Как все зажигалось. «Сибирские огни» и «Красная новь»

“Сибирские огни” — имя не столько собственное, сколько собирательное. Глеб Пушкарев, Лидия Лесная, Александр Пиотровский, Порфирий Казанский из Барнаула, Вивиан Итин из Канска, Владимир Зазубрин из Иркутска, Константин Соколов, Владимир Далматов, Иван Ерошин из Новониколаевска собрались одними из первых. Они — те неслучайные “огни”, которые осветили художественный отдел журнала в 1922 году. Но нужны были и собиратели, зажигатели, “прометеи”.

Будущий видный критик Валериан Павлович Правдухин, который был тогда заведующим Сибгосиздата, изначально мыслил в категориях собирательности: “Журнал объединит самый центр — Госиздат, Сибпечать, Лито, художественный отдел. Он станет притягивающим со всей Сибири центром для литературно-научных сил. Он должен стать школой для начинающих писателей”, — писал он еще в конце 1921 года. Его супруга Лидия Николаевна Сейфуллина, не менее пассионарная, чем “неистовый Валериан” сумела привлечь хороших авторов из бывшей столицы Сибири Омска — П. Драверта, А. Сорокина, Г. Вяткина, А. Оленича-Гнененко. Трудно бы было нарождающемуся журналу без мастеровитого писателя и знатока Сибири Феоктиста Алексеевича Березовского, организаторских способностей Емельяна Ярославского, издательской базы директора Сибгосиздата Михаила Михайловича Басова и журналистского опыта Вениамина Давыдовича Вегмана и Дмитрия Тумаркина. Но “огневой”, энергетический потенциал именно первых двух “огнелюбов” несомненен. Л. Сейфуллина, украсившая своими произведениями почти все номера “Сибирских огней” (“СО”) 1922 года, их, как правило открывала, а В. Правдухин “закрывал”, не оставляя ни один номер без своих статей или рецензий.

1. Литературный “НЭП”

Но был еще один притягательно яркий огонь, еще одна путеводная звезда, заставившая “Сибирские огни” загореться ярко и мощно едва ли не с первых книжек журнала. Это “Красная новь” (“КН”) — первый советский журнал, созданный другим критиком, Александром Константиновичем Воронским, при горячей поддержке В. Ленина и А. Луначарского и послуживший своего рода образцом при создании “СО”. Как известно, В. Правдухин специально ездил в Москву в конце 1921 года для консультаций. Чтобы новый сибирский журнал не отставал в содержании, форме, развитии от центрального, московского.

Действительно, предтеча “Сибирских огней” очень похож на своего новониколаевского собрата. Это заметно уже при первом взгляде. Так, в первом номере “КН” (июль 1921 г.) был небольшой, сравнительно с общим удельным весом, объем литературного отдела — 65 страниц из 319. С другой стороны, названия многих разделов журнала совпадают с теми, что появились позднее в “СО”: “Политико-экономический отдел”, “Искусство и жизнь”, “Критика и библиография”; остальные очень похожи: “Отдел научно-популярный” против “Научно-популярного отдела” в “СО” и “Из прошлого” против “Былое” в сибирском журнале. Кроме того, в “КН” были и другие разделы: “Иностранное обозрение”, “В порядке дискуссии”, “Из зарубежной прессы” и даже “Белая печать”. Понятно, Москва — имя в еще большей степени собирательное, да и к эмигрантам поближе.

Но обратимся собственно к содержанию первого номера “КН”. Редактирование литературно-художественного отдела журнала Максимом Горьким определило реалистический, чуть ли не “народнический” характер прозы и поэзии, избегавшей чрезмерного футуризма. “Горьковство” было, однако, характерно и для “СО”, как и для всей сибирской литературы в целом на протяжении нескольких десятилетий, еще со времен “Молодой литературы Сибири”. И вот очевидная перекличка: автором произведения, открывавшего первый номер “КН”, оказался Всеволод Иванов, только-только переехавший в Москву из Омска по приглашению все того же М. Горького. А посвящение его “рассказа” “Партизаны” (в оглавлении ошибочно написано “рассказы”) сибиряку А. Оленичу-Гнененко и вовсе было знаковым: новая (см. название журнала) советская литература не могла обойтись без “сибирского мотива”, сибирской первозданности и первобытности, столь созвучной советской “нови”, новизне. Да и партизаны Вс. Иванова — это те же крестьяне, и думают, видят, говорят они на своем, неученом языке, угловато-грубом, духовито-земляном, составляя необычный контраст с “книжным” языком автора, словно стесняющегося своей книжности.

Крестьянство, но только старое, живущее в “ужасающем быте”, изображено и у известного “подмаксимовика” Семена Подъячева, следующего автора “КН”. Далее. Свод частушек, как “одно из лучших и самых полных отражений жизни народа” дает народный же поэт Дмитрий Семеновский. Среди них есть и “кулацкие”: “Сидит Ленин на березе, \ Держит серп и молоток, \ а товарищ его Троцкий высекает огонек. \ — Ленин с Троцким, дай огня — \ Не курил четыре дня. \ Ленин Троцкому сказал: \ Пойдем, товарищ, на базар, \ Купим лошадь карюю, \ Накормим пролетарию”. А в строках ярого пролеткультовца Н. Колоколова воспевается “Планетарный Гений” — разрушитель-творец “красной нови” космических масштабов”: “Во мраке скорбей \ ломающий стены, замки и ступени, \ Зовущий к единству людей, \ Тебе — кто готовит бессмертие всем — \ Созвучие алых поэм!”. Этот угасающий под натиском реальной жизни революционный космизм еще ложился бликами на молодую советскую литературу, что, скорее всего, отразилось и в названии нового сибирского журнала — “Сибирские огни” и в его произведениях, особенно поэтических.

Но реальная жизнь быстро опускала “Планетарных Гениев” на землю в прямом, крестьянском, смысле этого слова. Вот почему “КН” началась с популярной повести Вс. Иванова, крестьянского этюда С. Подъячева, крестьянской поэзии-частушки и продолжилась в политико-экономическом отделе статьей не кого-нибудь, а Ленина (вернее, “Н. Ленина”) “О продналоге”. Мечтам о быстром — “военном” — коммунизме реальность столь же быстро положила конец. К 1921 году только брать у крестьян “часть необходимого для него продовольствия” для оплаты и подкармливания утопии уже было невозможно: Кронштадское и Антоновское восстания с пугающим для ленинцев размахом показало это достаточно ясно. Пришло время отдавать “крестьянину все потребные ему продукты из производства крупной социалистической фабрики в обмен на хлеб и сырье”. Для этого можно признать, что и капитализм не такое уж безусловное “зло”, ибо его сам вождь допускает в качестве “пособника социализму”. “Поменьше спора о словах”, — с известной долей цинизма утверждал Н. Ленин, не предполагая, однако, сколь изрядную долю путаницы внесет он как раз туда, где спор о “словах” перерастет в “спор слов” и лит. методов, т.е. в литературу. Как в экономике братание капитализма и кооперативного социализма вырастет в угрозу коммунистической утопии, так и литературе начала 20-х кладет начало спор между “пролетарской литературой” и “крестьянско-буржуазной”, “попутнической”.

Но спор этот, к концу десятилетия переросший в войну, был еще впереди. А пока в советской литературе начинается свой НЭП, крестьянский, так сказать, ренессанс, в начале которого появляется “Красная новь” и через девять месяцев “Сибирские огни”. Кстати сказать, Лев Троцкий, приравнивавший революцию и крестьянина (крестьянин стал в ходе революции пролетарием и на крестьянина опирался, – полагал он), считал “мужицкую основу нашей культуры” фактом неоспоримым. Об этом он пишет в самом начале своей книги “Литература и революция” (1923 г.), впервые опубликованной, кстати, в издательстве “Красная новь”. Вообще, роковая тень этого “демона революции” будет витать над обоими журналами до 1927 года и станет одной из причин их последующей катастрофы. Но вернемся в заветный 1922-й.

К марту этого года, т.е. рождению “Сибирских огней”, в советской литературе, которую возглавила “КН”, произошло много интересного: ярко проявил себя феномен “Русского Берлина”, где несоветские писатели-“попутчики” сосуществовали с антисоветскими на грани эмиграции, что только добавляло литературе страны Троцкого либерализма. Знаковым в этом смысле было появление группы “Серапионовы братья”, членов которой охотно печатала “КН”, начиная с Вс. Иванова и Михаила Зощенко. Не сходило со страниц литературного отдела журнала имя “сменовеховца” А. Аросева, а публикация самого скандального писателя начала 20-х Бориса Пильняка говорила о вполне определенном направлении данного издания. Если добавить сюда “архаиста Викентия Вересаева — переводчика “гомеровских гимнов” и наиболее оригинального из пролетписателей Артема Веселого, то окажется, что именно “КН” намечала пунктир будущего лит. процесса в России. Печатание Пастернака и Есенина дорисовывало карту “литературного НЭПа”, который вдумчиво и заинтересованно отслеживал и направлял редактор журнала А. Воронский и его идеолог Л. Троцкий.

