Крест

Памяти иркутского просвятителя и поэта Геннадия Гайды

 

Послушайте, любимцы… Яко же человеку на одной ноге нельзя идти, ниже птице об одном крыле летати. Тако и человеку о единой вере без добрых дел не получить спасения…
Иннокентий, святитель Иркутский

 

Осенние моросящие дожди, и тополя с ржавыми подпалинами в густой листве, замершие после знойного лета в ожидании светлого и печального предзимья; канет бабье лето с теплой и тихой лаской, падут с серых небес свистящие и воющие октябрьские ветры-листодеры, полетят, кружась, листья в синеватые октябрьские лужи, обнажая каменные кружева старого Иркутска. Оглядывая сентябрьское увядание, вдруг вспомнил, как любил родимый город старинный мой товарищ Геннадий Гайда, Царствие ему Небесное; любил город и в эдакую стылую сентябрьскую морось, когда разверзлись хляби небесные, любил город и утопающий в синеватых вечерних сугробах, и в пору августовского белого зноя, когда улицы залиты слепящим светом, и горожанину одна отрада – утаиться в тополевой тени либо в прохладе деревянных и каменных жилищ. Благо в Иркутске, шагнул из каменной духоты, ступил с жаркого асфальта на живую и прохладную землю – очутился ежли не в деревне, то в старорусском деревянном посаде, в тени древних бревенчатых заплотов и раскидистых садов. В любое время года, в каменной улочке, в деревянном переулочке, посреди города, словно посреди усадьбы родовой, унаследованной от отца и деда, видел я Геннадия Михайловича …его, похоже, с пеленок величали Михайлычем… видел и догадывался, что третий час, выкручивая пуговицу приятелю …а в приятелях у него полгорода водилось… пронизывая его горящим взором, наш любимый вития либо читает стихи классических поэтов, великодушно и снисходительно изыскивая даже в мутной декадентской лирике потаенный христолюбивый дух, либо словесно ратится, воитель, за родной народ, за Русь, святую православную.

Дружбы мы с Геннадием Михайловичем не водили – приятельствовали, другом и братом его с юности и до последнего часа был Василий Козлов, издатель и главный редактор журнала «Сибирь». Долгое время мы с Геннадием Михайловичем, общаясь лишь на читательских встречах да в крикливых богемных застольях, настороженно присматривались друг к другу, поскольку взросли в разных, порой и несовместимых житейских мирах: Геннадий Михайлович вышел из трудового, но все же городского простолюдья, смалу привадился к поэзии «золотого» и «серебряного» века, к мировой симфонической музыке, и обладал истинным, по-сути, дворянским благородством, я же, деревенский катанок, прожил детство и отрочество в глухоманном русско-бурятском селе, где наслушался вдосталь соленых и перченых мужичьих баек да девичьих страданий под баян, и, дерёвня битая, конечно же, не мог похвалиться глубоким знатьём в поэзии и музыке. И все же временами наши души братчинно и творчески сближались… Помню, матушка его, Царствие ей Небесное, прочла мою книгу «Поздний сын», и, прихвастну, так впечатлил ее запечатленный в книге забайкальский крестьянский мир, что матушка через Гену передала мне поклон и, кажется, пригласила на чай. Не ведаю по сей день, как Геннадий Михайлович относился к моим книгам …да и читал ли?.. поскольку за четверть века и словечушком не обмолвился о моем творчестве, но после матушкиного поклона …а может, и по иной какой причине… Геннадий Михалович и у меня гостевал, и в свой хлебосольный дом приглашал. Всю юность и раннюю молодость мыкаясь с женой и дочками по общагам, пропахшим гнилью, хлоркой, махрой и жаренной картошкой, я робел в городской квартире Гайды, и, что греха таить, лютой завистью завидовал, с восхищением вглядываясь в корешки матерых книг, заполнивших горницу от пола и до высокого сталинского потолка, которые, чудилось мне, все сплошь в кожанных переплетах с золотым тиснением. Эдакие домашние библиотеки я видел лишь в кино, где казали породистых дворян и высоколобых мыслителей, а посему мне казалось, что и матушка Гены, хотя и простолюдная горожанка, с дворянской чинностью раскладывала ложки и вилки …так и чудится, из благородно померкшего серебра… и кормила нас наваристыми и напаристыми щами и домашними котлетами. Я, хоть и стеснялся, робел, но, по молодости прожорливый и ненажорливый, уплетал за милу душу, аж за ушами трещало. Столь вкусно и сытно стряпала Генина матушка, что мне с грустью поминалась и моя мама, в ранней юности и навсегда проводившая меня, бестолкового, за калитку в неведомый и суровый городской мир.

* * *

Потом шла наша долгая совместная ратьба за читательские души, кои прявящий в России бес обрекал на погибель, искушая «массовой культурой». Не все писатели бежали сломя голову на творческие встречи с читателями, если в писательской команде оказывался Гайда – не даст, вития, словцо замолвить, покрасоваться перед публикой, особливо, ежли из рядов восторженно взирает на тебя синеокая либо кареглазая краса, долгая коса. Тут уж иного писателя не осадишь — может, муза моя… Муза Абрамовна?.. коль попала шлея под хвост, понесло жеребца нелегчаного… Что уж греха таить, и я на читательских встречах, заготовивший любомудрую, как мне чудилось, украсную и страстную речь во славу русского народного поэтического слова, со страхом поджидал речь Геннадия Михайловича: оставит ли мне хоть самую малость времени для слова?.. Но, слушая поэта, забывал о недавнем страхе… Ежли пустобай, что пустолай, бает красно и цветно, да все пустоцветом, то у Геннадия Михайловича, что ни слово – то вещее озарение, что ни строка – то сострадательное осмысление русской судьбы; и, слушая его, краснопевца и любомудра …а я не раз был и жертвой трехчасовых бесед, и ликующим послушником… утопая в светлой и смутной пучине российских веков, всякий раз убеждался в очевидном: русский, в отличие от европейца, – мыслитель, да сплошь и рядом не от мира сего.

Слушая Геннадия Михайловича на читательских встречах, я, случалось, то переживал за него, витийствующего, – вот сейчас обморочно падет ниц, столь горячо и запальчиво звучала его русская речь, а то побаивался за слушателей, когда они противились его русскому слову, – вот сейчас тихоокеанский моряк, рванув тельник на богатырской груди, кинется в рукопашную.

Помню, случилась у нас с Геннадием Михайловичем встреча с читателями института народного хозяйства (ныне Байкальский университет экономики и права), куда преподаватели не то заманили, не то загнали скопом холеных и сытых экономических и юридических девиц. Те вначале с грешным откровением оглядели нас с ног до головы – все же писатели, ни хрен с грядки, – и, похоже, разочаровались (особенно во мне, убогом), слушали в полуха, скучающе позевывая, перешептываясь. Нет, то был не институт благородных, бледно томных, дворянских девиц, читающих романы и переписывающих стихи в потайные альбомчики, нежно изрисованные, пахнущие духами и ночными слезами, с засушенными цветами вместо закладок. Помнится, я, предусмотрительно рванув вперед Гайды, толковал о наитной православной духовности творчества Валентина Распутина, и, завершив речь, изготовился отвечать на вопросы. Девицы равнодушно молчали, и вдруг одна из них насмелилась, подняла пухлую руку …я думал, спросит о духовности… и поинтересовалась: а любовница у Распутина есть?.. Я растерялся от эдакой похабщины, но, совладав с неприязнью, язвительно ответил: «Я не знаю… Но Вы, девица молодая, красивая, попробуйте…» Похоже, моего злого юмора дева не поняла, все приняла за чистую монету. Но самая трагикомедия началось, когда на передовую вышел Геннадий Михайлович и начал громогласно и страстно громить массовую молодежную культуру по кличке «попса», наводнившую «голубой ящик» и концертные сцены, сопоставляя ее, грязную и падшую вавилонскую блудницу, с шедеврами мирового и русского искусства. Крепко досталось и вечно порочной и вечно модной попсовой певице Пугачевой, и когда девицы возмущенно зашумели, загалдели, Гайда …рванув тельник на груди… яростно взвопил: «Ну, кто там Пугачеву защищает, выходи на сцену!..» Зал испуганно обмер… По прошествии времени истаяла в жалости, испарилась моя неприязнь к молодежи да и к зрелым мужам и женам, зараженным «попсовой» бесовщиной, мне их жалко, ибо ни одно русское поколение во всей российской истории не подвергалось столь мощной и всеохватной, благодаря телевизору, столь изощренной и яростной бесовской проповеди. И дай Боже поколению выстоять перед натиском беса, оберечь в душе русский божественный дух, и то будет подвиг, по величию не уступающий воинским подвигам русских.

* * *

Лет десять мы эдак громили «попсовое сатано», колеся по сибирской губернии, тем и русскому слову служили и в добром ладу жили… Но бывали, каюсь, меж нами и брани, впрочем, лишь по неким суетным земным поводам, потому что в душах наших звучала одна великая симфония русского мира: Православие, Самодержавие и Народность, клокотала одна ненависть к христопродавцам, полонившим Русь. А все же, случалось, не брал нас мир… Поминается давнишнее писательское собрание, где должны были выбрать нового верховода, и мои собратья по гусиному перу, искушенные бунтарями-правдолюбами, лихо раскололись на два враждебных лагеря: сытая элита и голодранцы усих краёв. Так мне в слепом социальном озлоблении привиделось… Зашумел, загудел Дом литераторов, словно поле брани; наша «народная армия» била в хвост и гриву и бывшего писательского председателя Андрея Румянцева, и главного редактора «Сибири» Василия Козлова, а заодно и его друга, преуспевающего предпринимателя Виктора Бронштейна. Ныне и не помню, как и его приплели к сваре… Коль Василий был крестовым братом Гайды, а Виктор его родичем, то Геннадий Михайлович и встал за них всей своей широкой морской грудью. Так мы с Гайдой очутились по разные стороны колючих баррикад, и столь друг на друга излили злобных обличений, что, окажись мы в окопах, вооруженные хоть берданами, хоть наганами, поубивали бы друг друга, как в братоубийственную гражданскую смуту. Я даже сочинил лихие строчки: «Кичился по-французски дворянин, но дал ему шее русский крестьянин, под «дворянином» подразумевая сразу и Гайду, и Козлова, а уж «русский крестьянин», что дал им по шеям, – то, вроде, я грешный. Хотя потом прикинул: ага, дашь им, бугаям, по шеям, сами мигом накостыляют. Однажды чуть не схлопотал, когда в густом и яростном хмелю, матюгал русских аристократов, на которых испокон веку горбатились крестьяне, составляющие девяносто процентов русского населения, – пахали от темна до темна, до изнеможения и отчаяния, отличаясь от ярёмной скотины лишь христовым молитвенным смирением и упованием , что по трудам и мукам, по горям и страданиям Господь отсулит душе спасение и вечное блаженство. Бог весть, кто был прав в том споре, но теперь думаю, что и аристократ аристократу рознь, коль цвет их, вроде графа Толстого, мечтали окрестьяниться и омужичиться.

Разбежались мы после брани врагами, потом остыли и с недельку, сталкиваясь в Доме литераторов, виновато опускали глаза долу, но однажды замерли друг перед другом и в полном единодушии, единомыслии, радостно обнялись и слезно покаялись, и горячо зареклись. Да и впредь не бранились – все же братья во Христе…

И опять просится в душе моей многогрешной покаяние перед памятью Геннадия Михайловича, ибо согрешил… А грех вышел такой: утлая лодчонка – издательство «Иркутский писатель», где я ныне в бригадирах, – села на мель. Издательство и раньше влачило нищенское житье, подбирая жалкие гроши, брошенные из государевой казны, словно кости с барского стола, а как свалился кризис на наши беспутные, грешные головы, издательство и вовсе слегло, дыша на ладан. И пришлось нам несчастным – мне и милому бухгалтеру – удалиться на полгода (а может, навсегда) в отпуск без содержания, чтобы, туго затянув пояса, перебиваться с хлеба на квас. Поначалу я еще трепыхался, пытался спасти издательство от погибели, ходил по миру с протянутой рукой, но, увы мне, увы, ни гроша не выходил, лишь ноги сбил. А накануне кризиса в надежде разжиться деньжонками сдал я в министерство культуры издательский проект «золотой книжной серии» «Избранная проза и поэзия Байкальской Сибири», а тут снова напасть: губернатор сгорел в вертолете, и все бумаги надолго замерли, а потом их пришлось переписывать на имя нового губернатора. Словом, куда ни кинь, кругом клин… И тогда взбрёл в мою дурную голову грешный помысел подзаработать, издав посмертную книгу Геннадия Гайды в помянутой «золотой серии», испросив на издание средства у его родича Виктора Бронштейна, как уже поминалось, богатого иркутского купца, щедро жертвующего на возрождение из праха православных храмов и, благодаря влиянию Геннадия Михайловича, покровителя искусств, особенно поэзии, поскольку и поэт, и тонкий знаток русской поэзии. Словом, надумал я грешный подкалымить на книге Геннадия Михайловича… Сочинил богатую смету, как ныне говорят, раскатал губу, и послал ее Бронштейну вместе с издательским проектом, над коим долго и мучительно корпел, а потом еще и завалил купца письменными прошениями и уговорами… Вот отрывок из последнего письма Виктору Бронштейну: «Если, Бог даст, проект будет в министерстве утвержден, то в лучшем случае его отфинансируют во втором квартале, то есть, полгода издательство будет без работы и без гроша. А поэтому издательство в феврале могло бы приступить к работе над книгой Геннадия Гайды, Царствие ему Небесное, включив ее в серию «Избранная проза и поэзия Байкальской Сибири». В книгу вошли бы все стихи, которые выходили в двух сборниках Геннадия Гайды (или избранные), а так же воспоминания о поэте, стихи ему посвященные, в том числе и Ваши. А посему надеюсь, что Вы поддержите этот проект. Виктор Владимирович, разговоре Вы сказали, что Геннадий Михайлович не выражал особого желания о посмертном издании своей книги… но и не отрицал возможное ее издание. Думаю, мы не только имеем нравственное право издать его книгу, но и обязаны по многим причинам… Увы, как это и случается в литературе, лишь после смерти мы ощутили, осознали философскую глубину, нелицемерную, искреннюю русскую духовность его поэзии, его страстное переживание о судьбе России и народа русского, его художественный талант. Не издать его книгу – обеднить, обворовать русскую (сибирскую, иркутскую) литературу, да и русскую культуру в целом. А свято место пусто не бывает – место, кое заняла бы его книга, займет литературная графомания либо изощренное чужебесие. И хотя Геннадий Михайлович, видимо, безжалостно сравнивая свою поэзию с русской классической, не похвалялся своими стихами, но и знал им мыслительную и художественную цену на фоне потока средне-русской, равнинно-серой поэзии; и хотя мало заботился о продвижении своей поэзии в читательский мир в отличие от иных борзых стихоплетов, но и не писал, «в стол», для себя – он писал все же для читателя, почему и на многочисленных читательских встречах после речей все же читал свои стихи. Геннадий Гайда славил русские духовные, военные, творческие личности, достойно послужившие во благо и славу России: до последнего дня распространял их книги, книги о них, занимался мемориальными досками в память о них. И он понимал, что самим, почившим в Бозе, выдающимся русским людям не нужно земное величание – им нужна наша молитва ко Господу о прощении их грехов, но это земное прославление их нужно для взращивания в живущих ныне любви к Вышнему и ближнему, к России, изножью Престола Божия. Согласно перечисленных причин считаю, что издание избранных стихов (или полного собрания стихов) Геннадия Гайды с воспоминаниями – наш братский долг, но не перед братом почившем в Бозе, – ему наша молитвенная любовь, – а перед поколениями русских людей, живущими и грядущими, чтобы, как и Геннадий Михайлович, в полную душу, страстно и воинственно любили наше православное Отечество, наш богоносный некогда народ, ныне пребывающий в смуте.»

Может быть, и подзаработал бы я на книге Гайды, втянув в издательский проект и Василия Козлова, но Василий вовремя осадил меня прыткого: «Я на книге Гайды зарабатывать не буду…», и такой стыд меня охваил, и покаялся я перед Богом за свою алчность, и посветлело на душе. Порешили мы собрать книгу не в службу, а дружбу, ибо, слава Те Господи, с голоду не пухнем, голь лапотиной прикрыта, да и жизнь, паря, налаживается, особенно когда с устатку можешь и напиться веселящей, огненной водицы…

* * *

Поминается: ясный апрельский вечер, вешняя оттепель, Страстная неделя, божественная литургия в храме Святой Троицы на кануне Светлого Христова Воскресенья; на бледных и молитвенных лицах прихожан светлая скорбь – распят и погребен Иисус Христос, но как тысячи лет от Рождества Своего воскреснет и ныне, как и мы, рабы Божии, воскресаем душой из смердящих грехов; среди прихожан вижу Геннадия Михайловича, собрата по странному писательскому ремеслу; молится тихо, умиротворенно, и лицо, в былые лета по-старорусски, по-княжески породистое, облагороженное ухоженной бородой и пышной шевелюрой, ныне иссушенное тяжким недугом, изжелта бледное, и светится иконно, отрешенно от мира, где суета сует и томление духа.

После литургии, исповеди, когда Геннадий Михайлович, тихо обошел храм, помолился и Царице Небесной, и Божиим ангелам, и всем святым, целуя ризы образов, мы обнялись, как братья во Христе, хотя крестами не менялись, и приятель пожаловался: в заутреню надумал причаститься – накануне исповедался – да к батюшке больно много причастников скопилось, а коль ноги уже худо держали, то и присел на лавочку перевести дух, вот и не поспел к причастию. Успокоил я Геннадия Михайловича: «Ничего страшного, брат, завтра в заутреню вместе и причастимся».

На другой день около полудня, когда светило нежаркое и неяркое тихое солнце, поздравив друг друга с причастием, неспешно брели мы по старому городу, и Геннадия Михайловича поддерживала Наталья, которая и ухаживала за обреченным до его последнего дня. Пришли в жилище, словно в книгохранилище, где среди книг пробирались, как по таежным буреломным тропам, и когда чаевали, Геннадий Михайлович спокойно и обыденно попросил, чтобы отпели в Михайло-Архангельской церкви у отца Калинника; и, легок на помине, тут же явился и батюшка, любимый в православной писательской среде, словно …да прости Господи за грехи наши тяжкие, если всуе молвлено… словно по промыслу Божию ангел небесный слетел к нам после причастия. Отец Калинник не знал улицы и дома, где в последние годы жил Геннадий Михайлович, но выведал, навестил и причастил бы, поскольку ради того, оказалось, и приехал из дальнего иркутского предместья.

О ту пору тяжко занедужил и мой старший брат Александр, Царствие ему Небесное, да уже и не хворал, а, как и Геннадий Михайлович, на ладан дышал, под святыми иконами лежал; и я полетел во Владивосток, чтобы свидеться с братом живым да и распрощаться в душе… Прожил я у брата около месяца, и однажды с братовым приятелем прогулялся на корабле по Тихому океану: из Амурского залива в Славянку. Рыбалка вышла некорыстная, но, прихватив видеокамеру, запечатлел я морские красоты, а потом и сам портовый город с храмами и воинскими обелисками. Коль впервые взял я в руки камеру, то и кино мое вышло весьма и весьма кустарным, и земной поклон Елене Дегтяревой …столь много и бескорыстно послужила она издательству «Иркутский писатель»… которая, смонтировала красивый этюдный фильм о Тихом океане и Владивостоке, украсив его русскими маршами и вальсами. Елена о ту пору уже с полгода трудилась над художественным воплощение издательских и мемориальных проектов Геннадия Михайловича, а тот не попускался делом даже тогда, когда уже и ходил с трудом. Фильм мы с Еленой посвятили моему брату Александру (впрочем, брат уже не успел его посмотреть, Царствие ему Небесное), но мне хотелось показать фильм и Геннадию Михайловичу, тихоокеанскому моряку. Геннадий Михайлович, полулежа на широком ложе, пристально глядел на компьютерный экран, и когда под величаво-торжественный мотив вальса «Амурские волны» явился Тихий океан с прибрежными скалами и маяками, под бравурный марш ожили владивостокские улицы, в глазах Геннадия Михайловича, как мне показалось, заблестели слезы. Светло и печально разбередил душу фильм, повеяло флотской юностью, словно утренним морским ветром, и волнами нахлынули воспоминания: вот по этой улице в ночь накануне дня Победы моряки-подводники репетировали парадный проход, и среди удостоившихся сей чести был и отличник боевой и политической подготовки, рослый и статный матрос Геннадий Гайда. Гулко в ночной тиши звучали печатные шаги и короткие властные команды, отдаваясь эхом в многоэтажных спящих домах, откуда неожиданно прилетела пустая бутылка и чуть не размозжила голову моряку. Флотские ребята хотели было разобраться, кому мешает предпарадная репетиция, да слава Богу командир не дал.

* * *

Различны мотивы обитания человеков в искусстве, в том же писательстве: иной из славолюбия в литературу лисой прокрался либо волком ворвался, иной из корысти (при Советах платили щедрые гонорары, а ныне, совмещая писательскую да издательскую стезю, можно доить меценатов и государеву казну, ежли ловок и нахрапист). Благо, если входят в литературу робко и стеснительно, как в нее и входил Геннадий Михайлович, чтобы душевно страстным, любомудрым словом ободрить, оборонить сестер и братьев во Христе, униженных и оскорбленных, чтобы послужить России-матушке, кою христопродавцы испокон ее века норовили заарканить и угнать в полон содома и гоморы.

В отличии от тьмы славолюбиво-деловых, вельможных и богемно-хмельных поэтов, в лукавом искусе немало возомнивших о своем даровании, Геннадий Михайлович, поэт лирико-философского книжного лада, столь глубоко, всей душой и всем разумом погрузился в русскую классическую поэзию трех российских веков, что, вроде, и призабыл свою, некорыстно оценив свое поэтическое слово на фоне русского классического, в избранных произведениях духом и слогом восходящего к исконной народной песне, а иной раз и к молитве, стихийно сотворенной в христолюбивой душе. И с молодых начальных лет да печального заката, до последнего покаянного и отрадного вздоха неистово и верно служил русской поэзии, прочитав сотни лекций, исколесив сибирскую губернию вдоль и поперек. Я, пять лет слушавший университетский курс по русской литературе, сам десять лет читавший русскую стилистику на филологическом факультете, видел, как с младых лет и до глубокой старости иные наши профессора, блестя, увы, не умом, а лысиной, или сотрясая дух сивыми лохмами, бубнят из вышарканной до дыр тетрадки одно и то же, некогда переписанное из ходовых учебников и хрестоматий. Вспоминая эдаких профессоров, так я скорбел, что Геннадий Михайлович, при его мощном ораторском даровании, при его глубинном знании русской поэзии, при его любомудрии, не читал лекции филологам, историкам, художникам, искусствоведам, а сплошь и рядом судил-рядил об искусстве в далекой от искусства, случайной, малочитающей среде. Впрочем, и малочитающим душеполезно мудрое слово, абы не на камень упало, не на проезжий взвоз. Из жалости к лесу, из коего сотворяют бумагу, лишь цитаты записывающий на крохотных клочках бумаги, подобранной в конторах, Геннадий Михайлович не оставил рукописей, по памяти толковал, и выжили лишь видеозаписи его речей для телевизионной программы «Классическая лира», которая рождалась в содружестве с Василием Козловым и Виктором Бронштейном, ныне создавшим цикл стихов, посвященных Геннадию Михайловичу. О Викторе Владимировиче грешно поклонного слова не промолвить… Ежли у иного толстосума денег, как у дурака махорки, а в Крещение Господне и льда не вымолишь, за грош удавятся, то Виктор Владимирович Бронштейн, известный иркутский предприниматель, финансово обеспечил все проекты Геннадия Гайды: более двадцати памятных досок выдающимся землякам, издание «Слова о Законе и Благодати» митрополита Иллариона, издание сборников классической поэзии, выставки талантливых иркутских художников и приобретение их произведений. Да всего и не упомнишь.

Речено святым Иоанном Богословом: «Поелику ты тепл, а не горяч и не студен, извергну тя из уст Моих»; Геннадий Михайлович и с отрочества не слыл теплокровным, а в зрелые лета столь жарко и воительно оборонял от чужебесия православный русский дух, воплощенный и в искусстве, что иной раз становилось боязно за супротивника – как бы военный моряк, русский ветеран «холодной войны» на тихоокеанском флоте не кинулся в рукопашную. Но горячий нрав мирно уживался в характере с нежной и восторженной, сострадательной любовью к ближнему, с дружеской иронией к прытким собратьям по писательскому ремеслу, хотя с фарисейским и корявым «писательским» словом ратился, не жалея сил.

Писатели – и даровитые, и средне-русские, равнинно-серые, истомленные славолюбивым искусом, – до гробовой доски бьются как рыба об лед, копейку из казны, из богатеев выбивая, чтобы издать свои опусы и прославиться на весь мир… хотя бы в узком семейном и дружеском кругу. Иные лихие, когда честолюбивый хмель ударит в голову мочей, случается, рвут рубахи до пупа, писательское начальство за грудки хватают: когда ты меня, гения, напечатаешь, гад ползучий!.. И мне трудно вообразить писателя, который, забыв о своем творчестве, бился б, колотился, скажем, за народного поэта Т.: что же вы, супостаты, слово русское в черном теле держите, что ж вы народному поэту книжечку не издадите, коль сам он, убогий, не может за себя похлопотать?!

Гайда же, как поминалось, пока свет не смерк в очах, служил русскому искусству: работал над изданием книги пушкинских стихов, не увидевших свет при жизни поэта; готовил к изданию «Слово о Законе и Благодати» митрополита Иллариона в поэтическом переложении Юрия Кузнецова, выдающегося русского поэта, пропаганде творчества которого Геннадий Михайлович посвятил, кажется, полжизни. Последние годы и, опять же, до предсмертного вздоха трудился Геннадий Михайлович и над увековечением памяти выдающихся земляков и соотечественников, с Иркутском связанных судьбой, – великих и некорыстных подвижников, в труде, в сражении, в терпении, любви и мольбе созидавших державную мощь России.

Бог весть, ведал ли Геннадий Михайлович в молодые лета «Первое послание к коринфянам» святого апостола Павла, где речено: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая, или кимвал звучащий. (…) А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше». В младые романтические, богемно-поэтические, хмельные и разгульные лета Геннадий Михайлович сроду не пускался во все тяжкие, как иные собратья по гусиному перу, хотя, что греха таить, изредко и случалось, при свечах стихи с подвоем читал, сладку водочку выпивал и, влюбленный, девушкам персты целовал, – без греха веку не изживешь, без стыда рожи не износишь, – но …мало кому из писателей сие в ум взойдет и на душу ляжет… в канун Рождества Господня и Пасхи Христовой округлыми и бисерными буквицами, ласково, мудрено и цветисто подписывал рождественские и пасхальные открытки друзьям-товарищам, коих не счесть, и разносил по квартирным почтовым ящикам. А потом, бесчисленные книги – русские духовные, народные, светские – которые он покупал в городах России, и чаще в Москве, днями бродя по магазинам, чтобы, вернувшись в родной Иркутск, разнести их по друзьям-товарищам, ведая, кому какая книга нужна. И мне от Гайды перепадали тома средневековой русской прозы, крестьянской обрядовой поэзии; думал ведь, держал в памяти, что именно мне, певцу крестьянского мира, именно эти книги надо непременно прочитать. Ныне, когда мы попрощались с Геннадием Михайловичем, и в Иркутске, и в Москве остались связки книг, отписанные бесчисленным приятелям. Слушая жаркие литературные речи Геннадия Михаловича, я воображал его глухарем на зоревом току, восторженно поющим здравицу величавому русскому слову, воплощенному в поэзии устной и письменной. Пел он самозабвенно, упоенно, и, как мне думалось, ничего не видя и не слыша вокруг себя, но тут я ошибался: Геннадий Михайлович, в отличие от типичных писателей, не утопал в яром омуте эгоистической самости, сжигающей душу, не талдычил встречному-поперечному лишь о своем «великом» творчестве, об этом он сроду и не заговаривал, песнь не мешала Геннадию Михайловичу и любовно, и сострадательно вглядываться в души и судьбы ближних своих, а тем паче, в души и судьбы собратьев по писательскому ремеслу, чтобы во время подставить дружеское плечо.

Продолжится ли в Иркутске издательская и мемориальная деятельность, которому Геннадий Михайлович посвятил свои последние десять лет, отыщется ли подвижническая личность вровень с ним, столь хлопотливым и бескорыстным, Бог весть, ибо копейку зашибаем, в житейской суете прозябаем. Но, уверен, найдется подвижник, достойный покинувшего мир сей, поскольку, как речено в древней и вечной русской былине о крестьянском сыне, казачьем атамане, иноке, преподобном Илие Муромце: « … Святая Русь не пуста стоит, // На Святой Руси есть сильны, могучи богатыри…», что постоят за веру Христову, за церкви соборные.

* * *

Геннадий Михайлович, ветеран «холодной войны» на флоте, со спокойным мужеством переживал тяжкий недуг, словно среди обреченных братьев-моряков с раненой подлодки, одев свежую тельняшку, ждал смертного часа; он и деревянный крест загодя заказал и внес его на четвертый этаж в свое обиталище: от грешного унынья оборонялся сердечной молитвой …тот не унывает, кто на Бога уповает… братчинным общением и творческим трудом. Да и, слава Богу, рядом были любимые сыны Михаил и Денис, в иночестве Иннокентий, который потом, когда почивший три дня покоился в Михайло-Архангельской церкви, читал над ним молитвы, каноны и псалмы. Мужественное спокойствие перед неизбежным и близким завершением земного пути — по-крайней мере внешнее спокойствие — поддерживалось в Геннадии Михайловиче, как мне думается, полной верой в бессмертие души и надеждой на милость Божию к сынам его многогрешным, но слезно раскаявшимся, а телесные страдания огнем спалили в душе суетного ветхого человека, облекли во Христа …Геннадий Михайлович почуял близкий исход, исповедался, причастился и вскоре отошел, и да упокоит Господь раба Божия Геннадия, простит ему прегрешения вольные и невольные и примет во Царствии Своем.

Анатолий Байбородин