Сидя на московской кухне

Четырнадцатый год я живу в Москве. Наш дом не имеет двора: выходишь из подъезда и сразу попадаешь в суету города — буквально в нескольких шагах шумный проспект Андропова, магазинчики и киоски, станция метро. Каждую секунду нужно быть начеку, чтобы с кем-нибудь не столкнуться, не попасть под разворачивающуюся на узком пятачке перед мини-маркетом машину.

От того, чтобы не захлебнуться в городском круговороте, спасает близость Коломенского парка. Нельзя сказать, что я часто там бываю — то времени не хватает, то энергии дойти, погулять. Но когда выбираюсь, стремлюсь в овраг, разделяющий территории двух находящихся здесь когда-то деревень — Коломенского и Дьякова. На дне оврага бежит ручей, из труб льется ледяная вода. Рядом с трубами — поваленные столбики с табличками, предупреждающими, что пить эту воду опасно. Но люди набирают ее в бутылки, бидоны, канистры. Утверждают, что она целебная, чуть ли не чудодейственная. Частенько можно встретить омывающихся ею.

Есть в овраге два камня. По преданию, это голова и внутренности коня Георгия Победоносца. Если верить коломенским старожилам, часто дежурящим в овраге, бой Георгия со змеем произошел именно здесь, и змей, уже пронзенный копьем, сумел хвостом разрезать коня на куски. И вот эти куски окаменели, два из них частично выступают из земли.

На камень, действительно очень похожий на клубок кишок, ложатся страдающие бесплодием женщины. Считается, что камень помогает зачать ребенка. Деревца и кусты вокруг камня пестры от тряпичных ленточек. Эти красные, голубые, белые кусочки ткани напоминают мне тувинскую чаламу. В Туве тоже есть традиция украшать деревья и кусты вблизи священных мест цветными ленточками.

Это, говорят, языческая традиция, противная христианству, но я, если есть возможность, тоже привязываю на ветку или прут ленточку. И вспоминаю Туву — землю, где родился и жил до двадцати двух лет.

В последнее время вспоминаю все чаще. Даже тоскую. То ли серьезно устал от Москвы, то ли тянет к себе малая родина. (Многих, как я знаю, родившихся в Туве или хотя бы раз там побывавших, она к себе тянет.) И будто тяжелые, вымывающие силы волны, накатывают воспоминания. Тогда я послушно ложусь на диван и вспоминаю: гуляю в воображении по улицам Кызыла, столицы Тувы, сижу на берегу Енисея, бегаю по степи, готовлю удочку для рыбалки, собираю то черемуху, то конские яблоки для удобрения нашей дачки; смотрю “Сыщика” в напоминающем сарай кинотеатре “Пионер”…

Много с чем связана для меня Тува, но память удерживает не все, и этот край, по которому вроде бы изрядно поездил, который неплохо узнал, постепенно затуманивается, заслоняется другими впечатлениями, событиями, а в основном же — хламом мелких проблем, потоком никчемных, но необходимых дел. И поездки на родину на пять, семь, десять дней раз в несколько лет не делают Туву реальней, не способны разогнать туман. Ведь наложились на нее Питер, армейская служба в Карелии, Минусинск и село Восточное под Минусинском, Абакан, тринадцать лет в Москве, Берлин, Париж, Франкфурт, десятка два городов в России…

Но Тува то и дело всплывает в памяти, воображение рисует картинки то ли действительно бывшего, то ли придуманного, невольно нафантазированного мной.

И, чтобы попытаться отделить реальное от придуманного, я решил записать некоторые свои личные воспоминания, факты, вычитанные в книгах о Туве. Может быть, пригодится мне самому или окажется полезно тем, кто интересуется этим уголком на юге Сибири… Этот уголок — моя родина, от которой я отделен четырьмя тысячами километров, делами, обязанностями, так называемой ежедневной жизнью, которая держит крепче стальных клещей. А то ли мозгу, то ли душе не прикажешь — что-то там крутит и крутит некую пленку с неясными кадрами и требует навести резкость, замедлить скорость, нажать кое-где стоп-кадр и разглядеть детали.

По вечерам после работы и в выходные, отложив начатые повести о московских буднях московских людей, я сижу на кухне спиной к плите за маленьким письменным столом. На час-другой, а то и на день погружаюсь в свое детство, юность, в историю, которую когда-то отбросил, желая жить настоящим. Но без прошлого оказалось тяжело и пустовато — необходимо иногда оглядываться.

 

1. За Саяны

Въезжаешь в Туву по Усинскому тракту, и создается впечатление, что как раз после пересечения вполне условной границы между Тувой и Красноярским краем наступает настоящая Азия и больше не будет тайги и вообще деревьев — почти сразу за стелой “Республика Тыва” начинается голая, до горизонта, степь. Лишь холмы, а может, огромные курганы, разнообразят пейзаж да вереницы до сих пор деревянных телеграфных столбов.

Степь открывается задолго до того, как в нее попадаешь. Автобусы, грузовики, легковушки долго спускаются с перевала Нолевка, петляя по крутым склонам, огибая ущелья, и то и дело далеко внизу, но и словно бы уходя в небо, из-за торчащих по обочинам дороги хилых лиственниц появляется вечно желтоватая, в дрожащем мареве, степь. Зимой марево морозное, густое, летом раскаленное, как испаряющееся масло, весной парное, живительное, осенью — липкое… Видимо, какие-то потоки сталкиваются в этом месте, и потому воздух всегда подвижный.

Глядя в окна медленно сползающего вниз автомобиля, кто-нибудь обязательно выдохнет: “Ну вот и Тува”. И даже если прожил в Туве всю жизнь и ездил за Саяны на пару дней, поежишься, будто приближаешься к неведомой, таинственной стране, которая неизвестно как встретит, у которой, по существу, и названия нет. Когда-то, в царское время, называлась она Урянхайским краем, и точного перевода этому слову, “Урянхай”, так и не нашли, да и последующим — “Тува”, “Тыва” тоже нет.

Сложно сказать, к какой этнической группе относятся коренные жители — тувинцы. По языку вроде бы тюрки, а письменность имели старомонгольскую (в 1930 году была введена письменность, созданная советскими учеными на основе латиницы; в 1941 году латиницу сменила кириллица), по внешнему виду похожи на бурят и монголов, но есть среди них и те, кто напоминает финно-угров. Не исключено, что эти последние — потомки того огромного, полумифического народа, что населял до прихода русских всю Сибирь — чудь.

Старые названия тувинцев — “урянхи” (“урянхайцы”) и, особенно, “сойоты” — считаются оскорбительными. В сознании большинства людей это синонимы, но вот цитата из статьи “Сойоты” дореволюционного издания Словаря Брокгауза и Ефрона: “Имя С. присвоено главным образом двум племенам — сойотам и урянхам, или урянхайцам, к югу и зап. от которых живут более малочисленные племена — дархатов и сойонов. Присвоение названным племенам общей клички “С.”, вероятно, явилось следствием того, что в некоторых местностях отдельные племена или колена сойотов и урянхайцев живут смешанно между собой. С. представляют, по-видимому, помесь финской расы с тюркской и говорят частью на наречии, близко подходящем к наречию самоедов, частью по-монгольски; их насчитывается приблизительно 8000 душ. Более многочисленно племя урянхов, считаясь принадлежащим к тюркской расе, говорит преимущественно на тюркском наречии”.

Вообще тувинский народ, это потомки нескольких десятков племен, — Хертек, Иргит, Кужугет, Ондар, Салчак, Дархат, Оюн и т.д. (теперь это распространенные в Туве имена и фамилии), — пришедших в центр Саян с разных сторон… И земля эта, окруженная хребтами гор, тоже неизвестно чья исторически. В древности совершались в нее походы, объявлялась она владением то хунну, то уйгуров, то кыргызов, то татаро-монголов, то китайцев, то русских, но владение ею было скорее обременительно, чем выгодно, и на многих картах территория нынешней Тувы закрашивалась серым цветом — цветом ничейности…

Тувинцы — один из немногих народов Сибири, который не был обращен в православную веру в XVII—XX веках. Традиционной верой считается шаманизм; в XVII веке утвердился ламаизм, и на протяжении более чем трех веков обе религии прекрасно уживались на одной земле, дополняя друг друга. Русские переселенцы — и православные, и древлеправославные (староверы) — тоже не испытывали притеснений из-за своей веры. Но в эпоху социализма шаманизм и ламаизм были практически уничтожены (староверы уцелели, и православные имели свою церквушку на окраине Кызыла). И если в 70—80-е годы прошлого века ходили слухи, что в отдаленных районах есть шаманы, а в степи встречались оваа (ритуальные насыпи из камней), то ламаизм, казалось, совершенно стерся из народной памяти. Я был поражен, когда, придя в один из сентябрьских дней 1992 года на центральную площадь Кызыла, где ожидалось появление Далай-ламы XIV, увидел в многотысячной толпе, как мне представлялось, таких же любопытствующих, как и я, сотни обритых наголо юношей в буддийских нарядах. С той поры ламаизм стал возрождаться в Туве очень бурно. По крайней мере внешне…

С семидесятых годов позапрошлого века вслед за казаками, совершавшими за Саяны короткие разведывательные походы, и купцами сюда стали просачиваться староверы. Были они разных толков и согласий, шли из Тверской, Нижегородской, Пермской, Омской губерний, с Алтая, и все с одной целью — подальше спрятаться от государства, зажить свободно, ни от кого не завися. Чтобы поддержать себя во время многомесячных тяжелейших, почти тайных путешествий, староверы рассказывали друг другу о Беловодье, что лежит за Китаем, в океане на семидесяти островах. Живет в Беловодье свой, древлеправославный патриарх, в церквах красоты необыкновенной служат свои священники… Мало кто добрался за Китай, Беловодья там не нашли, но и в Индонезии, и на Филиппинах до сих пор есть пусть крошечные, но все же общины староверов. А вот в Туве староверы сильны и многочисленны до сих пор. Целые поселки сохранились.

И когда спускаешься с перевала Нолевка и видишь впереди и внизу колышущуюся в мареве бесконечную степь, представляешь, какими глазами смотрели первые переселенцы туда, в эту даль. Тогда не было асфальтовой ленточки, не тянулись ряды телеграфных столбов, а за степью не стоял город Кызыл с гостиницами и магазинами, через быстрый Енисей еще не перекинули мост. А были тогда неизвестность и надежда на свободу…

Сейчас от поселка Шивилиг, что находится на границе Тувы и Красноярского края, на кромке тайги и степи, до Кызыла легковая машина долетает часа за полтора. Дорога по-своему, на любителя, живописна. Сначала — степь, холмистая, почти голая, лишь в низинках, где когда-то, наверное, текли речки, — крошечные тополевые колки; на горизонте — цепи разноцветных, как на картинах Рериха, гор… Когда-то, лет двадцать назад, степь пахали, засевали пшеницей, овсом, которые, правда, не вызревали, шли на корм скоту; бывало, засевали подсолнухами, и в июле степь была очень красива от желтых огромных цветов. Теперь же — ковыль, колючки, перекати-поле…

Постепенно с северо-восточной стороны к дороге подступают Саяны, и вместе с ними возвращается тайга. Здесь находятся два села — Туран (правда, формально он город) и Уюк. Основали их русские переселенцы в конце девятнадцатого века, но теперь живут по большей части тувинцы. Дома скучноватые, белёные, огороды бедные, и трудно поверить цифрам, судя по которым население сто лет назад было богатое, земли давали тысячи пудов зерна, в степи паслись огромные стада быков. Сегодня Туран с Уюком — захудалые населенные пункты. Но все равно они радуют глаз, как радуют в пустыне усталого путника несколько пальм…

Правда, не всегда эта степь была пустыней. Летом 2000 года я случайно оказался в Туране как раз в тот момент, когда питерские археологи начали раскапывать неподалеку курган, позже получивший название Аржаан-2. В верхнем слое обнаружили осколок, видимо, огромной плиты с рисунками, неизвестными науке письменами. Гадали, откуда этот осколок попал сюда, или, может быть, это след местной, почти бесследно исчезнувшей цивилизации?..

На следующий год археологи раскопали могилу, в которой лежали скелеты мужчины и женщины, усеянные золотыми изделиями (в общей сложности около двадцати килограммов). Время захоронения датировано VII веком до нашей эры, но кто именно был захоронен, к какому народу принадлежали “вождь” и его спутница в загробный мир — неизвестно.

Вообще в степи, вокруг поселочка Аржаан (с тувинского — “родник”), что километрах в тридцати от Турана, находится целое кладбище скифского времени (термин “скифское время” многие считают более чем условным) — некоторые курганы достигают ста метров в диаметре и двадцати метров в высоту. Раскопки этих курганов (правда, редкие) приносят открытия мирового значения. Но ответить на вопрос, существовали ли в этой степи поселения, где изготавливались золотые украшения, бронзовое оружие, тонкой работы статуэтки, высекались на каменных плитах замысловатые рисунки и писались нерасшифрованные тексты, или же все это откуда-то привозилось специально для похорон царей и вождей в этих безлюдных, непригодных для жизни местах (и откуда привозилось? где в то время могли делать столь искусные украшения, оружие?), ученые пока не могут. Главный аргумент в защиту того, что жить здесь нельзя — отсутствие пресной воды. Даже в артезианских скважинах — вода соленая (нынче для небольшого населения Аржаана ее привозят), но не так давно обнаружили колодец, где, видимо, брали воду пресную… (Символично, что одно из сел в этой степи называется “Суш”, хотя вряд ли оно названо в честь суши, царящей здесь.)

