когда, говорят «русский народ», я всегда, думаю — «русский крестьянин». Да и как же иначе думать, если мужик всегда составлял 80% российского народонаселения. Я, право, не знаю, кто он, богоносец ли, по Достоевскому, или свинья, по Горькому. Я — знаю только, что я ему бесконечно много должен, ел его хлеб, писал и думал на его чудесном языке, и за всё это не дал ему ни соринки. Сказал бы, что люблю его, но какая же это любовь без всякой надежды на взаимность.»

Не говоря уж о русскоязычных, даже и среди национальных стихотворцев народилась уйма поэтов «книжных», чьи вирши – писанные на безродном языке, словно переводы с иноплеменного наречия, похожем на сквозной березняк с опавшими листьями и увядшей сивой травой, – вирши сии порождают и в нашем читающем земляке языковую «нерусскость», тем самым искажая, замутняя, ослабляя в русском народе и любовь к Царству Русскому. И таится в сем опасность великая: отвадившись от корневого русского слова, мы и от духа русского православного убредем в духовные потемки.

Можно по-всякому относиться к поборниками древлеотеческого православного обряда, но с какой болью и духовной страстью опальный протопоп Аввакум оборонял от засорения наш исконный язык в огненных письмах царю Алексею Михайловичу: «Не позазрите просторечию нашему, люблю свой русский природный язык, виршами философскими не обык речи красить. Небрегу о красноречии. Не уничижаю своего языка русского… Ох, ох, бедная Русь! Чего-то тебе захотелось немецких поступков и обычаев… Вздохни-тко по-русски. Ведь ты, Михайлович, русак, а не грек.»

* * *

Слушаешь стихи Михаила Трофимова – неприхотливая, игривая и говорливая речушка вдоль деревни бежит, кружит, – и чудится, сочинил их не стихотворец, подученный в столичном институте, а выплел на завалинке сельский краснобай:

«За щекой словцо лежит,// рот разину побежит…// Сочинял пока зачинку,// Сапоги отдал в починку.// Я б не только написал,// Я б и спел,// И подплясал.// Я б для каждой нашей девки// Спел особые припевки,// Разведенку-вдовушку // Веселил бы// Вволюшку: // Знаю сорок //Тараторок//Басенки// И песенки — // Все бы спел на лесенке.// И гармошка мне дана // Голосом красивая,// Да за плечом// Стоит жена,// За плечом – // Ревнивая.// А у тещи// Есть корыто,// Есть на улицу окошко,// Чтобы глянула сердито,// Если я пройду// С гармошкой – // Теща мне// Вторая мать:// Грозит гармошку разломать.// Требует неистово, //Чтоб ходил с транзистором.»

…Русский народный поэт Михаил Трофимов… Повторил я величавый запев и споткнулся: а вдруг смутит, и обидит собрата эдако­е величание? Вдруг подумает: пустобайство, лесть, а может, и усмешка?! Сомнительные люди, что нахваливают собрата не позаочь, а принародно, и безмерно, – корысть, поди, притаили запазухой. А потом ещё и привиделось вдруг, как отмахнулись удивленные и возмущенные брови наших столичных критиков: ведаем, жил в Иркутске Вампилов-гений, живет Валентин Распутин, а Трофимов… – пожмут плечьми, – книг его видом не видывали, имя его слыхом не слыхивали, а тут ишь чего загнул: русский да еще и народный… не слишком ли?!

Однажды, при советской власти, в Иркутск шалым ветром занесло паренька из «Литературной газеты” – прилетел в сибирское глухоморье посмекать поэтические дарования, и случайно наткнулся на меня, а коль сам я ходил в середняках, то и поволок столичного гостя к Трофимову, да еще и посулился: мол, познакомлю тебя, батенька, с народным поэтом – коренник в здешней писательской упряжке.

И побрели мы с московским гостем по снежному Иркутску. А уж синеватый стылый вечер притуманил город… Возле собора Богоявления дворник …распахнутый ямщичий полушубок, лохматый малахай, морозный румянец на щеках, веселый погляд… дворник тот разметал снег на церковной паперти, заправски широко и вольно отмахивая метлу …раззудись плечо, размахнись рука… словно не снег мел, а валил косой росную траву.

– Вот он… народный поэт Михаил Трофимов… а по совместительству церковный сторож и дворник.

