Мы

Главные лица

Проекты

Библиотека

Ильдар Абузяров

Василий Авченко

Борис Агеев

Роман Багдасаров

Анатолий Байбородин

Сергей Беляков

Владимир Бондаренко

Владимир Варава

Вероника Васильева

Дмитрий Володихин

Вера Галактионова

Ирина Гречаник

Михаил Земсков

Иван Зорин

Ольга Иженякова

Николай Калягин

Капитолина Кокшенева

Алексей Колобродов

Алексей Коровашко

Владимир Личутин

Вячеслав Лютый

Владимир Малягин

Игорь Малышев

Юрий Мамлеев

Виктор Никитин

Дмитрий Орехов

Юрий Павлов

Александр Потемкин

Захар Прилепин

Зоя Прокопьева

Дмитрий Рогозин

Андрей Рудалев

Герман Садулаев

Владимир Семенко

Роман Сенчин

Мария Скрягина

Константин и Анна Смородины

Татьяна Соколова

Геннадий Старостенко

Лидия Сычева

Михаил Тарковский

Александр Титов

Багдат Тумалаев

Сергей Шаргунов

Владимир Шемшученко

Лета Югай

Галина Якунина

Классики и современники

Главная тема

Литпроцесс

Новости

Редакция

Фотоархив

Гостевая

Ссылки

Видео

Где купить наши книги

Без комментариев

Они любят Россию

Главная | Библиотека | Михаил Тарковский | 

Замороженное время

1.

Гошка Потеряев ехал на Новый год домой из тайги на "буране". На нем была собачья шапка, суконная куртка-азям, суконные портки, надетые навыпуск на кожаные бродни с исцарапанными головками. Лыжи лежали поставленные на ребро вдоль сиденья на подножках, на правой - камусный конец был вечно подожжен о глушитель. Ехал сначала хребтом, потом спускался к реке по косогорам, ручьям, привстав на одно колено, елозя по промятому сиденью, вертясь до треска в пахах, весом крупного тела помогая сохранять пляшущему "бурану" устойчивость. Съехав на реку, взрыл снег ногой, проверив "на воду", и помчался дальше. Сзади болталась нарточка, свирепо провонявшая выхлопом, облепленная снежной пылью. Останавливался подождать собак или посмотреть дорогу, оставляя "буран" молотить на холостых, шел вперед, в подозрительным месте разгребая снег броднем. Грел руки под вентилятором. Стоял - усы в сосульках, борода шершаво белоснежная, блестящие серые глаза откуда-то из глубины белых ресниц живо, тепло блестят, кожа красная, на щеках белые волоски, собачья шапка заиндевелая, пахнет распаренной псятиной. На ремне за спиной проволочная скобка, в ней топорик. Через плечо тозовка стволом вниз. Под стеклом запасные рукавицы.

Солнце туго сеялось сквозь морозный воздух, все было совершенно стерильным, и Гошка и снаружи, и изнутри тоже был чистым и необыкновенно собранным, нацеленным на долгую и долгожданную дорогу.

- Ниче ишшо "буранишко", - пнул он помятый рыжий бок, привычно прибедняя положение, чтобы в случае неудачи или промашки не краснеть за бахвальство. "Буранишко", с которого все лишнее было снято и все нужное наварено, и был и впрямь в соку, не старый еще и уже не новый, неразъезженный. Что-то показалось подозрительным в ходовой, и Гошка легко завалив набок триста килограммов, внимательно осмотрел низ, имевший особенно боевой вид: истертая добела лыжа, пробитый поддон, свороченные скулы, мощно чернеющие гусеницы. Уронил обратно, постоял толканул, заглянув под капот, сколько осталось бензина, тот болтанулся, закачался в пластмассовом баке темным пластом.

Небо было ясным и казалось совсем весенним, если бы не морозец в 42 градуса. Оставляя двойную полосу шел на север Норильский ИЛ-76, за ним, с отставанием на пол-неба полз резкий и далекий шелест. Вид такого самолета, нелепая близость к бескрайним таежным пространствам теплой кабины с приборами или салона с ухоженными пасажирами, выпивкой и закусками, вызывал у охотников свою специальную ухмылку. И Гошка тоже ухмыльнулся, вспомнив своего товарища, молодого, едва пришедшего из армии, парня, которого бесконечно забавляло, то что, когда он в ста верстах от деревни вытаскивал "нордик" из наледи, над ним проплывал самолет с "угарными телками".