Но вернемся на Усинский тракт.

О дороге, которая бы связала Российскую империю и Урянхайский край, в Енисейском генерал-губернаторстве задумались в 1906 году. Строительство тракта началось в 1910-м, первые обозы прошли через четыре года, но лишь в 1937-м Усинский тракт стал более-менее проходимым для грузовиков.

С тех пор дорогу периодически изменяют — спрямляют петли, огибают крутые перевалы. Теперь почти не осталось дорожных станций, исчезли и поселки, заезжки, возникшие рядом с этими станциями. И лишь у старых шоферов приятно екает в груди, когда они слышат названия — Кулумыс, Оленья Речка, Буйба, Иджим, Пограничное, Тещин Язык, Тайга, Веселый. Но мало кто жалеет об их исчезновении — трасса стала легче, удобнее.

Река Ус, которая и дала название тракту, — вдоль нее раньше была протянута внушительная часть дороги, мостов пятнадцать через Ус было построено, — теперь лишь в двух-трех местах посверкивает кипящей от течения водой за придорожными кустами и уходит в сторону. Точнее, в сторону уходит дорога — нет теперь надобности следовать извилистому руслу реки: современная техника может срыть какие угодно горы, сгладить перевалы…

Выезжающие часов в десять утра из Абакана легковушки к пяти вечера прибывают в Кызыл. А если гнать, и за четыре с небольшим часа долететь возможно.

Километров за двадцать до Кызыла поднимаются последние, поросшие жидкими лиственницами гребни гор, а дальше спуск и снова — степь.

Кызыл виден издалека — расплывчатое пятно зданий и зеленые островки сквериков вдоль синей ленты Енисея. А вокруг желтоватое, выжаренное солнцем пространство, окруженное ободком гор. На юге горы далеко-далеко, и почти неотличимы от облаков, на востоке и западе (Усинский тракт подходит с севера) ближе… Летом пейзаж красив, небо огромно, глубоко, но зимой картина другая. Здесь, на подъезде к городу, как обычно бывает в горах, солнечно, ясно, внизу же — серый туман. Копоть там, в котловине, ядовитый смог.

Была копоть и тогда, когда Кызыл представлял из себя несколько десятков домишек — климат такой: зимой в котловине затишье, и весь дым скапливается, висит в воздухе. Часто бывает хиус, от которого больно дышать, но копоть он никуда не уносит, лишь колеблет ее своими ледяными потоками.

Если расколоть слежавшийся сугроб в Кызыле, он окажется похожим на слоеный торт. Темно-серый, почти черный слой — насыпавшаяся сажа, затем слой

белый — выпавший снег, потом опять темно-серый, потом — белый… Снега за зиму выпадает немного, зато морозы крепкие, минус сорок не редкость. И по утрам многие школьники замирают возле радио, ожидая услышать объявление диктора, что сегодня из-за мороза занятия в школах отменяются.

В конце апреля — начале мая город обязательно продувают ветры, и не простые, а такие, что валят тополя, срывают шифер с крыш. А после них начинается жаркое, выжигающее все живое лето. Люди стараются поменьше бывать на солнце, некоренные в котловине растения нуждаются в частом поливе, даже елочки, сосны. Коренные здесь — ковыль да полынь, перекати-поле, акация, тополя и тальник на берегах Енисея…

С одной стороны, место, на котором решили строить Кызыл (первоначально — Белоцарск), удобно, живописно. Где еще быть городу, как не рядом со слиянием двух больших рек — Бий-Хема и Ка-Хема, которые образуют Улуг-Хем (Великая река), более известный как Энэсай (Мать-река) — Енисей. Но, с другой стороны, климат суровый, что называется резко-континентальный. Недаром котловина, куда пришли в начале ХХ века русские чиновники, врачи, учителя, солдаты, была почти необитаемой. Лишь несколько юрт кочевников да торговая лавка купца Георгия Сафьянова, стоявшая на том самом месте, где в 1914-м стали строить первый за Саянами город.

Город был основан вскоре после того, как российские министры решили, что край этот выгоден России, и подготовили документы, а император Николай Второй во время отдыха в ласковой Ливадии, черкнул на указе о протекторате России над неведомым Урянхайским краем слово “Согласен”. Генерал-губернатор Восточной Сибири Князев, узнав о протекторате, схватился за голову: зачем?!

2. Тува и Россия

Русскую столицу Урянхая назвали красиво — Белоцарск. Правда, под таким названием городок просуществовал недолго — вслед за Россией в Урянхайском крае разгорелась гражданская война, побывали здесь колчаковцы и армия красных партизан; местные красногвардейцы боролись с феодалами и купцами; в ноябре 1921 года на территорию только что образованной Тувинской Народной Республики (ТНР) вторгалась из Монголии, держа путь на Иркутск, армия генерала Бакича, которая почти вся полегла на берегу речки Элегест, неподалеку от Белоцарска.

Менялась власть в Урянхайском крае, менялось и название ее столицы. То становилась она Хем-Белдиром, то Красным Городком. В итоге в конце 1925 года утвердили название — Кызыл, что в переводе с тюркского означает “Красный”.

Довольно долгое время неясен был статус Урянхайского края — ТНР. Одни высказывались за то, что земля эта должна стать частью России, другие за присоединение ее к Монголии и даже Китаю, третьи выступали за независимость, четвертые предлагали объединить Бурятию, Монголию и Туву и в будущем включить это образование в СССР на правах автономной республики. Тянулась неопределенность до конца 1927 года, когда в Китае произошел чанкайшистский переворот и над независимой Монголией нависла угроза китайской оккупации. СССР выступил за сохранение двух отдельных государств — Тувинской и Монгольской народных республик; их независимость контролировал Коминтерн.

Мне долго было непонятно юридическое положение русского населения Тувы с 1920-х до 1944 года. Русские жили в суверенном государстве, но являлись гражданами СССР, во время Великой Отечественной войны мужчин призывали на фронт (тувинцы же шли на фронт добровольно, и сейчас жива последняя из тех добровольцев — старуха-чабанка). В вышедшей в 1964 году “Истории Тувы” (издательство “Наука”) о периоде ТНР было написано скуповато, а о русском населении ТНР и вовсе почти не упоминалось… Отчасти ответ я нашел в книге Нелли Москаленко “Этнополитическая история Тувы в ХХ веке” (то же издательство “Наука”, 2004 год).

На учредительном хурале (съезде) 1921 года, где обсуждался вопрос о самоопределении тувинского народа, поднималась проблема статуса русского населения, которое в то время составляло около 12 тысяч человек. “Съезд признал право русского населения объединиться в Советскую автономную колонию, живущую по Конституции Советской России. На первом съезде жителей колонии (февраль 1922 г.) было разработано положение о местном самоуправлении. 13 июля 1922 г. советское правительство официально утвердило положение о самоуправлении русского населения. Русская самоуправляющаяся трудовая колония (РСТК) функционировала на основе Конституции Советской России и Конституции ТНР”.

В последующие годы автономию колонии постепенно сокращали и тувинские, и советские власти. Не раз возникали конфликты между РСКТ и правительством ТНР. “1927 г. стал переломным в истории РСТК, — пишет Нелли Москаленко. — В ведение государственных органов ТНР передавались торговые и промышленные предприятия, подконтрольные РСТК, а затем были ограничены и функции в области финансового управления, прежде всего сбор налогов, а также в сфере судопроизводства”.

“24 мая 1932 г. между правительствами СССР и ТНР было подписано соглашение, по которому РСТК преобразовывалась в Комитеты советских граждан. В отличие от РСТК они получили право заниматься лишь культурно-просветительской работой среди русского населения, включая систему народного образования, клубную деятельность и т.п. <…> Русские школы в Туве находились в ведении Наркомпроса РСФСР, который посылал туда учебные пособия и программы. Они не отличались от программ и учебных пособий, использовавшихся в школах РСФСР”.

В 1942 году Комитеты советских граждан были ликвидированы, “русских законодательно приравняли к тувинским гражданам, а культурно-просветительская работа подчинена соответствующим тувинским правительственным органам и их администрации на местах”. А в октябре 1944 года ТНР стала автономной областью в составе СССР… Интересно было бы подробнее узнать, как жили русские в эти неполные три года, например, забирали ли парней, достигших в это время призывного возраста, на войну…

Впрочем, вернусь немного назад.

Да, формально Тува была независимой, на картах мира 1920-х — начала

1940-х годов крошечный Кызыл обозначался столь же большим кружком, как и Москва, Берлин, Париж, Рим. На деле же республика напрямую и почти во всем зависела от Советского Союза. СССР давал Туве солидные кредиты, а потом списывал их, держал в республике войска, решал вопросы Тувы на международной арене. Посольств в зарубежных странах Тува не имела, кроме представительств в Москве и Улан-Баторе. С Монголией, кстати сказать, отношения складывались непросто — между молодыми государствами шел спор о границе, их лидеры — монгольский Чойбалсан и тувинский Тока — даже обменивались прямыми оскорблениями и пощечинами при встречах. Георгий Жуков, будущий прославленный полководец, а в 1939—1940 годах комкор советских войск в Монголии, их разнимал.

В политической и экономической жизни ТНР происходили те же процессы, что и в СССР. И чистка партии в конце 1920-х, и коллективизация, и борьба с религией, и процессы над врагами народа, и борьба с нацистской Германией, и борьба с космополитами… Космополитов, правда, искали и карали уже после вхождения Тувы в состав СССР.

Произошло присоединение в дни, когда Красная Армия катилась к границам Германии и победа в Великой Отечественной была делом решенным. А на Востоке, вблизи границ СССР, в это время было тревожно — помимо того, что Китай воевал с Японией и война эта в любой момент могла перехлестнуться на территорию советского Дальнего Востока, еще и между двумя социалистическими государствами росла напряженность — ТНР и МНР были готовы к открытому конфликту. И та, и другая сторона просили помощи в разрешении вопроса о границе у “старшего брата”. Глава Тувинской республики Салчак Тока не раз ездил в Москву, встречался с Молотовым, Калининым, Кагановичем, Маленковым и предлагал официально присоединить его государство к Советскому Союзу. “У тувинского народа, — говорил он, — нет другой жизни, как в составе СССР”.

В разгар войны вопрос этот откладывался, а осенью сорок четвертого, видимо, созрели условия.

Много позже, в перестройку, начались разговоры, что это присоединение устроил Сталин, чтобы расширить свою империю; что присоединение было оформлено с нарушением правовых норм; что от лица тувинского народа действовала группа людей… Может, все это справедливо. Но, к примеру, нужно посмотреть на то, как снизилась помощь Туве Советским Союзом во время войны, и, скорее всего, учитывая человеческие и экономические потери, помощь эта вряд ли вскоре после победы возобновилась бы на довоенном уровне. Роль именно Сталина в процессе присоединения в открытых документах вообще не просматривается, а Молотов с Калининым, судя по всему, не были в восторге от настойчивых предложений Салчака Токи. Калинин даже завуалированно предостерег: “Вступление в СССР должно привести к улучшению положения трудящихся, а не к ухудшению”.

Неизвестно, как бы развивалась Тува, останься она независимой. Может, процветала бы, превратившись в один из мировых центров туризма (природа создала для этого все условия — на территории, равной Греции, есть и тундра с карликовыми березами и пихтами, и песчаные пустыни с барханами и верблюдами; в изобилии горные реки, соленые озера с целебными грязями, радоновые источники; имеются северные олени, нечто очень напоминающее джунгли, возвышаются горы, притягивающие альпинистов). А может быть, была бы Тува одним из тех государств, о которых ничего не слышно, где, кажется, ничего не происходит, где почти никто не бывает — немало таких в Азии, Африке…

Но так или иначе, а Тува стала составной частью Советского Союза — была включена в РСФСР в ранге автономной области. В шестьдесят первом году ее “повысили” до автономной республики.

В восьмидесятые она была довольно-таки благополучным регионом. Кызыл приобрел вид действительно города — чистый, благоустроенный, нарядный, зеленый, застроенный в основном пятиэтажными домами (в середине восьмидесятых начали возводить и девятиэтажки, несмотря на сейсмическую опасность), с парком культуры и отдыха, кинотеатрами, кафе, стадионами, универмагами… Остальные города Тувы — Туран, Ак-Довурак, Шагонар, Чадан — напоминали скорее поселки городского типа, но ощущения затхлости, скуки, какое часто производят российские райцентры, в них не возникало.

С конца 1940-х в Туве стала активно развиваться промышленность. Потребовались специалисты. Русские (а в разряд русских попадали представители многих национальностей — от собственно русских и украинцев до армян и грузин) охотно ехали в республику — здесь быстрее двигались по служебной лестнице, легче было получить квартиру, зарплата была выше, чем во многих других местах в стране, да и романтиков среди переселенцев хватало, для которых Тува оказалась неизвестным, “молодым”, а потому благодатным для приложения своих сил краем.

Через тридцать-сорок лет многие приезжие и их дети спешно стали выезжать обратно “в Россию”. Трясло тогда весь разваливающийся Союз, но Туву, подобно Прибалтике, Молдавии, Северному Кавказу, особенно. До военных действий не дошло, но и нескольких убийств, угроз, высказываний тогдашнего лидера Народного фронта Тувы Бичелдея, что Тува не исключает выхода из СССР, а затем Российской Федерации (что в октябре 1993 года было подтверждено в первой же статье Конституции Республики Тува), хватило, чтобы русские собрали вещи и поспешили прочь. Не все, но очень многие.

“Что нам ждать, когда нас прихлопнут в этом мешке?” — говорили уезжающие. Опасения были небезосновательны: Тува связана с остальной Россией воздушным сообщением (нестабильным из-за финансовых проблем) и двумя узенькими автодорогами — Усинским трактом (Кызыл — Минусинск — Абакан) и Абазинским (Ак-Довурак — Абаза — Абакан), которые легко перерезать. Железной дороги в Туву нет. Сплав по Енисею в сторону Красноярска — дело из разряда фантастических…

Точных данных, сколько выехало из республики в девяностом — девяносто третьем годах (период наибольшей напряженности), да и позже, нет. Может, и есть, но их не афишируют. Большее внимание в последние годы уделяют тому, что русские в Туву прибывают. Была, к примеру, в 2002-м шестьдесят одна с половиной тысяча, а в 2004-м уже около ста тысяч (по данным из книги Сергея Маркуса “Тува: словарь культуры”).

Трудно поверить. Скорее всего, русское население убывает. Достаточно спросить нескольких человек, бывавших в Туве, скажем, в восемьдесят девятом, девяносто третьем и в две тысячи третьем, когда русских в республике было больше. Уверен, ответят, что в восемьдесят девятом было больше, чем в девяносто третьем, а в девяносто третьем больше, чем в две тысячи третьем.

Точно знаю лишь об одной волне приехавших в Туву русских после девяностого года, и приехавших не откуда-нибудь, а из США.

Это — около ста семей староверов часовенного согласия. Поселились они возле озера Азас и в верховье Малого Енисея, где с 80-х годов XIX века находятся поселки их единоверцев (впрочем, есть и представители других толков) — Знаменка, Бояровка, Ильинка, Бельбей; позже, еще выше по течению, в труднодоступных местах возникли Сизим, Эржей, Ужеп, Шивей, а в окрестных горах скиты и монастыри…

 

3. Верховьё

До установления протектората жилось староверам в Урянхайском крае более или менее вольно. Казалось, нашли они если и не свое Беловодье, то тихий угол на земле, где можно блюсти истинную веру. Угол этот, в верхнем течении Малого Енисея, назвали Верховьём.

Но затем, когда появились в крае царские чиновники, укрепилась православная церковь, “мир” все сильнее вмешивался в жизнь староверов. Молодых забирали на войну с Германией, но большинство из них или бежало в тайгу, становилось монахами, или дезертировало по дороге на фронт.

В годы гражданской войны староверы в большинстве своем заняли сторону белых. Точнее, не за белых они были, а против красных с их новыми порядками. Много тогда погибло смелых мужиков, но еще больше женщин и детей покончило с собой — решив, что настало царство антихриста, люди уходили в горы замирать голодом, замерзали на снегу или в землянках, сжигали себя, бросались целыми семьями в полыньи. Нередко случалось так, что умирали дети (а в семьях было по пять—семь детей), а выжившие родители бродили потом десятилетиями из скита в скит, молились до исступления, постились, лили слезы… Десятки таких рассказов есть в книге (советской по духу, но исполненной сочувствия и даже симпатии к староверам) кызылского писателя Анатолия Емельянова “От мира не уйти”, выходившей в Тувинском книжном издательстве в конце 1970 — начале 1980-х несколькими изданиями.

Пассивное, а иногда активное сопротивление советской власти в Верховье продолжалось до падения самой советской власти. Хотя и ту крепкую однородность, какая была в общине в начале ХХ века, староверам сохранить не удалось. С другой стороны, сложно сказать, была ли когда-нибудь такая крепость на самом деле…

(Меня поразило, что подавляющее большинство староверов Верховья было неграмотным, что противоречит мнению о староверах, как о людях образованных. Грамотой владели единицы — наставники. Они выбирали ребенка и обучали его чтению и письму, держа при себе годами. Содержание священных книг и пророчества передавались членам общины устно, нередко в искаженном виде.)

Лет в двенадцать я прочитал “Житие” протопопа Аввакума и заинтересовался церковным расколом. Даже негодовал, что навязанные народу силой, грубо введенные обряды до сих пор исполняются в церкви, считаются каноническими… Я искал материалы о расколе, старался лучше понять его суть, и очень скоро эти поиски вывели меня на жизнь последователей Аввакума. Я узнал, что староверы делятся на поповцев и беспоповцев, а те и другие, в свою очередь, на множество толков и согласий. В итоге, как я понял, чуть ли не каждая семья верит в Бога, а вернее, пытается спастись, по-своему. Кто-то признает деньги, а кто-то нет, есть признающие брак, а есть не признающие, кто-то может взять воду из мирского колодца, а кто-то скорее умрет от жажды, одни признают таинство крещения, а другие крестят себя сами, одни считают часы бесовским изобретением, однако среди них есть те, кто пользуется часами, но лишь теми, где нет ни одной металлической детали… Фанатизм доводил людей до неимоверных мучений, и в то же время никто из них не сумел совершенно не поддаться искушению сношения с миром, его влиянию. Даже семья Лыковых, полвека прожившая изолированно в верховьях реки Абакан, выращивала картошку и принимала помощь геологов.

Лыковых открыл советским людям журналист Василий Песков в начале 1980-х. Тогда он напечатал в “Комсомольской правде” серию очерков о жизни Лыковых “Таежный тупик”. Оказалось, что в конце 1920-х годов Карп Лыков с женой и маленьким ребенком ушли из скита еще глубже в тайгу, построили избушку, расчистили делянку под огород. Там, в тайге, у Лыковых родились еще несколько детей, большинство из которых выросли и умерли, не увидев других зданий, кроме своих низеньких избушек, не узнав, что за пределами их тайги есть огромный и разный мир…

Эти очерки мой отец читал вслух в нашей уютной трехкомнатной квартире в центре Кызыла. Помню, как по спине у меня пробегали ледяные мурашки ужаса и любопытства. Хотелось оказаться на месте Пескова, увидеть самому эту первобытную жизнь, поговорить с людьми из прошлого времени. И даже хотелось стать таким же, как Лыковы, — вот так же охотиться на медведей, вволю ловить рыбу на горных речках, по вечерам читать древние книги. Ни школы нет, ни хулиганов, ни всей этой городской тяжести…

Лишь недавно, перечитав “Таежный тупик” (в подъезде московского дома, где живу теперь, нашел тонкую книжечку среди других, предназначенных в макулатуру), я понял, какое преступление Карп Лыков совершил по отношению к своей семье. Уморил жену, не женил сыновей, не выдал дочерей замуж, всех их пережил (кроме самой младшей, Агафьи) и в итоге, состарившись, обессилев, сдался миру. Стал принимать помощь, подарки от охотников, геологов, журналистов. А жена и дети, не справившись с голодом, болезнями, тоской по другим людям, лежат в могилах.

Особенно меня потрясла такая деталь — Лыков держал дочерей и сыновей за несколько километров друг от друга, объединяя семью лишь по праздникам. Наверняка боялся кровосмешения. И невозможно представить, как парни лет двадцати, физически крепкие, обходились без женщин. И ведь догадывались, что есть где-то люди, и когда столкнулись с геологами, не бросились прочь или же на них с ножами, а были спокойны. Лишь обменялись братья между собой замечаниями: “Гляди, девка в штанах”. Среди геологов была женщина.

Семей, подобных Лыковым, в верховье Малого Енисея, да и в тайге Тувы наверняка было немало. Может быть, и не жили десятилетиями совершенно изолированно (впрочем, не исключено, что были такие), но мучения принимали не меньшие. Ютились в щелях и ямах, изводили себя постами, еду употребляли лишь ту, что приносили им монахи, а при появлении чоновцев, милиционеров, сельсоветовцев шли замерзать, бросались в полыньи, самосжигались. (Мой дед, Семен Степанович Шмелев, в 40—60-е шоферивший на Усинском тракте, рассказывал о живущих в ямах неподалеку от тракта мужиках-отшельниках; но кто это был — староверы или власовцы, — трудно было определить, да и рискованно выспрашивать: многие маскировались под староверов.)

С конца сороковых годов случаи самоубийств почти прекратились. Впрочем, и давление на староверов поослабло. В колхозы и совхозы их не сгоняли (хотя формально объединяли в некие хозяйства), голосовать на выборах не принуждали. Даже детей насильно в школы и интернаты не тащили. Больше убеждали, но мягко — уговаривали, скорее… Да и сами староверы к середине прошлого века утеряли свою каменную крепость. Кто-то из самых крепких погиб во время гражданской войны, кого-то сослали или приговорили к высшей мере, кто-то покончил с собой. От мира прятались, уходили в монахи люди в основном пожилые, доживающие свой век. А более молодые пользовались благами цивилизации почти наравне с мирскими. Поняли, что мотор на лодке — это удобно и полезно, автомобиль и мотоцикл тоже нелишние механизмы, и электричество не мешает, и с радио повеселей…

В общем-то “расейские” староверы это давно поняли, недаром именно из их среды вышло столько миллионеров, меценатов, коллекционеров. Староверы Верховья стали проявлять любовь к земной жизни много позже. Сегодня сложно отличить староверский поселок от другого таежного поселения: если лет двадцать назад можно было целый день ходить по Эржею или Сизиму и не встретить ни одного местного жителя — все сидели в темных, крытых корой избушках, боясь встретиться с мирскими, — то теперь в Эржее, к примеру, проводятся фестивали старообрядческой культуры, неподалеку от поселков и скитов находятся туристические базы, часто принадлежащие староверам; в последние годы в Верховье часто бывают высокопоставленные чиновники, деятели культуры, которых встречают довольно гостеприимно…

Ужеп — самый дальний в Верховье поселок. Выше по течению Малого Енисея лишь скиты. По рассказам, где-то там до сих пор живут те, кто соблюдает древлее благочестие, но, скорее всего, это уже просто сказки — обмирщающимся староверам хочется верить, что есть праведники. А может, и правда: тайгу даже при помощи вертолета не разглядеть, а скиты строят там так, что, даже пройдя от них в нескольких шагах, не заметишь: так, кочки какие-то, а оказывается, под этими кочками кельи, где обитают десятки людей.

Добираются до Верховья и по воде, и вертолетами, и на автомобилях. По воде легче всего… Когда-то в Кызыле была целая флотилия теплоходов “Заря” — небольших, но мощных, напоминающих формой катера. Эти теплоходы способны бороться с енисейским течением, преодолевать пороги. Теперь на ходу два теплохода, принадлежат они частным предпринимателям, и уже несколько лет в правительстве Тувы идут споры, давать ли субсидии коммерсантам, осуществляющим пассажирские перевозки, или не давать. Билеты на “Зарю” стоят недешево, но перевозка пассажиров все равно убыточна. Многим кызылчанам навестить родню в Верховье или, наоборот, верховьевцам побывать в столице республики не по карману…

“Заря” отчаливает от пристани в Кызыле (рядом — обелиск “Центр Азии”) и медленно, надсадно гудя, начинает ползти вверх по течению. Налево — Большой Енисей, направо — Малый. У обеих рек течение бешеное — этакие горные потоки, но широкие, с глубинами, позволяющими проводить по ним теплоходы, баржи.

Цель большинства отправляющихся вверх по Большому Енисею — Тоджа. Там удивительный микроклимат. Вокруг озера Азас буйная, разнообразная растительность, пестреют цветы, многие из которых занесены в Красную книгу; озеро богато рыбой, можно поймать даже тайменя килограммов на тридцать. Едут за брусникой, особенно крупной здесь, просто полюбоваться природой… В Тоджинской котловине обитают северные олени, как утверждают местные жители, самые крупные в мире.

Традиционное жилище тоджинских тувинцев не юрта, а чум, как у большинства народов Крайнего Севера…

Кстати сказать, с середины XVII до начала XVIII века Тоджа фактически входила в состав Российского государства под названием Саянской землицы. Правда, вхождение это ограничивалось тем, что жители Тоджи вносили ясак в Красноярский острог…

Те, кто плывут вверх по Малому Енисею, в основном хотят увидеть староверские поселки. “Заря” причаливает сначала в Сарыг-Сепе (в прошлом — Знаменка), районном центре, затем берет курс на Эржей, который благодаря пристани, частым приездам сюда туристов, делегаций стал столицей Верховья.