Москвоский гость растерялся: талантливый поэт… и вдруг… сторож, дворник?! Вообразил Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского, Беллу Ахмадулину с дворницкой метлой… Потом мы пили чай в церковной келье, любовались трофимовскими, докрасна обоженными, глиняными потешками; и помню, меня дивило и радовало: Михаил Трофимов не стесняется, что добывает хлеб насущный метлой и сторожбой, хотя и сам Распутин почитает его за народного поэта, а вот я, промышляя тем же ремеслом и ночами сочиняя повести, жутко стесняюсь дворничества, и бросаю метлу в кусты, коль примечу знакомцев – стыдно, все же писатель, и книжку в Москве печатал.

Столичный гость испил крепкого чаю с чабрецом – богородичной травкой, с печатным пряником, подивился трофимовским частушечным стихам, поцокал языком, вертя глиняные потешки, насулил поэту с три короба, да и укатил, и не слуху, не духу. Обнадежил мужика, да и забыл, гусь московский, про посулы народному… дворнику.

А я с досады записал в дневничок:

«… На руках бы носить народных писателей, а мы и признавать-то не желаем и посмертно, и пожизненно: примитивно, убого, устарело, славянофильские «кислые щи да лапоть». Так мы не осознали чудо-сказочника Степана Писахова, коего севернорусский писатель Федор Абрамов вознес выше Андерсена, так же не разглядели …недосуг было в честолюбивой суете… Бориса Шергина, коего, опять же, Абрамов да писатель Личутин повеличали волшебником русского слова, иконой в русской литературе, лучшим писателем жившим тогда в Москве. И Шергин, и Писахов дожили свой век в забвении и нищете, хотя и не сетуя на судьбу, дабы не гневить Бога, и не загадывая иной доли. Видимо, чтобы голос не засалился в житейской сытости, не охрип в ревучей тщеславной колготне, Господь оберег сынов-избранников от искушения славой и богачеством, оставил на весь век среди голытьбы, чтоб не забыли жизнь простолюдина с радостями и горестями, с нуждою и надеждой.»

Сколь дарований, навроде Трофимова, прозябает по нашим городам и весям, облачаются небесами, подпоясываются алыми зорями, застегиваются белыми звездами. Да уж Бог ним, с нищенском житьем-бытьем и земным бесславием, жаль, что произведения народных, национально ярко и откровенно выраженных, талантливых самородков ведомы лишь собратьям по ремеслу, да и то редким, избранным, и неведомы народному читателю. И выходит, братцы-славяне, что мы, равнодушные к издательски и житейски неловким, простонародным художникам, славянскую народную душу обворовываем, красоту и совесть в чердачных сундуках гноим!..

Прожив в деревне за Байкалом четверть века, вдосталь наслушавшись степных и таежных, речных и озерных говоров, где через слово да всякое слово мудрая поговорка, прибаутка, природный образ, потом в университете и самоуком постигая великую устную поэзию, – поэмы Михаила Трофимова читал и слушал, как народные сказы, дивился и даже, признаюсь, завидовал белой завистью, чуя, что скудно прикопил я загашнике народной речи, и, однако, не владеть мне коренным русским словом так легко и натурально, как Трофимов. Но, не иссыхая от злобной ревности, дивясь и радуясь трофимовскому крестьянскому дару, я как уж мог служил ему, и сей очерк, без малого четверть века доводя до ума, пропечатал во многих газетах и журналах, и, конечно, сожалел, что слишком редко издавались книги Михаила Трофимова, а бойкие собратья не подсобляли – пекли свои книжки, как блины на масленицу, жаль, что пресные да непропеченные.

Нынче я думаю, что в сем и винить-то некого, – народный стихотворец так укротил свое тщеславие, что заради своей издательской судьбы палец о палец не ударит, а какой дурак будет за него оббивать пороги у начальствующих и богатеев, добывая деньжата на издания?! Мне чудится, Михаил подолгу забывает, что явился в сибирский мир поэтом, проживая жизнь лесной и полевой птицей, что поет задаром, не сеет и не жнет, плывет сосновыми борами и березовыми колками, плещет крылами в поднебесье, счастливая от небесной воли и земной красы.