То, что критик “СО” В. Правдухин, являвшийся, как и А. Воронский, фактически их редактором, отслеживал лит. процесс в основном со страниц “КН”, говорят его статьи и рецензии библиографического отдела журнала. Просматривая книги сибирских поэтов, В. Правдухин мог бы написать, что нет в Сибири своих Пастернаков, Есениных и Блоков. Вместо них, отмечает он в № 1 “СО”, скучно-ненужные “книжечки” иркутянина Н. Троицкого, омичей М. Царева и А. Безымянного и других, написанных “епиходовским безобразным и безОбразным языком”, “скачущей” метрикой. Удел лучших — томича Б. Перелешина и иркутянина Н. Янчевского — или абстрактное “вообще” или подражательство, не исключающие, однако, таланта и “силы”. В. Правдухину остается только надеяться, что в суровой, не любящей искусства и поэзии Сибири, все же “вспыхнут огни поэзии”, которая, по мнению критика, “требует малявинских красок и огромных, пламенных образов”.

Может быть, в этом — в надежде на настоящую литературу, заключена еще одна доля смысла в загадочном названии “Сибирские огни”, словно вечно сверяющем себя с образцом в виде “Красной нови”. Эта “сверка” заметна и в рецензии В. Правдухина на книгу В. Зазубрина “Два мира”. Отталкиваясь от таких публикаций “КН”, как “прекрасный рассказ” Вс. Иванова “Партизаны”, В. Правдухину легче заметить недостатки и несоответствия художественных манер двух писателей: сочетание “лубка”, “недопустимых грубостей и обнаженности некоторых сцен”, “резко, по-военному” поставленных перед читателем событий, очевидной “поспешности” написания, заимствования “манеры и стиля” у Л. Андреева делало картину прозы В. Зазубрина неутешительной. Вывод критика, явно не жалеющего автора первого революционного романа, противоречив: “Роман является первой попыткой использования агитационной мощи художественной литературы”, при том что автор “нарисовал широкую, в общем, правдивую, порой, захватывающую картину из великой борьбы двух миров в Сибири”. Следы спешки заметны, однако, и у самого В. Правдухина. Кроме этих двух рецензий, он выступил в № 1 “СО” также и со статьей: “Искусство в стихии революции”, где обнаружил сразу несколько спорных утверждений. Например, о несоизмеримости глубин произведений “Гомера, Данте и даже Шекспира” и “Пушкина, Достоевского, Толстого, Ибсена”, которые “несравненно глубже, неизмеримо шире охватывают человеческую жизнь”, чем первые три классика.

2. Примиряющая эклектика

Но мы забежали далеко вперед. “СО” № 1 открывались, разумеется, не критикой и не поэзией. Первые страницы журнала были отданы прозе — повести Л. Сейфуллиной “Четыре главы”, которая писалась, наверное, еще быстрее романа В. Зазубрина и рецензий В. Правдухина. Как будто в противовес “Двум мирам”, эта повесть исключала лубочность, жестокость, плакатность. Может быть, потому, что рассказывала о женщине, оказавшейся между двумя “огнями” — Георгием, символом старого мира, и Владимиром, воплощающим новый мир. Автобиографические эпизоды и роман М. Горького “Мать” помогли Л. Сейфуллиной создать произведение, устремленное к будущему. Во многом этому способствовал и энергично-краткий язык, будто спешащий поскорее пробежать прошлое и быстрее приступить к лучшему, революционному настоящему и будущему. Оттого и глаголов здесь больше существительных, а личных местоимений и вовсе дефицит.

Но то в языке. А в жизни будущему труднее перегнать прошедшие времена: из четырех глав героиня повести Анна две отдает стремлению к новой, незвериной жизни. Но и там еще много “пролаз, политических спекулянтов и мелких чванливых мещан”. Она поняла, что стать партийным коммунистом — еще не рецепт. И хоть писала Л. Сейфуллина эти главы по заказу редакции, которую курировал секретарь Сиббюро ЦК РКП (б) Е. Ярославский, финал получился не очень-то “партийным”: Володя, избравший “краткий путь” к лучшей жизни, умирает, Анна же, шедшая путем извилистым, принимает от него эстафету. Не становится ли она в этом случае на тот же путь гордо-принципиальной одиночки, удел которой — непонимание, изоляция, смерть?

Другая проза № 1-го — повесть Ф. Березовского “Варвара” — тоже о женщине, не примирившейся с судьбой, людьми, миром. Суженый ради нее стал убийцей, и сама Варвара, проводив его на пожизненную каторгу, убивает своих сожителей (не до смерти) и ребенка (до смерти). “Высокая и прямая” до старости, она “не гнется” ни при каких обстоятельствах. И вновь прямой путь ведет к смерти. Несгибаемость потенциальной революционерки, носящей черную монашескую одежду, почитающей всех прочих “овцами”, — путь к отторженности, одиночеству, гибели. Не потому ли Ф. Березовский подчеркивает, что повесть эта о “старой Сибири”, усугубив этот смысл особо сибирским, и по сути, и по географии, языком. Проза начала 20-х очевидно находилась под гипнозом поэзии с ее языковыми экспериментами, ассоциативностью, замысловатостью композиции. У Л. Сейфуллиной это влияние отразилось в неестественно кратком синтаксисе “Четырех глав”, так что даже наборщики, удивляясь, переспрашивали автора. Возможно, она училась этому у В. Зазубрина, образчик “телеграфной прозы” которого продемонстрировал В. Правдухин в уже знакомой нам рецензии. У Ф. Березовского другое: помимо сказовой интонации бросается в глаза поэтическое “устройство” текста, когда чуть не каждое предложение начинается с “красной строки”.

А вот поэзия оставалась собой, иногда подзанимая у прозы трезвости и здравомыслия. Она сохраняла ритм, цвет, дыхание, мелодии пытающегося перейти в новую веру модернизма. Эта попытка запечатлена в первом стихотворении № 1-го “Нева-Сена” Лидии Лесной, лирический герой которого пишет “печальную повесть” сначала “синими чернилами” графомана, верившего “фальшивым запонкам со стразами”, а потом — кровью революции. “Хрусталь чернильницы зажгла \ — Откуда? Музыка вишневая! \ Сукно зеленое стола \ Окровянила повесть новая. \ Он кончил повесть в октябре \ Главой о музыке всемирной…”. Но не вышло из героя ни “четырехглавой” Анны Л. Сейфуллиной, ни А. Блока с его “Двенадцатью”: “Построчно гонорара он получил \ Рубль”, — презрительно заканчивает поэтесса.

Отметим, что эмигрантско-зарубежная тема в самом начале 20-х гг. была очень популярна. И в “КН” ей уделяли достаточно много места: сказывались, очевидно, отзвуки троцкистских надежд на мировую революцию. Так, в № 1 “КН” Карл Радек в статье “Третий год борьбы…” пишет: “У Антанты, безусловно, есть причины полагать, что жажда мира у Советской России не сильнее, чем у Антанты и Англии в первую очередь”. Автор статьи “Соединенные Штаты и Советская Россия” М. Павлович надеется, что “правительство Соединенных Штатов… вынуждено будет … подписать торговый договор с Россией”. В рубрике “Из зарубежной прессы” отвечающий в журнале за эмиграцию Николай Мещеряков начинает свою статью “Наши за границей” неутешительно: “Чуть не вся старая литературная Россия после Октябрьской революции ушла в белогвардейский лагерь”. И потому так подробно разбирает он книгу А. Аверченко “Дюжина ножей в спину революции”, а также газетную периодику “Русской мысли” П. Струве. А. Воронский в статье “Уэльс о Советской России” пишет: “Лучшие из них (ученых, художников, общественных деятелей из буржуазного стана. — В. Я.) начали понимать, что без торжества коммунизма человечество одичает и выродится… Советская Россия завоевала Уэльса. Это совсем недурной результат”. В отделе “Критика и библиография” он же пишет о писателях русского белого стана Д. Мережковском, И. Бунине, А. Толстом, соглашаясь с О. Шпенглером: “Наш век… представляет собой эпоху упадка”. В том же контексте стоит мнение о посмертно изданной книге Л. Андреева “Дневник Сатаны”. Но хоть и ругали из “красной” Москвы “белых” эмигрантов, эстетической вражды стилей и языков в советской литературе не было. Было сосуществование.

Заметим, кстати, что А. Воронскому приходилось, вольно или невольно, быть титаном труда и эрудиции. Он не только практически один (под разными псевдонимами) вел литературно-критический и библиографический отделы, но и читал, анализировал, оценивал титанов культуры “серебряного века” Вяч. Иванова и М. Гершензона (отзыв о “Переписке из двух углов”) и “национал-большевиков” Н. Устрялова, А. Бобрищева-Пушкина, Ю. Ключникова. Его сибирскому коллеге В. Правдухину и журналу в целом приходилось, как говорится, “соответствовать”.