Но чтобы узнать более первозданную жизнь староверов, нужно пробраться дальше — в Ужеп, в скиты, на заимки. “Заре” туда уже не пройти — много порогов и мелей, река узкая, с течением уже не справиться. Люди пользуются моторными лодками, на которые часто ставят по два мотора, или идут горными тропами… Раньше доставка грузов в скиты производилась только зимой, когда Енисей замерзал. Но при таком течении лед редко становится надежно толстым и лошади с санями, люди проваливались. Вода тут же уносила их вниз. Страшная, но, наверное, быстрая смерть. И потому раньше староверы часто кончали с собой, бросаясь в полыньи.

Едут к истокам Малого Енисея и туристы-экстремалы со своими байдарками, альпинисты, охотники.

Если сидишь в каюте “Зари” (она, правда, больше напоминает салон самолета — одно помещение с рядами кресел), уткнувшись в книгу или дремля, то путь в Тоджу или Эржей покажется долгим и нудным. Лучше любоваться окружающими пейзажами. Скалы чередуются с клочками подобравшейся к берегу степи, часто к самой воде спускается тайга. Иногда среди стволов лиственниц можно увидеть палатки туристов и рыбаков — “Заря” способна причаливать к заранее не подготовленному берегу, главное, чтобы глубина позволяла, поэтому желающие отдохнуть средь дикой природы покупают билет примерно до такого-то километра, и “Заря” высаживает их в приглянувшемся месте.

Чем выше по течению, тем больше скал и гор. Порой Енисей мчится по узенькому коридору, зажатому багровыми каменными стенами. Теплоход кажется крошечным, хрупким, вода треплет и трясет его, подкидывает, тянет воронками и бурунами на дно. Девушки повизгивают…

До Верховья можно добраться на вертолете, но это транспорт избранных, и на автомобиле. Путь от Кызыла сравнительно недолгий для такой местности — раньше часов пять, а сейчас, после постройки моста на месте паромной переправы, на час-полтора меньше… Сначала по асфальтовой дороге доезжают до Сарыг-Сепа, а оттуда уже грунтовкой, проселками держат путь в Сизим. Почти напротив Сизима, на другом берегу реки, — Эржей. Можно проехать и выше по течению, — дорога переходит с одного берега на другой (выручают паромы), — но до Ужепа, последнего большого поселения в Верховье, на машине не добраться. Только лодками или тропами.

 

4. Личное

Что-то я увлекся историей, слишком погрузился в общие описания. А какие мои личные воспоминания о Туве? Что меня с ней связывает?..

Как и большинство русских людей, я почти ничего не знаю о своих предках, даже о бабушках и дедушках мне известно очень мало. Да и ничего удивительного в этом нет. Мало кто в советское время рассказывал детям о прошлом своего рода, о судьбах родных — могли привести такие воспоминания к неприятным последствиям (в 1970-е — к неприятным, а раньше, может быть, и к трагическим).

Знаю, что мой отец родился в Красноярске в 1944 году. Его мать, моя бабушка, Наталья Семеновна, в девичестве Дрянных (из-за фамилии ее брата-фронтовика не хотели принимать в партию), уроженка села Суханово Сухобузимского района Красноярского края, работала в годы войны в одном из красноярских госпиталей медсестрой. Там она познакомилась с тяжелораненым (сквозное ранение груди) Петром Платоновичем Сенчиным. Они поженились, у них родилось двое сыновей, мой отец, Валерий, и мой дядя, Геннадий. Дед построил дом в Красноярске, в районе Покровка, там, где стоит на высоком яру символизирующая город часовня. Дед Петр умер от раны в 1955 году, когда моему отцу было всего одиннадцать лет.

Бабу Наташу я помню, родители привозили нас с сестрой Катей в Красноярск; она жила в том же домике, у нее был муж, тогда в моем детском представлении, мой родной дед — деда Коля. Бабушка умерла в начале 80-х, с той поры на Покровке я не был (хотя в Красноярске время от времени оказывался) и лишь прошлым летом, по пути в аэропорт, увидел в окно автобуса часовню на яру, длинные лестницы к ней, речку Качу у подножия яра, в которой мой отец лет пятьдесят назад ловил пескарей, и не из удовольствия, а для прокорма…

Дед Петр, родом из Нальчика (или, скорее всего, из одной из станиц возле этого города), попал в один из красноярских госпиталей, которые были самыми восточными пунктами медицинской эвакуации. Сюда направляли безнадежных, непригодных для дальнейшей службы бойцов. Многие умирали от осложнений ранений — дорога сюда была долгой, во время войны неделю и больше, но многие и выживали, вставали на ноги, казалось, вопреки всему… Когда я прочитал в биографии священника-хирурга Войно-Ясенецкого, какие чудеса он творил в Красноярске в 1941—43 годах, мне захотелось верить, что этот замечательный человек спас и моего деда.

Отец с детства занимался вольной борьбой, побеждал на соревнованиях, но после травмы вынужден был уйти из спорта. Работал на комбайновом заводе, во время службы в армии (служил в Польше) участвовал в театральной студии. Режиссером там была Людмила Бузина, которую позже пригласили в Тувинский драматический театр. Собирая труппу, она вспомнила о моем отце, нашла его, уговорила переехать в Кызыл. В Кызыле отец встретил мою маму, актрису того же театра. Они поженились, некоторое время работали в Минусинском театре, потом вернулись в Кызыл. Мама еще некоторое время служила актрисой, а отец устроился монтажником на строящуюся под Кызылом ТЭЦ, которая теперь обогревает Кызыл и поселок Каа-Хем…

С Тувой по рождению связана моя другая бабушка — мамина мама — Валентина Мартемьяновна. Она родилась в 1922 году в русском селе Верхне-Никольском

(ныне — Бай-Хаак), знала немного тувинский язык и иногда им пользовалась.

(Кстати сказать, русские поселения в Урянхайском крае образовывали почти правильный круг: на севере Туран и Уюк, на северо-востоке деревни и заимки в районе Тоджи, на востоке Верховье, на юге Владимировка, Кураны, на юго-западе Сосновка, Верхне-Никольское, Атамановка, на западе — торговые фактории в районе нынешнего города Шагонар и на реке Хемчик. Почти в центре этого круга в 1914 году был заложен город Белоцарск.)

Точно не знаю, когда родители моей бабушки приехали в Урянхай. В 1993 году мы поселились в селе Восточном на юге Красноярского края, и мама вспомнила, что ее бабушка, баба Катя (Екатерина Михайловна Медведева), рассказывала, что она в юности жила в “Востошном” и по всем приметам это было как раз то Восточное. Может, родители бабушки решили перебраться за Саяны в новые земли или муж увез…

Муж ее, мой прадед, Мартемьян Васильевич Шаталов, был из Тобольской губернии, родился в 1883 году. Он считался грамотным человеком — окончил четыре класса церковно-приходской школы.

Моя мама родилась в 1943 году в Красноярском крае, в селе Викторовск Северо-Енисейского района. Там в то время жили ее родители… До войны бабушка Валя была замужем, но потом развелась, вышла за другого — Павла Васильевича Червоненко, родом из Новосибирской области, продавца, из-за травмы глаза не попавшего на фронт. Он обучил бабушку торговле, увез из Тувы куда-то на золотые прииски. Бабушка много рассказывала мне о лагерях, врачах-вредителях, пленных японцах, десятками умиравших от холода и плохого питания… Да, много чего рассказывала, но почти все забылось, смешалось с прочитанным позже…

В конце сороковых бабушка, дед и их дочери Валентина и Галина вернулись в Туву. Бабушка с дедушкой разошлись. (Позже баба Валя вышла замуж за Семена Степановича Шмелева, уроженца Минусинска, шофера.)

Бабушка работала продавщицей в разных селах республики. Есть фотокарточки, где она за прилавком или возле магазина. Интересны надписи. Вот бабушка показывает ткань покупателям; на стене портрет Ленина, а ниже табличка: “Полка стахановцев шахты. Лучшие товары горняку-стахановцу”. А вот стоит на крыльце. Над дверью магазина красивая, как герб, вывеска: “Центросоюз. Раймаг Барун-Хемчикского районо”.

(В конце 80-х дед Павел приехал в Кызыл, — сам он жил на юге Красноярского края, — нашел мою маму, несколько дней пожил у нас. Все вспоминал, как, уезжая с золотых приисков, обхитрил охрану: зашил золото в помпончики на шапочках дочек, так и вывез. Золото это потом очень им помогло…)

Постепенно вся семья моей бабушки собралась в Кызыле, в районе, известном под названием Кожзавод. Этот завод был построен в 30—40-е годы, его окружили избушки, огороды. Место живописное — низина в пойме протекающего справа Енисея, с левой же стороны, у подножия крутого древнего берега Енисея, бежит речка Тамасук, быстрая, не замерзающая даже в сорокаградусный мороз. (И в такой мороз в нее ныряют крошечные птички оляпки, что-то выискивая на дне.) Правда, хозяева окрестных домов до предела ее замусорили — берег превращен в свалку, в самой речке потопленные покрышки, кузова машин, битые кирпичи, стекло.

Раньше почти каждую весну Кожзавод затапливало, по улицам ползали льдины, сносили заборы, давили кур и поросят. Затем была насыпана дамба, лед на Енисее стали подрывать, но наводнения иногда все же происходят.

На Кожзаводе моя родня построила несколько изб и однажды снялась вся вместе. Под большим тополем сидят прадед и прабабушка, Мартемьян и Катерина, старые, но основательные, преисполненные достоинства. Прадед с окладистой бородой, взгляд одновременно суровый и мягкий; прабабушка полная, в теплом платке, лицо умиротворенное. Большие, широкие руки у обоих лежат на коленях… Вокруг них стоят человек двадцать. Кого-то узнаю — баба Валя, ее старшая сестра Анна, моя мама, ее родная сестра Валентина, их сродные сестры и братья Маша, Галя, Володя, Ваня… Но много и незнакомых лиц, не знакомых мне, но по крови родных…

После окончания школы моя мама поступила в театральное училище, затем работала в театрах Барнаула, Дальнего Востока, Кызыла. Осталось много фотографий со спектаклей. Маме прочили большое актерское будущее, но она, как говорится, выбрала семью, детей, ушла из театра.

Устроившись в Кызыле, отец пошел работать на строительство ТЭЦ. Молодой паре дали коттеджик в поселке Каа-Хем — пригороде столицы Тувы. Здесь прошли мои первые месяцы жизни, может быть, здесь бы я и вырос, но однажды, во время бури, произошло короткое замыкание, и несколько коттеджиков сгорело. Следы того пожара встречаются мне до сих пор — в домашней библиотеке есть раздутые от воды книги, в альбомах хранятся фотографии с обгоревшими краями… Помню, через много лет после пожара мы оказались всей семьей рядом с местом, где когда-то стоял коттедж. Мама попросила отца остановить машину. Участок был до сих пор не застроен, среди полыни заметно пятно старого пожарища. Отец закурил; мы с сестрой (нам было лет по десять — двенадцать) с любопытством осматривались. Мама взяла какую-то палку, поковырялась ею в углях и вывернула ржавую гардину. “Она у нас в большой комнате висела”, — вспомнила и заплакала.

После пожара родители со мной маленьким недолго пожили в избе моей бабушки и ее мужа, Семена Степановича, а потом въехали в трехкомнатную квартиру в доме на центральной улице города — улице Кочетова, — рядом со сквером, метрах в трехстах от единственного в то время в Кызыле моста через Енисей.

Дом был четырехэтажный, в то время еще довольно свежий… Хотел написать “благоустроенный”, но вспомнил титан в ванной — печку с огромной, до потолка, емкостью для воды. В банный день отец рубил возле подъезда какие-то палки на растопку (дрова хранили в подвале, в то время не разоренном, — у каждой семьи была клетушка для вещей, дров, картошки). Мытье было событием; мама заправляла постели свежим, прокрахмаленным бельем.

В детстве квартира казалась мне огромной, таинственной. В ней была темнушка, а в отцовском кабинете — закуток, где стояли коробки и ящики с разными вещами, которые мне не разрешали смотреть (наверное, обгоревшие книги, остатки обстановки погибшего коттеджика). Позже стену темнушки сломали, и она стала частью спальни, а коробки из закутка исчезли, и там поселился дог по имени (“кличка” не подходит) Сэм и по фамилии Гарс. Отец привез его из Красноярска еще щенком, но для нас с сестрой он уже тогда был большим, высоким, как лошадь. У Сэма была медаль за отличие на собачьей выставке и документ с печатью, где были перечислены его родственники нескольких поколений.

Сэм прожил шесть с половиной лет. Рос вместе со мной и сестрой, но, как и положено собакам, повзрослел и постарел очень быстро. Из задиристого молодого пса, дерущегося на прогулках с овчарками (растаскивать их было сложно даже взрослым), срывающегося с поводка и путешествующего по городу, пугая кызылчан, резвящегося так, что стулья летали по квартире, он стал степенным, с седоватой шерстью (а был черным, лишь на груди — белое пятно), степенным дядькой.