Хлеб черный с молоком жую.
Под облаками, над лесами,
Под красным солнышком живу

* * *

Увы, русские журнальные редакторы да критики не избаловали поэта привечанием – своекорыстны, пасут именитых, жадкно гложат, словно мозговую кость, и если на Руси вчерашней, нынешней и открывали поэтов-самородков, то – лишь сами писатели, те же именитые, а уж потом критическая свора спохватится, бывало, и взвоет заздравную, хотя уж приспела пора петь заупокой. Верно сказал Валентин Распутин, хотя и о творчестве прекрасного сибирского писателя Алексея Васильевича Зве­рева, но это и к Михаилу Трофимову вполне подходит. (К слову сказать, Алексей Васильевич и Валентин Распутин – как и наш поэт выходцы из сельского простонародья – любили трофимовские поэмы и стихи.) «Критика наша, надо признать, довольно неповорот­лива, – сетовал Валентин Распутин. – Она как в святцы заглядывает в одни и те же имена, по которым и судит о состоянии всей литературы. Литература между тем и полнее и глубже, и при всей несвежести срав­нения ее с айсбергом, оно, однако же, остается достаточно верным: то, что попадает в поле критического внимания, есть лишь малая часть действительной мощи нашей лите­ратуры. Там, в глубинах и на просто­рах России, многие писатели чутко и верно улавливают происходящие в обществе духовные и нравственные движения и говорят о них с болью и верой, говорят честно. И талантливо. И дело тут не в похвалах, которыми они обделены, а в том, чтобы высо­кую и чистую проповедь их книг знал и понимал наш, так называе­мый, большой читатель. И все-таки дело не в оценках, а в том, что делает писатель сам, как он работает, и, в конце концов, я считаю, что сделан­ное не останется втуне и все равно дойдет до читателя. Это гораздо луч­ше, если сравнить с судьбой тех пи­сателей, которые делают мало и ху­же, а славу имеют большую…»

Попрекнув русскую критику, скажу, что на Михаила Трофимова все же набрел критик – Валентин Курбатов, учуял испоконный дух трофимовской поэзии и отва­жился, не заглядывая в критические святцы, написать о том в предисловии к сборнику стихов поэта. Хотя и Валентин Курбатов приступался к торофимовской лирике с опаской и оглядкой: «Я не знаю, как читал бы стихи Трофимова, не встречаясь с ним. Вероятно, мелькнула бы тень смущения – не притворна ли его старомодная крестьянски простая муза, можно ли жить народной речью и мыслью естественно даже и посреди нынешней, отведавшей го­родского телевидения деревни, не то что в самом Иркутске, с чеховских дней отмеченном интеллигентно­стью. Показалось бы, возможно, что поэт или достаточно стар или сло­жился в пору Дрожжина или Про­кофьева, или немного играет в ми­лую сердцу недавнюю деревенскую песенно-частушечную культуру и тем в общем сберегает ее лад, чтобы этот лад не позабылся вовсе.»

Приятельство с поэтом, долгие вечера в трофимовской избушке на Байкале, убедили критика, что слово и жизнь поэта не расходятся, а это так редко случается в суетливом писательском мире: «Может быть, это и есть наиболее существенный вклад в сибирскую лирику, что он в русской природной поэзии, в распевном ладе русского поля и леса так полно услышал голос сибирской тайги в ее простой, будничной, незримой стороннему глазу жизни и написал ее любовно и благодарно, с истинно народной естественностью.»

Я не уверен, что после эдаких величаний кинутся наши критики, сломя голову и сшибая друг друга, искать книги Трофимова, потом на­перебой писать о них – не выйдет эдакого чуда; и это уже судьба поэта, а судьбу, как в деревне баяли, и на кривой кобыле не объедешь; в благой для поэзии застой, не углядели, а ныне и подавно – ныне ор сатано остатнюю душеньку из народа вытряс, какая уж там сельская лирика?! Но говаривали безунывние русаки: не наполним озера слезами, не утешим супостата печалью.

* * *

Мне, прикочевавшему в губернский город из забайкальской глуши, конечно же, стихи Трофимова тешили душу; и вначале восьмидесятых я, сравнивая Михаила с модным асфальтовым поэтом, опять же записал в дневничок: «Читаешь стихи К. и неприщуренным глазом видишь, как ловко вьет строку, как странно чувствует, боясь банальности, но чуешь… чуешь мертводушие и обман за туманными словесами, чуешь, дурит нашего брата поэт-пустоцвет; и зришь сквозь словесную мглу стихотворца …смоляная борода, черная трубка в бороде, глаза в студеной поволоке… восседающего в креслах посреди книг, икон и голых краль – карточек с нагими, в серой дымке, косматыми дивами. Обман… У Трофимова же – русская душа и родство с природой, с земляком, живущим в той природе, – будто и не стихотворец сочинял, а парень деревенский настращал народ бывальщиной, потешил лихой частушкой.

Землицу-мать сосет царевна рожь,
И вся земля — раскрытая душа,
Как с дерева, с меня стекает дождь,
С работушки иду я не спеша.
Засветит ночь счастливую звезду,
Девчата песню старую споют –
Земля в цвету, земля моя в меду,
Родное поле и родной приют.

* * *

В стихах Михаила Трофимова в редком и счастливом ладу, безнатужно и природно живет крестьянский – суть, русский – умиленный дух; и не из сборников обрядовой поэзии народились его поэмы и стихи – в них песенная, сказовая деревенская стихия, что еще вечор жила ­на слуху, обитающая вечно зеленой кроной духа и художества в синих небесах, ангельских, архангельских и херувимских, а корнями – в славянском, поэтически величавом изначалье, в простудушном и прекраснодушном слиянии русских крестьян с матерью землей.

…Помню, едва признакомились, сомустил меня Михаил в кедрач орех бить. Приехали мы на Байкал, в его избу, что в тесном березовом распадке, возле припрятанного в кочкаре и талине, настоянного на травах, студеного ручья. По свету и до потемок копали картошку в лесном огороде, потом пили рябиновую настойку, прозванную трофимовкой, и до рассветных петухов слушал я таежные побаски, кои Михаил забавно довершал.

– Короче, ближе к ночи добыли мы… три… четыре… пять кулей кедрового ореха.

А про дикорослые ягоды так говаривал: набрали три… четыре… пять ведер брусники… черники… голубики.

Я, уже чуя наколоченные нами три…четыре… пять кулей кудрового ореха, хмельно и завороженно слушал Михаила – тае-ежник; но когда утром, наскоро испив чая, полезли в кедрач на крутой хребет в отрогах Хамар Дабана, я понял:, что Михаил – бывалый таежник – ныне …годы берут свое… таежный поэт: в хребетину скреблись – блудили, в кедраче – кружили, теряя табарное костровище, и, спускаясь с хребта, груженные некорыстным орехом, – вновь заплутали. По-первости, смехом горланил я на всю тайгу:

– Куда ты ведешь нас, проклятый старик!? Кругом не видать не зги.

Потом, выбиваясь из последней моченьки, обливаясь жарким потом, раздраженно ворчал.… С горем пополам забрались в кедрач, Михаил, о ту безбожную пору очарованный славянским язычеством, велел: давай, Толя, просить таежного хозяйнушку. Я застеснялся – не приважен скоморошничать, да и, в охотку слушая былички про избяную, водяную и таежную незримую силу, не верил я в домовых и баннушек, в леших и кикимор. Михаил же, отметнув руки к вершинам матерых кедрин, смиренно закатив глаза, повел сиротским голоском:

– Хозяйнушко, батюшко, дай нам маленечко орешков – детишков отпотчетвать, самим побаловаться…

По вершинам дубнякового кедрача прошумел ветер-верховик – вздохнул хозяйнушко кедровый, усмехнулся в сизую замшелую бороду: н-но, паря, вы бы еще по снегу приперлись… артисты. Спохватились… Тут уж до вас мамай прошел… Разве что, дубняк проколотите – с его орех поздно идет, да по оборышам с полкуля добудете, и то ладно.

Затабарились на сухом взлыске неподалеку от говорливого ключа, худо-бедно по кулю все же набили с измачаленных колотом, старых кедрин, а ночью… едва задремали… повалил снег. Я проснулся от пробирающей до костей сырой стужи, и увидел, словно в зачарованном сне: вокруг белым-бело, а Михаил, в багровых отблесках похожий на древнего жреца, колдует над кострищем, шуруя в огонь сушняк, и звездной россыпью летят в снежную замять красные искры…

Хоть и не фартовым вышел заход в кедрачи, хоть и блудили, но в памяти осело лишь отрадное, счастливо волнующее душу: мягкая темь вокруг жаркого костра, таинственный шум поднебесных вершин, старческие хрипы, скрипы кедрового дубняка, душистый, с брусничным листом чай и веселящие душу побаски, завораживающие охотничьи бывальщины, кои Михаил фартово добывал из своего широкого загашника. На то он и сказитель, и поэт.

