Перигей

Пролог

«Хочется жить?» — спросит подросток с ножом в подворотне. Хочется. Я полон примитивных желаний… Но главное — я хочу вернуться. Вернуться на свою родину. Последний год я прожил в Америке. До этого – два года в мексиканской тюрьме, до Мексики – десять лет в тюрьме кубинской. Моя голова полна решеток, желтого цвета, потной кожи и mas o menos в ответ на Como esta? Выбросить это все из головы, забыть! Но никак не получается… Может быть, получится там … в Москве… Вспомню другое, забуду испанскую речь. Как я попаду туда? — Проползу по всей Европе под колючей проволокой, под границами, обману всех пограничников. Выйду на люди только в какой-нибудь деревеньке под Тулой. И мне там обрадуются… Обогреют и накормят, обязательно дадут пирожков в дорогу. Хотя… Я ведь знаю, что Россия стала другой — все знают. CNN так и говорит утром и вечером: «Россия стала совсем другой». Россия стала самой веселой страной в мире. В последние годы во всем мире веселья все больше и больше: одни смешат – другие смеются. Но CNN утверждает, что Россия в этом отношении значительно опередила все остальные страны. CNN много еще чего говорит, но в остальное я не верю. Американские телеканалы умеют запудривать мозги своими прилизанными бриолином и накрашенными яркой губной помадой передачами. Откуда они могут знать правду про Россию, если они уже давно не могут туда попасть? Границы русского государства снова закрыли лет пять назад, и CNN теперь снимает все свои передачи о моей родной стране исключительно со шпионского спутника, откуда они смотрят на одну шестую суши через супертелескоп. Но все их суперы ни черта не могут помочь, и видят они в свои суперлупы только то, что русские все время смеются.

 

Глава 1

И вот я выполз из канавы где-то под Тулой. Русское поле… Если бы передо мной сейчас оказалась дверь, я бы схватился за ручку, дергал ее, бил в дверь кулаком и просил, чтобы впустили. Но оказалось сложнее: двери не было. Только поле, овраги, перелески и вдалеке на холме полуразрушенная церковь. Значит, в той стороне и деревня. Я пошел — полем, перелесками. Мне казалось, что я шел не один, и кто-то следовал рядом. Я оборачивался, нервно оглядывался, но никого не видел. Только солнце светило во всю силу, материализуясь в лучах, падавших на мои плечи.

Пахло Россией. У России свой, очень особенный, запах. Тонкий и терпкий, перебирающий бархатные струны ароматов, от нежного перелива колокольчиков до басового ухода в небытие. Иногда хочется стать собакой, и Россию тоже превратить в большую мохнатую собаку, бездомную, дикую и голодную, но при этом гордую и независимую, с дерзким оскалом. Хочется подойти к ней и нервно обнюхивать ее всю, начиная с подхвостья и кончая мордой. Глянуть ей в глаза, быстро и пугливо. Ждать, кто первый отпрянет. И чтобы Россия обнюхала меня тоже – всего, от подхвостья до морды.

Я шел и нюхал. Упивался запахом, который словно профильтровал мои мозги. Наверное, первый раз за последний год голова была пуста и свободна от воспоминаний и образов. Впрочем, это не принесло ожидаемого облегчения. Вместо воспоминаний в голове поселился серый тяжелый туман. Дойти бы только до деревни — той деревни с гостеприимными жителями, в которой меня радушно встретят и обогреют, и какая-нибудь смущающаяся девушка протянет мне блюдо с пирожками…

Я дошел до полуразрушенной церкви. Поцеловал кирпичную стену и приник к ней всем телом. Пальцы нащупывали щели между кирпичей. Штукатурка давно осыпалась и теперь шуршала под ногами. Сначала под моими, потом, после паузы, под чьими-то еще буквально в трех-четырех метрах слева от меня. Я резко обернулся. Из пролома в стене вышел мужчина лет сорока, невысокого роста и плотно сбитый. Длинные с проседью волосы, борода, недружелюбный взгляд. В руке он держал лопату с непомерно длинным черенком.

— Кто такой? – Без приветствия и лишних церемоний спросил он.

— Мигель. Михаил, в смысле. А вы?

— А мне не перед тобой, а перед Богом ответ держать.

Я осекся и слегка пожал плечами.

— А зовут меня Григорием, Гришей, — неожиданно продолжил он. «Гришей Распутиным, — мгновенно закончилась фраза в моей голове, и мое лицо невольно расплылось в улыбке.

— Чего лыбишься? Фамилия у меня не Распутин.

Мне стало еще смешней. Григорий зло сплюнул, развернулся и направился обратно к проему в стене, продолжая ругаться:

— Тоже юморист-весельчак… Поколение хихикающих дегенератов. Никак не могу к вам привыкнуть…

Мне хотелось громко рассмеяться – над абсурдностью ситуации. В самом деле: первая моя встреча на родине с соотечественником, первые мои слова на русском языке на родной земле после тринадцати лет изгнания, и меня сразу обзывают хихикающим дегенератом. А первый человек, которого я встречаю на родине – невзрачный недружелюбный мужичок с лопатой с неимоверным, гротескно длинным, черенком.

Но я не стал больше смеяться. Пошел за мужичком в проем. Он уже копал яму около северной стены храма. Крыша над этой частью здания отсутствовала. На земляном полу рядом с ямой лежал какой-то тюк в человеческий рост, обмотанный мешками и тряпками и обвязанный несколькими веревками различной толщины и фактуры. Нехорошие предчувствия; резко и остро засосало под ложечкой. Я остановился. Григорий продолжал копать, не обращая на меня внимания.

— Что вы делаете? – Выдавил я из себя. Григорий, не переставая методично вонзать штык лопаты в землю, отковыривать сухие комья и откидывать их к стене, бросил на меня мрачный взгляд:

— Могилу копаю. Мать похоронить, Пелагею Дмитриевну.

— А почему здесь? Приношу соболезнования…

— А где же еще? Где еще ей спрятаться, чтобы с Богом наедине остаться? Крыша обвалилась, небо прямо над головой – лучше не придумаешь.

— Вы сами с деревни?

— С монастыря я Можайского. До монастыря в Москве жил. Мать умерла, вот и приехал. Да и монастырь закрывают. Новым властям мы не нравимся.

— А какая она, новая власть?

— Переберусь теперь сюда, наверное. В городе все равно делать нечего. А тут от матери хозяйство осталось.

— Почему вы новым властям не понравились? Чего новая власть хочет?

— Три коровы все-таки, козы да свиньи – можно прожить. — Григорий продолжал игнорировать мои вопросы, — как говорится, если упал – не плачь, а встань.

— Да я не про коров спрашиваю, а про новую власть, — продолжал я напирать на то, что оставалось для меня неразрешимой загадкой на протяжении последних нескольких лет.

Григорий воткнул лопату в землю около выкопанной могилы и кивнул на завернутое в тряпки тело матери.

— Помоги-ка.

Превозмогая накатившее волной чувство брезгливости, я подошел и наклонился к телу. Григорий отряхнул руки, пригладил бороду и посмотрел на меня долгим оценивающим взглядом. Потом ретиво перекрестился, чуть слышно пробормотав «прости меня, Господи», наклонился и взял тело матери за плечи. Мы положили усопшую Пелагею Дмитриевну в могилу, и Григорий принялся ее закапывать. Он больше не обращал на меня никакого внимания.

— Григорий, — снова обратился я к нему. Но он даже взгляда не бросил в мою сторону. Мне оставалось только развернуться и пойти прочь. Я вышел из церкви и увидел узкую, заросшую травой тропинку, ведущую от церкви в овраг и дальше на холм.

Позавчера, среда, 15-го июня. Что случилось позавчера такого, отчего в одну секунду холодная сталь сжиженного азота течет тонкими острыми струйками по моей спине как только я слышу «среда, 15-е июня»? Сначала вроде бы ничего особенного. Светлый и милый юноша из «Федекса». «Светлый» потому что у него действительно были светлые волосы. «Милый», потому что у него было смазливое лицо и лакированная улыбка. Он позвонил в мою дверь. Я открыл — почти сразу. Светлый и милый юноша протягивает небольшую коробку, улыбается. Протягивает мне бумагу, в которой я должен расписаться. Расписываюсь, и он уходит. Я осматриваю коробку, верчу ее в руках. Смотрю на адрес отправителя – и первый лязг железных шестеренок в горле: обратный адрес начинается со слова «Куба». Дальше — те названия и имена собственные, которые мне бы так хотелось забыть. Исправительное учреждение № 212. Начальник корпуса 2-Б. Как вы меня нашли? Зачем еще я вам нужен? Мы ведь рассчитались по всем счетам, свели все балансы. Никто никому ничего не должен. Хотя нет, даже наоборот… Вы еще остались мне должны, и очень много. Десять лет — все десять лет в этой потной стране. Но я простил; готов простить вам даже большее и все забыть (только дайте мне это забыть!). Но нет: эта коробка на моем столе — материальное доказательство того, что вы еще существуете, помните обо мне, и что-то от меня хотите. Я взял ножницы и разрезал клейкую и пристающую ко всему пленку. Приоткрыл крышку коробки и согнулся вдвое от приступа рвоты. В коробке подрагивал своей слизистой и бугристой – словно изъеденной оврагами — поверхностью розовато-серый мозг. От каждого прикосновения к коробке он отвратительно дрожал – словно свежее смородиновое желе на блюдце. Когда я справился с приступами рвоты и снова посмотрел в коробку, то увидел, что оба мозговых полушария в некоторых местах покрыты рисунками и надписями. Лобные доли окрашены в голубой цвет, на котором можно различить черную надпись на испанском: «лобные доли». Сверху жирная синяя стрелка указывала куда-то в расщелину между полушариями, и под ней было написано «гипоталамус» — на всякий случай, если я вдруг не знал. На височных долях с обеих сторон красовались оранжевые, фиолетовые и красные точки, виньеточные завитушки, звездочки. Неожиданно из щели сбоку выбежал огромный черный таракан – «кукарача», забежал на подрагивающее левое полушарие и остановился. Пошевелив усами, перебежал на правое полушарие и дальше вниз, скрывшись за серо-розовым веществом. Меня вырвало.

Минут через пять я пришел в себя и увидел лежащий за мозгом сложенный вдвое тетрадный листок. Подавляя следующий приступ рвоты, я взял его в руки и развернул:

«Ты забыл это у нас. Высылаем тебе обратно. Тебе ведь еще наверное пригодится» — на испанском. Я помню, что рассмеялся. Громко и раскатисто. И смеялся так некоторое время. Больше ничего не помню из того дня, среды, пятнадцатого.

За холмом оказалась деревня с одной улицей. В начале улицы – небольшой ларек-магазин. Вокруг было необыкновенно тихо и пустынно.

— Угощайтесь пирожками, — смущающаяся девушка вышла из ларька и с застенчивой улыбкой протянула мне небольшое блюдо с тремя пирожками, — с капустой и с моркошкой.

И сердце мое обомлело; сердце мое растаяло. Я улыбнулся, взял пирожок и поблагодарил девушку.

— Как вас зовут?

— Марьей.

— Машей, значит.

— Нет, Марьей. Не Марией, а Марьей. Меня бабушка Пелагея так назвала.

Я удивленно посмотрел на нее.

— А отца твоего не Григорием зовут?

— Нет, — смущенно засмеялась она, — у нас здесь пять Пелагей на селе. Ну а теперь четыре. Бабка Пелагея Разумовская померла, мать Григория.

Я дожевал пирожок. Удивительно нежный и вкусный, тающий во рту.

— А вы откуда? – Спросила меня девушка, преодолев смущение, — одеты не по-нашему.

— Из Москвы. Но если расскажу весь свой путь сюда – не поверишь, — я взял второй пирожок.

— Поверю… — Безоружный взгляд голубых глаз.

— Но я все-таки не буду рассказывать. А гостиница у вас есть? – второй пирожок растаял у меня во рту еще быстрее, чем первый.

Девушка прыснула.

— Что? – Улыбнулся я в ответ, — глупый вопрос?

Она еще громче расхохоталась.

— Понимаю – какая гостиница в деревне… — Я надкусил третий пирожок. Марья хохотала, не переставая.

Я доел третий пирожок. В желудке как-то не очень хорошо заурчало. Марья приняла серьезный вид, развернулась и направилась к ларьку. Подойдя к дверям, она обернулась и снова прыснула:

— А в пирожках пурген! – и захлопнула за собой дверь. Я подбежал к ларьку и забарабанил в дверь:

— С ума сошла?!

Металлическая дверь не поддавалась. Боковым зрением я заметил лица в окнах близлежащих домов. Многие из них смеялись. В желудке же росла нетерпимость к тульским пирожкам. Нужно было срочно искать туалет или куст. Я бросился к первому дому по улице, позвонил в звонок. Никто не открыл. Никто не открыл и во втором доме, и я только слышал смех за калитками и дверями. Следующим моим направлением стали кусты за первым домом – за чертой деревни.

— Дай пирожков в дорогу! – Через полчаса я продолжал барабанить в дверь Марьиного ларька. Она открыла маленькое вентиляционное окошко под крышей:

— Хватит буянить! Пошутили и хватит. А то сейчас отцу позвоню. Он с берданкой на крыше сидит.

— На какой крыше?

— На своей. Третий дом на той стороне.

— А почему на крыше?

— А мало ли… Кто-нибудь стог сена захочет украсть – а он тут как тут – на крыше, и с берданкой. А позвоню ему – он и в тебя шмальнет.

— Дай пирожков в дорогу – и уйду.

Марья захлопнула окошко. Через несколько секунд оно снова открылось:

— На! – она выбросила наружу два пирожка, — езжай пятичасовым поездом – там туалеты не работают, — и она снова рассмеялась.

Я подобрал с травы пирожки и пошел прочь. Но тут же обернулся и вернулся к ларьку:

— Вокзал-то где?

— Прямо по улице и за магазином налево.

— Большое спасибо, — процедил я, и пошел прямо по улице и за магазин налево.

 

Глава 2

В четверг – на следующий день после того, как я получил посылку «Федекс» — ко мне на улице подошел старый негр. Он протянул руку с грязной и мятой визиткой:

— Вам скоро станет плохо. Тогда можете позвонить по этому телефону, — его растрескавшиеся и грязные ногти царапнули поверхность части мозга, отвечающей за визуальное восприятие.

Я ему нагрубил. Никогда не грублю неграм (какой-то странный то ли стыдливый, то ли животный ксенофобный страх), а тут нагрубил. Он улыбнулся; глупо так улыбнулся. Но благодаря этой улыбке я взял его визитку. «Не падай» — там, где должно стоять имя компании и логотип. Вместо имени и должности — Джо, Помощник. Мудрость старых негров – есть ли в мире хоть что-нибудь скучнее?.. Но тем не менее его визитка нашла пристанище в карманчике моего бумажника. Очень скоро я о ней забыл. Я все быстро забываю — слишком быстро. Помню, что было сегодня, что было вчера, и все… Остальные дни, выброшенные мною из памяти, летят по длинным трубам мусоропровода куда-то прочь, и я их не вижу. Впрочем, это не относится к дням, проведенным в Кубинской тюрьме, и дням моего детства. А детство… Детство я провел в чудесных местах. Не в Америке, и не на Кубе. Алма-Ата, Казахстан, потом – Москва, Россия. Нет, не так. Алма-Ата, потом Москва, Советский Союз.

На среднего американца Казахстан наводит ужас. Для него это одна из стран страшного сообщества «станов», плодящих террористов для уничтожения главных ценностей западной цивилизации, включая их родину. Афгани-стан, Паки-стан, Узбеки-стан, Казах-стан, и так далее. Но я в раннем детстве не проходил курсы изготовления взрывчатых веществ или угона пассажирских самолетов. Я играл на флейте… И еще писал сказки — чаще всего о принце и принцессе; о шоколадных принце и принцессе. В конце каждой сказки я их обязательно съедал. Сказка с самым счастливым концом на свете. Сейчас мне это кажется странным, но у моих принца и принцессы никогда не было прообразов в реальной жизни. Ни в одной из придуманных мною историй я не отождествлял себя с принцем. Я появлялся только в самом конце, в роли самого себя, поедающего шоколадную плоть главных героев.

Родители не разрешали мне есть шоколад; совсем… В младенчестве я жестоко страдал от диатеза, вследствие чего родители почему-то решили, что я предрасположен к диабету, и вместе с другими сладостями исключили из моего рациона шоколад. Когда мне было четыре года, я выкрал из буфета шоколадку, которую отец как-то купил маме, наивно предполагая, что она полакомится горьким шоколадом, пока ребенок спит. В течение следующих восьми лет шоколад в нашей семье не покупали. А через восемь лет, когда мы уже жили в Москве, отец ушел из семьи, и мама купила шоколадную плитку «Аленка». Позже я узнал, что так звали любовницу отца. Мама развернула фольгу, отломила коричневый квадратик, медленно разжевала и проглотила. Потом встала и ушла в туалет. Вся оставшаяся – почти целая! – шоколадка досталась мне…

Отец, наверное, еще жив. А мама – нет. Она умерла через год после того, как я оказался в кубинской тюрьме.