Рация у Гошки сломалась, и он не знал, кто из охотников где и, подъезжая к избушке нижнего соседа, с надеждой думал, может Колька там, да еще выскочил из боковых избушек его брат Рудька Подоспатый, а может вдобавок их приехали встречать из деревни, и тогда он вообще попадает на самый праздник, потому что они наверняка с собой что-нибудь привезли, и в нажаренной избушке открыта настежь дверь, в проеме суетливо вьется обильный пар, все уже как следует шарахнули спирту, и дым стоит коромыслом. Как отлично так вот подъехать, подогнать "буран" к бурановской стае, и все вывалят из избушки, бородатые и похудевшие, постаревшие за разлуку и краснорожие, заорут: "Ну и нюх у тебя, Гоха!", или: "На Кедровом наливают, а он на Скальном нюхтит стоит!", или:"В деревню намылился - защекотилось у него!" Полезут трясти за руки, обниматься, лупить по плечу. А он солидно снимет тозовку, покопается для приличия в нарте, мол, не так уж охота, имеем и терпеж, а потом ввалиться, согнувшись в три погибели, все подвинутся, и он разденется и возмет протянутую кружку...

За Большим порогом Гошка влез в наледь, чавкал броднями по парящей и похожей на мокрый сахар каше. В конце концов раскатал полную зеленой воды траншею, пробил ее до сухого и выехал. Перевернул "буран" и долго вычищал мокрый снег из ходовой - то красными, вмиг стынущими руками, то концом топорища.

Через поворот стояла избушка, до которой он проскочил минут за пять, изо всех сил шевеля в броднях коченеющими пальцами. Подъезжая, выискивал признаки свежего присутствия товарищей, старался быть спокойным, но сердце колотилось - так всегда, когда долго не видишь людей.

Заезд с берега к избушке был безжизнененый, трехдневной давности, у двери сквозь снежную пудру рыжела вываленная заварка. Гошка затопил печку-полубочку, стянул схватившиеся панцирем портки вместе с броднями, долго стряхивал эти ледяные гармошки, растер белесые, сырые и как-то сразу похудевшие ноги с катышками шерсти от снятых носков, натянул запасные и стоял, попрыгивая и пробуя ладонями нарастающий жар печки. Натолкал еще дров, и все не влезало последнее полено, толстое листвяжное с жилистым извивом вокруг сучка, и когда дрова разгорелись, в щель виднелся тоже жилистый и крепкий извив пламени, и почему-то вспомнилась тундрочка, кривая сосенка с рыжей затесью и тетерка на ней, и рыжее небо с тетерочьей рябью, и все это было одно с другим так перевязано, так само в себе отражалось, что снова стало весело на душе, и в который раз вспомнились слова Фомы: "Ниче нет лучше охоты".

В мороз необычайно крепкими выглядели лыжни, дороги, развороты, все следы труда, и каждое действие казалось намертво впечатанным. У капкана ли, кулемки время будто замороженное - все как неделю назад, следы лыж с овальчиками от юкс, обломанная сухая веточка. Вот кедровка попала, и кровь гуашево яркая и рассыпается. Соболь висит, лапой в капкане, как говорит Фома: "голосует", пушистые штаны, на них прозрачно-желтые капли...

Фома, старший товарищ, суровой повадки мужик, любивший порывисто и мощно чесать хребет о косяк или лесину, делал все настолько хорошо, что это мешало жить - ему казалось, другие ничего не умеют и только все портят. У него же самого каждое движение светилось совершенством, и бывало мужик, сам хваткий и работящий, в его присутствии становился неуклюжим и безруким.

Были у Фомы издержки, порой рациональность движений он, зазевавшись, переносил на отношения, и она вылезала скупердяйством или еще чем-нибудь "разумным". При этом не жалел никогда для товарищей ни водки, ни чего другого, но вот казалось ему, что разумней попользоваться чужим фонариком, раз его хозяин в отличие от него вернется в деревню к батарейкам. Это было и понятно, и смешно. Особенно, когда Фома упорно навяливал Гошке подтухающего таймешонка: Гошка, догадавшись о причинах щедрости, захохотал, и Фома захохотал тоже, оттого что Гошка понял, и стало вдвойне смешно.

По осени ездили к Фоме на участок за мясом. Морозным утром в темноте грели факелом редуктор мотора, висящего на длинной деревяшке, и жирно метался лоскут пламени, озаряя заснеженный галечник. Ночевали на берегу у нодьи, на лапнике. Нигде Гошка так не отдыхал, как на земле, разливаясь телом, облегая каждую веточку, кочку. И как тянуло к земле усталое тело, так тянуло над головой к звездному небу стройные и остроконечные елки, а утром вставало солнце, тайга по берегам была серебристо-синей, сумрачной, а вдали на повороте лиственничный бугор горел медным солнцем.