* * *

Про Михаила Трофимова …да и про нашего земляка талантливого поэта Анатолия Горбунова… не скажешь: сибирские поэты вышли из народа – Горбунов и Трофимов из народа не вышли, не сумели; как ни бились, так в народе и остались жизненным ладом и укладом. Михаил каким был пареньком снегиревским, – таежным, полевым, потешным и беспечным, по-отрочески хвастливым и обидчивым, – таким же, вроде, и остался до редеющих, седеющих кудрей. (Его, нынче уж пенсионера, приятели – художники и писатели – все одно, ласково величают Мишей.) Разве что, заматерел да земляной, древесной силушкой налился, не увядшей к пожилым летам, потому что сроду не протирал штаны за письменным столом, но вечно промышлял в тайге, обихаживал землю, пилил, колол дрова, городил заборы, ладил свою усадьбу на Байкале, ел вполсыта, пил вполпьяна – проживет век дополна; и, конечно же, любил побалагурить, залить байку, потешку, быличку, пропеть частушку. О безунывном характере своем Михаил Трофимов и поведал в незатейливой, как нелукавая, мужичья речь, дивной поэме «Свадьба»:

«… Я в село родное верил // И его аршином мерил… (…) //По своей Руси хожу // С русскою гармошкой, // Прибаутки горожу // Хвастаюсь немножко, // Чтоб судьбе // И всем на зависть // Легкой жизнь моя казалась.(…) // Веселиться я умею, // Может, скоро поумнею, // Стариком бы мне //Родиться, // Рассуждать бы научиться – // Я писал, // Хоть бедовал, // Рот булавкой зашпилял…// Чтобы силушки хватило, // Мне // Моя звезда светила // Всяку ночь в мое окно.»

* * *

Михаил Трофимов – мастер глиняных игрушек: …замершая в глине причудливая сельская жизнь… которые давно уж красуются в домах приятелей – художников и писателей, где их по-свойски величают глиняшками. .Игрушки, смахивающие на сосновые наросты-капы, на топорно рубленных славянских идолов, – те же побасенные вирши, что народились в глине, а не в слове. Опять же, как обмолвился поэт, случалось, и стих, и рыжая потешка выспевали разом… Вот осадистая баба с подойником подле мычащей в небо, приземистой коровы; вот корявый мужичок, наяривающий на саратовской гармошке – «нос редиской, рот корытом, голова соломой крыта; криволапый, кособрюхий, полоротый, вислоухий; маменька косматая, за кого просватала…»; вот «девчоночки-беляночки попадали на саночки» – вроде, со свадебного поезда – и заголосили на всю улицу, весело плача по невесте…

« Колокольчик // В лад гармошке // Прокатился по дорожке. // Двое саней //С козырями, // Двое с вычурами, // А невеста // Рядом с нами – // Брови вычернены. // Мы невесту, // Как царевну, // Через всю везем деревню…»

От всего веет нашей родимой волюшкой, деревенскими дворами и березовой околицей, Русью многорадостной и многогорестной, на былину и на сказку, на вопль, на страдание, на частушку-тараторку, потешку-байку завсегда гораздой.

«Под копытом // Синий бус – // Вот она, родная Русь, // Снег до боли // Синий-синий, // И поддужный синий звон, // Ой, ты мать моя Россия, // С четырех лежишь сторон, // Под высоким пологом, // По жнивью да по логу…»

Сколь в трофимовских глиняных потешках – в ядреной женке с коровой, в криволапом медвежалом, толстоносом мужике с гармонью – природного кондового здоровья; сколь в глиняных свистульках, свиристелках, словно в сибирских байках, игривой, неуемной выдумки… и натуральности, отчего и ощущение, что сами собой народились потехи из глины, или уж мастеровитый мужичонко шутя-любя-играючи, между делом вылепил их под вечерний сказ, под докуки-небылицы, не загадывая глиняным поделкам заманчивой судьбы, раздаривая их с пылу и жару, абы народ увеселить, чтобы отеплило и рассвело в темнеющих и холодеющих, стареющих до срока, скучающих сердцах, чтобы про­снулся и взыграл в душах испоконный русский дух.