Запах электричек… Тонкая терпкая ароматная струйка в запахе России. Те же вагоны, что тринадцать лет назад. Я еду в столицу нашей родины, к кремлевским звездам – религиозным фетишам коммунистов. Христиане ставили на шпилях своих храмов кресты, мусульмане – полумесяцы, а коммунисты – звезды.

Я взял билет и сел в вагон. Опустился на сиденье и придвинулся к окну. По перрону бродил Григорий.

Электричка тронулась. Мне хотелось спать. Поспать под стук колес, неестественно склонив голову к стенке вагона и жесткой, словно специально выступающей над поверхностью стены, раме окна. Меня всегда мучил этот вопрос: разве нельзя было сделать стены вагона мягче и удобнее для прислонивших к ним голову и тело пассажиров? Сколько миллионов людей по всей России каждый день спало и видело сны, находясь в таком исключительно неудобном положении – по пути на работу и по пути с работы домой.

В вагон вошли двое клоунов. Впрочем, внешне они ничем не отличались от обычных пассажиров, но сразу чувствовалось что-то лицедейское в их поведении. Приглядевшись, можно было заметить подведенные тушью глаза и подкрашенные губы у одного из них. Они прошли в середину вагона.

— Да, кстати, вот анекдот, — неожиданно начал один. — Жили-были старик со старухой, и жила у них курочка ряба. И вот снесла курочка старику яйца. Причем, оба… — и он расхохотался визгливым смехом. Вместе с ним рассмеялось и несколько пассажиров. Второй, высокий и худой, мрачно посмотрел на напарника:

— Что-то ты плохо рассказываешь. Видишь — народ не смеется. Может, ты что-то напутал? Может, она все-таки не оба ему снесла, а только одно. Так, по-моему, смешнее, — он резко обернулся к сидевшему напротив полному мужчине лет сорока, — вот у тебя, например, сколько осталось? Хоть одно-то есть? Или ты, наоборот, с возрастом себе еще третье нарастил?

Вагонная публика дружно загоготала. Мужчина чуть покраснел и тоже громко расхохотался:

— Десяток у меня.

— Да тот десяток я сам тебе вчера продал. Забыл, что ли? Ты мне еще два рубля не додал. Гони, кстати, бабки! Два рубля целых!

— Какие бабки? – Возмутился мужчина.

— А я откуда знаю. Вроде не старый еще, а с девками уже не хочет ходить, бабок ему подавай. В дом престарелых иди устройся. Там твое счастье будет. Со старушками развлечешься, переделаешь все в публичный дом, может, и я к тебе как-нибудь зайду. Пару старушек мне подберешь для лесби-шоу… Ну а ты что смеешься, — обернулся он к молодому парню, смеявшемуся до слез, — радостно нам, да? Обдристался уже от радости, наверное?

Вагон трясся от всеобщего безудержного хохота. Пассажиры приходили в восторг от каждой следующей шутки этих артистов словесного жанра. Один за другим они доставали мелочь или какую-нибудь мелкую купюру и бросали ее в кепку одного из клоунов. Из всей публики не смеялся только один человек, который при этом чувствовал себя очень неуютно. Это был я. Высокий клоун подошел ко мне, протянул кепку и наглым взглядом оглядел с ног до головы. Мне стыдно: я бросил в кепку две каких-то монеты. Клоун улыбнулся и протянул кепку следующему.

Артисты ушли, и довольный сосед обернулся ко мне:

— Веселые мужики, веселые… Слово не подскажешь? – поднес к моему носу кроссворд, — «самая вонючая раса на Земле», пять букв.

— Что?

— Я думал «негры», но здесь по вертикали не подходит. По вертикали «самая отвратительная страна», три буквы, — США. То есть, в вонючей расе первая «а» должна быть. А-а… арабы, твою мать!

Я закрыл глаза и прислонился к стене вагона.

Последний раз я получил письмо от отца года три назад, в те дни, когда готовился покинуть Кубу. Написал ему ответ – три страницы крупным почерком. После этого больше ничего о нем не слышал. Написал ему еще раз, когда приехал в Штаты, но снова не получил ответа. Сейчас мне все-таки кажется, что он еще жив. Ему должно быть пятьдесят девять лет. Интересно, он тоже все время смеется, как остальные? И в России ли он сейчас? В России… Нигде больше он не сможет выжить. В свое время отец много путешествовал по миру, свободно говорил на английском, испанском и французском языках, но абсолютно не мог жить ни в какой другой языковой и социальной среде, кроме как в русской.

— Не могу! Не могу! – Жаловался он, — не могу каждый день слушать нерусскую речь! Мне становится физически дурно! Говорить могу – хоть на английском, хоть на испанском, но слушать каждый день не могу!

…И не слушал. Гуляя по Монмартру, одевал наушники с хрипом Высоцкого и тремя пальцами бренчал на воображаемых струнах синих джинсов. В Мадриде, выйдя однажды на улицу, зашел в ближайшую аптеку, купил вату, свернул из нее заглушки и заткнул ими уши. После этого направился в какую-то базилику. Я покорно шел за ним. Мне тогда было чуть больше десяти лет. Отцовская нетерпимость к чужим, не-русским культурам и языкам с готовностью впитывалась во все клетки моего еще несформировавшегося существа. Я всегда твердо знал, что буду жить только в России. Я твердо знал это вплоть до того момента, как оказался на Кубе. Точнее, до того момента, когда в заднем кармане моих брюк кубинские милиционеры обнаружили три грамма кокаина. И уж чего я себе точно никогда не мог представить, так это что когда-нибудь стану офисным работником среднего звена в обыкновенной американской фирме.

Вряд ли мне удалось бы легко найти в Штатах хорошую работу, но помогло одно случайное знакомство с русским эмигрантом. Игорь жил в Вашингтоне уже много лет. Он составил мне протекцию через каких-то своих знакомых, те – еще через кого-то, и я стал белым воротничком. Вполне белым. Семь месяцев я проработал в окружении белого цвета. Белые стены, белый потолок, белые рубашки, белый экран Майкрософт Уорда. «Мистер Уайт» — так обращался я к себе, глядя в зеркало. «А ю оллрайт, Мистер Уайт?». «Йес, ай эм оллрайт, мистер Уайт, оллвэйз оллрайт». Личный номер социального страхования, съемная квартирка в более-менее приличном районе, две кредитных карточки – жизнь постепенно налаживалась. Каждую вторую пятницу я пил пиво с тремя приятелями, работавшими в соседнем отделе. Для них это являлось некой игрой в оригинальность — дружить с русским.

Но так не могло продолжаться долго. Конечно, не могло… Даже несмотря на то, что в моем воображении сначала как-то обрывочно, а потом все более и более настойчиво и полноцветно уже начало вырисовываться мое среднеамериканское будущее. Пожалуй, если бы прошло еще полгода – год, я бы уже мог согласиться с этой картинкой. И не было бы среды, пятнадцатого июня, и четверга, шестнадцатого.

Первого июня меня обвинили в сексуальном домогательстве к новой сотруднице из соседнего отдела. В пол-девятого утра я вошел в лифт. Она вошла вслед за мной. До этого я ее никогда не видел. Защемило сердце. Тринадцать лет назад, и другое лицо, другая девушка, но тот же взгляд, та же улыбка и та же челка. Она слегка улыбнулась и еле слышно произнесла «Hi». Я как-то машинально протянул к ней руку…

Дело замяли, объясняя все социокультурными особенностями моей прошлой жизни в другой стране, но мне пришлось подать заявление об уходе. Я не расстроился – находился на несколько другой планете и другой орбите в те дни. Моим сердцем двигали волны воспоминаний – хоть подключай маленькую гидроэлектростанцию…

Она тринадцать лет назад…

Все дни, проведенные с ней, были днями на берегу океана. Дни голубой воды и белого песка. Дни скалистого острова недалеко от берега, и его пещер. Дни высоких пальм и кустарника, в котором пели птицы. Дни легкого бриза и ласковых волн. Мне так казалось…

Сколько их было, этих дней? Десять. Десять восходов солнца над скалами и десять закатов в морскую гладь горизонта. «Купите полотенце», — кричал кто-то в стороне, противоположной от океана. Но мы не слышали. Мы ничего не слышали, кроме звуков воды. Мне так казалось…

Я был только с ней, а она была не только со мной. К десятому дню это причиняло все большую боль. Вечером десятого дня она улыбнулась мне и отвернулась. Я вышел из ресторана и пошел по коридору. Она продолжала улыбаться. Я думал, что уже не вернусь. Она думала, что мы скоро станем мужем и женой. Ночью мы встретились на берегу. Обнимались и целовались. Я целовал ее плечо, целовал ее волосы. Плечо и волосы. Целовал до тех пор, пока не вылетел из России на Кубу. Поцеловал ее плечо и полетел. На Кубу.

Неужели все с ней было так солнечно, лазурно и легко? Да. Я не видел ее тринадцать лет. А звали ее Лара. Лариса. Нет, Лара…

Я не видел ее тринадцать лет. Хотя нет, вру. Я видел ее семь дней назад. И шесть дней назад, и пять дней назад, и два дня назад. В своих снах, где она была на тринадцать лет моложе меня и чему-то смеялась. В одном сне она осмелилась, подошла ко мне, взяла за руку и повела за собой. И какой счастливый день был после этого! Радостный и тихий. Уютный и светлый. Безумный и восторженный. А на следующий день календарь открыл листок пятнадцатого июня.

— Мама, меня тянет к неграм. Так сказала она однажды своей маме за обедом. Тогда ей исполнилось семнадцать лет. После этого все в их семье медленно, но верно пошло прахом.

Ее тянуло ко мне. Значит, я был негром. Только сам не замечал этого, либо боялся себе в этом признаться. Я смотрел в зеркало и видел голубые глаза.

Если бы она оказалась рядом со мной в Штатах, то наверняка пострадала бы от эмоционального взрыва со смещенным центром тяжести – то ли в лобной области ее головы, то ли в левой части груди. Здесь ведь столько негров! Они на каждом шагу, стоит только открыть дверь и выйти из квартиры. Наверное, ей бы даже тот старый негр с растрескавшимися ногтями и сумасшедшей визиткой понравился. Улыбка у него действительно была милая. Глупая, беззащитная, но милая. Поэтому я и взял его визитку. После того, как я спрятал ее в свой бумажник, он перестал улыбаться. Еще раз внимательно посмотрел мне в глаза, отвернулся и пошел прочь. В тот момент я понял, что нужно ехать… Как можно скорее… И я поехал, семнадцатого июня.

 

Глава 3

Электричка довезла меня до моего прошлого. Курский вокзал. Почти ничего не изменилось. Я даже удивлен. И обрадован. Я боялся, что ничего не узнаю. Не узнаю Москвы. И что мое прошлое будет у меня отобрано. Но нет. Вот оно – совершенно физическое, в камне, металле и стекле, и прямо перед моими глазами. Я хотел поцеловать его так же, как ту церковь под Тулой. Но не стал. Засмущался и застеснялся. Вместо этого изливал литры и кубометры волной нахлынувшей любви на людей. Российских людей, от русских до чувашей и от хохлов до кавказцев. Любил всех. Сейчас.

Вокзальное радио услаждало слух пассажиров необыкновенным шедевром – вероятно последним поп-шлягером. Услышав однажды слова припева, их было уже трудно забыть:

Эх, мудила луковый,

Кури табак бамбуковый

Кушай свою водочку

Но не садись мне в лодочку…

Перед спуском в метро купил две газеты, «Комсомолку» и «Известия». Сразу впечатлила первая страница «Комсомолки» с крупным заголовком «Алла Пугачева наконец решилась на шоколадные трусы» и фотография тех самых трусов того самого размера…

Я зашел в удивительно полупустой вагон и сел у двери. Сразу поразили установленные в вагоне телевизоры – один в конце и один в середине вагона. По обоим транслировался футбольный матч. «До чего техническое обеспечение метро дошло…» — уважительно мелькнуло в голове. «Ну что, раздолбаи, подтягивайте жопы — двери закрываются. Следующая станция – Площадь Революции», — из вагонного динамика. Мои глаза разфокусировались. Я огляделся, но все немногочисленные пассажиры сидели как ни в чем не бывало.

На следующей станции объявление с просьбой подтянуть жопы повторилось.

Я доехал до «Маяковской», на которой из вагона почему-то выгнали всех пассажиров. Динамик мило проворковал: «Эй, раздолбаи, выметайтесь из вагонов, да манатки свои не забывайте». Все еще в каком-то расслоенном состоянии я поднялся на эскалаторе вверх, осмотрелся, и вышел из подземки.

Я хотел остановиться в «Пекине». С ним были связаны кое-какие приятные воспоминания прошлого. Конференция, гости со всей России, Ира из Воркуты… С Ларой я тогда еще не был знаком…

Как и на Курском вокзале, здесь все без особых изменений. Большие двери, небольшой холл. За стойкой невысокий парень в фирменном сюртуке. По радио негромко звучит еще одно нетленное произведение современной российской эстрады, чьи слова меня тоже сразу впечатлили:

Моей телки рассвет

Сегодня наступает

От нее жду ответ

Слово «нет» не канает…

Передо мной какой-то то ли поляк, то ли чех заполнял бланк. Я тоже взял пустой бланк и сел за журнальный столик. Что писать? Мигель Иванов, мексиканец, прибывший из Америки никому не известным способом, без отметки погранслужбы в паспорте. Пустите переночевать. Да черт с ним, что нет отметки, делайте, что хотите. Скажу: не поставили пограничники, и все. Что, они убьют меня теперь… Несмотря на свой новый железный занавес. Поляк заполнил бланк быстрее меня. Он подошел к стойке и протянул листок.

— Кароль Опаш? – Спросил метрдотель.

— Кароль Опаш, — кивнул головой поляк.

— Паспорт?

Поляк протянул паспорт. Метрдотель внимательно его изучил, сверил фотографию в паспорте с улыбчивой физиономией его обладателя, протянул обратно документ, вытащил откуда-то из-под стойки автомат Калашникова и короткой очередью в упор расстрелял гостя из Польши. Я совершенно не ожидал от себя, как быстро я смогу среагировать в такой ситуации. Через две с половиной секунды я уже прятался за какой-то машиной на площади перед гостиницей, и даже моя сумка и сворованная из гостиницы ручка были со мной. К гостинице подъехало несколько автомобилей со служебными номерами, и человек пятнадцать «в штатском» забежали в здание. Я в изнеможении прислонился к машине, за которой прятался. Сработала автосигнализация и заревела необыкновенно громкая и резкая на звук сирена. Я вскочил на ноги и направился к метро.

Мне было страшно. Но нужно было где-то ночевать. Я остановился в «Космосе». Попробуйте догадаться почему. Правильно: огромное пространство холла и длинные стойки администратора, метрдотеля, справочной, второй этаж, сувенирные магазинчики и т.д. и т.п. Целая пересеченная местность для развязывания партизанской войны в случае чего… Памятник Де Голлю перед гостиницей тоже немного воодушевлял. Он мог воодушевлять больше, если бы у него не было вида виноватого мальчика, поставленного в угол… Возможно, этот мальчиковатый вид генерала вдохновил некоего безвестного художника граффити сделать еще одну надпись на постаменте памятника, сбоку: «Дегенералу Голлю».

Я вошел в свой номер и повалился на кровать. Лежал долго и хорошо. До тех пор, пока не включил телевизор.

«Уверенными и профессиональными действиями спецслужб в Москве обезврежен известный и опасный международный шпион Кароль Опаш, работавший одновременно на несколько Западноевропейских разведок. К сожалению, его возможному пособнику удалось бежать. Кроме прочего, этому пособнику удалось украсть ручку, принадлежащую крупной московской гостинице, чье название не разглашается в интересах следствия». Видеозапись моего бегства из «Пекина». К моему счастью, виден только затылок.

Сумасшедший день. Сумасшедшая страна. Она и была-то всегда со странностями, а теперь окончательно сошла с ума.

Я чувствовал себя отвратительно. Ни к чему не мог привязаться своими мозгами, своим вниманием. Не мог сосредоточиться; элементарно не мог соображать, мыслить, говорить. Не мог осознать ни одной секунды происходящего. Мой мозг сжался до размеров шарика для пинг-понга и совершал бесконечное броуновское движение, летая внутри моей черепной коробки и постоянно отскакивая от ее стен. Идея. Я достал из бара три маленьких бутылочки виски (то ли по 50, то ли по 75 миллиграмм каждая), и осушил их одну за другой. Выключил телевизор. Через несколько минут стало лучше. Гораздо лучше. Я уже начал надеяться на умиротворяющий сон этой ночью. На то, что смогу немного отдохнуть, и завтра встану со свежей головой и в бодром расположении духа. Но зачем-то решил еще раз включить телевизор. Правительственная хроника. Президент России на какой-то птицефабрике показывает зоотехникам, как лучше ощипывать кур для того, чтобы набить пухом домашние подушки. Оказалось – шутит, после чего зоотехники, и все остальные в его окружении мило смеются. Не смеется только один человек. Алексей Кузнецов. Стоит позади президента и задумчиво смотрит на кудахтающих кур.

Алексей. Милый, добрый, лучезарный. Три эти эпитета самым естественным образом в течение доли секунды появляются в голове и на устах в тот момент, когда вы первый раз с ним встречаетесь. Я бы писал с него иконы. За одну только внешность причислил бы к лику святых. И это вовсе не святотатство! Разве он не достоин этого, если при одном только взгляде на него сотни, тысячи людей могут стать чище и праведнее, и обратиться к высшему и неземному?! Именно такой харизмой он обладал – тогда, когда я знал его тринадцать лет назад. Тогда, когда мы вместе с ним вылетели на Кубу. Когда он любил шутки и розыгрыши. Когда он обиделся на меня за то, что я обогнал его и первый пригласил на танец нашу переводчицу-кубинку, донельзя смазливую молодую темноглазую мучачу. Когда он шутки ради подложил мне в карман три грамма кокаина, которым тогда баловался, и позвал милиционеров. Тогда я ничего не понял и ни о чем не догадался. На меня надели наручники и увели. Алексей стоял у перил с двумя кубинцами и хихикал. Больше я его никогда не видел.

И все-таки… Невозможно поверить, что все это было только ради шутки. Тринадцать изнасилованных лет жизни ради нескольких минут смеха. Должно быть что-то еще… Тем более, что он не был подлецом. Не был святым. Обычный парень. Тогда ему только исполнилось двадцать пять. Он любил красивые вещи и любил кушать. Не много, но вкусно. И долго. Проводя за столом часы, дни, недели. Мне так казалось… И даже не только мне, а большинству людей его окружавших. Они всегда представляли его сидящим за столом. Со святым ликом во главе стола.

— Мишаня, сегодня, может, в китайский сходим? – Говорил он так, словно я являлся его традиционным сотрапезником и собутыльником, хотя за все время нашего знакомства мы ужинали вместе в ресторане не более двух-трех раз (не считая официальных ужинов и приемов).

— Нет, Леша, меня сегодня мама дома на ужин ждет, — обычно отговаривался я, и этой отговорки ему вполне хватало. Он шел к Сане, Диме, Семену Александровичу, и с той же интонацией дружески-купечески предлагал:

— Сашуля, сегодня, может, в индийский заглянем?

Его все любили. Не очень уважали, по-свойски посмеивались над ним (как, впрочем, и он над остальными), но любили. Харизма… Такая выдалась.

Теперь он стоял рядом с президентом и думал о курах. Возможно о том, как приготовят ту курицу, которой их будут угощать на ужин в этом образцовом птицеводческом хозяйстве.

Я выключил телевизор. Алексей Кузнецов теперь в администрации президента. В его ближайшем окружении. У меня не было чувства мести. Я вовсе не затем ехал, чтобы искать его и мстить. Я о нем даже не думал, когда ехал. А его, оказывается, и не нужно искать. Вот он, на виду.

Я лег в постель.

Ночью мне приснился сон. Точнее, мне это снилось уже давно, но долго мучило какое-то ночное внутрисонное дежа-вю, и только после той ночи я наконец смог вспомнить сон. Лара и я сидели на скамейке в ботаническом саду. Очень гармоничная картина, если посмотреть со стороны. Парень и девушка сидят на скамейке. Девушка и парень разговаривают и улыбаются. Все это происходило не только во сне. Все это произошло однажды на самом деле тринадцать лет назад. Лара и я сидели на скамейке в ботаническом саду. А позже вечером мы прошли по аллее мимо какого-то несчастного щенка. Лара очень хотела остановиться и взять его с собой, но я отговорил ее от этого. Лара жила в однокомнатной квартире с родителями и братом. На следующий день Лара плакала. Я заметил покрасневшие нос и глаза. Она пошла на ту аллею и искала щенка. Не нашла. Я больше никогда не видел ее плачущей. Я больше никогда не видел ее. Сколько щенков я привел к себе домой за эти тринадцать лет… Точнее, за последний год из тринадцати, когда у меня появился дом вместо тюремной камеры. Все они живут или у меня дома, или в квартирах моих соседей, каких-то знакомых. Моя квартира была полна щенков – почти так же, как она когда-то была полна Лары. Давно, тринадцать лет назад, в другом городе, в другом государстве, в другой валюте и в другом измерении. Однокомнатная квартирка в панельной многоэтажке. Окна с видом на трубы какой-то ТЭЦ вдалеке и рельсы с вечными электричками слева направо, и справа налево. И больше ничего. Ничего не было видно из окна моей квартирки на одиннадцатом этаже. При всем при этом мне почему-то казалось, что я жил в прерии. В той прерии, где только что провели железную дорогу, и по которой в качестве эксперимента теперь все время пускают электрички. Я могу достать свой «винчестер», прицелиться из окна и выстрелить в головной вагон электрички. Ни в кого не попаду, наверное, но заставлю бледного юношу-студента закрыть форточку.

В той электричке ехала Лара. Вжавшись в какой-то угол. Образовав максимально возможную поверхность соприкосновения между ее телом и телом вагона, она при этом представляла собой верх дисгармонии с окружающим миром стучащих колес и обыденных лиц. Очки на переносице. Тонкая оправа и тонкие стекла. Робкий, но временами очень резкий и внимательный взгляд, пробивал эти тонкости насквозь и ранил собеседника, выжигая на его лице и руках тавро. Она всегда смотрела сначала на лицо, потом на руки. А потом снова на лицо, но этот второй взгляд уже было легче вынести. Намного легче.

Светло-рыжие волосы. Нежные. Где вы сейчас? Тринадцать лет назад мне хотелось устроиться парикмахером в ближайшую к Лариному дому парикмахерскую. Я обрил бы ее наголо, как только она переступила бы порог этой парикмахерской – однажды, случайно. Любой первый встречный на улице, не торгуясь, протянул бы свои грязные руки со слитками золота в обмен на светло-рыжую копну. Но нежность не продается.

Я проснулся оттого, что в моем сне заплакал ребенок. Не знаю, откуда он там появился и чей он был. Но не наш с Ларой. Я проснулся, а крики ребенка продолжались. Протяжные, с завываниями. Переходящие в какой-то момент в визг, потом вроде становящиеся тише. Ребенок успокаивается, но вдруг ему снова что-то не нравится или приносит боль, дискомфорт, и все начинается сначала, и жалоба, плач переходит в крик и визг. Я прислушался. Плач доносился из соседнего номера. Я встал и прошел в ванну. Выпил стакан воды, справил нужду, посмотрел на себя в зеркале. Я люблю смотреть на себя в зеркале. Люблю узнавать себя в отражении. Однажды, когда-то очень давно – тогда я только-только поступил в институт — я не узнал себя, посмотрев в зеркало. Не то, чтобы с моим лицом было что-то не так (я прекрасно узнавал себя и после страшной аварии в школе, когда лицо мое избороздили порезы и царапины, и оно было залито кровью, и после больницы, где мне наложили несколько швов и перебинтовали лицо и вверх-вниз, и из стороны в сторону). Я просто видел какого-то другого человека в зеркале, чужой взгляд и – самое главное – непредсказуемость его движений и поведения (так как это был не я, а кто-то другой). Меня это очень сильно испугало. Помню, я даже невольно отпрянул от зеркала (на кого я отпрянул, и что из этого вышло, я расскажу как-нибудь позднее). Больше такого, слава Богу, со мной никогда не случалось.

В зеркале у меня всегда открытый и тоскливый взгляд. Словно я знаю почему все будет плохо. И даже несмотря на то, что все может быть хорошо, я не знаю, почему может быть хорошо, но знаю, почему может быть плохо.

Плач ребенка продолжался. Десять минут. Двадцать минут. Полчаса. Я не вытерпел, вышел в коридор, подошел к двери соседнего номера и постучал. Никто не ответил. Я постучал еще раз. Опять никто не ответил. У меня закралось подозрение. Пугающее подозрение. Я поворачиваю ручку, и дверь легко открывается внутрь. Внутри горит свет, но ничто не выдает человеческого присутствия, не считая, конечно, детского плача. Я прохожу через прихожую в комнату. Никого. На комоде и на полу в беспорядке женские вещи. Из-под кровати выглядывает чемодан. На письменном столе монотонно крутит кассету небольшой японский магнитофон, и из его динамиков рвется надрывный детский плач. Я в беспокойстве оглядываю комнату. Больше ничего необычного или подозрительного. Мои уши больше не в состоянии выносить детский крик. Я подхожу к магнитофону и протягиваю руку к кнопке «стоп». Вдруг дверь ванной комнаты открывается и на пороге появляется завернутая в полотенце девушка. Она испуганно шарахается, увидев меня, и снова исчезает в ванной.

— Кто вы такой? Что вы делаете в моем номере? – Кричит она из-за двери.

Я наконец выключаю детский крик и направляюсь прочь из комнаты.

— Не пугайтесь. Я – сосед. Я просто не мог больше выносить детский плач, — кричу я через дверь ванной комнаты, — зачем вы слушаете такую кассету?

Мне не было суждено услышать ее ответ. В номер ворвалось четверо бритых мужчин в штатском. Они повалили меня на пол и скрутили на спине руки.

— Вторжение в частную собственность. Попытка ограбления. Уже несколько статей с мерой наказания вплоть до смертной казни. У нас же видеокамеры, мы все видим. Кто такой? Документы? Где документы? – Орал главный. Краем глаза я увидел, как девушка вышла из ванной, уже в махровом халатике. Она шепнула что-то главному. Тот подобрел:

— Отпустите его руки, — и мне, — встать, не оборачиваясь к нам. Сегодня мы тебя отпускаем, но на заметку тебя взяли. Смотри, вся информация о тебе у меня будет через пятнадцать минут. Теперь ты будешь под наблюдением органов. Один неверный шаг – и тебе конец. Выходи из номера лицом к стене, не оборачиваясь к нам.

Я исполнил все так, как приказали. Потом зашел в свой номер и повалился на кровать. Дубль два. По-моему, меня не ждали в этой стране. Может быть, я даже сделал ошибку, вернувшись сюда. Но Лара… Но запахи… И отец…

Глава 4

Телефонные звонки в неизвестность. Сколько номеров из прошлой жизни у меня осталось? Не больше тридцати. Бывшие коллеги, друзья, однокурсники. За каждым набором цифр – история и изменения сердечного ритма. Наибольшая производительность сердечной мышцы достигается при взглядах на три номера. Лара. Алексей. Любовница отца. Набор цифр на гостиничном телефонном аппарате. Кукольный голос оператора на автоответчике. «Номера не существует». «Как не существует, дура!? Вот он у меня записан». Ладно, оставим остальным возможность наслаждаться твоим неземным голосом. Не существует номера Алексея. Не существует номера Алены, любовницы отца. Долгие гудки при наборе Лариного номера. Это уже лучше. Можно продолжать звонить.

Три тысячи триста сорок пятый. Три тысячи триста сорок шестой. Три тысячи триста сорок седьмой гудок в телефонной трубке. Эти гудки ждут Лару. Они ждут ее дома. Терпеливо и методично. Отмеривая свой ритм и свое время в замкнутом пространстве небольшой квартиры. Воздух квартиры невидимо дрожит — ни разу в жизни его еще так не тревожили. Ни один размеренный день его жизни не был разрушен равномерными, сводящими с ума, зуммерами старого «панасоника». Может быть, она сейчас возвращается с работы. Может быть, она выходит из метро и идет к своему дому. Значит, три тысячи семьсот пятидесятый звонок нагонит ее в тот момент, когда она будет открывать двери своей квартиры.

Нет, я ошибся. Это был три тысячи семьсот шестьдесят первый звонок.

— Алло?

— Алло. Лара? Лара, привет! Это Мигель. В смысле, Миша. Помнишь?

Первый раз в жизни я увидел дрожание своих коленок.

Сердечная мишца… Вспомнилось, как дразнили в школе на уроке физкультуры. «Миша, покажи свои мишцы»… Я глупо и скучно отвечал: «У меня мускулы»…

Из гостиницы я вышел только часа в четыре дня. Все это время телевизор я не включал, из номера никуда не выходил. Только продолжал звонить. Ну и еще слушал гудки.

Московский воздух подходящего к концу летнего дня. В нем есть немного уюта. Немного дальнего пути. Немного беспокойства. Самая правильная комбинация компонентов. Я иду по центральным улицам. Самое заметное и удивительное изменение в облике столицы за тринадцать лет – обилие телевизионных экранов. Они везде: на станциях и в вагонах метро, на улицах, в подземных переходах, не говоря уже о кафе и магазинах. На всех транслируются в основном только юмористические и спортивные передачи.

В метро и на улицах, как и тринадцать лет назад, полно людей, молодежи, и все смеются. Шутят, громко разговаривают и хохочут. Я оглядываюсь по сторонам, прислушиваюсь. Пытаюсь настроится на волну окружающего мира, его движений, настроений, запахов. Понимаю, что только когда совпадет амплитуда наших волн, и только когда я растворюсь в окружающем, я смогу почувствовать себя дома. Но пока волны не сходятся, не настраиваются. Тревожно. Я чувствую еще один, какой-то новый и пока незнакомый мне, компонент в воздухе. Постепенно проникаюсь его сущностью, но пока не могу ее сформулировать. Наверное, ее можно назвать искусственностью.

Вышел на Тверскую. Здесь крупные плакаты: «Воздушные бои депутатов Госдумы! 2-го июля. Члены фракции «Единая Россия» против самозванцев-отщепенцев «Козлиная Россия». Уникальные прения депутатов-акробатов». Поймал себя на мысли, что мне хотелось бы пойти на это представление.

Прогулка получилась довольно странной. Сам не заметил, как оказался в метро на замоскворецкой ветке, и вскоре на станции метро «Сокол» – мы жили там с мамой до моих кубинских приключений. Совершенно ничего интересного. В нашей старой квартире другие люди, и даже среди соседей – ни одного знакомого лица. Потом меня тянет на другую ветку метро. «Беговая». Новая квартира отца, где он поселился с Аленой. С Аленой… в которую я когда-то, будучи еще подростком, был немного влюблен. Она была всего на десять лет старше меня. Дверь открыла какая-то старуха:

— Ройтман съехал, — и хотела уже ее захлопнуть, но я успел схватить за ручку.

— Подождите, какой Ройтман?

— Вы же к урологу, Ройтману? Он съехал три дня назад. Новый адрес его не скажу. Он мне за телефон остался должен.

— Я не к урологу. Я Алену ищу.

— Алену? Какую Алену? Не знаю я никакой Алены…

— Алену Завидову.

— А, Елену Николаевну… Она в Екатеринбурге сейчас живет.

— Давно?

— Три года уже.

— А Иванова Ивана Андреевича случайно не знаете? Он с ней?

— Нет. Они разошлись тогда же – когда она уехала.

— А где Ивана Андреевича сейчас можно найти — не скажете?

— Не знаю. И вообще… Что вы все расспрашиваете? Сами-то вы кто? Зачем вам Елена Николаевна, Иван Андреевич?

— Я его сын…

— А… Сын… — Старуха осуждающе покачала головой и закрыла дверь.

Я иду восвояси…

Послезавтра утром. Мы с Ларой договорились встретиться послезавтра утром. Как вытерпеть оставшиеся сорок часов? Жалко, что я столько не просплю. А то можно было прямо сейчас лечь спать и проснуться за полчаса до встречи.

Потом я ехал в метро. Смотрел в противоположную стену вагона. Ни о чем не думал. Потом поднимался по эскалатору, шел по тротуару. Ни о чем не думал. В фойе гостиницы мне начало казаться, что за мной кто-то следит. Во всяком случае, двое в «штатском» и в темных очках выглядели очень подозрительно. Зачем им темные очки в помещении? С другой стороны, неужели спецслужбы не могли лучше замаскироваться? Первый раз в жизни мне захотелось иметь при себе пистолет.

Вечер начинался скучно. До восьми вечера я сидел в своем номере и играл на расписных деревянных ложках, купленных в сувенирной лавке в холле гостиницы. Лупил ими по коленям, ладоням, груди, плечам, щиколоткам, локтям. И присвистывал. В девять часов я вышел из своего номера и подошел к соседней двери, за которой красивая таинственная незнакомка вчера слушала аудиозапись детского плача. Сегодня за дверью тишина. Я посмотрел в конец коридора, где под потолком находилась видеокамера наблюдения. Показал ей вытянутый средний палец и открыл дверь в номер соседки. В комнате было необыкновенно светло. Горели все люстры, лампы и светильники, какие только полагались в этом номере согласно инвентаризации. Девушка сидела около зеркала и расчесывала свои длинные и удивительно красивые волосы. Она посмотрела на меня, но ничего не сказала. После этого я перестал мечтать и включил телевизор. Жизнерадостная дикторша в белом деловом костюме воодушевленно сообщала последние новости:

— …Продолжаются поиски пособника польского шпиона. Спецслужбам удалось составить фоторобот преступника…

На экране рисунок абсолютно безразличного лица, чем-то отдаленно напоминающего мое. Как будто мой портрет несколько раз перерисовали на кальке, а перед этим с лица стерли все проявления каких-либо эмоций.

— Портрет предполагаемого преступника сейчас перед вами на экране. В случае, если вы увидите этого человека, или можете сообщить какие-либо другие детали по факту шпионской деятельности польского шпиона Кароля Опаша и его возможных подельников, сообщите по телефону…

Я выключил телевизор и снова взял в руки расписные деревянные ложки. Но буквально через минуту позвонил телефон. От неожиданности я выронил одну ложку. Поднял трубку только после третьего звонка.

— Алло.

— Михаил?

— Михаил.

— Здравствуйте. Это Ройтман, Борис Моисеевич, уролог. Как у вас дела, как здоровье? Мочеполовая система не беспокоит?

— Кто вы, откуда?…

— Я сегодня наконец заплатил за телефон этой старой жидовке, и она мне о вас рассказала. Удивительно, конечно. Ваш отец много о вас рассказывал, но я как-то никогда не ожидал увидеть вас, или услышать, в реальной жизни. Вы все казались мне каким-то былинным героем старых сказок. И вот… у вас красивый баритон. Ваш настоящий голос.

— Так вы друг отца?

— Ну… Почел бы за честь им быть. Но я, скорее, все-таки только ученик пока.

— В смысле? Мой отец никогда не был урологом.

— Нет-нет, не в этом смысле, конечно. Только идеологически… Ну и в шахматах.

— А отец жив?

— Да, конечно. Он в больнице.

Серо-пятнистая старческая небритость. Словно вмятое в подушку лицо. Я не узнавал его. Требовалась определенная работа разума, чтобы провести связь между моими воспоминаниями об отце и этим человеком на железной больничной кровати. А он улыбался. Сразу узнал меня, и заулыбался. Я подошел к изголовью и поцеловал его в щеку. Необыкновенная небритость – жесткая и царапающая чуть ли не до крови.

Отец познакомил меня с Алексеем Кузнецовым. Чувствовал ли отец какую-то ответственность за меня, когда пристраивал в теплое местечко после института? Или же мое трудоустройство было просто одним из множества дел, запланированных на день? Я до сих пор не могу дать ответа на этот вопрос. Но тогда все происходило как-то обыденно, тихо и незаметно. Отец звонил одному человеку, звонил другому. Потом еще кому-то, но уже не по поводу моего трудоустройства, а по своим вопросам. Он звонил и звонил, разным людям, и по разным делам. Из общего количества звонков на тему моего трудоустройства приходилось, наверное, процентов десять. Я сидел в его кабинете, в кожаном кресле, и разглядывал обои на противоположной стене. А потом мы пошли в кубинский ресторан, чтобы я мог познакомиться с Алексеем Кузнецовым.

— Мишенька, — как охрип и изменился его голос за эти годы. Остались лишь едва уловимые нотки интонации, — Мишенька…

Он продолжал повторять мое имя. Улыбался. Попытался встать с постели, но я остановил его и прилег рядом. Прижался к нему. Насколько в этот момент ничего из прошлого не имело значения… Мне так казалось… И как много его оказалось – этого самого прошлого. Слишком много для разговора…

Через полчаса отец незаметно уснул. Я все так же лежал рядом с ним в постели. Чудесно и удивительно, что за это время нас никто не потревожил. Ни дежурный врач, ни медсестра с уколами, ни санитарка со шваброй. Я осторожно высвободился из объятий отца, поправил его одеяло и вышел из палаты. Долго бродил по длинным больничным коридорам перед тем, как выйти на улицу. Порывы теплого ветра смешивали прошлое с настоящим.

Не помню как я добрался до гостиницы – все ячейки памяти, отведенные под тот вечер, были переполнены совсем другими воспоминаниями и образами. Но когда дошел до гостиницы и вошел в свой номер, сюжет всех образов мгновенно изменился – словно переключили канал телевизора.

Лежа в постели своего номера, я долго не мог уснуть. Лара. Лара. Лара. Везде Лара. Все время Лара. Мир этого вечера весь уместился в ее хрупкую фигурку, и ничего другого не существовало. Лара. Это название моей шизофрении, паранойи и всех остальных психических болезней этого вечера. Только бы уснуть. Спал потом всего только часа четыре. Проснулся рано утром, боясь проспать. Взглянув на часы, выругался, снова повалился на подушку, но уснуть уже не мог, и недовольно ворочался в течение следующего часа. Потом встал, включил телевизор и направился в ванную комнату. На экране президент снова путешествовал по стране, и снова на заднем плане мелькнул профиль Алексея Кузнецова. «Будь ты проклята, родина!» — какой-то рекламно-неоновой вспышкой полыхнуло в голове, но тут же и погасло. Стыдно. У героев Великой Отечественной войны никогда не могло быть таких headline’ов…

Из гостиницы вышел заранее. За полтора часа. До места встречи решил идти пешком. Нужно было начать это движении по направлению к Ларе как можно раньше. Находиться дольше в гостинице, чтобы потом за полчаса доехать на метро, оставалось уже невозможным.

Около Лужников кто-то окликнул меня:

— Извините. Секундочку, — и тронул за плечо сзади. Я обернулся. Передо мной стоял бородатый мужик в костюме бутылочки для микстур:

— Здравствуйте. Меня зовут Капельвит. Я ходячая реклама. Вам скоро станет лучше. Гораздо лучше – сразу после того, как вы купите капельвит в ближайшей аптеке, которая, кстати, находится по адресу: улица Проспект Мира,…

— Извините, мне не надо, — я обернулся и пошел дальше. Но за мозги что-то зацепилось. «Вам скоро станет лучше». «Вам скоро станет…»

— Капельвит! – Позвал я. Капельвит широко улыбнулся и направился ко мне, — как вы сказали?

— Ближайшая аптека по адресу Проспект Мира…

— Нет, до этого. Что-то о том, что станет лучше.

— Да, как только вы выпьете капельвит, вам сразу станет лучше. В течение двадцати-тридцати минут.

— Откуда вы знаете эту фразу? Что «мне станет лучше»?

Капельвит пожал плечами:

— Копирайтеры, наверное, придумали. А мне менеджер дал. И вам действительно станет лучше. Я на себе пробовал.

— Что за хрень…

— Честное слово.

— Да я про другое, — я вытащил из бумажника визитную карточку старого негра. «вам скоро станет плохо»… Позвонить ему, что ли? Сказать: ты ошибся, приятель… Мне очень хорошо. И Капельвит говорит, что скоро будет еще лучше…

Я пошел дальше по улице, но через несколько шагов меня догнал Капельвит и схватил за плечо:

— Так вы ведь купите Капельвит в аптеке на Проспекте Мира?!

— Нет, конечно…

— Как, ты обещал! Ты пообещал купить! У меня же от этого зарплата зависит! А если я не принесу домой денег, что будет есть мой ребенок?!

Я убрал его руку с плеча:

— Свихнулся, что ли, от своей рекламы… Ничего я никому не обещал. Мне не нужен капельвит, потому что мне и так хорошо.

Капельвит другой рукой схватил меня за рукав:

— Дай!

Он резко наклонился и пенопластовая крышка его бутылки ударила меня по голове.

— Дай! Купи!

Я пытался отодрать его руки от своей одежды, но в этот момент к нам подошли двое милиционеров. Тот, что пониже, чуть полноватый лейтенант с серыми жестким волосами, сразу же обратился ко мне:

— Что же вы бедного трудягу обижаете!? Он здесь и в снег, и в дождь. А дома ребенок маленький, которому есть нечего. Если пообещали что-то – сделайте.

Тихо, тихо. Лишь бы продолжить движение по направлению к тому месту, где уже совсем скоро меня будет ждать Лара.

— Вы о чем?

— Раз обещали купить – купите. Нельзя же так из-за денег давиться, когда здесь у человека ребенок голодный. Несколько рублей пожалел…

— Что купить?

Лица милиционеров помрачнели.

— Ну ладно, ты, Одуванчиков,… — второй милиционер, с сержантскими погонами, достал блокнот.

— Я не Одуванчиков.

— Ха-ха, а фамилия-то прикольно звучит, — рассмеялся лейтенант, — значит, будешь Одуванчиков.

Он достал рацию:

— Паспортный отдел? Федю дай.

Сержант тем временем быстрым профессиональным движением извлек из моего нагрудного кармана портмоне с документами и передал паспорт лейтенанту.

— Федя, здоров. Фамилию тут нужно одному поменять. Вроде как не наш по паспорту. Короче, Мигель Иванов – переделай на Одуванчикова. Да, на Одуванчикова, — лейтенант снова рассмеялся и отключил рацию

— Что за шутки?! Вы не милиционеры. Свои документы предъявите, — Я чувствовал, как на мое сознание опускается темно-серый туман, и предпринимал последние попытки сопротивления. Милиционеры переглянулись и рассмеялись. Одновременно достали из внутренних карманов удостоверения и поднесли их к моему носу. Удостоверения как удостоверения… Убрав свои документы, лейтенант присмотрелся к фотографии в моем паспорте.

— Это же не ты на фотографии…

— Как это не я?..

— Тем более она у тебя отклеивается, — он ногтем отковырнул край фотографии. — приклеивай обратно.

— Как я приклею, если у меня клея нет.

— Не получается, ха-ха, а ты подрочи…

Милиционеры вместе с Капельвитом дружно рассмеялись.

— Какие ко мне претензии, обвинения, тому подобное… Я хочу адвоката.

Сквозь смех лейтенант выдавил из себя:

— А тебе нужно было ответить «я бы рад, да против все врачи». Не знаешь, что ли, эту шутку?

Успокоившись, он посмотрел мне в глаза:

— Тебе разве не смешно?! – И снова рассмеялся, а потом потрепал меня по щеке. Я набросился на него с кулаками.

Глава 5

Я же предчувствовал это. Предчувствовал с самого начала. Маленькое окно с решеткой. Двухъярусные железные кровати. Толчок в углу. Все как всегда… Но все-таки есть одна совершенно неожиданная деталь – розовые детские обои с мячиками, кубиками, щенками, улыбающимися мальчиками и девочками. «Может, это камера для педофилов», — мелькнула дурацкая мысль.

Болели лицо, руки, грудь, спина, живот, ноги и, конечно, голова. Потерпеть один день. Потом все постепенно пройдет. Если снова не побьют.

Я лежал на нижней полке, повернувшись лицом к стене. Темнело. Чтобы не думать о Ларе, вспоминал детство. Ежевечерние игры в футбол на школьном поле. «Встань на раму до первого мяча…» Старшие пацаны ставят в ворота тех, кто помладше – до первого гола. После забитого мяча старшие «забывают» о своем обещании и стараются бегать где-то впереди. Младшие канючат, чтобы кто-нибудь из старших сменил их в раме ворот. Те либо отмахиваются «сейчас, сейчас…», либо молча сплевывают и отгибают от сжатого кулака средний палец. Стоя «на раме», неожиданно вижу отца около турника за футбольным полем. Он подтягивается один раз, второй, третий, пятый… и все. Мне почему-то становится стыдно за него. Другие пацаны могут подтягиваться двадцать и даже тридцать раз. Я не самый сильный, но и не самый слабый: мой личный рекорд — восемнадцать. К отцу подходит какой-то мужчина – немного старше его, и мне неизвестный. Он протягивает отцу сигарету, и тот закуривает! Первый раз вижу отца курящим… Наверное из-за таких незначительных случаев, которые при всей своей ничтожности являлись тогда для меня свидетельствами некой «тайной» жизни отца, я всегда его немного побаивался. Боялся его непредсказуемости – проявлением который являлась в том числе и закуренная сигарета.

— Твою мать, куда смотришь?! – мяч влетает в защищаемые мною ворота, и кто-то из «старшаков» отвешивает мне подзатыльник, — какого хрена тебя в ворота ставили… Иди вперед – я постою.

Досада от подзатыльника смешивается с радостью от того, что я теперь буду играть в нападении. Я бегу вперед и забываю про закурившего сигарету отца.

Конечно, тогдашняя боязнь перед отцом и его непредсказуемостью (в большей степени воображаемой мною) была совершенно беспричинной. Когда родители еще жили вместе, мама любила говорить, что отец очень требовательный и строгий, но только по отношению к самому себе. По отношению же ко всем остальным – мягкий и добрый.

Однажды наступил момент, когда отец перестал быть строгим и требовательным к самому себе. Наверное, он просто устал и захотел отдохнуть. Это случилось, когда мне исполнилось двенадцать лет. Впрочем, есть множество людей, которые устают от своей жизни еще раньше, и которые не так требовательны к самому себе. Их вечер наступает рано. Они ложатся на диван и смотрят в телевизор. Наверное даже я мог быть счастлив этим сейчас, если бы остался в своей маленькой квартире на 35-й Улице, и если бы не пополз под всеми европейскими границами, чтобы очутиться здесь…

— Если бы не влез в эту чертову электричку, чтобы очутиться здесь, — очень знакомый голос, который я слышал совсем недавно. Я поворачиваю голову к центру каморки, и ничего не вижу. Голос со второго яруса. Болит лицо, руки, грудь, спина, живот, ноги и голова, но я встаю на ноги и поворачиваюсь к обитателю второго этажа. Лопата с непомерно длинным черенком. Григорий не-Распутин, но фамилия тоже на «Р».

— Здравствуйте… Вы здесь как?

— Кто? Ты кто такой?

— Михаил. Иванов. Помогал вам маму хоронить.

— Помню. Хренов весельчак тоже… Забрали наконец?…

— Подрался с ментами.

— С ментами? Здорово! – Григорий неожиданно оживляется и садится на своей полке, — а я ментов боюсь… Стыдно бояться, а я боюсь… Только с клоунами и дерусь, а перед ментом — как лист осиновый дрожу. Срам один…

— А вы здесь за что?

— Не спрашивай… Глупость такая… Клоуну одному морду набил в электричке… Он какую-то пошлую шутку про яйца повторял в сотый раз, идиот. Я и не выдержал. Правда, друг его мне в ответ тоже хорошо врезал, да ментов вызвал…

— Видел я этих двоих в электричке. Действительно, дегенераты.

— Довели до греха, мерзавцы… Но ты суров, суров… На мента руку поднял… За это ведь и высшую меру могут…

Раскинулось море широко, и волны бушуют вдали…

— Как это?… — Тяжелые холодные стальные шары по артериям и венам.

— Чаще, конечно, двадцать пять дают, или пожизненное, но могут и вышку влепить… Наших судей, что ли, не знаешь…

— Не знаю… Я много чего здесь не знаю…

— Проспал, что ли, последние двадцать лет?

— Не двадцать, а тринадцать.

— Тринадцать? Тоже неплохо… И я бы, наверное, не отказался…

Пожизненное… Кажется, пора поверить в судьбу и смириться. Но почему?..

Я не умею верить… Даже в судьбу. Не могу смириться. Но это еще ничего не доказывает. Это не означает, что что-то изменится… Что результат будет другим.

Можно бороться сколько угодно, но судьба все равно одним легким пинком отбросит меня в мою родную яму с миазмами, из которой я медленно, долго и мучительно ползу всю свою жизнь.

«Пожизненное». К чему тогда все эти фокусы и перипетии? Дала бы судьба мне это пожизненное сразу на Кубе, да и все. И не нужно было бы столько лишних движений, приключений, переживаний. Я бы уже давно смирился. Сутками резался бы в карты с потными усатыми заключенными; безразлично зевая, отвечал бы “mas o menos” на “como esta”…

Я не умею верить, но мне хочется молиться. Наверное, это характерно для человека, карабкающегося по самым нижним ступеням на пути к вере.

При этом я не хочу молиться святым. Святые никогда не смогут понять человеческую молитву – всю глубину ее отчаяния, все обстоятельства и мотивы, всю человечность желания и моления: от бесконечной страсти до мелочной корысти. Я хочу молиться живому человеку; человеку с той же грязноватой кровью – то жидкой, то моментально сворачивающейся — что и в моих венах.

Почему молитва ничего не может исправить? Почему того, что существует в моей голове сегодня, того, чем я живу сейчас, в этот момент, нет завтра (и не было вчера)? И уже не будет. Все те частицы и атомы, лоскуты мыслей, чувств, грехов, желаний и страхов, из которых сложилась на губах молитва – совсем короткая, всего-то на полминуты — перестанут существовать через несколько мгновений после своего превращения в одно целое. Мне так казалось…

Опять очень хочется жить. На свободе. Я зову охранника, толстого парня с недобрыми глазами.

— Один звонок. Можно один звонок? По закону я могу сделать один звонок.

Охраннику лет сорок, он выглядит довольным, и смеется:

— Старых американских боевиков насмотрелся?

— Один звонок. Ну пожалуйста!

— Тридцать тысяч, — улыбается охранник.

— Заметано! Только с карточки нужно будет снять…

— Мне-то по фигу. Тридцать тысяч наличными… А как, откуда… Сам понимаешь, — он мне подмигнул.

Я достаю визитку старого негра. «Джо, Помощник». Что бы это ни было… Набираю номер. Долгие гудки. Потом срабатывает автоответчик. «Здравствуйте, это Джо. Помните: Господь заботится о Вас. Именно сейчас он шлет вам свою любовь и помощь. Откройте свое сердце, и Его любовь найдет путь в него. Любовь Господа поможет вам справиться со всеми проблемами. После сигнала оставьте номер своего телефона, по которому с вами можно связаться. Во имя Господа нашего. Пи-и-и.»

Я со злостью бросил трубку на рычаг. Охранник рассмеялся:

— Говори пин-код карты – пойду сниму свои тридцать тысяч.

— Разбежался… Чтобы ты все деньги снял… Пойдем вместе до ближайшего банкомата, там я и сниму твои деньги…

— Ах ты сука, — нараспев и с улыбкой протянул охранник и ударил меня в грудь. Повалил на пол и коленом прижал мое горло.

— Говори пин.

— Ни фига, — прохрипел я.

— Ну ладно, — неожиданно быстро сдался охранник, — в магазине отоварю… — и убрал карту в карман, — иди в свою камеру.

Я поднялся с пола и побрел по коридору к комнате с розовыми обоями.

Утром мне не дали есть. Григорию принесли чай с хлебом и маслом, а мне – ничего. Григорий поделился со мной скудным завтраком:

— Извини меня, что я как-то сурово с тобой поначалу. И тогда, в церкви. Просто показался ты мне одним из этих молодых смеющихся дегенераторов… Может, сбежим, — заговорщически наклонился он ко мне, когда мы допивали чай, — перепилим решетку на окне – и будь готов… Все равно здесь еще долго сидеть.

Я чуть было не рассмеялся, но почему-то вдруг испугался, что Григорий опять обидится.

— Нет, я лучше пока полежу, а то плохо себя чувствую.

— Ну полежи… Конечно, конечно.

Я сел:

— Газеты здесь дают читать?

Григорий улыбнулся.

— Это вряд ли. А тебе зачем? Посмеяться?

— Ну уж нет. Так просто… Новости какие-нибудь посмотреть.

— Да какие там новости… Ну напишут, что Кобзон оказался кастратом, или что Борис Моисеев не гей, а лесбиянка, сменившая пол. Сейчас ведь в газетах только такое печатают.

— Но почему? Что случилось? Не могла же целая страна сразу, в один момент, превратиться в сборище клоунов.

— Слушай, ты меня извини, конечно, но ты какой-то зануда. Я сам терпеть не могу этих хихикающих, но ты совсем в другую сторону повернутый. Чересчур серьезный и скучный.

Я усмехнулся:

— С тех пор, как сюда вернулся, я ничего не могу понять. Ничего. Словно попал в чью-то воспаленную фантазию.

— Никакая это не фантазия. Практичность нашего правительства и ничего больше. — Григорий развалился на своей куцей подушке и улыбнулся, — когда люди смеются, у них что-то выделяется в мозгах – какой-то химический элемент – и они чувствуют себя счастливыми. А счастливыми людьми проще управлять. Любой тоталитаризм держится либо на запуганных, либо на счастливых, которые всем довольны. Вот наши власти и строят гуманный тоталитаризм счастливых и смеющихся людей.

— Вам что, это нравится?

— С чего ты взял?

— Вы так довольно об этом рассуждаете…

— Да? – Он снова улыбнулся, — я всего лишь восхищаюсь хитростью и расчетливостью правительства. Развлекать и смешить людей теперь первоочередная задача всех госорганов. Петросян – Министр культуры, информации и социальных реформ. Ну а в остальном… В остальном ничего не изменилось – все так же. Как последние сто лет.

— Но не может же это всем нравится…

— Всем не может, но большинству нравится. Этого достаточно. Правда, я еще слышал, что сейчас научились пропитывать одежду каким-то раствором – он в кожу впитывается и человеку становится весело и радостно. Одно я не понимаю – зачем границы опять закрыли. В Европе и Америке тоже ведь теперь все смеются больше, чем раньше. Только там власти хитрее делают, медленнее и незаметнее.

— Но с закрытыми границами экономика ведь долго не выдержит…

— Занавес закрыли, а трубу-то не перекрыли… — рассмеялся Григорий, — цена на нефть нынче сто пятьдесят долларов за баррель, и нефти у нас еще до хрена. На эти бабки и гуляем… И рубль сейчас — очень ходовая валюта. По-крайней мере, в России…

— И что, никто не пытается сопротивляться? Не выйдет на улицу, на митинг?

Григорий задумчиво нахмурил брови и погладил бороду:

— Ну… Пытались пару раз…

— И что?

— Их остальные засмеяли.

— Бред… — Я невольно усмехнулся.

— Не говори… — Продолжил он, — хотя я сам сейчас все о восстании думаю. Поэтому и предлагаю тебе сбежать и вместе начать действовать. Тебе ведь уже все равно терять нечего. Ну а я теперь один на Земле, как перст – никто меня оплакивать не будет.

— Что два человека могут сделать…

— Начать борьбу, повести за собой двести человек. Двести поведут две тысячи…

Цок, цок, цок… Звуки, не принадлежащие этому миру. Ближе, ближе. Ровное, точное, четкое цоканье женских каблучков по бетонному полу. Необыкновенно эротично… И ближе, ближе… Я привстал со своей кровати. В этот момент я находился, пожалуй, в самом необыкновенном месте для самого необыкновенного эротического переживания. Я как-то невольно глажу ладонью металлическую спинку койки. Заворожено смотрю на дверь. Приближаются, приближаются…

Дверь распахивается, и на пороге появляется толстый охранник, и за ним – красавица-незнакомка из гостиницы. Вся воздушная, в легких светлых одеждах и темных очках. На губах еле заметная улыбка. Охранник кивает мне головой:

— Манатки не забудь, халявщик, — и разочарованно отворачивается.

— Если что – приезжай ко мне в деревню. У меня там всегда приют найдешь, — говорит мне вслед Григорий, — надеюсь, я здесь все-таки не слишком надолго…

Впереди меня красивая, стройная и легкая, идущая, едва касаясь земли ногами, молодая девушка. За ней плетусь я, прихрамывая на левую ногу и сгорбившись. Мы идем по коридорам с неопрятными, в маслянистых разводах, стенами. Но под маслянистыми разводами – розовые обои со слониками и попугаями. Нам вслед таращатся сотни глаз, зеков и охраны. Таращатся завистливо и злобно, в какой-то напряженной тишине. В тишине, успевшей вдохнуть воздуха, но не успевшей произнести слово. Совершенно неожиданно кто-то начинает громко и заливисто смеяться. И вслед за ним, как за запевалой, все остальные разражаются дружным смехом. Идущая впереди меня королева, не останавливаясь и не сбавляя хода, грациозно поворачивает голову и улыбается. Мне становится страшно.

— Ты свободен, — девушка прислоняется к капоту белого спортивного BMW и с улыбкой смотрит на меня. Мы в пяти метрах от ворот тюрьмы. Мне не к чему прислониться, и поэтому я чувствую себя немного ущербным. Стою в двух метрах от своей спасительницы и бессмысленно шарю в карманах своей одежды в поисках неизвестно чего. Наконец спрашиваю:

— Почему ты не смеешься все время, как остальные?

— Не смешно, — пожимает плечами.

— Но что вообще все это значит? Кто ты такая? Почему ты меня освободила? Каким образом?

— Ты очень хочешь знать ответы на эти вопросы?

— Да, хочу.

— Знаешь, на самом деле, тебе выпал очень хороший шанс. Ты можешь просто уйти, не спрашивая больше ничего и ничего не узнав. Через некоторое время забудешь обо всем и будешь спокойно жить дальше. Но если сейчас ты узнаешь ответы на все свои вопросы, то спокойной жизни у тебя уже не будет до смерти… И сама твоя жизнь может оказаться значительно короче, чем ты себе всегда представлял и рассчитывал. Дальнейшее право выбора – за тобой.

У нее были рыжие волосы. Я только сейчас заметил. Не нежно-рыжие, как у Лары, а ярко-ярко-рыжие, агрессивно рыжие (а я только сейчас заметил!). И светлая кожа, но темнее, чем у Лары. Тонкие правильные черты лица. Стройная фигура и стремительность линий и движений. Но в тот момент она стояла неподвижно, глядя на меня и вальяжно прислонившись к капоту. Звали ее Юля.

Огромное искушение — продолжить расспросы и получить ответы. Но я испугался. К тому же, выйти из ворот тюрьмы – это удивительное счастье. Мне очень не хотелось его портить. Забыть обо всем — я так давно мечтал об этом. Вернуться в Штаты, найти новую работу и спокойно жить дальше… Может быть, это все, что мне нужно, все мое предназначение в жизни, а вся моя поездка сюда – одно недоразумение? И да, и нет, если подумать. Но нет – лучше не думать…

— Знаешь, мне стыдно признаться, но я хочу спокойно жить. За последние несколько дней бесконечное безумие в этой стране достало меня до печенок. Да и до этого моя жизнь была сплошным бардаком.

— Молодец. Правильный выбор, — улыбнулась она.

Мы продолжали стоять друг против друга. Она по какой-то причине не садилась в свою машину и продолжала стоять, прислонившись к капоту и вытянув чуть вперед свои стройные длинные ноги. Я просто не знал, куда мне теперь идти. Вдруг вспомнил:

— Можно совсем отвлеченный вопрос?

— Пожалуйста, — она пожала плечами.

— Зачем ты тогда в гостинице слушала кассету с детским плачем?

С усмешкой:

— Это не отвлеченный вопрос.

— В смысле?

— Это тоже часть того мира, из которого тебе не выйти, если в него войдешь… Ну ладно, подвозить тебя я не буду. Автобусная остановка – за углом. Тебе лучше сегодня же исчезнуть.

— Из страны?

— Хотя бы из города. Счастливо, — она направилась к двери своего авто. Села за руль, повернула ключ зажигания и уехала.

Глава 6

Звонил Ларе домой. Никто не ответил. Звонил на сотовый. Она волновалась, подробно расспрашивала про тюрьму, милицию. Сказала, что сейчас в командировке в Рязани, и вернется только ночью. Опять договорились встретиться следующим утром в десять. Лишь бы снова куда-нибудь не вляпаться до завтрашнего утра.

Накупить матрешек, лаптей и балалаек, смыться с ними обратно в Америку, и там, поливая их слезами, горевать о потерянной родине, бьющейся в последней агонии.

Наступила вновь весна,

Почки распустилися.

На деревне наши бабы

Вовсе развратилися.

Позвал милый на минет,

Обещал — понравится.

Я пришла к нему в обед,

А он сам управился.

Я на Арбате. Покупаю матрешки, и продавщица, полная румяная баба лет пятидесяти, играет на маленькой гармошке и поет мне частушки.

С милым ехала в трамвае —

Было очень тесно.

Вдруг он сзади мне заправил —

Ой, как интересно!

Получила я с милёнком

Сразу три оргазма.

До сих пор живёт во мне

Его микоплазма.

Так зачем мне он, милёнок,

С ним ить только мучиться.

Буду я, как дед Егор

С поросёнком дрючиться.

К нам подходит молоденький милиционер – судя по погонам, сержант. Улыбается, качает головой в такт музыке, берет с прилавка балалайку, ударяет по струнам и начинает подыгрывать продавщице. Задорно перебрав несколько аккордов, бросает фуражку оземь и пускается в пляс.

Как меня моя зазноба

Довела раз до озноба —

Просит: Милый голубок,

Сядь ко мне ты на лобок.

Ах, лети ко мне, лети

Да меня пощекоти!

Он то пускается вприсядку, то ноги его взлетают вверх чуть не выше моей головы.

— Э-эх, ка-за-чок! – Сержант замирает в картинной позе, — здорово!

— Здорово, — неуверенно соглашаюсь я.

Продавщица довольно улыбается и протягивает мне матрешек:

— Три тысячи, — называет сумму в два раза выше первоначально названной.

— Вы же сказали «полторы».

— Все-таки какие они, иностранцы… Не понимают русскую душу, — сержант поднимает с земли фуражку и презрительно сплевывает.

— Я русский…

— Рассказывай…

— А за упаковку… — продавщица широко разводит меха гармошки, издающей при этом протяжный заунывный звук.

— Мне не нужна упаковка…

— Поздно…

Милиционер меряет меня недобрым взглядом. Я достаю три тысячи, кидаю на прилавок, беру своих матрешек и ухожу. За спиной слышу балалаечные переливы. Неожиданно меня осеняет. Такая простая догадка. Как только раньше мне не пришло это в голову! Я понимаю, кто в правительстве мог разработать этот идиотский план веселить народ. Алексей Кузнецов, так любивший розыгрыши и шутки.

Я снова поселился в «Космосе». Принял душ, поспал. К ужину спустился в ресторан и с аппетитом поел, после чего даже настроение немного улучшилось. Вернувшись в номер, сел писать письмо. На всей планете не существовало человека, которому я мог бы написать и отправить письмо (может быть только за исключением Лары), но мне вдруг очень захотелось его написать. Пусть даже никому, в никуда. После пяти строчек дело застопорилось. Я встал из-за стола, прошел в ванную, попил воды. Потом лег на диван и включил телевизор. Какое-то шоу, в котором все кидались друг в друга тортами.

У меня больше нет родины. Нет земли. Той земли, на которую можно лечь — лицом вниз, распахнув руки для объятия. Прижать ладони к ее темной податливой плоти — и она будет питать тебя своим духом. Этой земли больше нет. Como esta? Mas o menos. Там, куда мне можно вернуться – все не так. Не та земля; не те корни в земле. Здесь, где мне так хотелось бы остаться, все смеются. Долго и упорно. Это упорство разорвет меня на части. Возможно, уже сегодня. Сегодня у меня маленькая мечта: маленькая родина – пусть хотя бы сто квадратных километров в центре Москвы (или в Подмосковье, или на Волге, или на Енисее – где угодно на одной шестой суши) — с вышибленными со своих мест дегенераторами смеха. Серенькими, с жесткими волосами и необыкновенной уверенностью в своей, совместной с начальством, правоте. Их развели здесь когда-то для торжества коммунизма. Коммунизм испарился, а они остались. И – процветают… Все время смеются и очень счастливы.

Я переключил канал. Зазвонил телефон. Приятный девичий говор. Медсестра из больницы; сам он не мог мне позвонить. Говорила быстро, но с сочувствием в голосе. Медицинские термины, из которых я понял главное. Инсульт. Частичный паралич. Состояние стабильное. Я слегка кивал головой. Потом ехал в такси – как-то долго и нудно, простаивая в пробках. Думал не об отце, а о Юле – вытащившей меня из тюрьмы девушке на белом спортивном БМВ. Кстати, откуда у нее может быть эта машина стоимостью сто тысяч долларов? Нефтяные деньги отца? Или любовника? Почему-то о любовнике думать не хотелось.

На вид ей было лет девятнадцать-двадцать, не больше. О чем думают и о чем мечтают сейчас русские девушки девятнадцати-двадцати лет? Не могу даже представить. Я и об американских-то не знаю, а о здешних – и подавно. Те, которых я видел на улице и в метро, напоминали мне симпатичных инопланетных существ. Я часто не мог понять, о чем они говорят. Новые названия для старых вещей. Новые названия для новых вещей. И почему-то только вещи, вещи, вещи… Спортивный белый БМВ. Наверное, хорошая вещь. Я запомнил его номер, который меня удивил. 917. Мне почему-то казалось, что у такой машины номер должен быть либо 777, либо 999. На крайний случай — 001 или 007. А оказалось нечто непонятное и какое-то октябрьско-революционное. За числом 917 всплыла в сознании и шторка с Че Геварой на заднем стекле. Я думал, что изображения его революционного лика давно вышли из моды. Тем более странно смотрелось оно на заднем стекле нового спортивного БМВ.

«Из чего же, из чего же, из чего же

Сделаны наши девчонки?

Из цветочков

И звоночков,

Из тетрадок

И переглядок

Из чего же, из чего же, из чего же

Сделаны наши девчонки?

Из платочков

И клубочков,

Из загадок

И мармеладок

Сделаны наши девчонки!»

Дойдя до палаты отца, я нашел его в гораздо лучшем состоянии, чем ожидал, по крайней мере, внешне. Он почти не изменился по сравнению с тем, как выглядел три дня назад, когда я пришел к нему в первый раз. Только левый уголок губ неестественно опустился вниз – и не поднялся даже тогда, когда он заулыбался, увидев меня. Я присел к нему на кровать, обнял и поцеловал в небритый наждак щеки.

После того, как отец устроил меня на работу (в ту организацию, где я познакомился с Алексеем Кузнецовым), он исчез из моей жизни. Совершенно. Живя со мной в одном городе, работая в одной сфере и в смежных организациях – оказывается, такое возможно. В этом была и моя вина – я сам редко вспоминал об отце и не искал встречи с ним. Жил повседневной жизнью: днем – работал, вечерами – либо пил пиво, либо занимался спортом, либо… одним словом, много чего еще можно было делать вечером.

— Привет, папа, — тихо проговорил я.

— Привет, — улыбнулся он, после чего прижал к себе и неожиданно быстро и горячо зашептал на ухо:

— Мне нужно сказать тебе что-то очень важное. Сядь на стул передо мной — только поближе. Я сейчас не могу громко говорить…

— Ты только не волнуйся, пап. Тебе категорически нельзя волноваться. Может, лучше потом поговорим? – Я придвинул стул к изголовью кровати и сел на него.

— Нет-нет, нужно сейчас. Не беспокойся, я не буду волноваться – в прошлом уже отволновался… Да, я долго боялся. За мной следили. Жучки были по всей квартире. Мне все время подсовывали каких-то женщин, они знакомились со мной везде – в кафе, на улице, приходили ко мне домой. Говорили, что восхищаются мной, что хотели бы познакомиться поближе. Я всех их прогонял. Меня специально запугивали. На словах не угрожали, нет – никогда, но все время держали в напряжении. Окружали подозрительными людьми. Какими-то узбеками, и даже испанцами. И… и кавказцами… Я все время боялся…

— Но кто запугивал? Спецслужбы?

— Неизвестно. Сейчас это невозможно сказать. Все так запутано и размыто, что ты ничего не знаешь. Не знаешь, кто чьи интересы защищает, кто с кем сотрудничает, зачем. Специально все так путают. Никогда ничего не узнаешь. Только чувствуешь напряжение в воздухе. Сейчас вообще все нереально. Все не по-настоящему. Мы и в Советском Союзе жили среди картонных декораций и плакатных героев, но сейчас еще хуже. Тогда мы хотя бы знали, что все вокруг – декорации. А сейчас уже невозможно отличить, где декорации, а где настоящая жизнь. Их специально путают местами, чтобы никто не смог разобраться. Чтобы люди устали от этих разбирательств, устали думать и перестали задаваться вопросами. Чтобы они только ели, пили, работали и смотрели телевизор. При этом нас очень умело пугали. Кавказцами, американцами, китайцами, арабами, ростом цен на продукты и жилье, падением цен на нефть и на газ. Но я перестал бояться, и хочу, чтобы ты тоже этому научился. Я дал тебе гораздо меньше, чем мог, но хочу, чтобы ты получил от меня хотя бы это знание. Это удивительно просто. Нужно отказаться от себя, своего эгоизма, желаний и тщеславия. Отречься от себя и жить для кого-то другого – для своего ближнего. Наверное, даже неважно для кого. Для любого, в ком видишь божественный замысел. Когда я был молод, нам все время твердили, и со страниц книг, и с киноэкранов: «Это твоя жизнь. Тебе выбирать. Будь собой! Ты должен найти свой путь. Проживи свою жизнь так, как требует твое предназначение!» Только потом я понял: вовсе это не твоя жизнь. Это Бог проживает одну из своих жизней в тебе. Если бы он этого не захотел и не сделал, ты бы остался животным. Человек – единственное живое существо на Земле, которое может осознанно отказаться от себя ради других. И нет ни своего предназначения, ни своего пути – это только иллюзия. Отдай свою жизнь тому, кому это принадлежит – Богу, и этим ты расставишь все по своим местам. И тогда страх уйдет навсегда. Бояться можно только за свою жизнь, а если она не твоя — то и не страшно. Станет легко жить. Необыкновенно легко. Наверное, только Иисус так легко жил, или Будда… А те, кто меня запугивал… Когда они увидели, что я перестал бояться, они сами испугались. Пропали все узбеки, которые до этого навязывались мне в ученики, все женщины…

— Но почему именно тебя запугивали?

— Я многое знал. При этом я всегда был сам по себе. Никому не должен, ни с кем не связан. А это для них самое страшное… — Отец замолчал, медленно поднял руку ко рту и потрогал свои губы.

— Болит?

— Нет. Просто странные ощущения… Забавные.

Я посмотрел в окно и впервые обратил внимание на стоявший на подоконнике горшок с каким-то комнатным растением. Его большие развесистые листья немного пожелтели по краям и пожухли.

— Здесь в каждой палате такие растения? Классно.

— Нет, я привез его из дома. Мой старый фикус, очень капризный.

Фикусу не нравилось в больнице. Он как-то очень грустно выглядывал в окно и наверное вспоминал свою молодость в просторной светлой квартире.

— Теперь ты остался совсем один, — проговорил я, — и говоришь «жить для кого-то». Почему ты не мог жить для матери, как для своего ближнего?

Отец неожиданно улыбнулся, правым уголком губ и глазами:

— Понимание этого слишком поздно пришло ко мне. К тому же, дело тогда было в другом. Я всегда любил Катю, и сейчас люблю.

— И она тебя любила. Но ты встретил Алену, которая была моложе и красивее…

— Нет-нет, это ни при чем… — Поморщился отец, — Знаешь, в любви самое ценное – воспоминания. Может быть, и не только в любви… Воспоминания – единственное, что мы можем перенести в другую жизнь, в другой мир, понимаешь? Когда долго живешь с человеком, в один момент понимаешь, что воспоминание о нем приняло совершенную и окончательную форму. Ни убавить – ни прибавить. Убавить невозможно, а прибавлять больше – нельзя. Иначе будущее воспоминание об этом человеке потеряет свою красоту и совершенство, будет постепенно становиться безобразным. Наверное, это цинично, но мое воспоминание о Кате осталось совершенным только потому, что мы разошлись. С тех пор много всего произошло, и в ее, и в моей жизни, но прошли годы – и сейчас ничего не имеет значения, кроме того, что, когда я буду умирать – уже, наверное, скоро — в другой мир я возьму именно это прекрасное воспоминание о ней. Понимаешь, какое странное уравнение?

— Да, это странно и цинично, — тихо проговорил я, — а твое воспоминание об Алене?

По-моему, отец сделал вид, что не заметил мою первую реплику.

— Оно тоже красиво, но с ней мы прожили дольше, чем нужно для совершенного воспоминания. Хотя я тоже люблю ее до сих пор.

Я молчал. Не понимал, зачем он мне рассказывал все это, и не хватало духу спросить.

— Алена сейчас в Сибири, — продолжил отец, — мне кажется, ее тоже запугали и вынудили уехать из Москвы. А она ведь такая мерзлячка…

— Папа, ты знаешь, как Алексей Кузнецов попал в администрацию президента?

— Он не в администрации. – Возразил отец, — откуда ты знаешь?

— Я видел его по телевизору рядом с президентом.

— Он не в администрации. Никто не знает его должность, и в каком он департаменте. Сейчас-то я вообще не в курсе, но раньше тоже никто никогда не знал, чем он занимается. Я как-то спрашивал знакомых в тех кругах, но все только обменивались какими-то непонятными намеками и странными улыбками. На самом деле его редко можно увидеть, тем более по телевизору. Тебе очень повезло.

— Да, действительно, большое везение, — усмехнулся я.

Вошла медсестра, симпатичная и немного полноватая девушка – та самая, которая разговаривала со мной по телефону:

— Вашему отцу сейчас лучше меньше разговаривать, меньше переживать. Только покой.

— Да, Верочка, конечно, — улыбнулся отец, и только левый уголок губ все так же предательски был опущен вниз, — я не переживаю. Ты знакома с моим сыном? Его зовут Миша. Он, правда, иногда чересчур серьезный, но вообще очень добрый и честный человек.

— Конечно, знакома. Я же ему звонила. И здесь мы с ним уже поговорили: он у меня про вас расспрашивал.

Вера положила принесенный с собой шприц со слегка желтоватым раствором на тумбочку, легко и ловко перевернула отца на живот, оголила его ягодицы и сделала укол.

— Спасибо, Вера, — поблагодарил отец, — у тебя такая мягкая рука.

— Стараюсь, — улыбнулась Вера и выбросила использованный шприц в ведро, — ну, в общем, вы легче ко всему относитесь, — она вышла из палаты.

— Так мало хороших людей осталось среди молодых, — вздохнул с улыбкой отец, и после паузы продолжил:

— Ты, между прочим, должен быть благодарным Алексею.

— За что? – По-моему, мои глаза округлились от удивления.

— Он спас тебя.

— Как, когда?

— На Кубе. Когда подложил тебе в карман кокаин…

Почему я не мог поверить ему? Знал, что он абсолютно искренен, но не мог поверить. Ничему не мог поверить – не разумом, а нутром.

Как близок ад – только протяни свою маленькую ручонку и дотронешься до раскаленной докрасна двери. Только дотронься – и дверь откроется.

Я отвратителен и страшен. Глаза ехидны. Сердце дьявола. Грязь кишок. Пустая бледность души. Это все так закономерно. Убийственно закономерно. Каждый шаг и каждое движение руки. Ведь у меня не получалось простить отца…

Отец отрекся от меня еще за год до того, как ушел из семьи. Мне только исполнилось одиннадцать. Отец тогда начал читать лекции в МГУ. Я потерял ключи от дома и пришел к нему в университет – либо взять его связку, либо дождаться окончания его лекций и вместе вернуться домой.

Я не успел дойти до аудитории, в которой должен был находиться отец, потому что меня поймал большой и весь какой-то влажный дядя лет пятидесяти:

— Вы к кому, молодой человек?

— К Иванову.

— Ха-ха-ха, какая глупая шутка.

— Почему шутка? Я к папе, Ивану Андреевичу Иванову, он здесь учит.

— А… к Ивану… Ну пойдем, я тебя отведу.

Мы дошли до двери кабинета, он широко ее распахнул и подтолкнул меня вперед, так, что я оказался в аудитории.

— Иван, твой прогульщик пожаловал. Из школы сбежал – наверное, сразу в университет хочет, — недобро улыбнулся он. От неожиданности отец растерялся и немного покраснел.

— Я не прогульщик. У меня уроки во вторую смену, — промямлил я.

— Иван Андреевич, — улыбка сошла с лица влажного мужчины, — я же только вчера говорил… Нельзя путать работу и личное. Вы уж сами свое чадо наставьте на истинный путь, чтобы он вас не отвлекал на работе. Вот что он сейчас здесь делает? – Повысив голос и не удостоив меня даже взглядом, он пожал плечами – словно отвечая этим жестом на свой вопрос.

— Что ты здесь делаешь? – Неожиданно резко подхватил отец.

— Я… Зашел… — какой-то комок в горле не давал говорить. Я выбежал из аудитории. Мужчина что-то сказал и рассмеялся. Вслед за ним криво и неестественно заулыбался мой отец.

Я пошел на смотровую площадку Воробьевых гор. Старался думать, что мне наплевать. Наплевать. И действительно плевал вниз, перегнувшись через перила. Культивировал в себе наплевательское настроение до шести вечера, а потом голодный, но несломленный, пошел домой.

— Ты извини меня, Миша, — как-то бодро и по-деловому заговорил отец, — у меня какой-то тяжелый день был. Еще этот проректор наш — противный такой. Ну а ты тоже молодец – нашел, когда меня отвлекать. Я только недавно устроился, лекции такие важные, а ты прямо посередине прерываешь…

Я молчал, но не насуплено глядя вниз и отворачиваясь от отца, а флегматично рассматривая пересечения линий и оттенки цветов на его клетчатой рубашке.

Отец сказал что-то еще, потом потрепал меня по голове:

— А в следующий раз лучше сначала звони мне на кафедру, хорошо?

— Хорошо, пап, — согласился я и удалился в другую комнату, каждой клеточкой своего тела чувствуя, что меня предали, и что мне вовсе не наплевать.

— Подайте инвалиду антитеррористических операций. Я столько черножопых завалил на благо нашей родины… пока они мне ноги не оторвали… – Из состояния оцепенения меня вывел улыбающийся бородатый мужик лет сорока в инвалидной коляске. Он гордо демонстрировал обрубки ног под камуфляжной рубахой и протягивал голубой берет с множеством значков на нем в качестве шапки для подаяния. Мне потребовалось несколько секунд для того чтобы осознать, что я ехал в метро, и определить ветку и направление. Я достал из кармана несколько монет и бросил в протянутый берет:

— Только не хвастайтесь больше убийством людей.

Инвалид усмехнулся:

— Разве ж эти бородачи — люди?

— У вас, между прочим, тоже борода.

— Моя борода – знак моего славянства и православия. Я же русский мужик!

— У них она – знак их мусульманства…

— Но в их бородах вши водятся!

— В смысле?

— Я сам не видел, правда, но мне ребята рассказывали. Огромные такие вши, коричневые. Что вы вообще знаете… Отсиживались тут в теплых местечках, пока мы там кровь свою проливали, жопы надрывали…

— Мне нужно выходить, — не было ни малейшего желания слушать этот бред. Я резко поднялся с сиденья и вдруг увидел на противоположной стене вагона «фоторобот подельника польского шпиона» — мое лицо, прогнанное много раз через копировальный аппарат, потерявшее четкость линий и выражение глаз – словно мертвое. Я вынырнул из вагона через открывшиеся двери. Еще портреты фоторобота на колоннах. Нужно было куда-то идти. Идти быстрым шагом, не оборачиваясь и глядя в землю. Оставляя окружающий мир скользящим в прошлое на размытой периферии моего бокового зрения. Я не знал, на какой станции я находился. По наитию, не глядя на указатели, вышел в город. Передо мной предстали бетонные многоэтажки и стаи диких собак на улицах. Я направился вперед, прочь от беспорядочных огней скучившихся вокруг домов. Шел сначала по тротуару, потом по тропе, через какие-то рельсы, по гравию, асфальтовой и грунтовой дороге, по чавкающей грязи, и вскоре очутился в лесопарке. Неизвестно откуда взявшееся и рвущееся теперь из моей груди нечто давило на каждую клетку тела и влекло меня вперед. Я шел в темноту, погружаясь в нее все больше и больше.

 

Глава 7

Был один секрет в поцелуях Лары… Она любила целовать только тело ниже пояса. Целовала и выше, конечно, но с меньшей охотой. Если «губы-в-губы» – так вообще целовалась без участия языка и не разжимая челюстей – одной только нежностью двух губ. Выпить бы вина… Остаться в каком-нибудь мягком теплом уголке и отказаться от всего остального мира. Четко выразить границы.

Тринадцать лет назад благодаря Ларе я чуть не сошел с ума. По крайней мере, я медленно, но верно выпадал из предназначенной мне обществом ячейки. Мои права и обязанности гражданина, обыкновенного члена социально-государственного устройства и общей мировой цивилизации, полностью теряли для меня свой смысл и значение. Я переходил дорогу на красный цвет, в метро не уступал место бабушкам, не включал утром гимн Российской Федерации и лаял на собак в ответ, если они лаяли на меня.

Я прогуливал работу. Возвращаясь в четыре часа ночи домой от Лары и вальсируя с полиэтиленовым пакетом в подземных переходах, я звонил начальнику и жаловался ему на ужасное отравление с высокой температурой и диареей, вызвавшее бессонницу, комплекс неполноценности и суицидальные мысли. С надеждой в голосе спрашивал:

— Может, отчет закончит кто-нибудь другой?.

Начальник сначала громко возмущался:

— Ты что! Кто, кроме тебя, сможет этот чертов отчет доделать?! Так что брось ты там эти мысли… Вешаться, вены резать…

Но к концу разговора его интонация теплела:

— Да отчет-то ерунда. Конечно, закончит кто-нибудь. Незаменимых людей нет. Ты, главное, себя береги. Потерпи немного. Нельзя же так сразу в петлю лезть из-за какой-то ерунды.

— Это не ерунда, это боль… — выл я в трубу.

— Ну потерпи, потерпи. Болеутоляющее прими. Скорую, наконец, вызови. Может, там у тебя аппендицит.

— Аппендицит я уже себе вырезал полчаса назад, — я бросал телефон в полиэтиленовый пакет, с которым танцевал.

В те дни я очень много спал. Лара, конечно, тоже, но несравненно меньше, чем я. Я мог заснуть в шесть утра, проснуться в четыре часа дня, пообедать с Ларой в каком-нибудь кафе, пропасть часов на пять в каком-нибудь парке и снова завалиться в постель, чтобы отдаться Морфею до следующего полудня. Мы спали, спали, спали, и не видели снов. Отсутствие сновидений и пребывание большей части суток в темном пространстве сна нам необыкновенно нравилось своей какой-то чистотой и девственностью.

На работе мне было либо невыносимо тоскливо, либо необыкновенно весело. Алексей мне как-то намекнул, что надвигается гроза. Я выглянул в окно, посмотрел на Юг, на Запад, на Восток и увидел только белые перистые облака на Юго-востоке:

— Да нет, брось, из этой фигни грозы не выйдет.

Алексей улыбнулся:

— Что, тогда, может, в тайский ресторанчик дунем?

В тот раз я принял его приглашение. Как ни неприятно признаться, но где-то глубоко внутри – совсем еле слышно (но все-таки слышно, когда замолкали разговоры и заканчивались дела) — тревожно и нудно пиликал на скрипке страх. Впрочем, употребление наркотика по имени Лара в одну секунду развеивало его по ветру. Наверное, это просто взаимодействие двух химических веществ в мозгу – щелочь любви нейтрализует кислоту страха.

За все время обеда Алексей – вопреки моим ожиданиям — больше ничего не сказал о грозе. Разглагольствовал об отличиях тайской кухни от камбоджийской, мягко и шутливо журил нового зам.директора департамента и его инициативы, спрашивал что-то о Ларе (он был с ней немного знаком). Я односложно и немногословно отвечал на его вопросы. Не любил говорить о Ларе, тем более – с Алексеем, который даже о женщинах рассуждал как о кулинарных рецептах. «Пряная девушка», «с кислинкой», «ароматная», и т.п. Потом он решил меня обрадовать и сказал, что вероятно меня вместе с ним отправят в составе небольшой делегации на Кубу. Но я не обрадовался.

— Классно же! – Подмигнул он мне с улыбкой. Я для приличия кивнул и улыбнулся:

— На сколько дней?

— Недели на две, представляешь! Варадеро, пальмы, песок…

Я не представлял. Не представлял себе, как я смогу просуществовать две недели без наркотика по имени Лара.

Липкий страх окутал меня. Тело покрылось испариной, и я превратился во влажного мужчину. Если бы кто-нибудь (или хотя бы я сам) спросил меня, куда и зачем я сейчас иду? Наверное, я бы задумался над ответом. Но никто не спрашивал. И я шел, пока не уперся в стену. Плотная кирпичная кладка высотой метров шесть. В полуметре от земли незамысловатое граффити – большая фига белого цвета. Я повернул направо и пошел вдоль стены. Обходил деревья, шел напролом через невысокие кусты, гладил рукой кирпичи стены. Конец этой стены стал для меня конечной целью. После того, как я дойду до него и найду либо ворота, либо конец забора, я прекращу свое движение. Каким-нибудь образом вернусь в город, в свою гостиницу. И, возможно, даже засну.

Волк шел по лесу далеко-далеко. Деревья двигались ему навстречу – одно за другим, потом, оказавшись за волком, вдруг рывками наклонялись и падали вниз, исчезали под темно-зеленой поляной. Когда я встал со своего места, то увидел, что под поляной перевернутые деревья двигались в обратном направлении, чтобы потом рывком подняться, перевернуться и оказаться снова перед волком. От восторга, вызванного этой картиной, у меня замерло дыхание. Мама дернула меня за рукав и усадила на место. Но меня больше не интересовало, что произойдет с волком и Красной Шапочкой дальше. Этот сюжет оказался слишком примитивным по сравнению с бегущими под землей деревьями.

В конце той же недели мы с мамой перевернули на бок раскладушку. Я спрятался за ней и поднял над собой плюшевого зайца. Он неуклюже поскакал по круглому металлическому ободу раскладушки, напевая при этом странную песню, являющуюся признаком латентной шизофрении и раздвоения личности: «я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, ото всех-то я ушел, а от тебя, заяц, и подавно уйду…».

Я пригласил друзей, четырех мальчиков и двух девочек. Трое из нас с помощью взрослых готовили кукол и спектакль, остальные являлись зрителями представлений. За две недели мы сыграли три спектакля, после чего меня постигло разочарование. Не получалось сделать волшебный лес со скользящими в две стороны и переворачивающимися деревьями. Сначала изготовить его попробовала мама, но у нее ничего не получилось, и она призвала на помощь папу. Папа соорудил какое-то устройство (пока без деревьев), несколько раз его испытывал, и каждый раз оно ломалось. «Придется все-таки варить», — сказал он, и на этом все закончилось. Правда, время от времени он еще дарил какую-то надежду. Говорил, что договорился с другом, который «сварит», но потом у друга не оказывалось какой-то детали. Говорил, что заплатит слесарю, но слесарь уходил в запой. К концу второй недели папа уехал в командировку. Я понял, что волшебных деревьев не будет, и после третьего представления вышел из-за раскладушки и сказал, что театр закрывается, все спектакли отменяются. Четырехлетняя сестра моего друга, которую он привел к нам на спектакль в первый раз, громко расплакалась. Но я был неумолим. Наша маленькая труппа действительно не дала больше ни одного представления.

Я шел необыкновенно долго. Может быть, полчаса. Может быть, час. Эта стена не имела ничего общего с реальностью. Территория в черте Москвы, протянувшаяся на несколько километров в ширину и неизвестно сколько в длину, огороженная шестиметровым кирпичным забором, которому не видно конца? Я не останавливался и с отчаянным упорством продолжал движение. Мне нужно было куда-нибудь придти, нужно было каким-то образом выбраться из этого фантастического лесопарка.

Метров через двести на стене оказалось знакомое изображение белой фиги. Я упал перед ним на колени. Кому могло придти такое в голову? Зачем это построено, и для чего? Стена представляла собой идеальную окружность километра три в диаметре. Без единых ворот или дверей, без единого соединительного столба или стыка. Наверное, какой-нибудь математик-любитель начал строительство ленты Мебиуса. Немного не достроил. Забыл в одном месте перевернуть стену. Но я докопаюсь до смысла. Сделаю подкоп под эту стену и посмотрю, что за ней. Прополз же я под всеми границами, когда возвращался сюда. Проползу и здесь, как крот, как генетически мутировавший таракан.

Я лег на землю и уснул.

За стеной находился прекрасный сад. Молодые яблоневые, сливовые и вишневые деревья, ухоженные кусты. Посыпанные гравием узкие дорожки и увитые плющом легкие беседки. Освобожденная после войны территория. После последних тридцати лет гражданской войны, в течение которых был потерян враг, и его приходилось рисовать на плакате перед каждым выстрелом.

В этот сад можно было легко войти. Дверь находилась за кустами крыжовника. Или за кустами рябины? Я чувствовал, что она рядом, и найти ее очень легко, если ты можешь положиться на интуицию, а не на память или логические рассуждения. Тебя никто не встретит в этом саду, и тебе доведется наслаждаться одиночеством ровных дорожек.

Я проснулся от холода. Начинало светать. Между деревьев клочками парила легкая дымка. Я встал с земли, размялся, помахал руками и немного пробежался, чтобы согреться. Фига на стене оказалась меньше, чем мне показалось ночью. Рядом с ней было оставлено сообщение, написанное черной краской, которое я не заметил раньше: «Что, козлы, доигрались? Еще не то будет!» и несколько матерных слов, расставленных без какой-либо логической связи в совершенном беспорядке.

Что я делаю холодным и противным ранним утром у этой стены? Что еще я пытаюсь сделать и найти? Что еще мне нужно, и почему я не могу успокоиться и просто уехать, вернуться в комфортно упакованную жизнь развитого капитализма? «А еще полторы тысячи за упаковку…» — мелькнуло в голове.

Я понимаю, почему мне так хотелось вернуться, и почему теперь не хочется уезжать. Дело было даже не в Ларе, и не в отце, не в ком-то или чем-то конкретном. Мне хотелось вернуться к самому прекрасному в своей жизни – тому, что оказалось и самым эфемерным. К воспоминаниям детства? Впрочем, нет — будет неверно сказать так. К воспоминаниям того времени, когда мечты и иллюзии о прекрасном будущем наиболее сильны. Моя теперешняя память о том времени неразрывно сплетена с тем наивным и чудесным видением жизни и своего будущего, которое тогда являлось основой моего представления об окружающем мире. И кажется, что если вернуть воспоминания – вернешь и иллюзии, и саму «прекрасную жизнь».

Какое тяжелое заблуждение. Но нечто глубоко внутри меня почему-то до сих пор уверено, что с возвращением иллюзий о «прекрасной жизни» вернется и сама «прекрасная жизнь». Поэтому здесь, в Москве, я пытаюсь поймать обрывки своего прошлого, отчаянно надеясь на то, что они – вдруг, по волшебству – сложатся вместе в мое прекрасное настоящее.

Но прошлое исчезло. Более того, в моей памяти мне не никогда не воскресить его таким, каким оно было на самом деле. Никто и никогда не сможет восстановить полную последовательность событий. Даже если записывать каждую секунду на видеокамеру. Тем более невозможно проследить, через какую призму собственных чувств (меняющихся ежесекундно), знаний и предположений видел эти события каждый их участник. Мы ничего не знаем о прошлом. Точно так же ничего не знаем о настоящем, потому что призма всегда на месте – перед нашими глазами, и мы видим все только через ее узкую щель, не замечая никаких других деталей окружающего мира, контекста и таких же призм перед глазами остальных людей.

Все просто самообман. Моя иллюзия настоящего об иллюзиях прошлого. Я не хочу расставаться с этим воображаемым миром. Не хочу смотреть правде в глаза, не хочу стать реалистом и смело войти в окружающий меня настоящий мир. Предпочитаю прикрывать ладонью глаза – словно от солнца.

Все-таки невозможно, чтобы не было входа на огороженную кирпичным забором территорию. Но меня это больше не интересует. Я иду домой.

Я расстался со стеной и пошел прочь от нее – туда, где, как мне казалось, находился самый близкой выход из лесопарка. Через несколько секунд я увидел впереди между деревьев фигуру человека в полосатой пижаме, совершавшего странные движения. Он то плавно двигал в стороны руками, то поднимал ноги, потом наклонялся, приседал, подпрыгивал на месте, бросался в сторону. Я решил пройти мимо, делая вид, что не замечаю его. Он тоже то ли не замечал меня, то ли делал вид, что не замечает. Вдруг он повернулся ко мне, и я узнал в нем Алексея Кузнецова.

Глава 8

Алексей выглядел свежо и жизнерадостно. Свежее и жизнерадостнее, чем когда-либо, чем в тот день, когда мы садились на самолет, вылетающий в Гавану.

— Я забыл бритву. Твою мать, я забыл бритву, — беспокойно повторял он, оглядываясь по сторонам, когда мы проходили по рукаву в самолет.

— Да купишь там новую, — успокаивал я его.

— Там такие не продаются. У меня фирмы «Дон», со специальными лезвиями.

— Возьмешь там одноразовую. Всего-то две недели перебиться.

— Ты что, «одноразовую»… У меня очень чувствительная кожа. Сразу раздражение начнется. Блин, что же делать…

— Ну не будешь бриться эти дни.

— Ты что?! Представительные делегации, такие встречи… Игорь Александрович, — окликнул Алексей начальника департамента и главу нашей делегации, шедшего впереди, — Игорь Александрович, я бритву забыл.

— И что? – Безучастно повернулся к нему Игорь Александрович.

— Мне, наверное, придется остаться…

Игорь Александрович одарил его мрачным взглядом и ничего не сказал.

— Вы ведь знаете, у меня чувствительная кожа, и я могу бриться только своим «Доном». Не могу же я там на встречах небритый появляться?

— Можешь, — Игорь Александрович отвернулся.

Но на встречах Алексей все-таки появлялся гладко выбритым. Щетина удивительно не шла ему, и в одну секунду разрушала его харизматичный облик.

— Что, «Жилетт» купил? – С улыбкой спросил я его.

— Что? В каком смысле? — На второй день пребывания в Гаване Алексей выглядел таким же несчастным и обеспокоенным, как на самолете, — а, «Жилетт»… Ну да, а что делать? Мучаюсь ужасно. Спать ночью не могу. Как повернусь лицом на подушку – сразу просыпаюсь. Колет, чешется, болит все. Кошмар какой-то, а не поездка.

— Тебе же разрешил шеф небритым ходить.

— Если бы… В первый же вечер в коридоре выловил и одно только слово сказал: «побрейся». Он меня вообще, по-моему, недолюбливает… И вообще, нужно хоть с девушками какими-нибудь здесь познакомиться. А то второй день только о работе, да о работе. Не знаешь, кстати, кто такой этот Андрей, который вроде как приятель шефа, из института стали?

— Без понятия. Первый раз вижу.

— Я тоже… Откуда взялся, зачем? Ладно, пойду в номер, наверное, посплю.

На следующий день Алексей находился в приподнятом настроении. На гладко выбритой коже – ни одного пореза, ни шелушения, ни покраснения. В течение всего дня он задорно флиртовал с Кармен, нашей красавицей-переводчицей, закончившей два года назад МГУ, и даже тяжелый взгляд Игоря Александровича не мог его отрезвить.

— Me gusta tu! – Раз двадцать повторил он ей выученную в этот же день фразу.

— Me gusta tu tambien, — смеялась Кармен.

— Окончится дело коитусом или нет, а? – Спросил меня Алексей как-то за ужином, когда дни нашего пребывания на острове свободы уже подходили к концу, — держу пари, что окончится. Принимаешь пари, а? – Подмигнул он мне.

— Может, и окончится, — улыбнулся я, — только для меня это не повод для пари.

— Сто баксов.

— Нет.

— А что – повод?

Я пожал плечами:

— Буду рад за тебя, если все именно так и получится. И пари против этого держать не хочу.

Алексей довольно улыбнулся:

— Она обещала научить меня танцевать сальсу. У нас ведь завтра фуршет и танцульки, — подмигнул он мне.

Отец с матерью очень хотели, чтобы я танцевал. Первый раз меня отдали в танцевальную школу, когда мне только исполнилось семь лет. «Держать спину! Держать спину!», — крики высокой и худой преподавательницы остались одним из самых ярких воспоминаний того времени. Я держал спину и смотрел в потолок, а не на свою партнершу. Наступал ей на ноги. Она обижалась, и однажды даже расплакалась. Но все-таки мы разучили с ней вальс, и даже танцевали его на каком-то концерте в старом здании местного дома культуры. Моя партнерша все время смотрела на мое плечо и прикусывала губки в самые ответственные моменты. Я робел перед ней, боялся ее, и иногда мне почему-то хотелось ее побить. Позднее мы несколько раз случайно встречались с ней в разное время в разных местах. В последний раз я встретил ее в «Шереметьево», когда нам было по двадцать два года, и она уезжала навсегда к жениху в Австрию. Я почему-то немного смутился. Она улыбалась и за одну минуту умудрилась рассказать три глупых анекдота, два из которых были просто пошлыми, а третий – даже довольно скабрезным. Мы попрощались, и она улетела.

Вторым ярким воспоминанием из моего семилетнего возраста был мой громкий пук во время танцевальной репетиции, и долгий веселый смех остальных учеников. Настолько, что все прекратили свои движения и смеялись, смеялись, смеялись, несмотря на окрики преподавательницы. После того дня я больше не ходил в ту танцевальную школу, и вообще отказался танцевать. Сказал родителям, что мне танцевать совсем не нравится. Мне это действительно не нравилось. Расстроенные родители пытались меня разубедить, уговорить, даже сами танцевали передо мной вальс, танго и румбу, но это было бесполезно – по крайней мере, в течение последующих двух лет. Когда же мне исполнилось девять, отец привел меня в странное место. Небольшой полуразрушенный дом в одном из арбатских переулков. Сохранившийся большой зал на втором этаже удивлял чистотой и гармонией остатков антикварного интерьера. На одной из стен — два больших зеркала в позолоченных резных рамах. Рядом стоял высокий подтянутый мужчина лет сорока в обтягивающем танцевальном костюме. Мне показалось, что его губы были, как у женщины, накрашены помадой. Отец подтолкнул меня к нему:

— Вот он, наш Михаил.

Мужчина балетной походкой подошел ко мне:

— Привет. Меня тоже зовут Михаил. Михаил Васильевич. Мы немного позанимаемся делом, а потом пойдешь гулять. А твой папа может идти… — Подмигнул он ему.

Отец пошел к выходу, и мне почему-то стало страшно. Но я не мог позволить себе позвать папу или побежать за ним. Во мне только проснулась надежда, что отец почувствует мой страх и не оставит меня здесь одного, наедине со странным дядей. С каждым шагом отца эта надежда увеличивалась в геометрической прогрессии, и в тот момент, когда он подходил к двери, казалось, все мое тело только и состояло из этой огромной надежды, распиравшей его изнутри. Мне уже представлялось невозможным, что отец мог не услышать эту надежду и ее вопль, направленный ему в спину. Настолько немыслимым, что во мне поселилась незыблемая уверенность: отец сейчас все услышит и вернется, и я в один миг успокоился. Сзади хлопнула дверь. Я не оборачивался и оставался спокоен. Отец не мог уйти. Он здесь. Шли секунды, и не было слышно шагов отца от двери ко мне.

— Подними руки, — тихо и мягко попросил Михаил Васильевич.

Я поднял вверх руки.

— Потянись вверх.

Я послушался.

— Теперь наклонись. Сильнее. Достань руками пола. Ладошками. Обхвати ноги и прижмись к ним.

Его голос и манера речи очаровали меня. Хотелось беспрекословно выполнять каждую просьбу, ловить каждое слово. Он никогда не приказывал, только просил. Но в его просьбе существовала такая интонация, что отказать было невозможно. Кроме этого, его внешность, яркие губы (я так никогда и не узнал, была ли то помада или их настоящий цвет) и необычность места действия довершали образ, ставший для меня почти родным в последующие полтора года.

— Завтра ты будешь работать уже с партнершей и в группе, — этими словами Михаил Васильевич завершил наше первое занятие.

— Хорошо, — я кивнул головой, хотя мне самому не верилось, что я снова начну заниматься танцами. Я прозанимался полтора года, а потом Михаил Васильевич уехал в Израиль. Но до этого я успел стать чемпионом нескольких танцевальных конкурсов разного уровня. И научился танцевать сальсу.

— Опозоришься ты с сальсой, — улыбнулся я Алексею, когда он хвастался своими достижениями в отношениях с Кармен, — может, показать тебе заранее пару основных движений?

— Спасибо, но нет. Уроки с Кармен мне будут гораздо приятнее. И вообще, что ты из себя наивного паиньку строишь. Как будто действительно это все только ради какого-то танца… — снова подмигнул он мне, — кстати, ты ведь тоже пойдешь завтра на танцульки? Я думаю, фуршет будет так себе, но от танцев я многого жду…

Алексей тоже увидел меня, но сделал еще пару таинственных пассов руками перед тем как обратиться ко мне:

— Привет, вот так встреча! — Широко улыбнулся он, — ты как здесь оказался? Я думал, ты вообще на Западе остался жить… — Он протянул мне руку. Я на секунду замешкался – жать или не жать – но все-таки пожал. Не бить же его здесь, посреди какого-то леса, когда он стоит в пижаме. К тому же я вдруг понял, что сейчас не испытываю к нему ни ненависти, ни злобы, ни презрения. Никаких чувств не испытываю.

— А ты что здесь делаешь? В пижаме, совершаешь какие-то странные движения?

Алексей снова улыбнулся:

— А-а, это Тай Цзы. Китайская оздоровительная гимнастика. Очень полезная, очень. Чувствую себя после нее удивительно. Такой прилив сил…

— А почему здесь?

— Ой, это долгая история… Просто команда ведь у нас патриотичная. Ну и сам я патриот, конечно…

— Команда?

— Команда президента, в смысле… Поэтому они могут просто не понять, если я в резиденции всякие китайские штучки начну делать, — рассмеялся он.

— В резиденции?

— Ну да, — Алексей неопределенно махнул рукой в сторону кирпичного забора, — вот же она.

— Я, по-моему, как раз оттуда. Бесконечный кирпичный забор…

— Это он снаружи только кирпичный… И не бесконечный, а просто идеальный круг. Проект архитектора Бамбуриди… Ну да что мы обо мне все, да обо мне. Ты о себе расскажи. Как ты все эти годы? Когда вернулся? Где сейчас работаешь? Чем занимаешься?

Проклятая харизма… Я начинал верить отцу. Человек с такими глазами, такой внешностью и манерами не может сделать подлость другому человеку.

— Я в Штатах сейчас живу. Приехал отца повидать.

— Да? Как он? Я слышал, он нездоров?

— Да, не очень. В больнице.

— Ну да. Ему сколько лет-то сейчас?

— Пятьдесят девять.

— Опасный возраст… Да, слушай, вообще такая встреча. Словно нереально все. Рано утром в лесопарке с тобой случайно встречаемся… Необыкновенно! У тебя какие планы вообще, где ты остановился? У меня утром дела, но, может быть в обед или вечерком в марокканском ресторанчике посидим, поговорим. Столько ведь всего рассказать друг другу…

— Вечер у меня пока не занят.

— Здорово! Давай я за тобой заеду, и посидим в ресторанчике. А нет, погоди. Сегодня же у меня вечер занят. Давай завтра вечером.

— Давай завтра, — Пожал я плечами.

— Нет, стоп. Завтра же прием. Послезавтра. Послезавтра точно ничего.

— Давай послезавтра, — я вновь пожал плечами.

— Здорово. Ты где обитаешь?

— Я в «Космосе» остановился.

— В «Космосе»? Классно. Послезавтра в семь тридцать тогда в ресторане, лады? Ресторан называется «Касабланка», на Пятницкой.

— Хорошо. Завтра в семь тридцать.

— Ладно тогда… Мне уже идти пора. Время завтрака, планерка, так далее. У нас ведь с этим все строго… До послезавтра.

— До послезавтра.

Он протянул руку, которую я снова пожал, улыбнулся и пошел к кирпичной стене. Мне было чертовски интересно, как он попадет за нее, но я посчитал ниже своего достоинства следить за ним.

 

Глава 9

Я вышел к ВДНХ. Спустился на эскалаторе в кротовые норы метро и сел в вагон. По телевизору передавали выпуск новостей. Я протиснулся поближе к экрану в ожидании услышать что-нибудь новое о розыске «пособника польского шпиона». Но дикторша, казалось, была не в настроении говорить о шпионских расследованиях. Она с каким-то блаженным выражением лица распространялась об успехах московских спортсменов на евразийской спартакиаде, смаковала последние новости шоу-бизнеса, анализировала положительные тенденции экономического развития. Потом в студию вошел мужчина, подошел к столу ведущей и вручил ей несколько листов бумаги. Она с еще большим блаженством на лице приняла документы, поблагодарила мужчину и повернулась к камере:

— Мы только что получили экстренное сообщение. Пособник польского шпиона, — на экране снова мое затертое и безразличное лицо, — в результате спецоперации, проведенной нашими спецслужбами, пойман, и уже дает признательные показания.

Сначала я не понимаю. Внутри холодок и неуверенность. Но через несколько секунд меня осеняет. Сразу становится легко и смешно, но я недоверчиво прячу смех от окружающих меня пассажиров.

Лара была замужем. Она шла мимо. Я видел ее лицо в профиль и спокойные серые глаза, устремленные вперед. Какой необыкновенно спокойный и ровный взгляд. Она шла справа налево. Какой необыкновенный взгляд. Словно в эту секунду она видела все миллионы лет человеческой истории, знала, почему все, и как; понимала абсолютно все в этой Вселенной. И ровные волосы, зачесанные назад – словно продолжение взгляда.

— Лара, стой!

Ее взгляд поменял направление и пронзил меня.

— Лара, ты не узнаешь меня?

— Я удивлена твоему появлению в этой стране.

— Господи, что за построение фразы?! Где ты научилась так разговаривать?

— Я не училась. А что тебя смутило?

— Слово «удивлена», слово «появлению», и их употребление вкупе с местоимением «твоему».

— Ты стал филологом?

— Это вопрос, который ты задаешь после того, как мы не виделись тринадцать лет!

— Да, — Лара улыбнулась. Лара УЛЫБНУЛАСЬ – тринадцать лет я видел ее улыбку только во сне. Лара улыбнулась, и улыбка никак не вязалась с ее спокойным взглядом слева направо и обратно, и с зачесанными назад волосами. Улыбка была неожиданно проявившимся элементом Лары «той», Лары тринадцатилетней давности.

— Ты не рада меня видеть?

— Какое глупое построение вопроса.

— Нет, это простое построение вопроса. Рада или нет?

— Как бы я ни ответила, это не будет полной правдой.

Я обнял Лару. Она положила голову на мое плечо. Мы замолчали. Мы молчали долго, а потом я узнал, почему Лара вышла замуж. Потому что я безумно влюбился в кубинку и остался жить с ней в Гаване. Так сказал Ларе Алексей. А через три месяца он переспал с ней. Через неделю – еще раз. И потом еще много раз. В течение последующего года. Через год ему надоело. А Ларе было все равно.

— Поехали ко мне.

— Я не могу. Я замужем и у меня двое детей… Я сейчас уйду. Не мучай — ни меня, ни себя. Прощай. Прости.

— Ты же ни в чем не виновата! Не нужно просить прощения. Не нужно!

— Я знаю. Это уже неважно. Не имеет значения. Что я сейчас ни скажу – все так глупо.

— Не говори ничего. Поехали ко мне. Объясни что-нибудь мужу. А потом познакомишь меня с детьми… И с мужем.

— Боже мой! Я не могу! Ничего не могу! Зачем все так? Зачем ты приехал…

— Хорошо, хорошо. Мы не поедем ко мне. Но подожди, только не делай пока никаких выводов и не принимай никаких решений. Лучше сделай вид, что мы еще не встретились… Подожди. Остановись.

— Моему сыну шесть лет, а дочке – два с половиной годика… Сын белый, а дочка – черненькая, хотя я хотела, чтобы было наоборот…

— В каком смысле?

— Мой муж родом из Мозамбика.

Действительно… Лару ведь всегда тянуло к неграм…

— Правда ему сейчас тяжело приходится. Все время зовут работать в какие-нибудь юмористические передачи. К тому же скинхэды на каждом шагу. Мы даже думали о том, чтобы сбежать из России…

— Остановись, не говори больше ничего. Ни про детей не говори, ни про Мозамбик. Сейчас я больше не хочу слушать. Я подвезу тебя до дома. Поехали. Я подвезу тебя, а завтра, или послезавтра, или через неделю мы увидимся еще раз. Просто встретимся в каком-нибудь сквере, пройдемся по аллее…

Она прижалась лбом сначала к моей щеке, потом к губам, и речь моя остановилась.

Я проживал свое и Ларино прошлое. Лара плакала. А в Судане (и почему-то параллельно в моей башке) в это время танцевали праздничный танец туземцы племени наньету. Прыгали два раза на одной ноге, два раза на другой, и вертели над головой кривыми палками.

Лара чуть шевельнула губами.

— Что? – Переспросил я.

— Сделай мне чудо. Ты еще способен на чудо?

Когда-то я был способен на чудеса. Просто так, по мановению палочки, по вдохновению. И чудеса получались – на щелчок пальцев.

Я посмотрел на Лару. Потом на свои руки. Всю следующую ночь я щелкал пальцами обеих рук.

— Одуванчиков?

— Почему «Одуванчиков»? Иванов.

— Был Иванов, теперь — Одуванчиков. У меня все четко записано. И в паспорте у вас переправлено, — офицер в какой-то необычной форме сидел передо мной в кресле. Я наконец дотянулся до штанов и быстро натянул их на себя.

— Где твоя женщина, Одуванчиков?

— Какая женщина?

— У настоящего мужчины всегда есть женщина, Одуванчиков. Или ты что-то скрываешь?

— Я ничего не скрываю, но и женщины у меня нет. И не тыкайте мне пожалуйста.

— Плохо, Одуванчиков, плохо. Для здоровья плохо. Сексуальный аспект очень важен в человеческой жизни, как говорят врачи и как поет наш всенародно любимый певец Николай Басков. Так что вы подумайте… — И после паузы, — вас не смущает, что вы находитесь в чужой языковой среде?

— Какая, к черту, чужая языковая среда. Я же русский.

— Ну тогда в чужом социо-культурном пространстве?

— Смущает.

— Плохо, Одуванчиков, плохо.

— Да что, черт возьми, все это значит? Кто вы такой и что делаете рано утром у меня в номере?

— Не кипятитесь, Одуванчиков, не кипятитесь. Я лейтенант миграционной полиции Прохоров. Вам нечего бояться. Это стандартная процедура. Сотрудники миграционной полиции должны лично встретиться с каждым, кто пробыл в нашей стране более семи дней. Но никакой бюрократии, никаких анкет, протоколов… Просто доверительная беседа.

— Беседа? Значит, я тоже могу задавать вопросы?

— О нет. Это односторонняя беседа. Отвечать на вопросы вы можете, а задавать нельзя. Ну и я тоже – спрашивать могу, а отвечать – не имею права… Так что мы в равных условиях.

— Вы что, издеваетесь?

— Нет, что вы… Ни в коем случае. Я по своему офицерскому званию не имею права издеваться. Хотя, скажу честно, иногда хочется. Как увидишь иногда, какие уроды к нам приезжают (это я так, между нами, русскими) — арабы, негры, китаезы разные, сразу спрашиваешь себя – ну почему полковнику можно издеваться, а простому лейтенанту – нет.

— У вас еще ко мне вопросы? – Я холодно остановил его должностной монолог.

— Да, конечно. Как долго вы собираетесь пробыть в нашей стране?

— Пару дней.

— Вам у нас не нравится?

— Нравится, но у меня дела.

— У вас есть здесь родственники?

— Да, отец.

— Можно фамилию, имя, отчество?

— Зачем?

— Стандартная процедура.

— А если я не скажу?

— А смысл? Я же все равно через пять минут по базе узнаю. Ради этого я бы и не спрашивал. Это все исключительно для личного контакта, ради возможности выказать лояльность.

— Мне – вам, или вам – мне?

Офицер посмотрел на меня долгим безразличным взглядом, потом вздохнул:

— Что вы как ребенок в бирюльки какие-то пытаетесь играть…

— Иванов Иван Андреевич.

— Странно. Он Иванов, а вы Одуванчиков. Почему?

— Я был Иванов. Мне фамилию сменили здесь милиционеры.

— А, ну да, конечно. Понимаю. Такое бывает. Одуванчиков действительно гораздо интереснее звучит, чем Иванов, не так ли?

— Нет, мне нравилась прежняя фамилия.

— Ну ничего. Домой приедете, смените обратно. Место работы отца?

— Он на пенсии.

— Здорово. Всегда завидую тем, кто на пенсии. Домашние тапочки, плед, телевизор. Все передачи могут смотреть, с утра до вечера.

— У вас еще вопросы?

— Да, конечно. В террористических организациях не состоите?

— Нет.

— Наркотики употребляете?

— Нет.

— А водку?

— Иногда.

— Ну хорошо. У меня пока больше вопросов нет. Вот мой телефон. Если что – звоните. Всего доброго. А то у меня еще столько встреч сегодня.

— Всего доброго.

— Ну а насчет женщин вы серьезно задумайтесь. Это мой добрый совет.

Офицер встал, оставил на журнальном столике свою визитку и вышел из номера. Я повалился на подушку и нервно рассмеялся.

После душа и завтрака я подошел к телефону. Позвонить Ларе. Позвонить Ларе? Сейчас опять задрожат коленки. Что я могу ей сказать? Бросай своего мозамбикского мужа и поехали со мной в Америку? Давай я останусь здесь и стану твоим любовником? Давай создадим шведскую семью – африканцы ведь толерантны в вопросах семьи? Я звоню, не зная что сказать.

— Миша? Привет, Миша! – Радостный голос Лары, — как дела?

— Нормально. Как у тебя?

— Тоже хорошо. Что сейчас делаешь?

— Да вот… Только позавтракал.

— Хорошо тебе, а я уже час как на работе. Слушай, приходи сегодня вечером к нам домой. В семь. Познакомишься с Зейданом, с ребятками нашими.

— Каким Зейданом?

— Ну… Мужем моим.

— А-а, интересное имя.

— Ну да. Звучное. Приходи обязательно. Мы на метро «Проспект Вернадского». Запиши адрес…

— Лара, подожди. Я сегодня вечером не могу. У меня уже назначена встреча.

— Да ты что?! Очень жалко. Давай тогда завтра. Завтра в семь вечера. Запиши адрес… Алло, ты пишешь? Алло? Миша… Не слышно…

— Я… завтра улетаю уже. У меня билет на четыре часа дня. Так что, я боюсь, уже не получится. Может быть, в следующий раз. Я, наверное, еще приеду.

— Да? Жалко конечно. Ну хорошо, тогда, действительно, может в следующий раз…

Повисла пауза, которую не хотелось прерывать. Хотелось слушать Ларино молчание и ее дыхание вечно.

— Ладно, Миша, а то я на работе, тут дела… Счастливо тебе тогда. Удачной дороги обратно. Удачи во всем.

— До свидания, Лара. Тебе тоже счастья и удачи во всем. Пока.

— Пока.

Я повесил трубку, натянул капюшон черного банного халата на голову и потом еще ниже — на лицо. Спасаясь в темноте.

Михаил Земсков