Они убили сохатуху с тогушем, которых собаки загнали в перекат, обдирали их на берегу, и молоко из маленького вымени мешалось с кровью и темной осенней водой. И что-то такое женское, невыносимое было в этот вымени, что Гошка забыв и Фому, и охоту, стал думать о Валюхе. Как она возила воду на "тундре"в пушистой лисьей шапке с длинными ушами, завязанными на шее, и между воротом фуфайки и завязанными ушами краснел на ветру треугольник голой кожи.

- И чо наши бабы не такие прогонистые, как в телевизоре? - подумал Гошка, и сказал вслух, наливая чай: - Зато крепкие.

2.

Той весной Гошка с Фомой рыбачили сетями у Бородинского острова. По рыбакам для поддержки настроения ехала бригада от клуба: парень с гитарой, Валентина и еще одна девушка. Лодка ткнулась в берег, Валя выпрыгнула:"Здравствуйте, рыбаки! Мы приехали вам песню спеть". Гошка пожарил стерлядку на рожне, парень подстроил гитару, Валя запела. А кругом бескрайняя река, весна... И сидели, потупя глаза в костер, два рыбака с растрескавшимися руками, и лился над ровной водой Валькин чистый голос.

Летом на День рыбака ездили компанией на мотоциклах на косу, на ветерок, праздновать, пили, ели, загорали. Вечером ходили с Валей на танцы. Вышли из клуба тихой белой ночью. Шли, обнявшись по улице к Енисею, Валентина держала Гошину руку в своей, голову склонила ему на плечо. Пока думал, как пригласить на пески купаться, она вдруг спросила:"У тебя лодка на ходу?". Спустились под угор, он столкнул "обушку", сказал что-то дурацкое, вроде: "Прошу, пани, до кобылки!"

Никого не было вокруг на десятки верст, и неожиданно маленькой, беспомощной казалась ее обнаженная фигура рядом с огромной рекой и небом. И все отвлекала, тянула на себя эта даль - длинное перистое облако, бесконечный волнистый хребет с неряшливым лиственничником, а он целовал ее мокрое, стянутое мурашками тело, и над ними дышала на сотни голосов даль - плеском воды, резко-скрипучим криком крачек, у которых где-то рядом было гнездо и которые все пикировали на них, даже когда они неподвижно лежали на песке, и на той стороне из Черемшаной речки выползала меловая лента тумана.

Встречались все лето. Тетя Тася, Валина мать, вздыхала, и были в этом вздохе и наболевшее желание побыстрее пристроить дочь, и упрек Гошке, и одновременная боязнь этим упреком спугнуть, испортить дело. Гошка сходил на охоту, вернулся к Новому году. Валя принимала у себя, почти как мужа. Тетя Тася сидела на диване, вздыхала, ладно, мол, слава Богу, хоть вышел жив-здоров.

Ждал ее вечерами. Вспоминал прибежавшую из бани босиком по скрипучему снегу, чистую, распаренную, пахнущую хвойным мылом. Освещенное керосиновой лампой крепкое тело, полную и нежную грудь с будто светящимися розовым воском сосками. И себя, всего измятого, иссушенного работой, с серыми от железяк мозолистыми руками, даже после бани остававшимися в шершавом налете. И как невозможно было прикасаться к этом розовому воску такими наждачными перчатками и оставалось только пить-целовать его одичавшими губами, до хруста сцепив руки за головой.

Вале больше всего на свете хотелось выйти за Гошу замуж, завести детей и зажить спокойной жизнью, а он чувствовал, что ей это нужно больше, чем ему, и накипало горделивое раздражение молодого мужика, которого торопят, не дают дозреть, надышаться волей. Весной Валя поехала в Красноярск, Гоша отвез ее в большой поселок, посадил на самолет, и это вот "сам, своими руками" долго потом не давало покоя. Валя собиралась на месяц, подлечиться, а потом задержалась и осталась. Чем-то торговала с родственницей, написала в письме, что если он хочет, может приехать, "ждет всегда", и было непонятно, сказано ли это в расчете на то, что Гошка никуда не поедет, или она всерьез думала, что он из-за нее бросит охоту. "Кого-то нашла, ясный хрен", - сказал Фома, и тут-то Гоша и запаниковал, хоть и держался молодцом, особенно на мужиках.