Игрушки Михаила Трофимова напоминали мне воплощенные в глине завиральные сказы Степана Пи­сахова, архангельские побаски Бориса Шергина, вологодские бухтины Василия Белова и, конечно же, чалдонские – ангарские, ленские, енисейские байки, но, перво-наперво, так потешки были созвучны детским стихам Трофимова, с коим выросли уже два поколения ребят-сибирят.

«Рыжая кошка //Играла на гармошке. // Но пришла задира рысь // И сказала кошке: // – Брысь! // Я ведь тоже кошка. // Где моя гармошка?»

«Раз, два, три, четыре, // Жили в озере чупыри, // Чупыриха с чупырем, // Чупырята вчетвером.»

Критик Валентин Курбатов, познакомившись с Михаилом Трофимовым, счастливо подивился: «Я узнал его сперва как мастера диковинных «глинянок» – коснозычно-родных, очень подлинных, смущающе первоначальных. В игрушках было что-то народно-коренное, не русское только, но как будто всеобще первородное – в них узнали бы свое и ацтеки, и скифы, и мифологические шумеры. Они казались ­не вылепленными сейчас, а найденными в раскопках, и сказать, каких зверей и птиц они изображали можно было не всегда – это были просто птицы и звери до деления на лошадей, глухарей, коров, оленей».

Размышляющие и рассуждающие о творчестве Михаила Трофимова – поэта ребячьего и взрослого, мастера глиняной игрушки, – нажимали на природосуеверные языческие начала в произведениях сибирского самородка, но, похоже, ошибались; в творческом духе поэта, даже и невоцерковленного в молодую пору, исподволь жила христианская жалость к ближнему и ко всему сущему на земле – Творению Божию, а значит, уже и ко Христу Спасителю.

Впрочем, давным-давно поэт, бросив в темный чулан избяных, дворовых и лесных хозяйнушек, чародеек и русалок, исповедуется и причащается во храме Божием, и даже сподобился написать духовный стих – «Молитву святителю Иннокентию», ясную и строгую в слове и духе:

«Святый отче Иннокентие, // Ты Господом послан // Стране Иркутской // И увенчан славою на небеси. // Услыши молитву нашу… (…) Буде заступником нашим // На земли и на небеси // И ныне, и в час кончины. // Буде поводырем ко спасению, // Строй спасение душам нашим, // Соблюди и мою убогую душу. // Аминь.»

* * *

Частушечный поэт – некогда рыжекудрый, петушистый, песельный, баешный, балалаешный, мастер глиняных свистулек, дивно изображенный на холстах талантливого живописца Анатолия Костовского, – ныне похож на ласкового и потешного деревенского дедка, и, вроде, на Николу Угодника, со старых сельских образов: залысевший …снежные кудерьки топорщатся над ушами… сивобородый, голубоглазый. До пожилых лет Михаил бороды не ростил …огневыми кудрями красовался… хотя друзья-приятели – художники и писатели смолоду забородатели: как в люди вышли – борода лопатой, а он, частушечник румянощекий, лишь весело усмехался, глядючи на заросших густым мохом по самы очеса: «Ох, девки, беда, куды мне деваться, по колено борода, негде целоваться». Приятели спохватились …годы поджали, стариться неохота… обкарнали бороды до богемной небритости, а Михаил наоборот, как молитвенным летам пристойнее, в инистой бороде. И стихи, ныне редкие, постражали, словно осенние леса в предчувствии снега, словно мы, окаянные, но покаянные, в Прощенное воскресенье накануне Вечного Поста.

Нынче и виделись с Михаилом на Прощенное воскресенье – отыграла, краснорожая обжорная Масленница …не наша ли с Михаилом?.. всего исцеловал, елозя бородой по лицу, – прощения просил, а уж после навечерней исповеди и заутреннего причастия полгорода оббежал, просил прощения у приятелей и знакомцев. Обнялись мы братски, и Михаил дальше пометелил по заснеженному городищу целоваться, да не по летам прытко …так у нас еще бегает восьмидесятилетний художник-берестянщик Евгений Ушаков… аж полы шубейки заворачиваются и снег из-под катанок летит порошей. Слава Богу, не берут Михаила Трофимыча лета, и чую, век отсулен ему долгий …у него еще и матушка вживе и в здравии, и сам крепкий… и отпущен поэту добрый век на то, чтобы просеять плевелы и завещать русским внукам, правнукам спелое, чистое зерно.

1980-е годы – 2006 год.

Анатолий Байбородин