Главная | Классики и современники | Леонид Бородин | 

Выйти в небо

Небо... Что же оно такое, в конце концов, это многоцветное, неосязаемое марево, куда человеку нет доступа без придумки? А потом, когда с придумкой побываешь там,когда испытаешь движение и познаешь скорость, когда с движением и скоростью очувствуешь чудную, нематерьяльную плоть неба, ее сопротивление твоему вторжению и попустительство одновременно, когда вживешься и докажешь себя, опять же исключительно с помощью придумки, которая зовется самолетом, тогда уже и не думаешь о том, что вовсе не ты "сам летишь", а особым образом организованная железка оказывается более органична небесной пустоте, чем ты, человек, ею всего лишь управляющий. А вне "железки" чужд и противоестествен и мгновенно смертен. Но так думать нельзя и не надо. Обманное чувство хозяина или, по меньшей мере, соправителя, оно — правильная радость, из которой, как из почвы, взрастают спокойствие и уверенность, и тогда начинается работа... А работа — это уже понятно, привычно. Это как у всех людей во всех земных и неземных стихиях, где случается и приходится свершать работу. В море, положим...

Однако ж разница. Отошел от берега на сто метров, и близость берега еще страхует. Но сто метров вверх — это еще не небо, но уже и не земля, и надо уходить прочь, потому что небо — это то, что выше, а меж небом и землей пространство взаимной ревности, потому не балуй и не расслабляйся.

Теперь надо вспомнить, где это было... Легко сказать — вспомнить! В догоревшем костре, когда уже и угольков нет, вдруг что-то запоздало воспламенится, высветится в темноте на мгновение и медленно увянет. Памяти нет, такая вот болезнь предсмертная. Остались только судороги памяти. Иногда удается их спровоцировать напряжением, и тогда рваный клочок жизни высветится вдруг во всех деталях и пустяках, и хорошо, если в нем не окажется дурного или стыдного, потому что клочок-то рваный, ни причин, ни следствий — одна картинка... То-то настрадаешься...

Но надо вспомнить...

Свой последний побег в небо Федор Сергеевич обдумывал и готовил долго, и как только начал готовить, все время боялся не успеть, потому что жизнь уже была не в нем, а только рядышком, он будто бы даже мог наблюдать за ее неспешным, но и неостановимым истечением из тела. Безнадежный атеист, заподозрил тогда Федор Сергеевич, что жизнь и душа, это что-то не одно и то же, потому что жизнь истекала, а душа все еще ждала чего-то, с жизнью уже никак не связанного. Но в этом смысле он не хотел никаких открытий или откровений. Боялся, что тогда у него не хватит сил на главное — на последний путь к небу, как он его себе сперва вообразил, а затем и начал готовить втайне от внука и всего его внучьего семейства...

Нет, надо вспомнить, где и когда пережил он самый постыдный в своей жизни страх к тому самому, в метрах измеряемому пространству, которое еще не небо, но уже и не земля. Обязательно надо вспомнить, потому что от этого принужденного воспоминания зависит, как Федор Сергеевич был уверен, все дальнейшее, произвольно загаданное пробуждение памяти, когда по желанию любая картинка прожитой жизни раз! — и нарисовалась, и чтоб в его же воле придать ей движение вперед или назад. Федор Сергеевич верил, что такое возможно, и знал, что очень нужно.

Ан-12 заходил на посадку не с неба, а из-за восточных холмов — а почему бы и нет? Погода ясная, безветренная, посадочная полоса широченная — хоть вдоль садись, хоть поперек, да и вообще, когда всякий квадрат земли в памяти, почему бы по холмам да кустам не пошариться? Скучно, поди, ребятам — изо дня в день, из года в год одно и то же...

Но вот и случилось, вспомнил! Зима сорок первого. Разведка сообщает начальству: немецкая техника отходит на Клин — проверить. Только-только пересели с "Илов" на "МиГи"...

Ан-12 подкатил к ангарам, выскочили мальчишки... В сорок первом он был таким же...

Так о чем вспомнил? Пересели с "Илов"... А первый боевой вылет на Ил-16 в четыре двадцать двадцать второго июня... А потом всех расколотили... Полностью два полка... Больше сотни машин, минимум потерь в воздухе, а сесть некуда. Земля — ловушка. Из-под Гродно перелетели двадцать третьего на Черняны, а вечером этого же дня — паника... Команда "Всем в воздух!". Лететь на Лиду. Садились ночью. Опыта ночных посадок — ноль. "Ил" — костыль, фюзеляж короткий, шесть метров, на пробеге знай держи да держи...

Как он мог забыть эту ночь! Главная посадочная полоса в Лиде еще с весны на ремонте — готовили бетонку для дальних бомбардировщиков. На Берлин готовились. Пришлось садиться на боковые — и все сели. Без опыта. Сели! Бензин есть, заправиться нечем, шлангов нет. Боеприпасов нет. Техсостава нет. Перед рассветом началось. Волна за волной шли "сто десятые"... "мессера"... К девяти утра от двух полков один металлолом... Ни страха, ни ужаса... Одно удивление: как такое могло случиться, чтоб без боя потерять сотню машин?..

Там, у ангаров, куда подкатила "аннушка", парни-пилоты и техники по очереди рассматривали в бинокль его, пристроившегося со своим вещмешком на бугорке в десятке метров от края летного поля. А Федор Сергеевич и без бинокля видел их всех отчетливо — такую вот шутку сыграла с ним натура. Вся плоть в развале, а зрение — как в восемнадцать и даже будто бы и того зорче.

...Зоркость его ценили. Потому из всего полка двоих и выбрали. Ведомого дали... нет... фамилии не вспомнить... а кличка Крюк... почему?.. не вспомнить... Но это уже после Рязани, где пересели на "МиГи"... Проверить надо было, что у немцев под брезентом в машинах. МиГ-3 на малых высотах тяжел... мотор высокий... Выше пяти тысяч — там он да! Но "юнкерсы" на таких высотах с "МиГами" не дрались.

Вот тогда и был страх! Летел и заглядывал в кузова. А Крюк прикрывал. Если брезент закрыт, очередь туда из "шказа", что двенадцать и семь калибр... Немцы соображали — разведка, сами брезент раскрывали, ногами пустые снарядные ящики пинали... Сколько эта разведка длилась? Полчаса? А страху на всю жизнь. Потом-то каких только ситуаций не бывало: и сбивали дважды, и в воздухе расстреливали, и на брюхо садился в огне...

А еще эта история с "харрикейном"! Это ж особая история. Он о ней вообще забыл. Очень давно внуку рассказывал. Когда внук еще внуком был...

Оттуда, со стороны ангаров, в его сторону мотоцикл. Понятно. Выяснить ребята захотели, что за хмырь пристроился под полосой. Когда поближе, рассмотрел — старенький "Иж-Планета", внуку покупал такой же. Лет двадцать назад. В то время внук еще человеком был, охотоведческий заканчивал, всерьез природу защищать собирался. И собрался вроде бы, да быстро разобрался.

Парень на мотоцикле объехал крэгом, заглушился, привалил мотоцикл к засохшему облепиховому кусту, подошел, сел рядом на траву:

— Привет, отец! Ты чего это тут?

Симпатичный парень, лицо открытое, без похабства, как у многих его нынешних сверстников независимо от рода занятий. В сорок первом был бы уже лейтенантом, если летчик, а не технарь. Рассказать бы ему историю с "харрикейном", пока она вдруг взяла да вспомнилась. Знал ведь, в любую минуту все, что вспомнилось, может снова провалиться в темноту памяти и назад уже никак... Такая у него предсмертная болезнь. Даже то, зачем приехал сюда за триста километров от дома, — и это вмиг может исчезнуть из сознания, и тогда нахлынет престрашное состояние сиротства, от которого головой хоть о стену, хоть об камень — что под рукой...

— Летаешь? — спросил вместо ответа.

— Летаем, — ответил парень.

— Нравится?

Парень пожал плечами:

— Работа. Платили б нормально, больше бы нравилась.

— Семья?

— Да какая семья! — злобно сплюнул парень. — Если б не левак, сам бы опух от картошки с черемшой. Закуришь, отец?

— После двух инфарктов? Откурил я свое... А у вас, получается, нынче фартовый день. Левака хочу предложить, с утра здесь ждал, когда отлетаетесь.

— Чего? Козы, поди?

— Козы? — удивился Федор Сергеевич.

— Ну да, теперь все козами обзаводятся. Дешево и строго.

— Нет. Другое. Тебя как зовут?

— Мишка... Михаил... в общем, как нравится...

— Мне нравится Миша. Летчик я, Миша. Довоенный, военный, послевоенный. Герой Советского Союза. Все документы при мне. На пенсии тридцать лет. А лет мне уже за восьмой десяток перевалило...

— Так ты че, дед, на нашей этажерке порулить хочешь напоследок? Не советую. Да и старший ни за какой левак на это дело не пойдет.

— Да ты что, милый! — тронул его за руку Федор Сергеевич.— Я хоть и давно на пенсии, но все равно военный. Это в нас на всю жизнь. Нет. Какой полет с моими руками! Смотри, трясутся...

Федор Сергеевич вытянул вперед руки со скрюченными пальцами... Но руки не тряслись, и даже будто бы пальцы повыпрямлялись. Удивился. Головой покачал.

— Ты смотри, а? Как о полете заговорили, так и руки будто ожили... Только знаю, ненадолго. Нет, Миша. Отдаю вам свою заслуженную пенсию, чтоб только покатали меня... Ну, может, с часок-другой. Пенсия у меня по вашим заработкам большая. Пять тысяч. Всю и отдам.

— Пять штук? — удивился парень. — По старым деньгам, что ли?

— Почему ж по старым? По новым.

— Да ты че, дед! Разве такие пенсии нынче бывают?

— Так я ж ветеран, да еще Герой этого самого, бывшего... Больше двадцати немцев лично сбил. Второго Героя мог получить, да проштрафился слегка. Но все равно — настоящий я, как говорится, заслуженный...

— Пять штук! — продолжал удивляться парень. — Жить можно.

— Не жить, Миша, — поправил его Федор Сергеевич, — не жить, а только доживать. Живущим, ты прав, столько не платят. Но зато живущие воруют. И не по пять, сам знаешь.

— Это все знают, — зло согласился парень, — только воровать тоже надо уметь. Меня возьми: и рад бы украсть, да никак не вижу, где чего. Особый глаз нужен. А я от роду тупой да ленивый. В прошлом годе вон предложили нам парашютную вышку в аренду сдать. Мы со старшим хлебалы разинули: как да покак? Пока квакали, начальник себе кирпичную хату отгрохал. А мы мимо. А тебе, значит, пять штук в месяц. Нормально. Я без зависти. Заслужил. Ну, отдашь ты ее нам, а жить на что будешь?

Федор Сергеевич все еще продолжал смотреть на свои неожиданно окрепшие руки.

— Тут, Миша, сразу два вопроса в одном. Во-первых, жить... А уже во-вторых — на что... Первый вопрос, как говорят, проблематичен. Зато второй... Тут все ясно. Мой внук самый большой вор в нашем небольшом городе.

— Иди ты! — восхитился парень.

— Ну да. Рождался человеком, а вырос вором. Такие нынче времена.

— Посадят? Нет?

— Не посадят. Они нынче вертикальной стаей воруют. Закон против них что дите сопливое.

— Значит, ты — герой, а внук у тебя деловой. Нормально! Короче, отец, такие дела. Леса кругом горят. Мы сейчас полетим пожарников сбрасывать на очаги... Вон они уже катят.

По той же дороге, что от районного городишка, откуда Федор Сергеевич добирался до аэродрома, полз, постреливая глушителем, обшарпанный автобус образца не иначе как сорок пятого. На крыше какая-то реклама, не рассмотреть... Нет, рассмотрел — реклама парашютной вышки: модно стриженный охламон с разинутым ртом одной рукой держится за стропу, вместо другой — большой палец на четверть плоскости. И надпись: "Вот это круто!"

— Придется подождать, отец. За час мы их покидаем...

— Я подожду...

— Ну да... А ты случайно этого дела не прихватил с собой, чтоб со старшим легче договариваться?

— А как же.

Федор Сергеевич подтащил к себе рюкзак, достал две бутылки водки хваленого местного производства экспортного исполнения с какими-то там добавками, весьма ценимыми знатоками.

Парень, похоже, был из знатоков. Цокнул многозначительно, рассовал бутылки по внутренним карманам куртки:

— Отец, все будет железно! — Склонился, подмигнул. — Как я соображаю, если б ты захотел, то тебе твой деловой внучок нашу этажерку к подъезду подал бы? Ага?

— Ну, вроде того...

— Я тебя понял, отец! Наш человек! Но подождать придется. Час. Полтора от силы.

Долго и зло колотил ногой по стартерному рычагу, мотоцикл, тоже обозленный, взревел разом и взнесся на полосу, виляя из стороны в сторону, словно намереваясь скинуть седока за его грубое с ним обхождение.

Солнце уже вскарабкалось на треть купола и пожрало утреннюю синеву неба. Вместе с синевой, затаившись, ушла в себя небесная глубина, воссоздавая иллюзию доступности своих границ. Туда же, в беспространственную пустоту, начала истекать память — этого больше всего и боялся Федор Сергеевич, в отчаянии уцепился, как за хвост, за одно только слово, которое, как заклятие от беспамятства, твердил в течение всего времени общения с парнем-летчиком... "Харрикейн"! Да! "Харрикейн"! Надув в дюймах, скорость в милях, высота в футах... К этому привыкли быстро. Еще что? Да! Передняя центровка. Хвост задирался... Механик садился на хвост... Ручка по крену ломалась... Четыре двадцатимиллиметровые пушки швак по плоскостям... Это хорошо... А скорость дрянь... Против "мессера" трудно... Одно добро — крылья толстые, на виражах хорошо... А скорость дрянь... Почему?.. Не догонял "восемьдесят восьмого". Ю-88... Не догонял... Если тот отбомбился, сунул газы и пошел... Бесполезно... "Фонари" иногда еще на земле сбрасывали... Да нет же! "Фонари" сбрасывали на первых "МиГах", потому что на скорости заклинивало раздвижную часть и летчик не мог выброситься... это на "МиГах", "харрикейны" тут ни при чем... А собственно, чего это память уцепилась за "харрикейна"?

Ан-12 выруливал на полосу. Парень называл свою машину "этажеркой". Неправильно. "Этажерки" — это были другие... Но и эта при хорошем встречном ветре запросто взлетит на ста шагах. Надежный аппарат. Как колхозная лошадь... Ага... Оторвался. Ровненько. Заложил мягкий вираж и... пошел на Графскую... Графская? А это откуда выплыло? Волнующий, нервный момент: сейчас, вот сейчас что-то вспомнится! Графская, Графская, Графская... Твердил, а зубы сжаты, глаза закрыты и во всех мышцах напряжение до боли. Ну же! И вот оно! Будто занавесочка поползла в сторону, и небо... Не это, что сейчас над головой, другое! Кучевка семь баллов. Тройкой "харрикейнов" они шли с Волоконовки прикрывать станцию Графскую, где разгружались наши эшелоны. Кучевка... Выскочил из облака и знай крути шеей. Вверху "юнкерсов" высмотришь, а внизу да по бокам "мессеров". Все так и было. Девятка "юнкерсов" шла верхом на Графскую. И "мессера" тут как тут... Для трех "харрикейнов" многовато... С другого аэродрома... Вспомнил! Уразово! Да! оттуда на помощь должны были подняться "Яки"... Пока они поднимались — бой. Одного "мессера" сбил. Красиво. Из облака выскочил, а он хвостом в пятидесяти метрах. Из четырех пушек его на развал... Но тут два других прицепились и давай гонять... Пару свою потерял. Всех своих потерял. Наверное, ушли на "юнкерсов"... Один... И тут пятерка "Яков" с Уразово. Одного "мессера" сбили, другой ушел. Теперь бы и податься на Графскую, как по заданию положено. Только вираж заложил, а на хвосте "Як". Мальчишка опытный, да фронтовик недавний. Принял "харрикейна" за "мессера". Ну и началось...

Федор Сергеевич даже с вещмешка поднялся, на котором сидел; улыбаясь, ходил по поляне взад-вперед — уж так-то ясно, до пустячков припомнилась история, о которой будто бы давно напрочь забыл. Теперь эта история казалась забавной, потому что хорошо кончилась. Но тогда... "Харрикейну" против "Яка" тяжело. Скорость не та. Только маневрами... В основном на виражах... И чего только он не делал, чтоб новичок образумился. "Харрикейна" на хвост подымал. Для таких вот салаг на "харрикейнах" не только по бокам, но и сверху звезду рисовали. Раз на хвост, два на хвост — ни черта не видит, залил глаза азартом, и никакого продыху. Строчит как ошалелый. Злоба нарастала дикая. Весь запас неприличных слов израсходовал не по разу. И наконец сказал себе: "Ну, все! Убью щенка". Задрал машину, крен градусов сорок пять, "дал ноги". На "харрикейне" руль поворота большой, есть опасность штопора, но зато разворот! Круто по плоскости — и хвост "Яка" перед глазами. Пальцы на гашетках... Еще б секунда, и четырьмя пушками вразнос...

Только мальчишка хоть и недавний фронтовик, но пилот хорошо натасканный. Сунул газы, только его и видел... Догнать, конечно, мог бы, до самого Уразово гнал бы. Но про дело вспомнил: Графская! Рванул туда, а там уже все чисто, "юнкерсов" отогнали, несколько "Яков" кружат для порядка. Того задиристого меж них нет. На аэродроме в Волоконовке четыре пробоины насчитал. Потом долго вынашивал: встретиться, морду набить. Только на войне встреча и невстреча — все дело случая. Не получилось.

История эта, однако ж, вспомнилась не просто как одна из многих — был моментик, все ради него. Когда "Як" завис на хвосте, почитай, в пятнадцати метрах, вдруг появилось нелепое желание выйти из самолета в воздух. Вот так взять и выйти. Именно выйти, а не выброситься. Выйти и пойти... Ведь полная чушь! Но Федор Сергеевич вспомнил, была секунда или даже менее, когда верил, что такое возможно. Выйти в небо. Он, профессионал, заслужил такое умение — быть в небе будто сам по себе...

Вспомнил и другое тут же. Рассказывал эту историю внуку. Он еще внуком был. А не сукиным сыном. Но и тогда про это, про выход в воздух, тоже говорил, а внучок и не удивился вовсе. И такой-то ведь славный мальчишка рос. Отец его — сын Федора Сергеевича — в тридцать лет глупо погиб в тайге. С приятелем за кедровым орехом пошли. На ночь шалашик построили и костер развели в корнях сухостоя. Посредь ночи сухостой упал. Обоих насмерть. С тех пор невестка возненавидела свекра. Бабская что любовь, что ненависть — до причины не докопаешься. Внучонка начала подначивать. Прямо в глаза уже не смотрел, а все исподлобья да искоса. Отселился тогда в свой старый деревенский дом, куда когда-то молодую жену приводил, а потом проводил на кладбище. Заказал в городе крупные фотопортреты — жены и сына. Развесил по стенам промеж военных фотографий так, чтобы отовсюду видеть мог. Жил пенсией да огородом. Сила в руках, слава Богу, не убывала. Еще жил памятью про свою войну. Текущую жизнь не понимал и не принимал всерьез. Оттого не сразу и заметил, что она, текущая жизнь, вдруг начала рушиться будто бы и вовсе беспричинно, как тот старый, давно ненужный сеновал, что за домом, — сперва наперекосяк стенами, а потом остатками крыши в землю. В деревне-то еще ничего, а в городишке, куда наведывался от случая к случаю, там будто все население поменялось за каких-нибудь три-четыре года. Другое население. Другая страна. Из этой другой страны однажды заявился гостем бывший внучок со своей вертлявой женушкой — на свадьбу, между прочим, не призывал. Девица ластилась, а внук хмыкал да покашливал. Первым же вечером они, молодожены, вдруг разругались промеж собой на задах огорода. Скрадываясь за густым малинником, Федор Сергеевич умудрился кое-что подслушать и был крайне удивлен, когда понял, что девица о чем-то и за что-то защищала его, старика, и добрые слова говорила, а родной внучок — одну фразу целой уловил: дескать, что ему, старперу, сделается, много ли ему надо... О чем речь, не понял.

Ясность была утром. За последние годы Федор Сергеевич, живя по простым своим потребностям, скопил кое-какие деньги. Если честно, для внука и копил или, может быть, для правнука — не для себя же.

А утром, значит, разговор на высоком уровне: государству хана, а след — и всем деньгам, что в государственных копилках, тоже вот-вот хана наступит, и потому, пока не поздно, бабки срочно с книжки снимать и в вечную недвижимость вкладывать. Нынче кто успел, тот и съел. И все это хитрое понимание про скорые времена он, внучок, получил доверительно от очень больших людей в столице нашей родины, откуда только что вернулся.

Федор Сергеевич внучье говорение понял по-простому: парню нужны деньги. А ему самому? Не нужны ведь...

Сели во внучий "москвичок", за полчаса доскочили до района. Оставив самую малость на книжке, все остальное Федор Сергеевич снял и внуку тут же и вручил. Заикнулся внук о расписке, но дед так на него глянул, что девица, отвернувшись, даже всплакнула чуть. Ее, конечно, сразу же и взлюбил, но виду не подал. Известно, муж и жена — одна холера.

В районе и разъехались. Федор Сергеевич на автобусе в деревню. Внук с женой на "москвиче" — в город.

После того стал Федор Сергеевич реже с деревенскими вечерами общаться да почаще телевизор свой, "Рекорд" черно-белый, включать. Чудное и горькое свершалось. Вроде бы никто страну не завоевывал, а людишки будто в плен торопились, и от того, старого, открещивались, и от другого, и даже святое — войну его великую — и про нее и так, и этак. Понимать про все некогда, в голове боль появлялась. За что-то кара на всех... Так бы проще всего присудить. Но еще! Из помутневшего от времени телевизорного стекла стала капельками просачиваться злоба, капать на крашенный охрой пол, заразное зловоние источать. Чувствуя заразу, накрыл телевизор салфеткой и снова вечерами на улицу...

Только и там разговоры все злее и злее, и никак, чтобы не втянуться, — опять боль голове...

И полгода не прошло, все, что оставил на книжке на черный день, в копейки превратилось. Не знал, уважать теперь внука за раннее знание или как по-другому относиться. Только через несколько месяцев внучок сам заявился. И уже не на "москвиче", а на иностранной машине, похожей на танкетку. Фар понавешано что спереди, что сзаду! Две выхлопные трубы. И стекла темные — тебя видят, а ты нет. Жену не привез. Двое мордастых парней, друзья, не друзья — не поймешь. Из машины вышли, а к дому ни шагу. Пригласил. Только ухмыльнулись.

Внучок от пяток до шеи в коже, как тот комиссар... Про здоровье, про то, про се, потом сует в руки пакет.

— Твои деньги, дед, — говорит, — с процентами.

Федор Сергеевич аж покраснел от обиды.

— Я тебе что, ростовщик какой?

Разорвал пакет — а там другие деньги, иностранные.

Внук объяснил: теперь можно, теперь только в валюте ценность. Считай, сказал, что они наши с тобой, а у тебя на сохранении. Но если нужда будет, трать сколь надо. Не проблема. Сказал, что время в обрез. Но не выпить по поводу встречи — грех. Слава Богу, хоть бутылка не иностранная. Обычная водка. Быстро сообразил закуску. Сели, выпили. Раз, другой. Как по-походному. Как под Демьянском в сорок третьем... Втайне от большого начальства... начал рассказывать было, внучок по плечу похлопал.

— Все знают, дед, — сказал, — ты у нас герой. Вторую мировую выиграл. А вот третью твои вожди вчистую прос... пока ты на пенсии сидел. А нам расхлебывать. Ну да ничего, разберемся помаленьку. А ты все равно герой, и жить тебе положено с достатком. Живи, дед!

Опять по плечу и вон из избы. Опомниться не успел, а там уже "танкетка" затарахтела, гуднула пару раз и... тишина.

Деньги спрятал под разным тряпьем на нижней полке полушкафа еще дореволюционной работы. Прятал, как сознательное нарушение свершал... Честную думу про дурное на потом отложил. Чего раньше времени душу терзать. Это время к нему пришло само.

К соседу, что напротив, тоже пенсионеру и тоже фронтовику, родственники нагрянули за грибами. У колодца встретились, разговорились. Дамочка, та, что с одним ведерком, спросила:

— Федор Сергеевич, у нас там в городе есть такой-то, — имя и фамилию назвала, — он вам не родственник случаем?

— Внук, — враз насторожившись, отвечал.

— Вот это да! — тут и муженек ее с двумя ведрами в руках застыл столбом. — Да он же у нас в городе нынче самый главный... ну, это... шибко крутой в общем. Говорят, всех своих этих... как их... конкурентов, что ли... Всех начисто пострелял. Прямо война в городе. Милиция ему честь отдает.

До конца лета Федор Сергеевич гулять, как обычно, за деревню ходил либо с рассветом, когда никого, кроме пастуха с коровами, не встретишь — а пастуху не до разговоров, — либо поздно, когда уже почти ночь. В магазин, что в конце деревни, по открытию и задами домой. Молоко перестал брать у славной бабенки-вдовушки, к которой присматривался было. Обиженная, сама, однако ж, иногда приносила и на крыльцо ставила. Так вот и повезло. По осени средь дня ударило в сердце Федору Сергеевичу, загнулся бы, да вот эта самая молочница услыхала стоны, шум подняла. Нашли кого-то из приезжих с машиной, увезли прямо в город. В район чего везти, там один зубник за всех врачей вкалывал.

В городской больнице быстро узнали, кому он дедом приходится, все по первому классу организовали. Конечно, внук со своим отродьем посещал, врачам спрос устраивал.

Так пережил Федор Сергеевич первый свой инфаркт. И второй так же, когда узнал, что дом его в деревне спалили до угольков, что деваться ему теперь некуда, кроме как на постой к собственному внуку. Без единой собственной вещи. Голенький и как будто вообще без прошлого. Даже ни одной фотографии про прошлую жизнь не сохранилось. Паспорт да пенсионная книжка. Медали, ордена — все пеплом стало. А тут и с памятью началось... Правда, и раньше случалось. В сорок четвертом сбили его на "девятке", и даже не пуля, а какая-то железка крохотная воткнулась в затылок. Вынули, заштопали. Но через несколько лет, уже после войны, иногда вдруг с памятью что-то случалось. Как только заметили, тут же и комиссовали. Обиделся тогда. Считал, что несправедливо, потому что не было Федору Сергеевичу жизни без неба, как, впрочем, и всем, кого когда-либо от неба отставляли. В этом горе он хоть был не одинок...

К часу дня небо начало сереть, жара резко спала, и Федор Сергеевич встревожился — если к дождику, то половина радости долой. Он хотел и все последние годы мечтал выйти именно в чистое небо, чтобы видеть землю со всеми ее крохотульками. Благо предсмертным зрением не обидела его судьба, а, наоборот, наградила. Может быть, для того задуманного и затеянного выхода и наградила.

Глядя на сереющее, теряющее цвет радости небо, Федор Сергеевич почувствовал, что сейчас непременно вспомнится что-то обидное, и сказал себе: "Пусть!" Пусть вспоминается что угодно, лишь бы не рвалась нить... Чем больше вспомнится, тем легче выстроить нужную цепочку пережитого так, чтоб надежнее и прочнее обосновать свое последнее и, возможно, самое главное решение в жизни.

Вспомнилось. Обидели. Не дали "кобру". Хотели дать и почему-то не дали. Вернее, дали не ему. Тот, кому дали эту лучшую по тем временам машину, отлетав на ней почти всю войну, стал первым человеком воздуха. Четырежды герой. Понимал Федор Сергеевич, что не в машине дело, а в умении и везении... Но и в машине тоже... Вместо "кобры" получил Як-76. Сырятина. Не обкатали как следует — и под Сталинград. В первом же бою пару "мессеров" завалил. Повезло. Другим, многим... Им не повезло... Против "мессера" машина была хуже "харрикейна". Шказы постоянно отказывали... Необкатанные моторы запороли... Потом Як-9...

Федор Сергеевич сидел на рюкзаке не шелохнувшись. Наслаждался уже почти позабытым чувством хозяина-распорядителя собственной памяти. В те дни и месяцы, когда память отказывала, словно в клубок сворачивалась, образуя бесцветную пустоту там, где жило его прошлое, в такие дни и месяцы вся прожитая им жизнь укорачивалась до какой-то страшной и опасной малости. С подступающим отчаянием сражался до изнеможения, исключительно по привычке сопротивляться до последнего. А теперь вот, в эти минуты долго ожидаемого прозрения, прожитая жизнь виделась предлинной, по-настоящему достойной... Например, бои под Демьянском... Машины сначала "пятерки" лавочкинские, а потом Ла-7, с которыми ни "мессерам", ни "вульфам" не равняться. "Семерочка" — так любовно вспоминал... Когда вспоминал... Теперь вспомнил, будто не забывал вовсе. Крыло ламинированного профиля, масляный радиатор в хвосте, двигатель непосредственного вспрыска... Когда первый раз "в зону сходил" на "семерке", сущим хозяином неба себя почувствовал. К началу сорок четвертого в небе — полное превосходство. Раздражались сыны неба: и чего на земле возится пехота всякая, гнать бы да гнать до самого Берлина!

Было чувство особенности — это тоже вспомнилось, правда, без особой радости. Потому что понимал: несправедливо. Пехота, как известно, царица... Но им, летчикам, тогда казалось, что они каждый царь... Сам тогда уже был командиром эскадрильи.

Тут портретной галереей замелькали лица доживших и не доживших, имена и фамилии равных, подчиненных и начальников и несколько, совсем немного, особо памятных, почти родных, но сказал себе: "Стоп!" Впервые за много лет приказал памяти остановиться. Имена и лица — путь к размягчению души. А сюда, на захолустный аэродром, он добирался для разрешения своего личного вопроса, главного и последнего вопроса жизни, своей жизни, единственной и неповторимой. В том смысле, что все позади. И ему повезло — добрался, хотя мог загнуться на полдороге. Сердце, оно же сердчишко, как "мессер" на хвосте, то и дело напоминало о себе острыми проколами. В глазах темнело, но говорил себе: доберусь! И добрался. Значит, не расслабляться!

Однако ж от одной прокрутки уклониться не смог: на посадку идет "кобра" с горящим мотором. А в "кобре" единственный за всю войну наипрямейший земляк из того самого городишка, куда и спарашютил по выходе на пенсию. В "кобре" капитан Петюнька Сапожников, мрачноватый парень, но верный и отчаянный. Полсотни метров до земли — "кобра" клюет носом и врезается в землю. И нет Петюньки, капитана и земляка. Даже похоронить толком нечего. Сработал остаток боекомплекта. А все потому, что на добротной американской "кобре" не предусмотрена цепная дубляжная тяга, а дюралевая под мотором попросту перегорела.

...Снова и снова идет на посадку горящая "кобра"... Обман! Это "аннушка" возвращается с облета лесных пожаров. И не то чтобы нет больше мочи ждать. Сердце торопит. Разворошил болячку воспоминаниями. Уже не проколы — захват в полгруди, знакомо, потому вскинул рюкзак за спину и медленно, бережно, как бы заранее вымеряя и длину, и силу шага, двинулся в сторону ангаров.

Парни, им что? У них вся жизнь впереди. Не торопятся. Но с уважением. У Федора Сергеевича уже нет времени на уважение. Времени в обрез. И молитва-мольба, которой всегда стыдился, вполушепот с губ: "Господи, еще часок! Может, даже меньше! Дай, Господи!"

А парни не торопятся, потому что сговорились на подвиг — покатать деда бесплатно, то есть не брать с него обещанных пяти тысяч. Это решение им далось нелегко. Каждый в уме уже составил список проблем, каковые решились бы с таким диким калымом. Меж собой шептались никому не рассказывать о том, что прогнулись, дали слабину... Завтра бы весь авиаотряд завидовал им. Времена нынче крутые, в почете урвавший, потому немного презирали себя, но немного и наоборот...

Скрывая про свои сердечные дела, Федор Сергеевич попросил:

— Хлопцы, ноги у меня что-то не того, помогли бы, я в машине посижу, подожду вас.

Помогли. Пассажирских удобств в "аннушке" никаких. Узкие скамейки вдоль бортов. Даже попридержаться на вираже не за что. Глаза, конечно, туда, в рубку, и руки машинально на уровне груди, будто штурвал в руках. Но справился, присек. Знал: не взлететь. А в памяти машина, на которой войну окончил. Ла-7. Отличная машина, не чета всяким "харрикейнам". На триста килограммов легче, чем Ла-5. Скорость, вооружение — все на уровне... И один из последних боев, когда его ведомый, Толя Крутиков, чуть припоздавший за ним на вираже, пропустил в хвост своему ведущему и затем, исправляя ошибку, успел вклиниться и принять удар "мессера" на себя. Метров с пятнадцати. Сразу вразвал. Посмертно героя дали. А через неделю конец войне. Последний аэродром на Балтике. Там чуть и не испортил себе всю фронтовую биографию. Вздумал на трофейном "мессере" слетать. Нашли пленных немецких техников, чтоб машину к полету приготовили. Сказали: "Если что, на месте расстреляем". Взлетел, "сходил в зону". Так себе машина... На маневре хороша, но сзади ничего не видно, шибко закрытая... Наши машины, что "лавочкины", что "яки", были к тому времени уже лучше. Убедился. Но похоже, за это и не получил второго Героя. А должны были дать, за штурмовые действия.

Федор Сергеевич присмотрелся к рукоятке выхода. Элементарно. Особых усилий не потребуется. И тут снова вспомнил свой полет на "харрикейне", когда, преследуемый своим же, но безмозглым, захотел вдруг выйти из машины... выйти в небо. Теперь он это сделает. Прикидывал, на каком метре выключится сердце. На десятом? На двадцатом? Неважно. Он не умрет в небе. Он уйдет в небо. А если хотя бы в шутку предположить, что есть она, душа, как утверждают попы, облегчая слабым расставание с жизнью, если вообще есть что-то, что не умирает, но уходит из тела, и уходит, как говорят, именно вверх, то он значительно укоротит этому уходяще-выходящему путь подъема... Но это так... Не всерьез... Всерьез об этом думать поздно. Как жил, так и помирать...

Но вот наконец и пилоты.

— Ну, говори, дед, как тебя покатать: покруче, помягче?

— Помягче, ребята. Круче, чем сам летывал, у вас не получится. Машина не та.

Парни слегка стушевались. И правильно. Кто они против него.

После взлета только раз глянул в иллюминатор. Тайга. Да и неважно что. С землей покончено. Теперь только небо. И еще сердце... Нарастала боль, нарастала быстрее, чем "аннушка" набирала высоту. Кончался лимит времени, что выклянчил у судьбы. Подняться с лавки на ноги не решился. Сполз на колени и на коленях зашаркал к двери. Темнело в глазах, и дыхание... И боль такая, что уже и не закричать. Только захрипеть. А до ручки еще надо дотянуться. Хорошо, что хоть парни в кабине спиной, не поворачиваются...

Вдруг уверенно идущее вразнос сердце дало ему короткую передышку. Он сел на подрагивающий пол самолета, и сел не от слабости. От мысли. Такой простой мысли, что дивиться только, почему до сих пор... Если сделает, что задумал, — подставит парней. Как же это? Столько лет жить с мечтой уйти в небо и ни разу не подумать о последствиях! Прожить жизнь как положено, а напоследок подлянку подкинуть своим же братьям-летчикам. Ведь братья же, и не их вина, что нет войны... Стыд в голову — боль в сердце. Заваливаясь на бок, об одном думал: дожить до земли. Услышал крик: "Дед, ты чего это? Але, дед!" Под головой руку почувствовал. Картинка перед глазами промелькнула: его продырявленный Ла-7 плюхается на немецкий аэродром, чтобы подобрать сбитого ведомого старлея Андрюшку Крахмальникова... потом орден Звезды на гимнастерке за эту дерзость...

Склонившемуся к нему парнишке последней волей в самое ухо прошептал:

— Садимся, ребята... Я уже всё... прилетел...

Леонид Бородин