Вот и в “СО” № 1 рядом с “Невой — Сеной” оказались есенинско-имажинистские стихи Вадима Берникова, хотя первая же их строка напомнила предтечу модернизма К. Случевского: “Ходит вечер в розовой рубахе, \ Подпоясан облаком пунцовым” (ср. у К. Случевского: “Ходит ветер подбочась”). Сельский, крестьянский характер стихотворения подчеркивается изображением лугов, “спутанными конями”, гармонью. Язычество и христианский миф переплелись в есенинской строфе: “Завтра, Русь, запахнешь медом сена; \ Лета бог с зелеными кудрями \ На заре собьет лучистой пеной \ Голубое небо с зеленями”. Инородческо-степную тематику отразил Александр Пиотровский в стихотворении “В киргизской степи”. “Словарь” его поэзии, однако, еще остается, по сути, дореволюционным: “сон веков”, “неба ризы”, “тени вечеров”. Рифмуясь с “поют киргизы, присев у юрточных костров”, стих демонстрирует то странное для нас смешение языков и сознаний двух пограничных народов и эпох, характерное в то же время для начала 20-х.: “Под их рукою загрубелой, \ И, может быть, в усладе мук, \ Как чайки крик осиротелый, \ заплакал домры бедный звук”. В итоге лирически настроенный автор слышит уже “не домры звук, а тишину”. И киргизы уже кажутся персонажами экзотической романтики любимого сибиряками Константина Бальмонта.

И тем не менее эти робкие попытки были первыми предвестниками расцвета национально-сибирской тематики в “СО”. Как писал в этом же номере бывший эсер Владимир Игнатов в письме лидеру эмиграции Н. Чайковскому, “Советская власть в данное время является национальной властью для национальных меньшинств в России”. Однако редакторы дебютного номера “СО” не дают читателю замечтаться, возвращая к событиям недавней гражданской войны. Слишком свежи еще в памяти ее кровавые события. Первые же строки рассказа Глеба Пушкарева “Толпа” “расстреливают” романтику стихотворения А. Пиотровского, помещенного на смежной (32-й) странице. Вот самая первая: “Когда сломили красных, пленных расстреливали пачками и по одиночке среди березняка на кладбище… Молодые, сильные, смелые” ложились трупами “среди кустов крапивы, малины, среди могил, крестов — тихие, спокойные, с безумной жаждой жизни”. Толпа зевак болеет сначала за расстрельщиков, охотящихся за сбежавшим, а потом на беглеца: “Ироды, человек спасся. Так еще добивать?” “Сволочи, убивцы… За что человека-то убили?”

Чтобы скрасить впечатление от этого мрачного рассказа-сценки, редакция поместила на оставшейся части страницы тютчевски-гумилевское и троцкистски-революционное стихотворение Вивиана Итина, со строками-лозунгами: “Как бурь всемирных не любить — \ Кто смерть видал — умеет жить”, “Кто жить умел — не трусит смерти”.

Мирное сосуществование разных мироощущений и эстетик продолжают стихи Ерошина Ивана (именно в таком порядке!), не скрывающего своего есенинства: “Тебе одной — любовь моя — \ Твоим полям, притихшим хатам! \ Твой новый лик увидел я \ Над этим вихорем крылатым”. “Проселков грязные дороги” поэту милей “бритых рядов аллей” и “домов архитектуры строгой”. Одним этим “мужицким” противопоставлением деревни городу он не ограничивается, утверждая очевидность неравенства крестьянской мистикой: “Есть вечность у простой избы \ С ее приветливою печью. \ Там знаки тайные судьбы \ Слились с живой мужицкой речью”. Во втором стихотворении есенинского земляка таинства продолжаются: “…И тайной властной, тайной древней \ Неизреченная земля”. Герой, умытый туманами, идет “проселочной тропою \ Читать зарю и слушать Русь”. Его сельской музе не обойтись без космоса: “Мой звездный кров необозримый, \ Соломенный забытый дом. \ Дай песням крылья серафима, \ Устам избы — словесный гром!”.

Неуклюжести, перебивы ритма, вкуса, меры — дань примиряющей эклектике тех лет. С особой очевидностью это отразилось в странном произведении Константина Соколова “Русь перевалочная”. Автор назвал это нагромождение былинно-фольклорных, футуристически обессмысленных строк, фраз, междометий, выкриков “речивый гутор”. Если что-то и сообщает этот подзаголовок, так только то, что лишь в то время и в этом, экспериментальном номере можно было напечатать этакое диво. Ясно здесь следующее: “Русь перевалочная” — это “вольгота-голытьба” ссыльно-каторжной Сибири, состоящая из нищих и убогих странников (“Хлеба с ломтик бы!”). При звуках революционного набата: “Дон… Динь… Дон… Бом” эта сибирская Русь начинает идти напролом: “Гей ты, удаль перевалочная \ Люд бездомный и бродяжный \ Горе Ваше — горе наше, \ Так в захват руками \ да покрепше в ряд один”. Нам, живущим в индивидуалистическую эпоху, явно не хватает тут действующих лиц, героев, персонажей. Есть только шумное “мы”, шагающее по страницам книг и журналов начала 20-х (см. рассказ Артема Веселого “Мы” в № 3 “КН” за 1921 г.).

Так и в “живой картине в стихах” “Митинг” Владимира Далматова герои представляют не себя, а свой класс, партию, группу, место: “Рабочий”, “Деревня”, “Красная армия”, “Большевик”, “Анархист”, “Меньшевик” и т.д. Лозунгово-агитационное, это произведение отражает дух того времени, когда революционный порыв в будущее опережал слово и время: “С красным знаменем, книгой, штыком \ Будем двигаться грозно вперед!” — говорит Большевик. Первой начинает двигаться Красная армия, в ритме марша и словами Джека Лондона скандирующая: “Рано — не рано \ Время не ждет \ Залижем раны \ Опять вперед!..”.

На высокой ноте призыва к мировой революции и на 57-й странице заканчивается собственно художественная часть 192-страничного № 1 “СО”. Впрочем, первый же материал Александра Ширямова “Сихота-Алин. Воспоминания”, открывающий отдел “Былое”, мог бы принадлежать и “чисто” литературному разделу. На это настраивает уже эпиграф к тексту: “Счастлив, кто в беге упал, \ В беге до цели” с подписью “К. Бальмонт”. Сам автор настроен не менее бальмонтовски, о чем говорит обилие “таинственной” лексики: “Древний и таинственный хребет Сихота-Алин”; “каменный гигант”, хранящий независимость своего народа — “таинственная сила”, сторожащая пещеру; “таинственный Жень-шень”, “Паица”, чудодейственный корень”; “гроза и ужас искателей странного корня” — могучий зверь-тигр, это “свирепый дух тайги, сторожащий чудесное растение, превратился в тигра”; и кета, соблюдающая “один из древних законов, хранимых хребтом”: мечет икру и погибает. Горазд на чудеса и русский рабочий, который “сотворил ту красивую, как сказку, быль, которая зовется девятьсот пятым годом” и “победу над таинственным царством вековой неволи”. Иногда автор выражается совсем уж по-федорсологубовски: “Дни творимой легенды для грядущих поколений. Годы великих достижений и великой нищеты”. Но они теперь “не партизаны, не восставшие рабы, но борцы, несущие в жизнь свет Коммуны — мы голодное зверье с впалыми, полубезумными глазами”. Таковы парадоксы раннего советского времени и сибирской литературы: Бальмонт и “голодное зверье”.

3. “Новый учитель” и его “артель”

Со статьи В. Косарева “Военно-социалистический союз” начинается “серьезная” часть журнала, с документами и фактами, именами реальных людей и цифрами экономических показателей. Впрочем, и с пафосом: бывшие политические ссыльные с будущим “сибирским Лениным” И.Н. Смирновым (председатель Сибревкома ЦК РКП (б) с 1919 по 1921) выходят “из подполья на открытую работу”, проводя в предвыборный список своих кандидатов в исполком совета еще дореволюционного Нарымского гарнизона. Емельян Ярославский простой фактологической прозой описывает последние дни своего заключения перед выходом на волю. “На душе легко и радостно”. “На волю!” — так и называется этот явно дневниковый материал, в котором слышатся другие лозунги: “К будущему!”, “К мировой революции!” “Из документов партизанского движения в Сибири” — такой подзаголовок имеет доклад партизана Громова (Амосова) Володарскому “о сибирских настроениях”.

“Политико-экономический отдел” № 1 “СО” открывает статья “Куда мы идем”

И. Ходоровского. Начинается она с констатации отступления социализма перед НЭПом: “Хам-обыватель торжествует, буржуа распоясался — … с сокрушением в сердце и с смятением в уме думает “наш рядовой коммунист”. Еще один горький факт: на частных предприятиях коммунистов “прежде других” увольняют по сокращению штатов, а “крестьянин-бедняк вынужден идти в торговлю”, что (он сам это понимает) несовместимо с званием члена партии”. Выход — не только в “сельхозкооперации, коммунах и кольхозах (так! — В. Я.)”, но и в “чувстве солидарности, во взаимопомощи в лучшем коммунистическом смысле слова”.