На нашей Рыжульке — четыреста двенадцатом “Москвиче” — мы всей семьей часто ездили за город, нередко довольно далеко. Впятером (включая Сэма) уместиться в салоне было непросто. Мама или я садились на переднее сиденье, а Сэм растягивался на заднем, и между его передними и задними лапами устраивались два человека. Часами Сэм лежал неподвижно (каждое его движение сталкивало бы людей с сиденья), лишь морду тянул к приоткрытому окну, откуда тек свежий ветер.

Запомнился такой случай. Однажды подъезд заволокло едким дымом. Мама испугалась, что это пожар и позвонила 01. Но пока пожарные ехали, дым рассеялся. Видимо, кто-то в подвале сжег фотопленку или таблетку от грибка. Не обнаружив ничего подозрительного, пожарный постучал к нам и стал высказывать неудовольствие тем, что их потревожили, угрожал штрафом. Но тут из-за маминой спины высунулась огромная голова Сэма. Пожарный побледнел, извинился и спиной вперед спустился на улицу… Из-за Сэма происходили мелкие аварии — водители засматривались на него, теряли управление.

Умер он на моих глазах. Ночью вдруг страшно взвыл, задергался и обмяк. Вскрытия не делали, кое-как погрузили в “Москвич”, похоронили на даче… С тех пор к собакам я отношусь почти равнодушно. Никто Сэма не заменит…

Родители очень любят животных. Отец постоянно приносил то подраненного стрижа, то ежика, то бросившегося на его машину в степи и сбитого зверька, названного нами Колей-колонком (его поселили в загородке на кухне, чтобы он оклемался, и при каждом приближении человека Коля испускал струю вони; в итоге, когда он стал вырываться из загородки, отец отвез его обратно в степь)… Как-то во время обеда мы увидели, как с дерева (был сильный мороз) упал голубь. Отец выбежал, принес его. После того как голубь согрелся, наклевался крупы, он был отпущен… Особенно мне запомнился Жура — журавль с поврежденным крылом, которого отец откуда-то привез. Жура привязался к нам так, что ничего не давал делать — путался под ногами. Если копали землю, он тоже кидался на лопату, желая работать, если перебирали картошку, брал клювом клубни и бросал в ведро. Ревновал отца к кошке и собаке — даже кормить их не давал. Сестра бегала по двору и размахивала руками, а Жура скакал рядом, расправив крылья. Это называлось “учиться летать”… Однажды он исчез — может быть, действительно улетел…

В конце 1970-х — начале 1980-х Кызыл активно перестраивался, облагораживался. Нашу улицу Кочетова (ее назвали в честь красного партизана, одного из руководителей Тувы в первые десятилетия Советской власти Сергея Кузьмича Кочетова) раскопали, заложили под нее огромные трубы, заодно расширили; снесли какие-то сараюшки рядом с кинотеатром “Пионер” (“Пионер”, ныне “Отчугаш”, напоминающий огромный амбар, в котором я пересмотрел сотни фильмов, стоит до сих пор), в том числе и тир. Сам тир я почти не помню, а вот как искали под его вскрытым полом монеты, представляется до сих пор очень ярко. Мы с пацанами играли в искателей клада, и каждый найденный среди мусора двоячок, пятачок становился драгоценным золотым пиастром… Некоторые монеты были дореформенными —

40-х, 50-х годов — и ценились особенно высоко. Кстати, они находились в обороте до начала 90-х наравне с выпускавшимися после 1961-го.

В октябре 1984 года в Туве отмечалось сорокалетие вхождения республики в состав СССР. К этой дате в центре Кызыла построили девятиэтажный дом, между “дворцом правительства” и музыкально-драматическим театром забил фонтан, выполненный в национальном стиле (вырезанные из камня сарлыки). По Кызылу стали ездить длинные оранжевые “Икарусы”, прозванные в народе “гармошками”. Сиденья, помню, были в целлофане… Поначалу некоторые кызылчане просто катались в этих автобусах, наслаждаясь удобством и новизной, тем более что проезд стоил всего четыре копейки, да и те можно было не платить: в салоне находилось несколько билетных аппаратов — ящики с прорезью для монет и ручкой сбоку. Бросил двоячок и накрутил штук пять билетов. Кондукторов в то время в Кызыле не знали, контролеры появлялись очень редко, да и то на конечных остановках.

Праздник 40-летия Советской Тувы проходил на стадионе “Хуреш” (названном так в честь национальной борьбы) в глубине парка культуры и отдыха, на берегу Малого Енисея. Что там происходило, на стадионе, я не видел — нас, пионеров, держали за задними воротами, и в определенный момент группу то из одной школы, то из другой выгоняли на поле исполнить свой номер. Группа, в которой был я, исполняла танец маленьких утят. Перед праздником мы несколько недель репетировали этот очень модный тогда, гэдээровский, кажется, танец на спортплощадке. Сперва репетировали в школьной форме, а потом нам выдали белые костюмы, напоминающие исподнее… Очень было неловко стоять в этих белых одеждах, стыдно приседать и вертеть задом на глазах у тысяч людей.

Но вообще атмосфера была праздничная, погода отличная — светлый, сухой, совсем не осенний день. По дорожкам парка гуляли люди, смеялись, ели мороженое, которое в обычное время в Кызыле было не найти (хладокомбината не было).

Тогда, в 1984 году, никто, наверное, не предполагал, что через несколько лет Тува станет для многих враждебной территорией, с которой нужно будет скорее бежать…

На моей памяти в Кызыле всегда были довольно суровые нравы. Дело здесь даже не в межнациональной вражде, которая в общем-то существовала всегда, то обостряясь, то почти (но — почти) исчезая. Скорее, дело в составе русского населения, которое до конца 80-х было в городе подавляющим.

Люди здесь жили активные, переполненные энергией. Это были дети и внуки первых переселенцев, ссыльных и каторжан, или добровольцы, приехавшие благоустраивать “молодую Туву” после 1944 года, а также отбывшие срок уголовники (вокруг Кызыла находилось несколько колоний строгого режима). Но выхода их энергии почти не было, а были, скорее, ощущение запертости в этом “каменном мешке” и злость разочарования у тех, кто ехал в Туву в надежде построить особый мир (позже такое же разочарование я встретил у жителей забытых городков на БАМе). И особенно явно эта нерастраченная энергия и злость проявлялась у молодежи.

Русская молодежь враждовала между собой. Дрались квартал на квартал, ребята с правого берега Енисея готовы были убить тех, кто жил на левом. Парень с “Найырала” (район вокруг центрального кинотеатра) не мог безнаказанно ухаживать за девушкой с “Пионера” (район вокруг кинотеатра, который находится в пятистах метрах от центра)… Денежные разборки случались редко, грабежи были нечасты, — в основном калечили друг друга бескорыстно. В 70-е в Туве существовало хулиганство, а затем, в середине 80-х, к нему присоединились и бандитизм, межнациональная рознь, и в начале 90-х — уже открытая бандитская война: парни в машинах без номеров гоняли по городу и палили из автоматов, нападали на милицейские посты… И — похороны, похороны молодых парней на унылом, в каменистой степи на западе Кызыла, кладбище, и известия об арестах, о судах, сроках… Такое на стыке 80-х и

90-х происходило по всей стране, но в небольших городах (а население Кызыла в то время составляло тысяч 80 — всех можно было рассадить на трибунах “Лужников”) выкашивание молодежи молодежью виделось особенно отчетливо, и оставаться в стороне от смертоносного вихря было сложнее.

Да, много погибло парней в драках или было убито просто так (в темное время по городу ходили, и до сих пор ходят, в основном лишь большими компаниями);

в 80-х нередко привозили и “груз-200”. Люди шептались, что это из Афганистана, но официальной причиной гибели солдат значились несчастные случаи в Таджикистане, Туркмении…

Вернувшись в декабре 1991 года, после более чем двухлетнего отсутствия, в Туву (сначала учеба в строительном училище в Ленинграде, затем служба в погранвойсках), я застал в нашем дворе, объединяющем три четырехэтажки, лишь одного приятеля детства, да и он явно был на грани тюрьмы или кладбища. Из пяти одноклассников, с которыми я закончил в 1989-м десятый класс, все были живы и на свободе (двоих посадили позже, в середине 2000-х за торговлю гашишем), но одного чуть не убили: стоял он на улице, мимо пробегал парень-тувинец и ткнул в живот заточкой. Ни с того ни с сего. По крайней мере, так мой одноклассник рассказал…

Я пошел в школу в 1979 году. Школа имела № 15 и была самой новой в то время. Три этажа, стандартный козырек перед входом; за школой теплица и огородик, физплощадка с футбольным полем. На этом поле после чемпионата мира в Мексике мы, назвавшись каждый именем великого футболиста, — я, например, выбрал имя “Сократес”, — часами играли в футбол. (Но перед этим минут двадцать убивали на то, чтобы очистить поле от камней, палок, а особенно от стекол, которые появлялись там каждый день, зато не росло ни травинки.)

Учился я неважно. С начальных классов желание что-то узнать на уроках тонуло в чувстве протеста. Я просто не понимал, зачем мне знать наизусть словарные слова или таблицу умножения, правила деления, постулаты Бора, и даже не пытался вникнуть в математику, физику, химию, биологию, русский язык, немецкий язык. (Лучше было с историей, географией, литературой, но я читал всегда не те параграфы, какие мы проходили, и потому оценки у меня и по этим предметам редко бывали выше тройки.)

Однажды, правда, когда наша классная руководительница Галина Григорьевна, преподававшая алгебру, оставив меня на дополнительное занятие, стала объяснять что-то, я почувствовал кайф процесса считать, но тут же этого испугался и снова предпочел не понимать. Теперь жалею.

Жалею о многом. Что не знаю нотной грамоты, не умею танцевать, играть ни на одном инструменте, не занимался как следует шахматами, не научился плавать, рисовать, кататься на коньках… Мама водила меня из кружка в кружок, упрашивала, убеждала. А я упирался.

Вообще я был домашним ребенком. В садик ходить не любил, на улице играл редко, да и то лет до двенадцати. Зато много смотрел телевизор, листал и перебирал книги (у нас была большая библиотека), но чтением в то время не увлекался. Художественную литературу терпеть не мог, считал ее враньем, пустой выдумкой. Одно время я всерьез занимался историей (ранним средневековьем, “гражданской войной в СССР”, великими географическими открытиями), но просто изучать исторические книги мне было скучно, и я стал пытаться обобщать сведения из разных книг, записывая в хронологическом порядке разные факты об одном и том же событии в тетради. Но и это быстро надоедало, потребовались фигуры, которыми бы можно было связать события. И так как исторические фигуры чаще всего появлялись в документах эпизодически, я выдумывал судьбы героев — например, рыцаря, который прожил лет девяносто, участвовал во всех значимых событиях своего века, или простого солдата, чья фамилия раз мелькнула в каком-либо документе, которого я делал прошедшим все испытания гражданской войны 1918—1922 годов… Особенно много таких людей с необыкновенными судьбами было у меня среди путешественников — один даже успел поплавать и с Колумбом, и с Магелланом… Лет с четырнадцати меня больше стал интересовать окружающий мир, события собственной жизни.

Делая вид, что учу домашние задания, я писал рассказы и повести, переписывал их по несколько раз, заботливо сохранял черновики… Писать я начал, видимо, подражая отцу. С детства видел его за столом в окружении исчерканных листов или за пишущей машинкой.

Иногда его рассказы выходили в газете “Тувинская правда”, в альманахе “Улуг-Хем”; отец отправлял рукописи в центральные журналы, но оттуда приходили обтекаемо-отрицательные ответы (позже, познакомившись с устройством работы толстых журналов, я узнал, что из “самотека” публикуется хорошо если одна рукопись в десятилетие)… Много лет отец писал роман под названием “Урянхай” — о Туве накануне принятия под протекторат России. Собирал материалы в фондах Минусинского музея (крупнейшего музея южной Сибири), когда меня еще не было на свете, а оставил работу над романом, когда мы поселились в селе Восточном в 93-м году. Несколько лет назад отец передал мне рукопись “Урянхая”; иногда я пытаюсь набирать роман на компьютере, мечтаю издать его, но быстро оставляю работу: слишком больно становится.

Накатывают тяжелые, душащие воспоминания, и опускаются руки… Бывает такое, что то, на что одним человеком потрачено слишком много сил, становится неподъемным другому человеку. Так же, видимо, и с романом отца. Я не могу его осилить.

Помню, как отца критиковали за название, настоятельно советовали изменить его (“урянхай”, по распространенной версии, переводится с монгольского как “страна оборванцев”, что в общем-то не доказано), но потом появился роман тувинского писателя Михаила Монге “Урянхайцы”, стал издаваться журнал “Урянхай”… Или — как-то отец дал почитать рукопись приятелю-писателю Вячеславу Бузыкаеву, а потом увидел в новой книге того факты и детали из своего романа…

Да, многие годы отец переписывал, переделывал “Урянхай”, менял стиль, вставлял, убирал эпизоды, менял главы местами, копался в архивах. Хотел написать большую, настоящую книгу… У него вообще характер максималиста. Поэтому, наверное, он не мог работать подолгу на одном месте, хотя нередко занимал довольно высокие посты, на какие в то время беспартийных не допускали. Например, был председателем Всероссийского общества автомотолюбителей. Это общество считалось добровольным, но на деле его членами являлось большинство владельцев автомобилей, мотоциклов; не миновать ВДОАМ было и тем, кто хотел получить права, оценить свое транспортное средство. Отец пытался развивать автосервис, улучшить технику обучения, добивался строительства картинговой трассы… Но в конце концов, поняв, что ничего ему не улучшить, перенеся несколько сердечных приступов, плюнул и уволился.

Так бывало несколько раз. Случалось, что он долго нигде не работал, жил в доме на Кожзаводе (бабушка с дедушкой переехали, как оказалось, на время в Минусинск, где у деды Сени была большая изба). Отец устроил большой огород с парниками и отапливаемой теплицей, завел кроликов, и для них мы сколотили просторный крольчатник… С кроликами связывались несколько раз, но очередная эпидемия уничтожала все племя. Но были и благоприятные моменты, и тогда повсюду висели выделанные шкурки, а морозильники были забиты тушками…

В Туве сложно без автомобиля. Многие, в том числе и мои родители, использовали для поездок служебные “Москвич” или “УАЗ” (в советское время это было обычным делом), но все-таки хотелось личную машину. Чтобы заработать деньги, занялись кистями.

Несмотря на то что в начале 80-х валики, пульверизаторы получили распространение, люди еще вовсю белили ковыльными кистями. Даже предприятия их покупали.

Вообще этот промысел был довольно доходным, но и трудоемким. Одно время, на стыке 80-х и 90-х, наша семья благодаря в основном ему и выживала.

Ехали в степь, находили лог, где рос высокий, крепкий ковыль, и рвали его. Если захватывать ковылевые нити слабо, то, когда тянешь, можно серьезно порезать пальцы, поэтому в захват и рывок нужно вкладывать максимальную силу. В итоге в кулаке остаются пятнадцать-двадцать нитей; их кладешь между согнутой в локте левой рукой и грудью, рвешь новые пятнадцать-двадцать нитей…

Выезжали за ковылем на два-три дня, набивали машину под завязку. (Некоторые, особенно не имеющие транспорта, проводили “на кистях” по месяцу, жили в шалашах или палатках, хранили траву под укрытием; там же, в степи, вязали кисти.)

Затем ковыль нужно было просушить, лучше всего в защищенном от солнца месте, чтобы он не пожелтел, а после, желательно не затягивая, чтобы нити не стали ломкими, вязать. Вязал кисти отец, а мы с сестрой и мама в это время убирали из ковыля дудки, мусор.

У отца был широкий монтажный ремень, к которому прикреплялся тросик с дощечкой для ноги — своего рода рычаг. Пук ковыля зажимался тросиком и связывался крепко-накрепко бечевкой. Потом на месте вязки ковыль выворачивался, чтобы получилась шишечка, и вокруг шишечки связывался еще раз. В центре шишечки образовывалось углубление, в которое позже, перед побелкой, вставляли черенок.

Конец кисти выравнивался топором, после чего изделие клали на стеллаж. Когда кистей скапливалось достаточно, везли на приемный пункт или на базар. Перед Пасхой их очень хорошо покупали — народ белил дома и квартиры, готовился к празднику…

За годы жизни в Кызыле у нас было четыре дачи, но со всеми нам не везло.

Участок под первую мы получили в начале 80-х в живописном месте — вокруг тополевый лес, под боком протока Енисея, которая весной становилась полноводной, а к осени мелела, почти высыхала (в лужах кишели мальки, тугунки, вьюны). Соседей вокруг не было, и мы называли этот участок поместьем.

Отец огородил землю длинным штакетником — “макаронником” (ставить глухой забор посреди леса казалось кощунственным), стал копать яму для бассейна, забил колодец, положил первые венцы сруба бани. Были посажены фруктовые деревца (каждую осень их утепляли соломой, тряпками), делянка виктории, вскопано поле для картошки. Но вскоре на дачу повадились воры, точнее не воры даже, а, наверное, рыбаки, которым нужно было картошечки для ухи, лучку; они ломали макаронник, топтали грядки. К тому же участок в одно из половодий довольно сильно затопило, виктория, деревца погибли. Как раз в то время освободился дом на Кожзаводе, и родители решили дачу продать.

Кстати, неподалеку от нее находится одно из моих любимых мест на земле. Если идти по проселочной дороге от дачи на запад, то окажешься на песчаном полуострове. Справа — тихий, тенистый залив, в котором, кажется, полным-полно щук (хотя рыбаков на полуострове я почти не встречал), а слева — та протока, что протекает рядом с дачей. Постепенно полуостров становится уже и уже, превращается в узенькую песчаную косу, на которой торчат невысокие, редкие прутики тальника. Самый кончик косы точит течение Енисея; и вот там, на этом остром кончике, так приятно стоять, глядя на сверкание мчащейся воды, на бордовые скалы на правом берегу и на тополевый лес на левом. Словно не на земле стоишь, а на воде. И стоять так можно часами — завораживает это место, наяву усыпляет…

Несколько лет дачей нам служил дом на Кожзаводе, но когда бабушка с дедушкой вернулись (прижиться в Минусинске им не удалось), отец получил новый участок земли. Был он довольно далеко от Кызыла — за горой, называемой Бомом (бом — это скала или гора, нависающая над рекой или ущельем). До сих пор эта местность вызывает у меня одновременно и отвращение и восхищение. Очень красиво, но человек и человеческие жилища там нечто инородное, нелепое, и природа выдавливает тех, кто пытается поселиться… Рядом, буквально в ста метрах, Енисей, а земля сухая, скудная, усеянная камнем-плитняком. Дождей почти не выпадает.

Не знаю, чем руководствовались те, кто выделял на этой пустоши сотки под дачи, но еще сильнее удивляют решившиеся разбивать там огороды, строить домики. Наверное, угроза голода на стыке 80-х и 90-х заставляла обустраиваться в настоящей азиатской степи, где царствуют лишь караганник да ковыль.

Люди везли чернозем и перегной, колотили заборы, ставили сараюшки, дома, забивали колодцы. Но уже тогда лично я был уверен, что это все на время, что степь победит, хотя и работал искренне, не отлынивая (а что было делать? — свой клочок земли был тогда единственным спасением от возможной катастрофы, которая бросит народ в первобытное состояние).

В итоге степь победила. Прошлым летом я оказался в той местности и не поверил глазам — ни следа от того, что лет двадцать назад здесь что-то было построено, почва удобрена тоннами плодородной земли. Так же, как до дач, покачивается ковыль, торчит караганник, ближе к Енисею зеленеет крапива, которая зеленела здесь до всяких дач (помню, мы приезжали сюда давным-давно рыбачить)… Лишь в одном месте, как какая-то огромная кость, белеет обломок стены. И все, ничего больше.

Правда, степи помогали снова стать дикой. Конечно, воровали, лазали в сарайки, но самым обидным было такое: на ночь на некоторые участки загоняли овечьи отары. Что ж, чабанам удобно, а все, что росло внутри участка, наутро было вытоптано, выщипано, вытравлено.

Отец ночевал на даче, охранял посадки. В первое же лето мы построили большую теплицу для помидоров, и урожай был неплохой. Правда, колодец еще не был забит, и воду возили на “Москвиче” из Енисея в баках… Года три продержались мы на этом месте, и в итоге решили, что толку не будет. Тем более что я, закончив школу, решил ехать в Ленинград, получил вызов в строительное училище; приближалась и армия. Дачу за Бомом бросили.

А сил потрачено было море. И здоровья. Мама там, в этой степи, на холодном, едком, как сквозняк, ветру заболела бронхиальной астмой…

Четвертая дача появилась в 90-м. Родители купили ее уже готовой — с двухэтажным кирпичным домом, под которым находился гараж, со времянкой и баней, с удобренной землей. На некоторых соседних дачах жили люди, — меньше шансов, что воры открыто будут хозяйничать.

На этой даче, вернувшись из армии, я провел весь 92-й год. Общаться с людьми, встраиваться в изменившуюся за два года жизнь было непросто и как-то противно. Казалось, что правильнее всего — ни с кем не связываться, ни во что не ввязываться. Запершись в доме, я читал книгу за книгой (теперь предпочитал художественную литературу), бился над своими, написанными в 1986—89 годах повестями и рассказами, пытаясь довести их до того вида, в котором они понравились бы мне самому. Переделывал и то, что написал в армии. А привез я оттуда три девяностостраничных тетради прозы, стихов и дневников. Однажды во время шмона их конфисковали офицеры (нашли под матрацем), но потом вернули с предупреждением, что если еще раз обнаружат, то бросят в топку в кочегарке. Весной 1993-го я сам бросил их в печку, устав от попыток извлечь оттуда что-то дельное… Да, от того периода почти ничего не осталось в моем нынешнем архиве, но те многочасовые сидения за столом, лежания на печке с тетрадями вспоминаю с удовольствием и тоской, — редко с таким увлечением, вдохновением (прошу извинить за высокопарность) я писал.

На этой печке, кстати, большой, но слабо гревшей, я однажды чуть не погиб. Были сильные морозы, кирпичный дом вымерзал моментально, даже обогреватель не помогал; и спать на кровати я не решался. В тот вечер, как следует протопив печь, я залез на нее. Проснулся в белом едком тумане, соскочил на пол, задыхаясь, выбежал на улицу. Когда дом слегка проветрился, стал искать причину дыма. Оказалось, стала тлеть подушка…

Дачу эту мы отдали за бесценок осенью 1993 года. Тогда в Кызыле и квартиры, и дачи стоили копейки — люди вовсю выезжали за Саяны. (Интересно, что, продав гараж весной 93-го, мы на эти деньги купили домик в селе Восточное, где сейчас живут мои родители, за дачу мы получили “Москвич-2141”, который потом постоянно ломался, и еще какие-то деньги, которые ничего не стоили, а за трехкомнатную квартиру в начале 1994-го даже не помню, сколько нам заплатили, какую-то мелочь, или, может, миллионы, которые тоже тогда были мелочью.)

Не знаю, цел ли тот двухэтажный дом, обитаем ли. Большинство дач под Кызылом брошены, растащены. Да, воруют страшно, и не только воруют, а грабят, жгут, вынуждают владельцев выселяться. На дачах разрешена прописка, и на многих устроились переселенцы из районов — в основном безработные. Они-то и являются хозяевами бывших “садовых товариществ”.

Правда, это беда не только Кызыла, — бросают дачи и абаканцы, и минусинцы: нет возможности бороться с воровством, нет смысла строиться, работать на земле, выращивать что-то, зная, что в любой момент выросшее соберут чужие, жилища осквернят…

Одно из самых светлых воспоминаний о жизни в Туве — поездки на рыбалку, за грибами, ягодами, да и за ковылем тоже, хотя тогда рвать его я ненавидел.

Когда мы были маленькими, родители чаще всего оставляли нас с бабушкой и привозили гостинцы “от зайчика”, “белочки”, а потом стали брать с собой. Бывало, ехали в лес на нескольких машинах — родня, приятели. Я любил искать грибы вместе с бабушкой. Она, полная, с больным сердцем, не могла лазать по зарослям, но издалека определяла места, где наверняка есть грибы, посылала меня “поглядеть”, и я чаще всего их там находил. Однажды мы наткнулись на огромный обабок, явно старый и червивый. Я для порядка хотел срезать его, но бабушка остановила: “Не трогай. Это грибной царь. Пускай стоит”. И мы, оглядываясь на него, побрели дальше.

На нашем 412-м “Москвиче” забирались порой туда, куда и на “уазике” не все решались забраться. Рвали клубнику, жимолость, голубику, черемуху, гребли специальными совками бруснику, на скалах в Саянах отыскивали редкую, вкуснющую ягоду кызырган; уже по холоду обдирали с веток заледеневшую облепиху.

Но набрать и привезти домой ягоду было половиной дела, — нужно было ее перебрать, одну сварить, другую перекрутить с сахаром. Грибы почистить, помыть, маслята замариновать, обабки пожарить, грузди, рыжики, белянки, волнушки засолить.

Рыбачили мы довольно часто. Иногда рядом с домом — там, на быстрыне, клевали ельцы, попадались ленки, а очень редко, на закидушку, вместо ожидаемого таймешонка, брала таинственная, жутковатая на вид рыбка — широколобка. Вся в каких-то наростах, шишках, с огромной, по сравнению с туловищем, головой. Если ее ловили взрослые, то, брезгливо сняв с крючка, бросали обратно в воду, а если пацаны, то убивали жестоко — растирали камнями в жижу. Говорили, что широколобки страшно ядовиты, и их можно есть, только сварив в перце. Считалось, что эти рыбки засоряют реку. Недавно я узнал, что они живут только в очень чистой воде, поэтому, видимо, и попадались вдалеке от берега. После того как Саяно-Шушенское водохранилище наполнилось и Енисей в районе Кызыла, несмотря на течение, стал грязнее, широколобки почти перестали встречаться. Да и ельцов, ленков, хариусов, тайменей стало заметно меньше. Зато ловятся невиданные раньше здесь подлещики, часто больные.

Вообще-то ничего не будет удивительного, если какие-то виды рыб исчезнут. Не так давно я был поражен, узнав, что половое созревание у рыбы наступает много позже, чем у многих млекопитающих. У хариусов, например, в три года, у ленков в пять—восемь лет, у тайменей в шесть—восемь лет, у самок стерляди в семь лет, даже у пескарей — в два-три года. Если реки будут по-прежнему вычищаться так же активно, как сейчас (сетями, переметами, мордами, электроудочками, легкой отравой), то вполне можно добиться, что вскоре те же ленки, хариусы, таймени, стерлядки окажутся в Черной книге.

Но в 80-х, начале 90-х рыбы в Енисее и его притоках было немало. Где-то лучше брал окунь, где-то ленок, где-то один за другим шел на червя пескарь, удивительно вкусный, когда пожаришь его на сковородке до золотистой корочки… Из детства запомнилось, как мы сидим семьей на песочке на правом берегу Енисея. Тенек от тальника, на скатерке еда, газировка. Отец установил закидушки с колокольчиками. И вот один колокольчик начинает бешено звенеть, толстая зеленоватая леска режет воду… Сейчас отец вытащит большого, с розовой чешуей, сильного и нежного ленка.

Особенно нравились мне поездки (правда, немного их было) за хариусом. Это даже и не совсем рыбалка — больше охота.

Маленькая, узенькая, но быстрая речка в горах. Мы подбираемся к ней тихо, осторожно налаживаем удочки без поплавков и грузил. Лишь на конце лески мошка — крючок с намотанными на него волосинками. На первый взгляд изготавливать мошки проще простого, они все одинаковые, но есть те, на которые хариус не обращает никакого внимания, зато другие хватает с жадностью… И вот бросаешь мошку на течение; она скачет по воде как живая. Иногда может скакать час, а хариусы (их черные спины хорошо видно в прозрачной, мелкой воде) стоят и словно не замечают ее, но наступает время питаться, и они пулей кидаются на приманку. Бывает, подгадаешь так, что кидаются сразу и идут один за одним. Но хватают всегда неожиданно — из воды молниеносно выскакивает морда с открытым ртом и с добычей-обманкой скрывается обратно. Теперь главная задача — не запутать леску в ветках окружающих берега деревьев, когда подносишь бьющегося хариуса к себе.

Снимаешь его с крючка, и сердце бьется в груди, руки дрожат, будто поймал не рыбу, а ценного пушного зверька.

Хариус и ленок считаются самыми чистыми рыбами верхнего Енисея. Их едят обычно слабосолеными, иногда прямо во время рыбалки — почистят, выпотрошат, посыплют солью и — готово. Некоторые любят хариуса с душком — специально дают ему слегка (бывает, и не слегка, а так, что рядом находиться невозможно) подтухнуть.

…Давно я уже не рыбачил на реке, не ловил не то что хариуса, но даже и пескаря. У родителей в деревне есть пруд с карасями, но это скучноватая ловля, как и сам карась — скучноватая рыба. Хариусов, ленков покупаю на рынке в Минусинске. И когда за ужином едим эту покупную рыбу, с грустью, но грустью сладковатой, вспоминаем наши давние рыбалки, порой, забавные случаи (например, как приехали на речку Элегест большой компанией, мама забросила первой и тут же вытащила крупного хариуса, а потом, сколько ни бросали, ни меняли снасти, ни у кого ничего не поймалось); вспоминаем поездки по Туве, поля, красные от клубники, голубые от ягод кусты жимолости, ведра напоминающей икру брусники, грибы в кадках… Тянет в Туву.

Родители живут недалеко от нее — каких-то триста с небольшим километров, но вряд ли в нее еще попадут: страшно увидеть дорогие места, потерянные, ставшие чужими. Страшно возвращаться туда, где прошла жизнь.

Я бываю в Туве раз в несколько лет; а чаще на московской кухне разворачиваю карту, путешествую по ней. Взгляд ползет на юг от Кызыла. В этом направлении мы с родителями в основном ездили на нашей оранжевой Рыжульке.

 

5. На юг

Дорога, ведущая в сторону Монголии, является частью трассы Красноярск — Госграница. Асфальт подновляется, и машины мчатся с огромной скоростью. Правда, грузовиков сейчас на трассе почти не бывает, да и вообще движение не очень интенсивное. Лишь в выходные летом оживление — люди едут купаться на ближайшие к Кызылу озера — Хадын и Дус-Холь (Сватиково).

Лет двадцать назад до этих озер, расположенных в полусотне километров от столицы Тувы, добраться было непросто. Небольшой отрезок проселочной дороги вблизи озер становился ловушкой для автомобилей, и нередко приходилось или помогать вытаскивать из песка чужой “Москвич” или “Жигуленок” или упираться руками в раскаленный солнцем зад своей машины, добавляя ей силенок для форсирования опасного участка. Нынче буксующий автомобиль встречается редко — то ли моторы стали мощнее, то ли пески уже не такие злые…

Степью окружающую Хадын, а особенно Сватиково, землю сложно назвать. Скорее, это полупустыня, песок которой еле-еле сдерживают редкие кусты караганника, еще какие-то чахлые колючие растеньица. Однажды, бродя неподалеку от Сватикова (озеро названо по фамилии предпринимателя начала прошлого века, который пытался добывать здесь соль), я обнаружил шарики с иголками, очень напоминающие кактусы. Потом искал их изображение в словарях и справочниках растительного мира Тувы, но не нашел. Есть здесь и кусты с синими мясистыми листьями.

Озеро Хадын — большое и очень популярное у любителей плавать. (В Енисее особенно не покупаешься даже в июле — вода холодная.) Оно слабосоленое, говорят, состав воды очень напоминает морскую. Но мне скучно находиться на Хадыне — берега пологие, пейзаж унылый. Куда интересней маленькое Сватиково, находящееся километрах в трех западнее Хадына, за небольшим барханным перевальчиком. Сколько я себя помню, Сватикову прочат скорое высыхание. (Тем более что неподалеку есть еще две-три котловины, где когда-то были такие же озера; в одной из них еще сохранилась влажноватая грязь.) И действительно, трудно представить, что под палящим солнцем эта “лужица” может долго протянуть. Спасают ее крошечный ручеек бьющего на берегу источника и, видимо, ключи на дне самого озера.

На южной стороне — несколько пансионатов. В конце 90-х почти все они были заброшены, полуразобраны на дрова, но сейчас многие вновь обустроены. Хотя отдыхающих не столько, сколько было в 70-е и 80-е годы. Тогда озеро сплошь, кроме болотистого северного берега, окружали палатки, тенты, машины “дикарей”. В пансионатском городке работала столовая, был кинотеатр, вечером устраивались шумные дискотеки.

Но жить здесь долго (хотя бы месяц) кажется невозможным. Воздух напитан солью озера, солнце печет по шестнадцать часов в сутки (темнеет поздно — горы далеко). Вокруг песок, колючки и… изможденные, обгорелые тела. Сватиково считается лечебным, чуть ли не чудодейственным, сюда едут из разных мест России, путевки купить очень трудно. Но, глядя на людей, часто очень больных на вид, в лечебные свойства как-то не очень верится — подсознательно хочется видеть на курорте этаких античных полубогов. Поэтому, наверное, я любил проводить время подальше от остальных, радовался, когда на моем месте — “у пальм” — было свободно.

“Пальмы” — несколько растущих на западном берегу ив. Это единственные деревья в округе, не считая посаженных людьми и потому вечно полумертвых топольков возле пансионатов. Озеро рядом с “пальмами” очень удобно для купания — не мелкое, глубина увеличивается постепенно, дно напоминает ступени лестницы. Как раз здесь в воде очень много веселых, деятельных “бекарасиков” — крошечных рачков артемий. Считается, что в столь соленой воде ничто живое существовать не может (по насыщенности солью Сватиково не уступает Мертвому морю), но эти рачки существуют и, кажется, неплохо себя чувствуют. Каждого заходящего в озеро они окружают, изучают кожу, особенно интересуются ранками и царапинами, вьются вокруг них — лечат.

За “пальмами” начинаются барханы, по которым тянет погулять, обследовать никем, кажется, не изведанную землю. Но стоит пройти километра два по песку — ноги устают, голова даже в кепке тяжелеет от солнцепека, и приходится возвращаться к озеру, прятаться в тень.

К месту тут будет сказать, что чуть южнее Кызыла, сразу за взлетно-посадочными полосами аэропорта, есть и самая настоящая пустыня — участок голых песков. Но и здесь удивительный контраст — среди них растет черемуха с крупными, мясистыми ягодами. Мы часто забирались сюда, чтобы набрать несколько ведер черемухи, которую не сравнить с лесной. Вкуснющая, ароматная. (Черемуха в Сибири очень популярна — ее перекручивают на мясорубке вместе с косточками, пересыпают сахаром и хранят в банках. И просто можно есть, и пироги начинять; делают черемуховую муку [лучше всего — грубый помол], которую добавляют в пироги и торты.) До сих пор сладко становится во рту, когда вспоминаю название этого места — Щёлы.

(Захотелось узнать, что именно обозначают “Щелы”. После продолжительных поисков в интернете нашел: “Местечко Шол русские называют Щелами. Шол — это довольно широкая, возвышающаяся над окрестностями гряда песков, дюн и барханов, протянувшихся на юго-юго-восток от села Сукпак до озера Дус-Холь”. Есть еще и речка Малая Щела [Большой ни в интернете, ни на карте я не обнаружил], протекающая как раз в тех местах и теряющаяся в песках. Может быть, ее воды и подпитывают корни черемухи.)

Немного южнее своротков на Хадын и Сватиково и, следовательно, дальше от Кызыла есть еще один — к озеру Чедер. Оно тоже целебное, но особой красотой не отличается, хотя тут вполне цивилизованный курорт, источник с минеральной водой. Правда, запах сероводорода, тем более в жару, переносить трудно.

Раньше почти от самого Кызыла и до Балгазынского бора (а это километров семьдесят) степь по обе стороны дороги была распахана, засеяна зерновыми культурами. Поля выглядели словно наброшенное на неровную поверхность огромное клетчатое покрывало: клетка зеленая, клетка черная (весной), клетка зеленая, клетка желтая (осенью). Теперь степь не пашут, на ней появились редкие кустики акаций, кое-где березки. Может быть, лет через сто здесь будет лес.

Пейзаж за окном автомобиля не очень разнообразный, но сама дорога веселая. Она прямая, но неровная. И поднимаясь на вершину очередного увала, кажется, что впереди крутой, почти отвесный склон, но по мере спуска склон точно бы распрямляется, и на соседний увал машина поднимается почти без усилий.

Перед Балгазынским бором (о котором речь впереди) находится село Целинное, центр совхоза “Победа”. Совхоза, наверное, давно нет, но село это чаще называют именно Победа — прижилось. Победа — типичное тувинское поселение советского времени: расположено в степи, но у подножия гор с жидкими островками деревьев по склонам, дома однотипные, беленые, в самом селе зелени почти нет, единственное многоэтажное здание (построенное, видимо, под школу) заброшено. Скучное местечко с такими же скучными, кажется, жителями. Когда я слышу песню Александра Башлачева “В отдаленном совхозе “Победа” был потрепанный старенький “ЗИЛ”, а при нем был Иван Грибоедов, он на “ЗИЛе” том воду возил…”, мне всегда представляется именно эта тувинская “Победа”.

А еще вспоминаются шоколадные конфеты “Каракум” — за ними чаще всего мы с родителями заезжали в село, так как в городе купить их было почти невозможно. В сельских же магазинах шоколадные конфеты, а еще тушенка, венгерские фруктовые консервы и прочие дефицитные деликатесы лежали свободно.

Несколько в стороне от трассы, за Победой, есть село Шамбалыг. Население в нем тоже полностью тувинское. Иногда мы торговали в Шамбалыге маринованными маслятами, вареньем, овощами, которые тувинцы любят, но выращивать и изготовлять не хотят или не умеют, хотя поля вокруг пахали, засевали в основном они; впрочем, это злаки, а не огурцы или редиска. Люди относились к нам доброжелательно, приветливо, некоторые расспрашивали о политике, о перестройке. Однажды их приветливость нам, быть может, спасла жизнь: подошли озабоченные мужчины и женщины и сказали, что в селе свадьба и нам нужно уехать, так как во время свадьбы обязательно кого-нибудь зарежут, могут и нас. Мы собрали нашу редиску, баночки с вареньем, уехали и, кажется, больше в Шамбалыге не бывали.

Километрах в десяти-пятнадцати южнее Победы начинается Балгазынский

бор — одна из жемчужин Тувы. Сначала в степи появляются одинокие, кривоватые, с пышными кронами сосны, а за ними — уже ровные, высокие стены оранжевостволых красавиц. Трасса проходит по краю бора, большая его часть (он занимает около тридцати тысяч гектаров) находится восточнее и смыкается с горной тайгой.

За грибами кызылчане ехали именно в бор — здесь почти каждый год бывали богатые урожаи сырых груздей, волнушек, белянок, маслят, обабков, встречались и рыжики. Часто можно было увидеть косуль, зайцев, по веткам прыгали белки, куковали наперебой, путая и сбивая друг друга, кукушки… Вообще райское место было.

В конце 90-х Балгазынский бор почти полностью выгорел. Говорят, специально подожгли — очень активно стали валить и вывозить горелый лес, будто специально готовились. А что такое горелый лес? Хвоя опалилась, кора закоптилась слегка, но по сути тот же строевой материал. В Балгазынском бору лесозаготовками заниматься было нельзя (заказник), а после пожара — никаких проблем. Сейчас бор восстанавливают, но даже если сосны приживутся, прежним он станет через многие десятилетия. А скорее всего, никогда не будет в нем того микроклимата, что был до пожара.

Южнее бора находится село Балгазын. Это один из узловых пунктов Тувы. На восток ведет дорога к старинному русскому селу Владимировке, на запад — к озеру Чагытай, еще недавно богатому щукой, жирной, нежной пелядью, язем; озеро расположено у подножия хребта Танну-Ола, самой высокой горной цепи в центральной Туве (и само озеро возвышается над уровнем моря больше чем на километр). С запада Чагытай обступает настоящая тайга (сюда мы нередко ездили за брусникой), и существует множество рассказов о том, что на туристов, на детей из пионерских лагерей нападали медведи. Но внешне сам Чагытай очень спокойное место — настоящее горное озеро, задумчивое и тихое.

Село Балгазын расположено на границе соснового бора и широкой полосы тайги, протянувшейся с востока на запад. За этой полосой начинается южная Тува. Здесь разводят сарлыков, лошадей; когда-то было много верблюдов, целые совхозы занимались их разведением, но постепенно их поголовье в Туве почти сошло на нет. Природа величественная, впрочем, долго находиться в этих местах приезжему человеку утомительно — тех, кто не вырос в степи, тянет к деревьям, воде или в города.

Столица южной Тувы — большое село (сумон) Самагалтай. Дома в основном одноэтажные, типовые, никаких достопримечательностей, хотя это, пожалуй, старейший населенный пункт на территории республики. Во второй половине XVIII века он стал административным центром Урянхая — здесь находилась ставка амбын-нойона (высшего чиновника края, правда, подчинявшегося правителям Китая), затем здесь разместилась резиденция Камбы-ламы (главы ламаистской общины); в 1914 году в Самагалтае было составлено прошение о принятии Урянхайского края под протекторат России. До 1921 года это село (а не Белоцарск — Кызыл) являлось столицей Урянхая — Тувы.

Километрах в семидесяти южнее Самагалтая расположено село Эрзин, где заканчивается трасса М-54 “Красноярск — Госграница”. Кстати сказать, асфальтовой дороги из Тувы в Монголию до сих пор нет. С одной стороны, это можно объяснить сложным рельефом (горы), но, не исключено, трудность связи с Монголией была создана умышленно: и в царское, и в советское время, и в постсоветское Монголия не раз претендовала на Туву, да и в Туве периодически возникают идеи либо обрести независимость, либо “воссоединиться” с монгольским народом. Но, с другой стороны, граница никогда особенно не охранялась, и для тувинцев не представляло большой сложности сходить в Монголию, а монголам — в Туву. Даже скот друг у друга угоняли.

 

6. Кураны

Неподалеку от Балгазына, немного южнее, рядом с трассой находится удивительное сельцо. Официальное название Куран, а народное — Кураны.

Машины проносятся мимо, и мало кто его замечает, эти несколько крыш в низине, на кромке тайги. Я считаю, что мне повезло — я несколько дней прожил в этом сельце. Правда, давно это было, больше двадцати лет назад.

У моего отца был приятель, писатель Вячеслав Бузыкаев, занимавшийся историей Тувы, староверами, вообще, что свойственно многим творческим людям советского времени, имевший тягу к живущим патриархальным, суровым укладом. И однажды он пригласил нашу семью погостить в доме, который снимал в Куранах, староверческом поселении под Балгазыном. Мы приехали.

Многие детали нашего пребывания там за эти годы, конечно, забылись. Личные впечатления смешались с чужими рассказами. Но осталось и постепенно усиливается ощущение счастья, когда я вспоминаю Кураны.

На поляне, но не голой — кое-где растут лиственницы, тополя, осины, — стоят крепкие срубы. Заплотов — непременных в Туве глухих заборов — вокруг изб и огородов нет. Лишь жидкие прясла — от скотины. Всё и все на виду. Из земли бьют ключи, их много, но почва не болотистая, и картошка здесь рассыпчатая, словно выросшая на песке.

Хочется написать “тишина, покой”. Да, покой был, покой и надежность, и тишина тоже. Но не мертвая тишина — первый день, и особенно первую ночь раздражал, сверлил уши непрерывный гул мчащейся неподалеку от сельца горной реки Шуурмак. (У нее наверняка есть и русское название, но мне его отыскать не удалось — русские обычно называют ее и одноименное село — Шурмак, с одним “у”).

Спали мы на полу, накрывшись меховым одеялом. Помню, что от меха, видимо, закладывало нос, было трудно дышать. На некоторое время я засыпал и тут же просыпался от удушья, садился и удивленно осматривался, забыв, где нахожусь.

Вообще все было непривычно, а особенно жители Куран. До того я видел подобных людей только по телевизору, в исторических фильмах (в то время часто показывали фильм “Россия молодая”) — мужчины с окладистыми длинными бородами, в холщовых одеждах, на головах войлочные шляпы, на ногах сапоги вроде яловых; женщины в серых, до самой земли, платьях, платки повязаны как-то по-монашески, скрывая волосы. Жители сельца были почти все пожилые, молчаливые, сумрачные на вид; взгляд при встрече отводили. Один раз я увидел на их лицах улыбки — по улице (хотя улиц как таковых в Куранах не было, избы стояли поодаль друг от друга без особого порядка) шли розовощекий, с негустой бородой, здоровенный парень, а рядом с ним — девушка, тоже румяная, крепкая. Одеты так же, как остальные, но ярче. И глядя на них, наверняка молодоженов, куранцы светлели лицами, губы растягивала улыбка. Радовались, наверное, что благодаря им, молодым, сельцо не погибнет.

Поначалу мне было неловко, стыдновато за этих людей, существующих по собственной воле словно бы век назад. А потом, через два-три дня, я почувствовал неловкость уже от своей модной майки, брюк “под джинсы”, кроссовок.

Теперь, спустя два с лишним десятилетия, я очень жалею, что не попытался поговорить с этими людьми, не запомнил интонацию их речи, особенные слова; не запомнил их имен. Но в тринадцать-четырнадцать лет, а столько мне было тогда, человек обычно замкнут, стеснителен, ершист. И я ходил по Куранам с кислой миной, показно скучал, звал отца на рыбалку, а он о чем-то подолгу разговаривал с Бузыкаевым и приходившим в избу, где мы жили, стариком, видимо, старшим в сельце. Вместо того, чтобы послушать взрослых, я уходил на двор или кидал камешки в бегущий Шурмак.

В памяти остался лишь один по-настоящему живой эпизод: мы с мамой собираем клубнику недалеко от села. Вдруг появился бородатый старик и сказал мне: “Это мущинское место. Женщинам тут нельзя”. Я не стал спорить и увел маму на другую поляну, убедив, что там ягода лучше.

Много позже я задумался, почему вдруг настоящие староверы (а население Куран составляли исключительно они, несмотря на то, что ели картошку, — она давно стала основной едой староверов) оказались в таком месте — вблизи оживленной трассы, в стороне от основных староверческих поселков Верховья? Но посмотрел карту и понял, что, по всей видимости, пробираясь все дальше в тайгу вверх по горным рекам, предки нынешних куранцев оказались здесь, в глухом тогда, уединенном, укромном месте. (От Верховья до Куран, оказывается, не так уж и далеко.) Прокладка в советское время трассы “Красноярск — Госграница” стала для куранцев ударом, но не заставила покинуть облюбованное местечко.

Между Верховьем и Куранами находится большое село Владимировка, некогда тоже староверческое. Завоевание села “миром” шло долго и трудно. О Владимировке писал в книге “От мира не уйти” Анатолий Емельянов. Вот, например, отрывок про школу: “Владимировская средняя школа занимает особое место в истории жизни поселка. Можно сказать, что владимировцы выстрадали свою школу. До этого наставники учили отдельных детей на дому. <…> Первая настоящая школа была открыта в 1927 году, и ее первым учителем был Гавриил Тимофеевич Копцев.

В то время многие верующие родители выступали против школы, не отдавали в нее детей. А в 1930 году вообще отказались от школы, перевезли ее здание в Балгазын и даже сами помогали переставлять — только бы не было школы во Владимировке. Неприятно теперь это вспоминать, да, как говорится, из песни слова не выкинешь.

В 1934 году построили новое здание школы. Приехал из Кызыла и новый учитель, Спиридон Исакович Рощин, впоследствии погибший на фронте Великой Отечественной войны. И эта школа недолго просуществовала. В 1937 году она сгорела, и, по всей видимости, не случайно: очень уж жарко была натоплена печь. В 1939 году школу построили снова, а в 1944 году — снова пытались сжечь”.

Есть в той книге и очерк о Куранах (датирован 1968 годом). Начинается он так:

“Десяток-полтора неказистых домиков разбросаны там и сям среди полыхающих осенним пламенем лиственниц и тополей. Спокойные голубоватые дымки поднимаются повсюду и незаметно тают, сливаясь с прозрачностью осеннего воздуха. Кураны. Не без любопытства всматривался в эти домики, в людей, убирающих картофель на огородах. Разное говорили о Куранах. Приходилось слышать, что живут здесь одни верующие — старообрядцы, фанатики, без электрического света, радио, газет, живут как единоличники, обзаведясь скотом и огородами, и нигде не работают”.

Спустя примерно два десятилетия после этого описания в Куранах ничего внешне не изменилось. Чего-либо вроде сельсовета, магазина я не заметил, техники — тоже. Электричества, по крайней мере, в том доме, где мы жили, не было. Не знаю, как там теперь, спустя еще двадцать лет. Однажды я услышал, что Куран больше не существует, но, позвонив знакомым в Кызыл, узнал, что домишки стоят, правда, в сами Кураны никто из них не заезжал, да и раньше не бывал никогда.

В интернете почти никакой информации об этом сельце нет. Лишь краткие упоминания и лишь одно сообщение, с Куранами связанное: на сайте газеты “Центр Азии” (число и год я не обнаружил, но явно недавнее), в разделе криминальной хроники: “В с. Куран Тес-Хемского кожууна обнаружен труп 65-летнего мужчины с ножевым ранением в область сердца. Задержана подозреваемая: 62-летняя сожительница, которая, по предварительным данным, нанесла ножевое ранение сожителю”.

Вот такая весточка из села, которое в моем представлении является идеалом.

…Не знаю, удастся ли мне еще когда-нибудь очутиться в Куранах. И во многих других местах Тувы, которые колют душу ностальгией. Да и не видел я в Туве

многого — почти не знаю запад ее, не бывал на Уш-Белдире — целебных источниках на востоке Тувы, где есть, говорят, древние, вырезанные в скалах ванны, а теперь устроен курорт. Добраться до Уш-Белдира можно только самолетом-кукурузником, и то лишь при благоприятной погоде, которая случается очень редко. Не бывал я на озере Тере-Холь, где на острове находятся знаменитые развалины Пор-Бажына (то ли крепости, то ли ламаистского монастыря); не видел и Убсунурскую котловину, одно из чудес Центральной Азии. Очень плохо я знаю свою малую родину.

С одной стороны, конечно, довольно легко узнать ее лучше — скажем, взять и провести в Туве отпуск. Тем более есть где пожить. А с другой… Все непросто, все как-то не складывается. И даже когда бываю в Кызыле, поездки по Туве ограничиваются озером Сватиково, ближним загородом. К тому же весь отпуск посвятить Туве вряд ли получится — нужно родителям в деревне помочь, дочек свозить на море.

Моя жизнь все сильнее завязывается на Москву. И все сильнее тянет к себе Тува. Иногда, выпив вечером, повспоминав, послушав записи “Ят-Хи” или “Хуун-Хуур-Ту”, я прихожу к мысли, что ведь запросто могу уехать. Заявить, что мне нужен творческий отпуск, собрать сумку, поцеловать жену и дочек, пообещать стабильно высылать деньги и сесть в поезд “Москва — Абакан”. Забраться на верхнюю полку плацкартного вагона. Трое суток в пути копить силы, потом — дня два провести у родителей и — в Туву.

Устроиться в одну из кызылских газет, ездить по республике, писать репортажи, изучать современную жизнь, собирать материал для романа. Может быть, закончить отцовскую книгу об Урянхайском крае. Там, на месте, это сделать будет, наверное, легче.

Много мыслей, во хмелю становящихся четким планом, возникает в голове. Но наутро звенит будильник, я поднимаюсь и продолжаю московскую жизнь, заполненную, забитую делами, проблемами, событиями, но в целом пустоватую, какую-то ненастоящую. Или я себя убеждаю, что она пустоватая и ненастоящая? Известно

же — хорошо там, где нас нет. А Тува, маленький уютный Кызыл — страна моего детства и юности, и меня там нет. Я здесь, в Москве…

Роман Сенчин