На следующий год после охоты ездил в город, звонил, тетя Тася дала телефон. Голос в трубке был родной, теплый, даже показался немного жалостливым: очень охотно согласилась встретиться, через час после звонка назначила, и он воспрял, надулся даже, значит не ладится дело, плакаться будет. Встречались на углу Мира и Кирова. Было холодно, он пришел пораньше, чтоб не ждала, не топталась, постукивая сапожком по сапожку. Прогуливался, прикладываясь к пузатой бутылочке "купеческого светлого".

Тянул хиусок, гнал легкий сухой снег по серому асфальту. Ждал со стороны Копыловского моста, и все выглядывая нужный автобус, сошел даже на мостовую, но помешала остановившаяся впритык вишневая "мазда-капелла", у которой медленно оползло темное боковое стекло, обдав гулко хлынувшими басами. За рулем, с правой, ближней к тротуару стороны, сидела девица в шубке, с прической, аккуратным белым крылом прикрывающим пол-лица. Девица откинулась в кресле, через ее колени, улыбаясь, наклонилась, похудевшая и подтянутая Валентина, чуть накрашенная, вся в черном, с уложенными каштановыми волосами.

На Коммунальному мосту по разделительной полосе навстречу пронесся с горящими фарами черный двухдверный автомобиль. Девушки переглянулись, хором хрюкнули, а Валя покачала головой:" Артист этот Секарев!" На Правом берегу ехали меж стоянок, мастерских, за ними среди бетонной и железной рухляди скрывалось кафе столиков на пять, все в темном дереве, сумрачное, с прихотливой и дорогой едой.

- Часа через два, Галка! - сказала Валя, и обратившись к Гоше, как к милому, но устаревшему прошлому, спросила, дождавшись, когда принесут пиво: - ну как ты?

Спрашивала про деревню, про маму, про тетку, выпытывала, как о чем-то самом родном и святом, с теми нотками заботы и сожаления, которые так и обнадежили по-телефону. Говорила больше сама:" Работаем, деньги нужны", держалась сильно, независимо, почти официально, и ему тоже приходилось быть независимым, упругим, и конечно ни о каких грустных воспоминаниях не могло быть и речи, да и язык не повернулся бы: красивая и недосягаемая женщина, рассуждающая о сотовой связи, и эти воспоминания были несовместимы. Оставалось только, покуривая, потягивая пиво из высокого стакана, с эдакой прохладцей улыбаться. Вечером у нее ожидалось какое-то сборище, и она потерла зачесавшийся нос: "Ой, нос-то че делат!" и улыбнулась хитро, по-старому, будто на секунду над ним сжалясь, и тут же снова, суховато откашлявшись, стала чужой и далекой. Сидела напротив с голой шеей, которую ошейничком обхватывала цепочка с подковкой, и хотелось впиться губами в белую кожу, сжать эти плечи под черной кофточкой, уткнуться, изъелозить грудь головой, глазами. А ведь только что был героем, охотником, солью края, а теперь все это не имело значения, казалось забавой, непозволительной роскошью по сравнению с ее жизнью, деревянел язык, и он уже почти ждал Гальку с "маздой", чтобы распрощаться и вырваться на волю, на воздух, ясно понимая, что новый Валин образ еще долго будет жечь ошеломленную душу. На другой день он улетел домой.

"Отпустил бабу", - с упреком и досадой говорил ему в деревне Фома. А Гоша только махал рукой... И действительно, словно обрушился какой-то важный край его жизни, а в душе образовался холодный и длинный рукав, кончающийся где-то в полутора тысячах верст в Красноярске, и в него со свистом уходило все лучшее, что было.

3.

Отогревшись и попив чаю, Гошка поехал дальше. Он думал про деревню, состоявшую из двух половин - Захребетного и Индыгина, разделенной протокой, о том, как это с одной стороны по-дурацки, неудобно, но и забавно с другой: всегда вроде дело есть - в Индыгино сгонять

Так хотелось промчаться по деревне, до железной крепости укатанной снегоходами, грохоча лыжей, пронестись по улицам с дорожной ходовой скоростью, и чтоб сияли вокруг с долгожданной роскошью огни.

Но промчаться не удалось. В Енисее прибывала вода, и верст за десять обе забереги захлебнулись. Он надеялся на переправу у деревни, но вода прибывала так быстро, что та ушла под воду. Ему еле удалось, бросив "буран" на реке, перейти пешком по двум брошенным кем-то жердинам. В деревню он прибрел на лыжах с груженой понягой и оружьем. Топил. Быстро вскипевший чайник густо парил в непрогревшейся избе. Открыл печку пошевелить дрова - из торца сыроватого полена била струйка пара.

Оттаивали окна мокрыми кругляшами. Пошел к соседке за котом, тот мямкнулся под ноги с печки, Гошка взял его на руки. Кот - черный с белым, удивительно добротный, плотный и легкий одновременно, с сыровато-прохладными подушечками и усами, особенно толстыми и белыми на угольном фоне морды. "Валька прилетела. Худющая", - брякнула бабка. "Да ты чо? Одна?" - сияя глазами, спросил Гошка и почувствовал, как с хлестом вобрался, стал на место отмороженный многоверстный рукав. "Одна, одна. Хлеба возьми, свезый, вот стряпала", - бабка протянула смуглый кирпич с коричневой кособокой шляпкой.

Ну вот, - думал Гошка, идя к себе с котом за пазухой, - Котя здесь, Валюха тоже под боком. Собаки сейчас прибегут, "буран" конечно, не на месте, но уж хрен с ним, постоит до завтра, главное, на сухом. Так что все, дядя Гоша, по теме.

Но праздника не вышло: собаки, как не ждал Гошка, так и не пришли. Да и что у Валюхи на уме было неизвестно, сам дома, "буран" на льду, собаки хрен знает где, скорее всего у "бурана" спят калачами, укрыв хвостами носы. Хоть кот на месте - и то ладно.

Особенно жалел Гошка старого кобеля. В прошлом году после стоверстной пробежки, отойдя от корма, он вдруг зашатался, сам не веря в свою слабость, рванулся, споткнулся на подогнувшейся лапе, и Гошка не выдержал, запустил его в избу, где тот проспал под кроватью до утра, тяжело и по-человечьи вздыхая. Теперь Серый истошно лаял на бегу, то ли от отчаяния, от тоски по уходящим силам, то ли сам себя подбадривая, и лай далеко разливался в морозном возухе. А Гошка как никогда чувствовал непоправимую вину перед кобелем-кормильцем, и мог только догадываться о том, что творится в этой обделенной лаской голове и досадовал, что по осени злился, лупил его в лодке шестом куда попало, когда тот гремел кольцом от ошейника, а он искал сохатых, и нужна была абсолютная тишина. И думал о том, какая тяжелая ноша так вот наблюдать собачью жизнь от начала до конца, и вспоминал, как невозможно было смотреть на старого исхудавшего Тагана, забившегося с глаз долой под балок, на муку его последних дней, и как не мог сам его застрелить, и просил Фому.

Спал Гошка плохо, и во сне тревожил Валькин приезд, брошенный "буран", не пришедшие собаки, и хотелось все поскорей подтянуть к дому. Утром пошел к "бурану". Серый так и лежал калачом, а молодой убежал назад к охотнику-любителю. У того гналась сучка, Корень "это дело кусанул", как потом выразился Гошка, и вернулся "поджениться". Вода тем временем прибыла еще, но к обеду мужики бросили пару лафетин, доски, и ломанулись по сети, а Гошка перегнал "буран" с нартой, разгрузился, заправился и съездил на Рыбацкую за Корнем, прихватив с устья Севостьянихи синих торосин. Сложил их в сенях, и откалывая в ведро, глядел как разбегается по полу стеклянная крошка, а потом ставил ведро на красную плиту, оно щелкало, а лед оплавлялся и с шумом опадал.

Пока разбирался со льдом и водой, куда-то подевался Котя, видимо, убежал через дверь - заходила прорва народу. "Куда делся, козел, ведь порвут собаки, или заколеет на хрен, - раздражался Гошка, - опять неладно! В тайге все нормально, а сюда приедешь - одна черезжопица!" И он зашел к соседу, с которым хватанул браги.

По предпраздничной деревне Гошка летал на "буране" в коричневом пальто, делающим особенно длинным его туловище, в росомашьих унтах и шапке, развезя блестящий рот в улыбке - весь в куржаке, но уже рыхлом, оплавленном бражным жаром, и казалось, с этим пышущим, влажным духом выходит наружу горячая, одиночеством закупоренная душа. У конторы лихо и принародно развернулся на заднем ходу, так что задрало лыжу и ее задком пропахало дорогу, и он подумал, что в тайге бы такого себе не позволил - "так и коренной лист засохатить недолго".

Вывез на угор к дому лодку-обушку, с осени стоявшую у камней. Обкапывал лопатой, со скрипом отваливая плотные оковалки снега, потом, с натугой, налившись кровью, за нос оторвал ее от лежек - дно было в игольчатом инее, в осенней испарине. