Мы

Главные лица

Проекты

Библиотека

Ильдар Абузяров

Василий Авченко

Борис Агеев

Роман Багдасаров

Анатолий Байбородин

Сергей Беляков

Владимир Бондаренко

Владимир Варава

Вероника Васильева

Дмитрий Володихин

Вера Галактионова

Ирина Гречаник

Михаил Земсков

Иван Зорин

Ольга Иженякова

Николай Калягин

Капитолина Кокшенева

Алексей Колобродов

Алексей Коровашко

Владимир Личутин

Вячеслав Лютый

Владимир Малягин

Игорь Малышев

Юрий Мамлеев

Виктор Никитин

Дмитрий Орехов

Юрий Павлов

Александр Потемкин

Захар Прилепин

Зоя Прокопьева

Дмитрий Рогозин

Андрей Рудалев

Герман Садулаев

Владимир Семенко

Роман Сенчин

Мария Скрягина

Константин и Анна Смородины

Татьяна Соколова

Геннадий Старостенко

Лидия Сычева

Михаил Тарковский

Александр Титов

Багдат Тумалаев

Сергей Шаргунов

Владимир Шемшученко

Лета Югай

Галина Якунина

Классики и современники

Главная тема

Литпроцесс

Новости

Редакция

Фотоархив

Гостевая

Ссылки

Видео

Где купить наши книги

Без комментариев

Они любят Россию

Главная | Библиотека | Анатолий Байбородин | 

Крест

Памяти иркутского просвятителя и поэта Геннадия Гайды

Послушайте, любимцы… Яко же человеку на одной ноге нельзя идти, ниже птице об одном крыле летати. Тако и человеку о единой вере без добрых дел не получить спасения…
Иннокентий, святитель Иркутский

Осенние моросящие дожди, и тополя с ржавыми подпалинами в густой листве, замершие после знойного лета в ожидании светлого и печального предзимья; канет бабье лето с теплой и тихой лаской, падут с серых небес свистящие и воющие октябрьские ветры-листодеры, полетят, кружась, листья в синеватые октябрьские лужи, обнажая каменные кружева старого Иркутска. Оглядывая сентябрьское увядание, вдруг вспомнил, как любил родимый город старинный мой товарищ Геннадий Гайда, Царствие ему Небесное; любил город и в эдакую стылую сентябрьскую морось, когда разверзлись хляби небесные, любил город и утопающий в синеватых вечерних сугробах, и в пору августовского белого зноя, когда улицы залиты слепящим светом, и горожанину одна отрада – утаиться в тополевой тени либо в прохладе деревянных и каменных жилищ. Благо в Иркутске, шагнул из каменной духоты, ступил с жаркого асфальта на живую и прохладную землю – очутился ежли не в деревне, то в старорусском деревянном посаде, в тени древних бревенчатых заплотов и раскидистых садов. В любое время года, в каменной улочке, в деревянном переулочке, посреди города, словно посреди усадьбы родовой, унаследованной от отца и деда, видел я Геннадия Михайловича …его, похоже, с пеленок величали Михайлычем… видел и догадывался, что третий час, выкручивая пуговицу приятелю …а в приятелях у него полгорода водилось… пронизывая его горящим взором, наш любимый вития либо читает стихи классических поэтов, великодушно и снисходительно изыскивая даже в мутной декадентской лирике потаенный христолюбивый дух, либо словесно ратится, воитель, за родной народ, за Русь, святую православную.

Дружбы мы с Геннадием Михайловичем не водили – приятельствовали, другом и братом его с юности и до последнего часа был Василий Козлов, издатель и главный редактор журнала «Сибирь». Долгое время мы с Геннадием Михайловичем, общаясь лишь на читательских встречах да в крикливых богемных застольях, настороженно присматривались друг к другу, поскольку взросли в разных, порой и несовместимых житейских мирах: Геннадий Михайлович вышел из трудового, но все же городского простолюдья, смалу привадился к поэзии «золотого» и «серебряного» века, к мировой симфонической музыке, и обладал истинным, по-сути, дворянским благородством, я же, деревенский катанок, прожил детство и отрочество в глухоманном русско-бурятском селе, где наслушался вдосталь соленых и перченых мужичьих баек да девичьих страданий под баян, и, дерёвня битая, конечно же, не мог похвалиться глубоким знатьём в поэзии и музыке. И все же временами наши души братчинно и творчески сближались… Помню, матушка его, Царствие ей Небесное, прочла мою книгу «Поздний сын», и, прихвастну, так впечатлил ее запечатленный в книге забайкальский крестьянский мир, что матушка через Гену передала мне поклон и, кажется, пригласила на чай. Не ведаю по сей день, как Геннадий Михайлович относился к моим книгам …да и читал ли?.. поскольку за четверть века и словечушком не обмолвился о моем творчестве, но после матушкиного поклона …а может, и по иной какой причине… Геннадий Михалович и у меня гостевал, и в свой хлебосольный дом приглашал. Всю юность и раннюю молодость мыкаясь с женой и дочками по общагам, пропахшим гнилью, хлоркой, махрой и жаренной картошкой, я робел в городской квартире Гайды, и, что греха таить, лютой завистью завидовал, с восхищением вглядываясь в корешки матерых книг, заполнивших горницу от пола и до высокого сталинского потолка, которые, чудилось мне, все сплошь в кожанных переплетах с золотым тиснением. Эдакие домашние библиотеки я видел лишь в кино, где казали породистых дворян и высоколобых мыслителей, а посему мне казалось, что и матушка Гены, хотя и простолюдная горожанка, с дворянской чинностью раскладывала ложки и вилки …так и чудится, из благородно померкшего серебра… и кормила нас наваристыми и напаристыми щами и домашними котлетами. Я, хоть и стеснялся, робел, но, по молодости прожорливый и ненажорливый, уплетал за милу душу, аж за ушами трещало. Столь вкусно и сытно стряпала Генина матушка, что мне с грустью поминалась и моя мама, в ранней юности и навсегда проводившая меня, бестолкового, за калитку в неведомый и суровый городской мир.

* * *

Потом шла наша долгая совместная ратьба за читательские души, кои прявящий в России бес обрекал на погибель, искушая «массовой культурой». Не все писатели бежали сломя голову на творческие встречи с читателями, если в писательской команде оказывался Гайда – не даст, вития, словцо замолвить, покрасоваться перед публикой, особливо, ежли из рядов восторженно взирает на тебя синеокая либо кареглазая краса, долгая коса. Тут уж иного писателя не осадишь - может, муза моя… Муза Абрамовна?.. коль попала шлея под хвост, понесло жеребца нелегчаного… Что уж греха таить, и я на читательских встречах, заготовивший любомудрую, как мне чудилось, украсную и страстную речь во славу русского народного поэтического слова, со страхом поджидал речь Геннадия Михайловича: оставит ли мне хоть самую малость времени для слова?.. Но, слушая поэта, забывал о недавнем страхе… Ежли пустобай, что пустолай, бает красно и цветно, да все пустоцветом, то у Геннадия Михайловича, что ни слово – то вещее озарение, что ни строка – то сострадательное осмысление русской судьбы; и, слушая его, краснопевца и любомудра …а я не раз был и жертвой трехчасовых бесед, и ликующим послушником… утопая в светлой и смутной пучине российских веков, всякий раз убеждался в очевидном: русский, в отличие от европейца, – мыслитель, да сплошь и рядом не от мира сего.

Слушая Геннадия Михайловича на читательских встречах, я, случалось, то переживал за него, витийствующего, – вот сейчас обморочно падет ниц, столь горячо и запальчиво звучала его русская речь, а то побаивался за слушателей, когда они противились его русскому слову, – вот сейчас тихоокеанский моряк, рванув тельник на богатырской груди, кинется в рукопашную.

Помню, случилась у нас с Геннадием Михайловичем встреча с читателями института народного хозяйства (ныне Байкальский университет экономики и права), куда преподаватели не то заманили, не то загнали скопом холеных и сытых экономических и юридических девиц. Те вначале с грешным откровением оглядели нас с ног до головы – все же писатели, ни хрен с грядки, – и, похоже, разочаровались (особенно во мне, убогом), слушали в полуха, скучающе позевывая, перешептываясь. Нет, то был не институт благородных, бледно томных, дворянских девиц, читающих романы и переписывающих стихи в потайные альбомчики, нежно изрисованные, пахнущие духами и ночными слезами, с засушенными цветами вместо закладок. Помнится, я, предусмотрительно рванув вперед Гайды, толковал о наитной православной духовности творчества Валентина Распутина, и, завершив речь, изготовился отвечать на вопросы. Девицы равнодушно молчали, и вдруг одна из них насмелилась, подняла пухлую руку …я думал, спросит о духовности… и поинтересовалась: а любовница у Распутина есть?.. Я растерялся от эдакой похабщины, но, совладав с неприязнью, язвительно ответил: «Я не знаю… Но Вы, девица молодая, красивая, попробуйте…» Похоже, моего злого юмора дева не поняла, все приняла за чистую монету. Но самая трагикомедия началось, когда на передовую вышел Геннадий Михайлович и начал громогласно и страстно громить массовую молодежную культуру по кличке «попса», наводнившую «голубой ящик» и концертные сцены, сопоставляя ее, грязную и падшую вавилонскую блудницу, с шедеврами мирового и русского искусства. Крепко досталось и вечно порочной и вечно модной попсовой певице Пугачевой, и когда девицы возмущенно зашумели, загалдели, Гайда …рванув тельник на груди… яростно взвопил: «Ну, кто там Пугачеву защищает, выходи на сцену!..» Зал испуганно обмер… По прошествии времени истаяла в жалости, испарилась моя неприязнь к молодежи да и к зрелым мужам и женам, зараженным «попсовой» бесовщиной, мне их жалко, ибо ни одно русское поколение во всей российской истории не подвергалось столь мощной и всеохватной, благодаря телевизору, столь изощренной и яростной бесовской проповеди. И дай Боже поколению выстоять перед натиском беса, оберечь в душе русский божественный дух, и то будет подвиг, по величию не уступающий воинским подвигам русских.

* * *

Лет десять мы эдак громили «попсовое сатано», колеся по сибирской губернии, тем и русскому слову служили и в добром ладу жили… Но бывали, каюсь, меж нами и брани, впрочем, лишь по неким суетным земным поводам, потому что в душах наших звучала одна великая симфония русского мира: Православие, Самодержавие и Народность, клокотала одна ненависть к христопродавцам, полонившим Русь. А все же, случалось, не брал нас мир… Поминается давнишнее писательское собрание, где должны были выбрать нового верховода, и мои собратья по гусиному перу, искушенные бунтарями-правдолюбами, лихо раскололись на два враждебных лагеря: сытая элита и голодранцы усих краёв. Так мне в слепом социальном озлоблении привиделось… Зашумел, загудел Дом литераторов, словно поле брани; наша «народная армия» била в хвост и гриву и бывшего писательского председателя Андрея Румянцева, и главного редактора «Сибири» Василия Козлова, а заодно и его друга, преуспевающего предпринимателя Виктора Бронштейна. Ныне и не помню, как и его приплели к сваре… Коль Василий был крестовым братом Гайды, а Виктор его родичем, то Геннадий Михайлович и встал за них всей своей широкой морской грудью. Так мы с Гайдой очутились по разные стороны колючих баррикад, и столь друг на друга излили злобных обличений, что, окажись мы в окопах, вооруженные хоть берданами, хоть наганами, поубивали бы друг друга, как в братоубийственную гражданскую смуту. Я даже сочинил лихие строчки: «Кичился по-французски дворянин, но дал ему шее русский крестьянин, под «дворянином» подразумевая сразу и Гайду, и Козлова, а уж «русский крестьянин», что дал им по шеям, – то, вроде, я грешный. Хотя потом прикинул: ага, дашь им, бугаям, по шеям, сами мигом накостыляют. Однажды чуть не схлопотал, когда в густом и яростном хмелю, матюгал русских аристократов, на которых испокон веку горбатились крестьяне, составляющие девяносто процентов русского населения, – пахали от темна до темна, до изнеможения и отчаяния, отличаясь от ярёмной скотины лишь христовым молитвенным смирением и упованием , что по трудам и мукам, по горям и страданиям Господь отсулит душе спасение и вечное блаженство. Бог весть, кто был прав в том споре, но теперь думаю, что и аристократ аристократу рознь, коль цвет их, вроде графа Толстого, мечтали окрестьяниться и омужичиться.

Разбежались мы после брани врагами, потом остыли и с недельку, сталкиваясь в Доме литераторов, виновато опускали глаза долу, но однажды замерли друг перед другом и в полном единодушии, единомыслии, радостно обнялись и слезно покаялись, и горячо зареклись. Да и впредь не бранились – все же братья во Христе…

И опять просится в душе моей многогрешной покаяние перед памятью Геннадия Михайловича, ибо согрешил… А грех вышел такой: утлая лодчонка – издательство «Иркутский писатель», где я ныне в бригадирах, – села на мель. Издательство и раньше влачило нищенское житье, подбирая жалкие гроши, брошенные из государевой казны, словно кости с барского стола, а как свалился кризис на наши беспутные, грешные головы, издательство и вовсе слегло, дыша на ладан. И пришлось нам несчастным – мне и милому бухгалтеру – удалиться на полгода (а может, навсегда) в отпуск без содержания, чтобы, туго затянув пояса, перебиваться с хлеба на квас. Поначалу я еще трепыхался, пытался спасти издательство от погибели, ходил по миру с протянутой рукой, но, увы мне, увы, ни гроша не выходил, лишь ноги сбил. А накануне кризиса в надежде разжиться деньжонками сдал я в министерство культуры издательский проект «золотой книжной серии» «Избранная проза и поэзия Байкальской Сибири», а тут снова напасть: губернатор сгорел в вертолете, и все бумаги надолго замерли, а потом их пришлось переписывать на имя нового губернатора. Словом, куда ни кинь, кругом клин… И тогда взбрёл в мою дурную голову грешный помысел подзаработать, издав посмертную книгу Геннадия Гайды в помянутой «золотой серии», испросив на издание средства у его родича Виктора Бронштейна, как уже поминалось, богатого иркутского купца, щедро жертвующего на возрождение из праха православных храмов и, благодаря влиянию Геннадия Михайловича, покровителя искусств, особенно поэзии, поскольку и поэт, и тонкий знаток русской поэзии. Словом, надумал я грешный подкалымить на книге Геннадия Михайловича… Сочинил богатую смету, как ныне говорят, раскатал губу, и послал ее Бронштейну вместе с издательским проектом, над коим долго и мучительно корпел, а потом еще и завалил купца письменными прошениями и уговорами… Вот отрывок из последнего письма Виктору Бронштейну: «Если, Бог даст, проект будет в министерстве утвержден, то в лучшем случае его отфинансируют во втором квартале, то есть, полгода издательство будет без работы и без гроша. А поэтому издательство в феврале могло бы приступить к работе над книгой Геннадия Гайды, Царствие ему Небесное, включив ее в серию «Избранная проза и поэзия Байкальской Сибири». В книгу вошли бы все стихи, которые выходили в двух сборниках Геннадия Гайды (или избранные), а так же воспоминания о поэте, стихи ему посвященные, в том числе и Ваши. А посему надеюсь, что Вы поддержите этот проект. Виктор Владимирович, разговоре Вы сказали, что Геннадий Михайлович не выражал особого желания о посмертном издании своей книги… но и не отрицал возможное ее издание. Думаю, мы не только имеем нравственное право издать его книгу, но и обязаны по многим причинам… Увы, как это и случается в литературе, лишь после смерти мы ощутили, осознали философскую глубину, нелицемерную, искреннюю русскую духовность его поэзии, его страстное переживание о судьбе России и народа русского, его художественный талант. Не издать его книгу – обеднить, обворовать русскую (сибирскую, иркутскую) литературу, да и русскую культуру в целом. А свято место пусто не бывает – место, кое заняла бы его книга, займет литературная графомания либо изощренное чужебесие. И хотя Геннадий Михайлович, видимо, безжалостно сравнивая свою поэзию с русской классической, не похвалялся своими стихами, но и знал им мыслительную и художественную цену на фоне потока средне-русской, равнинно-серой поэзии; и хотя мало заботился о продвижении своей поэзии в читательский мир в отличие от иных борзых стихоплетов, но и не писал, «в стол», для себя – он писал все же для читателя, почему и на многочисленных читательских встречах после речей все же читал свои стихи. Геннадий Гайда славил русские духовные, военные, творческие личности, достойно послужившие во благо и славу России: до последнего дня распространял их книги, книги о них, занимался мемориальными досками в память о них. И он понимал, что самим, почившим в Бозе, выдающимся русским людям не нужно земное величание – им нужна наша молитва ко Господу о прощении их грехов, но это земное прославление их нужно для взращивания в живущих ныне любви к Вышнему и ближнему, к России, изножью Престола Божия. Согласно перечисленных причин считаю, что издание избранных стихов (или полного собрания стихов) Геннадия Гайды с воспоминаниями – наш братский долг, но не перед братом почившем в Бозе, – ему наша молитвенная любовь, – а перед поколениями русских людей, живущими и грядущими, чтобы, как и Геннадий Михайлович, в полную душу, страстно и воинственно любили наше православное Отечество, наш богоносный некогда народ, ныне пребывающий в смуте.»

Может быть, и подзаработал бы я на книге Гайды, втянув в издательский проект и Василия Козлова, но Василий вовремя осадил меня прыткого: «Я на книге Гайды зарабатывать не буду…», и такой стыд меня охваил, и покаялся я перед Богом за свою алчность, и посветлело на душе. Порешили мы собрать книгу не в службу, а дружбу, ибо, слава Те Господи, с голоду не пухнем, голь лапотиной прикрыта, да и жизнь, паря, налаживается, особенно когда с устатку можешь и напиться веселящей, огненной водицы…

* * *

Поминается: ясный апрельский вечер, вешняя оттепель, Страстная неделя, божественная литургия в храме Святой Троицы на кануне Светлого Христова Воскресенья; на бледных и молитвенных лицах прихожан светлая скорбь – распят и погребен Иисус Христос, но как тысячи лет от Рождества Своего воскреснет и ныне, как и мы, рабы Божии, воскресаем душой из смердящих грехов; среди прихожан вижу Геннадия Михайловича, собрата по странному писательскому ремеслу; молится тихо, умиротворенно, и лицо, в былые лета по-старорусски, по-княжески породистое, облагороженное ухоженной бородой и пышной шевелюрой, ныне иссушенное тяжким недугом, изжелта бледное, и светится иконно, отрешенно от мира, где суета сует и томление духа.

После литургии, исповеди, когда Геннадий Михайлович, тихо обошел храм, помолился и Царице Небесной, и Божиим ангелам, и всем святым, целуя ризы образов, мы обнялись, как братья во Христе, хотя крестами не менялись, и приятель пожаловался: в заутреню надумал причаститься – накануне исповедался – да к батюшке больно много причастников скопилось, а коль ноги уже худо держали, то и присел на лавочку перевести дух, вот и не поспел к причастию. Успокоил я Геннадия Михайловича: «Ничего страшного, брат, завтра в заутреню вместе и причастимся».

На другой день около полудня, когда светило нежаркое и неяркое тихое солнце, поздравив друг друга с причастием, неспешно брели мы по старому городу, и Геннадия Михайловича поддерживала Наталья, которая и ухаживала за обреченным до его последнего дня. Пришли в жилище, словно в книгохранилище, где среди книг пробирались, как по таежным буреломным тропам, и когда чаевали, Геннадий Михайлович спокойно и обыденно попросил, чтобы отпели в Михайло-Архангельской церкви у отца Калинника; и, легок на помине, тут же явился и батюшка, любимый в православной писательской среде, словно …да прости Господи за грехи наши тяжкие, если всуе молвлено… словно по промыслу Божию ангел небесный слетел к нам после причастия. Отец Калинник не знал улицы и дома, где в последние годы жил Геннадий Михайлович, но выведал, навестил и причастил бы, поскольку ради того, оказалось, и приехал из дальнего иркутского предместья.

О ту пору тяжко занедужил и мой старший брат Александр, Царствие ему Небесное, да уже и не хворал, а, как и Геннадий Михайлович, на ладан дышал, под святыми иконами лежал; и я полетел во Владивосток, чтобы свидеться с братом живым да и распрощаться в душе… Прожил я у брата около месяца, и однажды с братовым приятелем прогулялся на корабле по Тихому океану: из Амурского залива в Славянку. Рыбалка вышла некорыстная, но, прихватив видеокамеру, запечатлел я морские красоты, а потом и сам портовый город с храмами и воинскими обелисками. Коль впервые взял я в руки камеру, то и кино мое вышло весьма и весьма кустарным, и земной поклон Елене Дегтяревой …столь много и бескорыстно послужила она издательству «Иркутский писатель»… которая, смонтировала красивый этюдный фильм о Тихом океане и Владивостоке, украсив его русскими маршами и вальсами. Елена о ту пору уже с полгода трудилась над художественным воплощение издательских и мемориальных проектов Геннадия Михайловича, а тот не попускался делом даже тогда, когда уже и ходил с трудом. Фильм мы с Еленой посвятили моему брату Александру (впрочем, брат уже не успел его посмотреть, Царствие ему Небесное), но мне хотелось показать фильм и Геннадию Михайловичу, тихоокеанскому моряку. Геннадий Михайлович, полулежа на широком ложе, пристально глядел на компьютерный экран, и когда под величаво-торжественный мотив вальса «Амурские волны» явился Тихий океан с прибрежными скалами и маяками, под бравурный марш ожили владивостокские улицы, в глазах Геннадия Михайловича, как мне показалось, заблестели слезы. Светло и печально разбередил душу фильм, повеяло флотской юностью, словно утренним морским ветром, и волнами нахлынули воспоминания: вот по этой улице в ночь накануне дня Победы моряки-подводники репетировали парадный проход, и среди удостоившихся сей чести был и отличник боевой и политической подготовки, рослый и статный матрос Геннадий Гайда. Гулко в ночной тиши звучали печатные шаги и короткие властные команды, отдаваясь эхом в многоэтажных спящих домах, откуда неожиданно прилетела пустая бутылка и чуть не размозжила голову моряку. Флотские ребята хотели было разобраться, кому мешает предпарадная репетиция, да слава Богу командир не дал.

* * *

Различны мотивы обитания человеков в искусстве, в том же писательстве: иной из славолюбия в литературу лисой прокрался либо волком ворвался, иной из корысти (при Советах платили щедрые гонорары, а ныне, совмещая писательскую да издательскую стезю, можно доить меценатов и государеву казну, ежли ловок и нахрапист). Благо, если входят в литературу робко и стеснительно, как в нее и входил Геннадий Михайлович, чтобы душевно страстным, любомудрым словом ободрить, оборонить сестер и братьев во Христе, униженных и оскорбленных, чтобы послужить России-матушке, кою христопродавцы испокон ее века норовили заарканить и угнать в полон содома и гоморы.

В отличии от тьмы славолюбиво-деловых, вельможных и богемно-хмельных поэтов, в лукавом искусе немало возомнивших о своем даровании, Геннадий Михайлович, поэт лирико-философского книжного лада, столь глубоко, всей душой и всем разумом погрузился в русскую классическую поэзию трех российских веков, что, вроде, и призабыл свою, некорыстно оценив свое поэтическое слово на фоне русского классического, в избранных произведениях духом и слогом восходящего к исконной народной песне, а иной раз и к молитве, стихийно сотворенной в христолюбивой душе. И с молодых начальных лет да печального заката, до последнего покаянного и отрадного вздоха неистово и верно служил русской поэзии, прочитав сотни лекций, исколесив сибирскую губернию вдоль и поперек. Я, пять лет слушавший университетский курс по русской литературе, сам десять лет читавший русскую стилистику на филологическом факультете, видел, как с младых лет и до глубокой старости иные наши профессора, блестя, увы, не умом, а лысиной, или сотрясая дух сивыми лохмами, бубнят из вышарканной до дыр тетрадки одно и то же, некогда переписанное из ходовых учебников и хрестоматий. Вспоминая эдаких профессоров, так я скорбел, что Геннадий Михайлович, при его мощном ораторском даровании, при его глубинном знании русской поэзии, при его любомудрии, не читал лекции филологам, историкам, художникам, искусствоведам, а сплошь и рядом судил-рядил об искусстве в далекой от искусства, случайной, малочитающей среде. Впрочем, и малочитающим душеполезно мудрое слово, абы не на камень упало, не на проезжий взвоз. Из жалости к лесу, из коего сотворяют бумагу, лишь цитаты записывающий на крохотных клочках бумаги, подобранной в конторах, Геннадий Михайлович не оставил рукописей, по памяти толковал, и выжили лишь видеозаписи его речей для телевизионной программы «Классическая лира», которая рождалась в содружестве с Василием Козловым и Виктором Бронштейном, ныне создавшим цикл стихов, посвященных Геннадию Михайловичу. О Викторе Владимировиче грешно поклонного слова не промолвить… Ежли у иного толстосума денег, как у дурака махорки, а в Крещение Господне и льда не вымолишь, за грош удавятся, то Виктор Владимирович Бронштейн, известный иркутский предприниматель, финансово обеспечил все проекты Геннадия Гайды: более двадцати памятных досок выдающимся землякам, издание «Слова о Законе и Благодати» митрополита Иллариона, издание сборников классической поэзии, выставки талантливых иркутских художников и приобретение их произведений. Да всего и не упомнишь.

Речено святым Иоанном Богословом: «Поелику ты тепл, а не горяч и не студен, извергну тя из уст Моих»; Геннадий Михайлович и с отрочества не слыл теплокровным, а в зрелые лета столь жарко и воительно оборонял от чужебесия православный русский дух, воплощенный и в искусстве, что иной раз становилось боязно за супротивника – как бы военный моряк, русский ветеран «холодной войны» на тихоокеанском флоте не кинулся в рукопашную. Но горячий нрав мирно уживался в характере с нежной и восторженной, сострадательной любовью к ближнему, с дружеской иронией к прытким собратьям по писательскому ремеслу, хотя с фарисейским и корявым «писательским» словом ратился, не жалея сил.

Писатели – и даровитые, и средне-русские, равнинно-серые, истомленные славолюбивым искусом, – до гробовой доски бьются как рыба об лед, копейку из казны, из богатеев выбивая, чтобы издать свои опусы и прославиться на весь мир... хотя бы в узком семейном и дружеском кругу. Иные лихие, когда честолюбивый хмель ударит в голову мочей, случается, рвут рубахи до пупа, писательское начальство за грудки хватают: когда ты меня, гения, напечатаешь, гад ползучий!.. И мне трудно вообразить писателя, который, забыв о своем творчестве, бился б, колотился, скажем, за народного поэта Т.: что же вы, супостаты, слово русское в черном теле держите, что ж вы народному поэту книжечку не издадите, коль сам он, убогий, не может за себя похлопотать?!

Гайда же, как поминалось, пока свет не смерк в очах, служил русскому искусству: работал над изданием книги пушкинских стихов, не увидевших свет при жизни поэта; готовил к изданию «Слово о Законе и Благодати» митрополита Иллариона в поэтическом переложении Юрия Кузнецова, выдающегося русского поэта, пропаганде творчества которого Геннадий Михайлович посвятил, кажется, полжизни. Последние годы и, опять же, до предсмертного вздоха трудился Геннадий Михайлович и над увековечением памяти выдающихся земляков и соотечественников, с Иркутском связанных судьбой, – великих и некорыстных подвижников, в труде, в сражении, в терпении, любви и мольбе созидавших державную мощь России.

Бог весть, ведал ли Геннадий Михайлович в молодые лета «Первое послание к коринфянам» святого апостола Павла, где речено: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая, или кимвал звучащий. (…) А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше». В младые романтические, богемно-поэтические, хмельные и разгульные лета Геннадий Михайлович сроду не пускался во все тяжкие, как иные собратья по гусиному перу, хотя, что греха таить, изредко и случалось, при свечах стихи с подвоем читал, сладку водочку выпивал и, влюбленный, девушкам персты целовал, – без греха веку не изживешь, без стыда рожи не износишь, – но …мало кому из писателей сие в ум взойдет и на душу ляжет… в канун Рождества Господня и Пасхи Христовой округлыми и бисерными буквицами, ласково, мудрено и цветисто подписывал рождественские и пасхальные открытки друзьям-товарищам, коих не счесть, и разносил по квартирным почтовым ящикам. А потом, бесчисленные книги – русские духовные, народные, светские – которые он покупал в городах России, и чаще в Москве, днями бродя по магазинам, чтобы, вернувшись в родной Иркутск, разнести их по друзьям-товарищам, ведая, кому какая книга нужна. И мне от Гайды перепадали тома средневековой русской прозы, крестьянской обрядовой поэзии; думал ведь, держал в памяти, что именно мне, певцу крестьянского мира, именно эти книги надо непременно прочитать. Ныне, когда мы попрощались с Геннадием Михайловичем, и в Иркутске, и в Москве остались связки книг, отписанные бесчисленным приятелям. Слушая жаркие литературные речи Геннадия Михаловича, я воображал его глухарем на зоревом току, восторженно поющим здравицу величавому русскому слову, воплощенному в поэзии устной и письменной. Пел он самозабвенно, упоенно, и, как мне думалось, ничего не видя и не слыша вокруг себя, но тут я ошибался: Геннадий Михайлович, в отличие от типичных писателей, не утопал в яром омуте эгоистической самости, сжигающей душу, не талдычил встречному-поперечному лишь о своем «великом» творчестве, об этом он сроду и не заговаривал, песнь не мешала Геннадию Михайловичу и любовно, и сострадательно вглядываться в души и судьбы ближних своих, а тем паче, в души и судьбы собратьев по писательскому ремеслу, чтобы во время подставить дружеское плечо.

Продолжится ли в Иркутске издательская и мемориальная деятельность, которому Геннадий Михайлович посвятил свои последние десять лет, отыщется ли подвижническая личность вровень с ним, столь хлопотливым и бескорыстным, Бог весть, ибо копейку зашибаем, в житейской суете прозябаем. Но, уверен, найдется подвижник, достойный покинувшего мир сей, поскольку, как речено в древней и вечной русской былине о крестьянском сыне, казачьем атамане, иноке, преподобном Илие Муромце: « … Святая Русь не пуста стоит, // На Святой Руси есть сильны, могучи богатыри...», что постоят за веру Христову, за церкви соборные.

* * *

Геннадий Михайлович, ветеран «холодной войны» на флоте, со спокойным мужеством переживал тяжкий недуг, словно среди обреченных братьев-моряков с раненой подлодки, одев свежую тельняшку, ждал смертного часа; он и деревянный крест загодя заказал и внес его на четвертый этаж в свое обиталище: от грешного унынья оборонялся сердечной молитвой …тот не унывает, кто на Бога уповает… братчинным общением и творческим трудом. Да и, слава Богу, рядом были любимые сыны Михаил и Денис, в иночестве Иннокентий, который потом, когда почивший три дня покоился в Михайло-Архангельской церкви, читал над ним молитвы, каноны и псалмы. Мужественное спокойствие перед неизбежным и близким завершением земного пути - по-крайней мере внешнее спокойствие - поддерживалось в Геннадии Михайловиче, как мне думается, полной верой в бессмертие души и надеждой на милость Божию к сынам его многогрешным, но слезно раскаявшимся, а телесные страдания огнем спалили в душе суетного ветхого человека, облекли во Христа …Геннадий Михайлович почуял близкий исход, исповедался, причастился и вскоре отошел, и да упокоит Господь раба Божия Геннадия, простит ему прегрешения вольные и невольные и примет во Царствии Своем.

Анатолий Байбородин