Однако кооперация, как видно из статьи Д. Тумаркина “Контрреволюция в Сибири”, служила еще и Колчаку. Она, “в особенности сельскохозяйственная (этим сейчас объясняется наша чрезмерная осторожность и естественное недоверие при подходе к ней)… до самых последних дней активно поддерживала Колчака”. Конец статьи ознаменован обширной цитатой из Л. Троцкого: “В Сибири Учредительное собрание с формальным господством эсеров и меньшевиков, при отсутствии большевиков, с фактическим руководством кадетов, привело к диктатуре царского адмирала Колчака”.

И вновь мы видим имя Е. Ярославского как автора статьи “Зародыши коммунизма в Сибири — огни Сибири”. Ее нельзя обойти вниманием уже потому, что слишком уж ее название перекликается с названием всего журнала. “Зародыши” эти — “кольхозы”. Они “являются все же притягательными центрами, организаторами политического мнения беднейших слоев деревни”. “Надо, чтобы к дням расцвета оберечь наши сибирские коммунистические огоньки — сибирские коммуны”. Не это ли мнение одного из инициаторов журнала сыграло роль в выборе названия журнала? И разве первый состав “СО” не был такой коммуной, “кольхозом” единомышленников и тружеников?

Научный отдел № 1-го мог бы блеснуть статьей алтайца Сары-Сэп Козынчакова “Культурно-исторический очерк об алтайцах (К вопросу о выделении автономной области “Ойрат”)”, выходящего на благодатную тему религиозных воззрений коренного сибирского народа. Сам автор, однако, называет их “крайне примитивными”, так как в их основе “лежит вера в существование внутри человека нескольких душ или двойников”. И, противореча себе, развертывает этот “примитив” в целую мифологию. Забегая вперед, скажем, что уже в № 2 “СО” проф. В. Анучин возразит этой явно “сырой” статье по многим пунктам, включая религиозный. Огромный материал “В.”

(В. Вегмана) “Кузнецкий угольный бассейн”, рассчитанный все же на специалистов, сменяется просветительской статьей

В. (или “Н.”?) Дождикова “Радио”. Совпадение ли это или общая для страны проблема, но и в № 1 “Красной нови” есть своя статья о радио: В. Баженов и Рори “Успехи применения радио за границей”. В отличие от “КН”, “СО” пишет о том, что в Сибири в области радио не видно “ничего отрадного”: “Одна полумощная передающая радиостанция и 20 приемных станций — вот и все радио-богатство (так! — В. Я.) Сибири”.

Поскольку большевики не спешили обострять конфронтацию с противниками Октября, о них еще можно было писать, как бы не замечая их контрреволюционности. Так, светлую памятную статью о В. Короленко, остро критиковавшем коммунистов, написал в № 1 “СО” светлый писатель Георгий Вяткин в рубрике “Искусство и жизнь”. Он так и пишет: “Короленко – самый светлый и ясный, самый бодрый из всех писателей наших: живая вода бодрости струится в его книгах неиссякаемо… Он радостно приемлет жизнь; одно условие: чтобы жизнь и справедливость сочетались воедино, чтобы правда сопутствовала человеку на всех его путях и перепутьях”. А вот то, что касается “СО”: “Популярное стихотворение в прозе “Огни” есть, в сущности, гимн торжествующей иллюзии добра и света. Писатель знает, что ночные огни на реке только кажутся близкими, на самом же деле они далеко. Но его очаровывает их свойство – “приближаться, побеждая тьму, и сверкать, и обещать, и манить своей близостью… Но все-таки впереди огни!” Нечто от Дон Кихота есть в этом благородном упрямстве, в этом стремлении подчинить действительность идеалу”.

Славить донкихотство, когда “Россия во мгле” — своего рода подвиг того же борца с ветряными мельницами. Так и на “СО”, несомненно обязанным своим названием и “дон Кихоту” В. Короленко, ложился яркий отблеск этого святого идеализма.

Был в этом же номере и другой отблеск, вернее, отзвук. Так — “Литературные отзвуки” — называлась еще одна рубрика, где

Ф. Березовский дает необычно выпуклый, живой образ другого антикоммуниста, “столь крупной фигуры” в Сибири, писателя Александра Ефремовича Новоселова. Автор “Беловодья”, староверческой саги, был заметен во всем, включая внешность. “Изящный костюм” и “белоснежная крахмальная сорочка” сочетались у него с “лицом жителя сибирских просторов”, напоминающем “азиатскую кровь”. Этот сибирский казак, склонный к “хохочущему” юмору, после первых же своих рассказов получил славу “будущего сибирского Толстого”. Однако “непочатая художественная сила”, “широкий художественный размах” и “широкие, сочные мазки” его произведений нашли выход не в литературе. А. Новоселов так говорил Ф. Березовскому: “Эсеры… это партия, которая не замыкает человека в узкие догматические рамки и дает каждому человеку возможность выявления всех своих интеллектуальных способностей. Дает человеку возможность всесторонне проявить свое многогранное “я”. А у вас (большевиков. — В. Я.) — душно!”. У небольшевиков было гибельно: “золотопогонники” хладнокровно убили своего бывшего соратника.

Заключительные разделы № 1 “СО” возвращают нас к В. Правдухину и его пониманию литературы и искусства. Его статья так и называется “Искусство в стихии революции” в разделе “Искусство и жизнь”. Автор выступает защитником реалистической функции литературы, уснащая начало своей статьи примерами из демократической прозы — “народных рассказов” Л. Толстого, Г. Успенского, Ф. Достоевского, наконец, М. Горького. Отсюда вытекает, что любое искусство есть “процесс познания”, но для каждой большой эпохи — своя форма этого познания. Для “нового времени” — это краска, звук, а главное, слово, которым можно “передавать каждую мелочь и нюанс”. И все-таки сила художника, поэта — “в народных, чисто человеческих образах, так сила Есенина в поэме “Марфа-Посадница” в умении революцию соединить с древнерусскими мотивами”. По большому же счету искусство есть “мощный образный охват, синтез грядущего… Есть ли оно сейчас? Его еще нет”, — заключает В. Правдухин.

Революция омолаживает, оздоравливает, дезинфицирует искусство и литературу — такова главная мысль этой статьи об искусстве, которого “еще нет”. В ней сибирский критик показал себя человеком масштаба А. Воронского. Так же, как его московский коллега, В. Правдухин увлеченно и много писал о литературе текущей и классической, отечественной и зарубежной с первого по пятый номера “СО”, весь 1922 год. Потомок уральских казаков, выпускник народного университета Шанявского в Москве, провинциальный педагог, он заслужил право на свой взгляд на литературу. И то, чтобы сказать о нем чуть подробнее.

Еще со второй половины 20-х годов, после краха его учителя и коллеги А. Воронского, он начинает писать охотничьи рассказы, которые в 1933 году вырастут в автобиографическую повесть “Охотничья юность”. Начинает автор с детства в поселке Таналык Оренбургской губернии, где “за дощатыми стенами радостное ржание наших лошадей — они для детей тоже члены семейства — Бурого и Карего”. Отец кидает в руки пятилетнего Вальки свежеубитых на охоте стрепетов, от которых “пахнет степной волей, неведомой широкой жизнью. Я не испытал ее, но разве кровь моя не кричит о ее радостях? Все мое существо томит неуемная тоска по степным просторам, по бродяжничеству, тоска, не покидающая меня и по сей день”.

Вспоминая себя десятилетнего, В. Правдухин повторяет мысль о неумолкаемо острой памяти уже зрелого, сорокалетнего (родился в феврале 1892 г.) человека об “охотничьей юности” и детстве: “Никогда, нигде — ни в уютных городских комнатах, ни в ослепительных театрах, ни при виде грандиозных сонмищ книг Публичной библиотеки, ни на залитых огнями, оживленных столичных улицах — не замолкнет во мне этот тихий шелестящий шум степей, не погасают вечерние их зори, ласкающие землю теплыми и радостными огнями”.

Эта казацкая удаль охотника и странника, возможно, сказалась и в его “неистовых” статьях, не признающих литературных авторитетов, не жалующих “фотографического” реализма. Но до этого были тоже неробкие литературные опыты, такие, как пьеса “Новый учитель (Трудовая артель). Пьеса из жизни одной школы” (Сибирское областное гос. издательство, г. Новониколаевск — на второй обложке указано подлинное место издания: Омск). Сюжет пьесы не нов, но и не стар с точки зрения духа его содержания. В сельское училище, директор которого насаждает палочную дисциплину, приходит новый учитель Вячеслав Ларионович, “22-23 лет, в очках”, как сказано в оглавлении. Он вводит новые порядки и правила: наказания и домашние задания на его уроках отменяются, там царит невиданная свобода, игровая атмосфера (висят плакаты: “Игра есть детский труд”, “Дети — творцы жизни”, “Да здравствует игра-труд”), учитель “с мальчишками на салазках катается”, как шепчутся вокруг, и т.д. Отработав почти два года, Вячеслав Ларионович уезжает: полиция обнаруживает запрещенную литературу еще и потому что он поступает в московский университет Шанявского.

Таким образом, можно уверенно говорить, что пьеса является автобиографической, ибо совпадают и возраст героя (в 1914 году, времени действия пьесы, самому Правдухину было столько же лет), и факт биографии (учеба в указанном университете с 1914 по 1917 годы). Удачной признать пьесу трудно, но есть в ней тот дух будущего журнала “Сибирские огни”, который можно угадать в “детских” сценах пьесы, наполненных живой “устной” речью, их непоседливой жизнью, полной озорных и дерзких поступков. Новый учитель, не вторгаясь в их особый мир, только поощряет лучшие намерения детей, которых в пьесе необычайно много — тринадцать из пятнадцати: “Филиппов Гаврила, 12 лет, веселый, умный, сын мастерового; Трохин Алексей, 10-11 лет, полный, круглая голова с большим лбом, умные глаза, сын купца” и т.д.

Не так ли, подобно талантливому, чуткому педагогу, приезжает В. Правдухин, выпускник университета Шанявского, в Новониколаевск и в течение двух лет организовывает “трудовую артель” под названием “Сибирские огни”? Возможно, он взял “существительную” часть названия будущего журнала — после статьи Г. Вяткина это уже трудно отрицать! — из В. Короленко. Именно его миниатюру “Огни” читает детям учитель из пьесы, говоря: “Все-таки впереди огни (ходит, волнуясь). Да, впереди огни… Из разных уголков России мы будем идти к одному огоньку. И у нас ЕСТЬ (так! — В. Я.) эта общая цель… Я в тот вечер (на горе, где учитель и ученики наблюдали восход и заход солнца) поверил в этот наш огонек, и мы к нему с вами придем. Я знаю!..” Если знать, что пьеса написана 21-27 февраля 1920 г., т.е. почти за два года до выхода первого номера “СО”, то мечта В. Правдухина сбылась. Еще через год, в 1923 г., он опять уедет в Москву, оставив “трудовую артель” журнала “новому учителю” Владимиру Зазубрину, который пополнит ее новой талантливой молодежью.

4. В симбиозе

Л. Сейфуллина, супруга В. Правдухина, которая тоже успешно учительствовала в свое время, публикует “педагогический” рассказ “Правонарушители” в следующем № 2 “СО”. Он о том, как формировалась детская колония-коммуна из криминальных беспризорников. Начиная жизнь заново, вместе с революцией, революционным строем и государством, сдирая “коросту шелудивую” старой, “мутной” жизни, герои рассказа столь же первобытны, как коренные народы Сибири и Дальнего Востока, которым легче было перейти в новую веру в силу необремененности старой.

Начальник колонии Мартынов набирает воспитанников только здоровых, живых, способных расти. Они быстро привыкают к этой насквозь коллективной жизни: “Кто белье себе стирал, кто двор убирал, кто с плотниками работал. Работу свою кончив, в библиотеку шли. Книжки читали… Играли в боскет-болл (так! — В. Я.), в городки, в лапту. После ужина пели… Иногда плясали”. Колонисты забывают “матерный лексикон”, тюремные привычки, это меняет бывших беспризорников навсегда. Возврат к прошлому означает смерть: “Не отдавай нас опять в правонарушители”, — говорит главный “правонарушитель” Гришка Песков Мартынову, “точно сразу взрослым стал”. И как тут снова не подумать о “СО”, где В. Правдухин и Л. Сейфуллина, едва начав, литературно “повзрослели” очень быстро!

Взрослого руководства жаждут и герои дальневосточного рассказа Всеволода Иванова “Амулет”, открывающего № 2 “СО”. “Укажи дорогу!” — просит один из “каули” (сборщиков морской капусты) Ту-Юн-шан у красноармейцев — носителей “медного пятихвостого амулета”, т.е. красной звезды. Этой языческой вере в силу амулета соответствует и язык рассказа — первобытно простой и одновременно орнаментальный. Сливает воедино эти языковые полюса какая-то внезапная образность — будто на глазах рожденная, косноязычная, угловатая, пахнущая роженицей-революцией: “Уши у каули, как сердце. Глаза, как радость”; “И ныли сердца, как расщепленные бурею кедры”; “Лес напугался, не идет к снегам. Сосна, как медведь, ничего не боится” и т.д. Не литературными вывертами смотрелась эта стилистика в новом журнале, а языком подлинно новой, сибирской прозы. Даже если год назад переехавший в Петроград автор поставил под рассказом несибирскую подпись: “январь 1922, Петербург (так!)”.

Вс. Иванов публикует в “КН” “Алтайские сказки”. Рассказывая об алтайских богах как об обычных грешных и суетных людях, он снижает язык до устной, почти разговорной речи. Как то и заповедовала ставшая ему родной группа “Серапионовы братья” (образована в октябре 1921 г. в Петрограде). Так, охотника Уртышбая можно описать одним словом-предложением-строкой: “Хороший охотник был — любил хвастать. \ Пошел. \ Ладно. \ Медведь-Аю вышел из берлоги, на Уртышбая идет. \ Пустил стрелу Уртышбай. \ Мимо. \ Пустил другую, в плечо угодила”. В № 1 “КН” за 1922 эту “серапионовскую” сказовую традицию продолжил Михаил Зощенко с “Манькой Пятьдесят”. Но уже на городском материале и о взрослых “правонарушителях”.

В “СО” № 2 “Песнями Айдагана” с

Вс. Ивановым перекликнулся Антон Сорокин, назвавший их “дикарскими примитивами”. Жанр этот как раз и знаменует прочный союз песенно-поэтической образности и современной орнаментальной прозы, дух и быт коренных нерусских народов и дух решительного, революционного обновления жизни народа российского. “Старый акмак (“сумасшедший”) Айдаган” и джигит Тахтенбек такие же сыновья степной природы, как коршун, верблюд, волк, аргамак. “Дикари”, они переполнены “животными” образами. “Если бы ты была кобылицею степной… А я бы был аргамаком, то ты бы была моей женой”, — поет Тахтенбек. В этом зооморфическом кругу и цивилизация “примитивизируется”: город-паук раскидывает вокруг “железные дороги-паутины”, чтобы сосать соки из мух-аулов, а самолет — огромной птицей, похожий то на орла (в воздухе), то на беркута, то на дрофу (при взлете).

“КН” между тем продолжает печатать сибиряков, словно находясь в симбиозе с “СО”. Тот же № 1 за 1922 г. открывается пьесой Вячеслава Шишкова “Вихрь”, где мужицко-крестьянский нелитературный язык дан в чистом виде. Ее героями являются только крестьяне. С самого начала пьесы стихия крестьянской речи и удали буквально врывается в сознание читающего: “Ванька. — Ну чего тянете! Быдто дохлую корову за хвост. Надо веселое, с плясом. Ух, ты но-о! Чтоб изба дрожала”. Сибирскую таежно-китайскую тематику продолжает неизменный Вс. Иванов повестью “Бронепоезд

14-69” с сибирским партизаном-богатырем Вершининым и китайцем Син Бин-У, оказываясь в соседстве с Борисом Пильняком, публикующем в этом замечательном номере “Отрывки из романа “Голый год”, где стихия физиологии отбрасывает революционеров на два-три века в прошлое. Не зря архиреволюционер Архип Архипов одет в кожаную куртку большевика, но с “бородой, как у Пугачева”. И вновь очевидная перекличка: уже в № 3 “СО” напечатаны “отрывки из II части” — “Из романа “Два мира” В. Зазубрина! К ним мы еще вернемся, а пока отметим дебют другого омича в “СО”.

Это Георгий Вяткин с рассказом “Четверо” о тех бывших белых офицерах, кто еще вчера вершил судьбы страны, а теперь отодвинуты в безнадежное прошлое. Лишенные будущего, они чудовищно стары, особенно на фоне нового. Бывший генерал Малышев, работающий в Губроста и пишущий “крупными буквами: “Долой генералов, помещиков и фабрикантов и всю их реакционную клику! Да здравствует республика трудящихся”, не перековывается, а самоотрицается. Ему “отвели уголок” не только в комнате Губроста, а вообще в жизни, умчавшейся намного дальше, чем может ее догнать старик, читающий по вечерам “главу от Иоанна” в Евангелии. И только поэзия, заполняющая паузы между прозой, призвана поднять настроение у читателя, невольно оказавшегося между старым и новым, “дикарями” и генералами, литературой и “примитивом”.

Стихи — самое цельное в эту эклектическую эпоху — стихия лирических поэтов, таких, как И. Ерошин. У него даже вопрос — средство утверждения: “Какие связывают нити \ С тобой меня, мой край родной?” Потому что и усомниться нельзя, что всё, что ни есть в сибирской русской стороне, является такой самой непосредственной, кровной связью. Поэту остается только перечислить: поля, хаты, “озера, рощи и луга”, “румянокудрые закаты”, “лебединые снега” и т.д. И даже “губительная сила вьюги” из следующего стихотворения тоже родная, и вопрос в конце стиха тоже риторический. В третьем стихотворении “звериная тоска” поэта, рожденная таежной “сибирской суровью” продуцирует необычный образ: “Эх вы, песни, бродячие лоси, \ Породила вас темень-тайга”. Первобытность, “дикарство”, тайна, судьба, Сибирь и ее магия, склоняющая на “озверение” — все эти слова-понятия станут ключевыми для сибирской литературы в “СО” 20-х годов.

В то же время в № 2 “КН” за 1921 г. Борис Пастернак дебютирует с “Уральскими стихами”. В них он пишет: “Реки, — будто лес, как кит, \ Снизу, с лодки миной взорван, \ И из туч и из ракит \ Дно, обуглясь, гонит ворвань. \ Будто день вплавляет лес \ Ночью этих салотопен. \ Строй безмолвья — до небес \ И шеститысячестволен”. И. Ерошин, конечно, далек от такой футуристической экспрессии, где зверино-дикарский дух и вид неокультуренного края передан с агрессией покорителя. В № 2, но уже за 1922 г. в “КН” дебютирует С. Есенин стихотворением “Не жалею, не зову, не плачу”, оказавшемся рядом с Пастернаком и его не менее знаменитой “Сестра моя жизнь”. И только С. Клычков перекликается достаточно очевидно с

И. Ерошиным своим “Куда ни глянь, везде ометы хлеба”.

Так оба журнала набирали силу, крепли. Приходили новые авторы — и уже опытные, прославленные, и еще молодые, но быстро прогрессирующие. В то же время обоим журналам еще два года приходилось до двух третей своего объема отдавать нехудожественной части. В “СО” это в основном статьи и воспоминания о прошлом революционного движения в Сибири, истоках революции. Тогда еще будущие оппозиционеры были членами единого братства. Как-то непривычно читать, как В. Косарев в № 2 “СО”, вспоминая о “Партийной школе на острове Капри”, буднично, без каких-либо оценок, пишет о Л. Троцком: “Группа Горького приглашала его читать лекции в нашей школе, потому что считали Троцкого будущим лектором”. “Товарищ Зиновьев делал отчет о работе Коминтерна”. В воспоминаниях

Е.Е. Колосова “Последние дни колчаковщины” Колчак, Пепеляев, Гайда и др. как будто приближены к современности, живы и деятельны, вот-вот воскреснут. И напротив, в “Политико-экономическом отделе” имя новое — Д. Чудинов, а тема кажется уже старой: “Голод и кризис крестьянского хозяйства”.

5. Революционное число “два”

Итак, “СО” все энергичнее идут вперед, от номера к номеру молодея. № 3 журнала неожиданно и все-таки традиционно в число “открывателей” попадает Вивиан Итин. Его революционно-романтические стихи “Солнце сердца” освежают и окрыляют первые страницы “СО”: “Как будто цикада из прерий, \ Победно строчит пулемет”; “Грезы о светлой Гонгури \ витают над темной Землей”; “Солнце — огненное знамя \ Жжет холодными мечтами \ Предзакатные снега”. Пусть это написано с подачи еще недавно расстрелянного Н. Гумилева, но кажется безусловно своим. Во второй же части этой маленькой поэмы поэт спорит с “Двенадцатью” А. Блока, охватившими метельной стихией чуть ли не всю литературу 20-х.: “Преодолеть слепой стихии \Должны мы огненный ожог”, чтобы “сдвинуть Азию на юг” и утвердить в Сибири “центр всемирных грез”. Пролеткультовский “планетарный гигантизм” — родной брат всемирной революции, диктует и В. Итину свои поэтические законы. Да и с врожденным двоемирием мировой стихии и поэтической души ничего еще не поделаешь: солнце еще не стало сердцем поэта, как не стала она ближе земле с ее “грязью и вшами”.

Другое, классовое двоемирие запечатлел В. Зазубрин в романе “Два мира”. № 3 публикует отрывки из II-й части знаменитого романа, которые так и остались отрывками. Молодому прозаику, лишь два года назад начавшему свой творческий путь, трудно было осмысливать суть перманентной мясорубки, запущенной искусственным делением на “белых” и “красных”. “Красные” у В. Зазубрина это только “могильщики, не кончившие своей работы”, еще оперирующие понятиями “мясо”, “трупы”, “кровь”. Очищение от мирского, земного, плотского никак не дается ни могильщикам-строителям нового, ни тем, кого так скоропалительно записали в “старый мир”. О том и “отрывок”. Только-только поверили в “коммунию” жители деревни Медвежье, как уже на следующий день готовы были разорвать председателя ревкомитета Федора Чернякова на куски, как до этого рвали деньги в откровенно религиозном коммунистическом экстазе. “Село разделилось. Два враждебных лагеря”, — пишет автор. Сидящий под арестом “белый” офицер Барановский становится теперь диагностом разложения внутри бывших колчаковцев: “Какое-то отупение”. Грязь. И не физическая только. “Нравственная еще более ужасна.” Война и революция показали, что наша прежняя культура — ложь, культура внешняя: человек только снаружи человек, внутри он зверь, и при первом удобном случае показывает себя, бесстыдно оголяется… Но новый (мир. — В. Я.) тоже уже в крови”. Глава “Под колесами” — показ того, как бесклассовая кровь заливает всех, лишь временно разделенных на классы: “Красноармейцы толкали сталь в горячие трупы (пленных белых). Плющили прикладами черепа… Не видели, что рядом с белыми ихний старший. Они ему грудь искололи”. “Ухлопали” в том числе и “своего”, Барановского, который хотел перейти к “красным”.

То же роковое революционно четкое число “два” — в рассказе Константина Работникова “Две матери”. Революционер Петр бежит из Нерчинска в Швейцарию с новой женой Ириной, оставив в Сибири жену Веру и дочь Инночку. При встрече в Женеве две жены крепко обнялись, сразу преодолев “что-то властное, старое, традициями укрепленное”, делавшее их “растерянными, жалкими, лицемерными”. Права на Петра “как частную собственность” в новой свободной жизни быть не может, и потому они живут втроем, не обращая внимания на толки вокруг. Но слишком уж чуждо революционному духу число “три”: Петр умирает, и семья вновь распадается на “единицы”.

Не знает деления на “новое-старое”, “красные-белые”, жен законных и революционных мир казахских степей. Старый Токпай из рассказа Кондратия Урманова “Аркан” легко предает “белых”, будучи в разведке у “красных”. Запутавшиеся в привнесенной извне архаике “красной-белой” идеологии, гибнут в стычке и те, и другие, и третьи, так и не узнавшие, в чем суть их разногласий: “Пущенный силой шайтана страшный аркан смерти” “одной петлей” затягивает всех, особенно “кочевников, рабов в своей земле”.

В то же время в № 3 “КН” за 1922 г. И. Ерошин печатается в славном окружении С. Есенина и С. Клычкова, удивительно близких сибирскому поэту. В контексте “КН” стихи И. Ерошина как будто хорошеют : “…Эх, вы кони, вихорь кони, \ Колокольцы под дугой, \ Утопите сердце в звоне, \ В этой шири голубой! \ Рвите грудью ветер в клочья, \ Пой, серебряный песок. \ Знать, с тоской, как вечер с ночью, \ Подружился паренек”. В футуристической части “КН” — В. Маяковский с “IV Интернационалом”, Н. Асеев с “Тайгой”, С. Бобров. А в прозе — длящийся марафон Вс. Иванова: он выступил с большим и, увы, неудачным романом “Голубые пески”. А вообще, “КН” все более смелеет: печатают В. Вересаева с его крамольным “В тупике”, О. Мандельштама, В. Ходасевича, В. Нарбута, собираются печатать М. Волошина. А. Воронский дает “литературный силуэт” (как будто продолжая дело эмигранта Ю. Айхенвальда) Б. Пильняка, солидаризуясь с Л. Троцким в высокой оценке будущего опального прозаика и других идеологически сомнительных литераторов. Замечают здесь, наконец-то и “СО”. Н. Асеев в обзоре “По морю бумажному” высоко оценивает “Правонарушителей” Л. Сейфуллиной. Он заканчивает статью щедрыми похвалами автору “СО” как “писателю-коммунисту”, отмечая “умение описать советский быт”, а также “тонкое аналитическое чутье, чувство меры”, умение писателя улыбнуться жизненной черточке… поверить в действительность описываемого”. И уверенно пророчит ей славу: “Сейфуллина принадлежит к числу немногих, чье имя появляется в ряду лучших беллетристов советской России”.

Сама же Л. Сейфуллина, словно подбодренная столичной похвалой, помещает в № 4 “СО” следующее произведение — “Ноев ковчег. Уездная история”. От судьбы одной женщины и коллектива “правонарушителей” писательница идет к другим “коллективам”: жителям гостиницы с символическим названием “Россия”, красноармейцам, перелопачивающим старый, косный, хмельной быт, народной массе, упорно за него цепляющейся. Л. Сейфуллиной теперь нужна вся Россия, на меньшее ее талант уже не согласен.

Заклейменный позже как едва ли не главный носитель сибирского областничества Петр Драверт, посвящает “Тогульские сонеты” В. Правдухину. Посвящение обязывает к истолкованию образов по отношению к адресату, что не составляет труда: “Недосягаемо-холодный Океан”, “к нему, великому, стремит струи Тагул”, — это, несомненно, коммунизм и его пророки-“огнелюбы”. “Разрушенные гробницы” наклонных сланцев и путники с “мудрыми книгами” в ранцах, пытающиеся прочесть надписи на них — это сибирские следопыты-литераторы, художественно осваивающие Сибирь в литературе. “В стране снегов” Петра Орешина — четырехчастное стихотворение, состоящее из назывных предложений. Поэту надо просто назвать увиденное, эмоции придут позднее: “Толпа речушек, гор и скал, \ В ушах плывет “бубновый туз”. \ Гром льдин — промчавшийся Байкал, \ Утоп в снегах седой Иркутск”.

Отметился прозой и сам Валериан Правдухин, под псевдонимом “В. Шанявец” опубликовавший рассказ “Паутина”. Речь здесь идет о паутине эсеровщины и сети террористических “троек”, опутавших провинциальную Россию. Эта “старая”, без синтаксического лаконизма и орнаментальности проза, нацелена прежде всего на ясность идеологического конфликта, слитого с личным: уход беременной Татьяны к эсеру и хлыщу Лепорскому. Паутина — это путаница в жизни героя рассказа Назарова, в сознании которого соседствуют “Ключи счастья” Вербицкой и “Союз рабочих и крестьян” Ленина. И слишком уж обыкновенен большевистский военспец Медведев, которого ему приказали убить, особенно его глаза, “большие, серые, глубокие, уставшие и настоящие человеческие”. Таких людей не убивают, и Назаров не смог. Наоборот, он убивает Лепорского, согласно логике добротной психологической прозы с заимствованиями у В. Ропшина-Савинкова и А. Белого, автора “Петербурга”.

В то же время “неистовый Валериан” продолжает свою критическую деятельность, постоянно расширяющуюся по мере количества анализируемых авторов, среди которых все больше столичных. И не всегда щадит он даже известных и подлинно талантливых. Так, в публикации № 2 “Письма о современной литературе” В. Правдухин не хочет соглашаться с критиком Н. Чужаком, что Маяковский величайший поэт современности, называя его “современным Епиходовым”, а перед новым, имажинистским Есениным останавливается в растерянности: “Есенин меняет свои деревенские одежды”, он “на распутьи”. В № 4 СО” В. Правдухин пишет о целой группе советских писателей, которые все являются авторами “КН”. И у всех критик из “далекого Новониколаевска” находит изъяны. У Вс. Иванова это отсутствие “необходимых сдерживающих импульсов” в своей изобразительности и большая “доля литературной выдумки, какой-то излом, сценичность”, а также “кружковщина столиц”, которая не имеет постоянных связей с широкой жизнью и постоянно занята лишь исканием форм искусства в своих редакциях, кабинетах, кружках”. Б. Пильняк “не избежал брызг гнилой патоки… манерничанья, ухода от простых, монументальных форм искусства”. Но ему “удастся сохранить свое лирическо-стихийное восприятие действительности и свое внутреннее своеобразие”, если “не развратит современная критика”, которая “торопится ускорить его естественное развитие”.

“СО” тем временем постепенно нащупывают свой путь развития. Традиционно в журнале солирует И. Ерошин — поэт без острых углов и холодного сердца: “Новой жизни слышен первый крик. \ Мать, позволь мне за тебя молиться! \ Кротким светом окропить твой лик” (стих. “В вагоне”). “Гнилой эротикой жеманный бредит стиль. \ В углах попрятались изысканные сплетни, \ Задумчив шкаф с недоуменьем книг…\ Здесь можно только умирать” (стих. “Петербургская комната”). И вновь завершает художественный отдел “СО” этого номера

В. Итин, на этот раз пьесой “Власть. Представление в одном действии”. Как и в “гумилевском” “Солнце сердца”, здесь очевидно влияния классика жанра, Л. Андреева-драматурга. В действующих лицах этой пьесы легко узнать членов Временного правительства. Условный председатель Реввоенсовета Петр и его соратники Кандид и Генкель олицетворяют новую власть, которой Премьер говорит: “Куда вы годитесь? — Потомки сифилитиков и пьяниц”. Они все-таки взрывают дворец, чтобы, как говорит Петр, “выжечь гниль наших душ, зараженных рабством… Построим Новый Дворец и начнем наш последний штурм неба. Через Сахару, через Гоби, через дебри и степи, за Гималаи, за океаны — красногвардейцы — м а р ш!”, — кричит Петр солдатам. Пьеса эта плоть от плоти той краткой эпохи литературной наивности, когда верилось в грядущую бесклассовость и мировую революцию.

Свидетельство тому — уже упомянутый феномен “Русского Берлина”, в те годы никого не удивлявший. В том же ряду — печатание в Советской России “сменовеховских” журналов “Новая Россия”, “Накануне”. Может быть, поэтому поражают своей смелостью рецензии на книги контрреволюционера Н. Гумилева “Огненный столп” и “Лампаду” эмигранта Г. Иванова. Особенно первая, В. Итина, утверждавшего, что влияние книги “на современность огромно”. Впрочем, “СО” было, на кого равняться: для “КН” такие отзывы были рядовым явлением.

6. “Частицы живого вещества”

И вот последний за 1922 год — № 5 “СО”. Следуя сложившейся традиции, журнал открывается новым произведением

Л. Сейфуллиной, “повествованием” “Перегной”. Земная тяга ее прозы сказывается здесь наиболее явно: бедняков притягивает земля сектантов из Небесновки, большевика Софрона — блудливая учительница Антонина Ивановна. Тяга, инстинкт, есть, а вот сознательности нет: все еще только — перегной, сырье для будущего. Позднее В. Правдухин, уже будучи в Москве, так напишет об этом: “Страшные годы революции — они действительно были “Перегноем”, который обещает богатейший урожай нашей эпохе, а не “Петушихинский пролом” (повесть Л. Леонова), как его мнят себе представить мистики, пытающиеся жизнь подменить мнимыми головными ценностями”.

Лидер № 4 В. Итин пишет стихи своим коллегам по “СО”: “Наша раса” посвящены Л. Сейфуллиной, “Я люблю борьбу, и чем — трудней, тем больше” посвящены В. Зазубрину. Новая раса хочет и жить заново: “Пулей маузера в подвалах мозга \ Пригвоздить ревущие века”, т.е. устранить, расстрелять свое второе, культурное “Я” первым, чекистским. В. Зазубрин, еще не опубликовавший своей вещи о ЧК “Щепки”, получает здесь настоящий конспект для будущей повести: два “Я” одного человека борются здесь, как два мира, как красные с белыми. Сам В. Зазубрин публикует в № 5 главу из продолжения “Двух миров” под названием “Чудо”. На самом деле — это самодостаточный рассказ о попытке “первого” мира победить “второй”. Правда, не маузером, а пожаром: Дуня, разгневанная на самодура-отца, подбивает своего друга и жениха поджечь церковь. Плотское, звериное “я” хочет освободиться, раскрепоститься от символа второго “я” — церкви, в которой молодые коммунары Медвежьего видят “поповскую лавочку”. Для дореволюционного мира, народа церковь есть их общее подсознание, то, что держит социальное и гармонию. Потрясенная пожаром Дуня кается в своем проступке, но Зазубрин не верит в ее раскаяние — икона Божьей матери, якобы уцелевшая от пожара и вернувшая людям веру в “чудо”, явилась обманом хитрого попа Мефодия. Первый мир, по В. Зазубрину, должен победить при любых обстоятельствах, априорно.

Нина Изонги появляется в “СО” тоже с отрывком из романа, но уже стихотворного, “Буржуи”, под названием “Петька и Митька”. Дореволюционный мир города (Петрограда) являет резкий контраст между классами имущих и неимущих. Заводские рабочие и братья Митька и Петька видят богатство и роскошь буржуев. “Воткнуть ножик” в такого господина из чуждого мира, кажется, ничего не стоит. И все-таки у сделавшего это Петьки “руки мелкой дрожью дрожат”. Преодолеть бунт второго, подсознательного “я” помогает только классовая ненависть: “Трещит спина. Весь пыл потух \ В трудах для жирных рыл и брюх… \ В груди, в руках и злость и зуд. \ Хотит и черна кость вздохнуть. \ Расправит грудь. Встряхнет плечом. \ Пусть кровь хоть раз забьет ключом”. Классовому сознанию трудно понять, что любое деление надвое никогда не принесет искомой гармонии, лишь будет длить борьбу, все равно, с чем, с кем и как. Неровность сознания и стиля отражается в неровности ритмики, частушечной, элегической, диалогической, песенной, повествовательной. От этого вещь Н. Изонги кажется подражательной.

В рассказе Михаила Басова “Эвакуация” дело не столько в “белых” и “красных”, сколько в разгуле похотливой плоти. Она чувствует себя беззаконно в условиях эвакуации, и молодой Матрене легче и быстрее спиться, если пьет сам поп — последний оплот нравственности. Да он и сам принимает участие в спаивании девушки: “Поп все уговаривает отдохнуть, а как водку принесут — налакается и плачет”. Не препятствует он и коллективному изнасилованию Матрены. Он-то и оказывается главным виновником: “Поджегшая дом (попа. — В. Я.) Матрешка ковыляла далеко в поле”.

Гармония и лад царят только там, где нет “двух миров”, политики, идеологии, т.е. в природе и тайге. Легче всего это выразить в стихах, где главенствует лирическое “Я”, не подверженное делению на половинки. В стихотворении П. Драверта “Из якутских мотивов” лейтмотив “от моей юрты до твоей юрты” обозначает границы универсума, куда вмещаются и “следы горностая на снегу”, и “караси для вечерних гостей”, собака и тайга, “голубой дымок” — мирная полнокровная жизнь, где любовь и нелюбовь только частный случай нерушимого целого. Тот же смысл целого, которое всегда больше части, в стихотворении В. Шанявца (Правдухина) “Белка”. “Неистовый Валериан”, словно отдыхая от своей неистовости, воспевает белку, у которой “весной соски засеребрились” и которая мечтает: “Скорей бы дети родились”. Сама “земля мечтает о детях, \ Прислушиваясь к оплодотворенному чреву — \ Качается мир в любовных сетях, \ Адам вновь ищет свою Еву”. В стихотворение врывается личная нота: “И я, одинокий, с тоской щемящей, \ Тихо гляжу на праздник расцвета \ и о каждой девке проходящей \ Думаю: — Уже ль не эта?”

Настроение удовлетворенной плодоносящей и творящей плоти поддерживает

И. Ерошин в стихотворении “Яблоко”: “Вскипает крепких чувств ватага, \ О, полногрудая жена, — \ Мне радостью от жгучей браги, — \ Ты напоила допьяна. \ Могу ль не петь земное чрево, \ И сердце — искрометный шар, \ Когда гудят в крови, в напеве \ Их буйство, вихри и пожар”. В стихах поэт почти всегда проговаривает то, что не скрыто идеологическими обязательствами. В своем следующем стихотворении “Перед закатом” И. Ерошин, метафоризируя закат в “закат вина”, молится ему своей “дикарской песней. \ Она, как ты, торжественно хмельна”, потому что “утро дней истлеет” и останется “одной души золотокудрый сад”. Проговаривается поэт и о той нераздельности в его душе, которую не разделить на половинки и “отрывки”, и никакой идеологии: “И чувствую, как неразрывно слит \ С веками прошлыми, грядущими и вечным”.

В реальности это не столько мудрость сердца, полноты чувств и дум, сколько младенческое состояние первобытной естественности, открытость любым восприятиям. Это младенчество, впервые открытое еще до революции акмеистами, оказалось созвучным бытию и сознанию аборигенных народов Сибири. Глеб Пушкарев не зря назвал свои мини-рассказы — “алтайские этюды” — “Младенцы гор”. У алтайцев-“калмыков” можно отнять все — землю, деньги, имущество, детей; опоить водкой и даже навязать христианскую веру. Но нельзя отнять одного — особого, младенческого состояния их души, которое символизируют горы. “Дикий Алтай. У него все свое: своя душа, свой склад, своя прелесть, простота. И народ свой тихий, скромный, с прекрасной душой, с душой младенца, младенца гор”. Вот почему при обряде крещения алтайцы “стоят молча, спокойно. В руках Саганога (его дочь повесилась, а русские, угрожая тюрьмой, заставили его креститься) курилась трубка”. Они знают о своей цельности и потому мудро бездеятельны. Да и русские здесь — “старые”, дореволюционные, привыкшие все мерить выгодой. Автор словно говорит, что алтайцы должны стать лучше новых, послереволюционных русских.

Это желание цельности, примирения классовых однобокостей явилось общероссийской тенденцией. Особенно после введения НЭПа, который означал прививку буржуазности во имя грядущего коммунизма. С наибольшим энтузиазмом эту идею конвергенции восприняли эмигранты. В статье “К вопросу возрождения буржуазной идеологии” этот всплеск энтузиазма разоблачил М. Фурщик. Обильно цитируя при этом идейных врагов: кадетов и их издания — “Руль” и “Последние новости”, П. Сорокина и “сменовеховцев” из “Накануне”. “Аферистом” и “невеждой” автор называет П. Сорокина за одну только мысль о том, что коммунизм — это учение голодных: накормите их и коммунистов не станет. Н. Устрялова и его идею “преодоления революции” “плодотворной реакцией” он называет “разочарованным монархизмом”, а сменовеховство — В. Я. “резервом буржуазии”. М. Фурщику вторит И. Лежнев, трубадуры нэпманской буржуазии с “формулировкой “революционного консерватизма” и “идеологией сегодняшнего дня”, так как будто бы идеология коммунистов-догматиков устарела. Столь подробно авторы статьи разбирают теоретические построения эмигрантов лишь затем, чтобы “узнать врага”, “временно понизив силу давления государственного аппарата”. Через шесть лет власть пойдет на “повышение” давления, тогда-то и посыплются обвинения “СО”, его редакторам и сотрудниками в “сменовеховстве”, и “великие классовые битвы” возобновятся.. Ибо “внутренняя контрреволюция в значительной своей части связана и с контрреволюционной эмиграцией”, разоблачает ересь М. Фурщик.

Полемику в “КН” вполне компетентно продолжает в “СО” Д. Тумаркин статьей “От партийного социализма — к партии капитализма”. Вывод автора однозначен: “Меньшевизм – партия капитализма”, “нэпманских политруков”. Не эта ли обязанность бороться с меньшевизмом повлияла на редакцию “СО” в ее решении снять из № 5 стихотворение Л. Мартынова “Провинциальный бульвар”. Странный вышел случай: в оглавлении журнала стих остался, а на указанной странице 70 его нет! “Провинциальный бульвар” остался жить, хоть и наполовину. Случаем той же половинчатости можно считать рецензию В. Правдухина на “Чураевых” Г. Гребенщикова. Достаточно смелым было само упоминание о романе эмигранта, который революцию воспринял как “личное оскорбление”. Но вряд ли смелыми можно назвать несправедливые претензии критика: “Столкновение противоречий, — В. Я. пишет В. Правдухин, — остается несинтезированным”, герой в тупике, а весь роман всего лишь “хорошая беллетристика, полуискусство”. Писатель должен принять родину, которая “пережила прекрасную “диалектику” революции”, иначе его талант может погибнуть, рассыпаться, и расползтись по быту”, — заключает рецензент.

Для тех, кто не перестал мечтать о мировой революции, она оставалась панацеей, лекарством от бесталанности. Это явное преувеличение, впрочем, простительно для слишком горячего новониколаевского 1922 года. Слишком уж тогда торопились жить! Вот и “Научный отдел” со статьей “О происхождении жизни на земле” проф. А. Кулябко и статья М. Глика “Жизнь с физиологической точки зрения” говорит о зарождении жизни из “мельчайших ультрамикроскопических частиц живого вещества” и воюет с “метафизическими теоретическими предрассудками витализма”, которые крайне вредны для демократического мировоззрения”.

Из чего “зародилась жизнь” в “Сибирских огнях”, из каких “мельчайших частиц живого вещества” и какой “дух витализма” витал над журналом в этот трудный год, год начала, мы попытались рассмотреть в этом юбилейном обзоре. Конечно, сейчас мы можем судить, какие из этих “частиц” — людей, писателей, литераторов — обладали талантом большим или меньшим, и утверждать, что Л. Сейфуллина и В. Зазубрин писали лучше К. Работникова или М. Басова. Но в тех условиях все были равны, ибо являлись теми “огнями”, которые несли жизнь первому по-настоящему большому общесибирскому журналу. Одним из главных “огоньков”, вернее, “огней”, светившим из далекой Москвы, была мощная “Красная новь”, рядом с которой стыдно было бы писать плохо, стыдно было бы погаснуть, отсветить. И заряд света оказался столь большим, что уже и без журнала А. Воронского и М. Горького и без В. Правдухина и В. Зазубрина “Сибирские огни” смогли самостоятельно продолжить свой путь. Спасибо начальному 1922-му за свет и за огни.

Владимир Яранцев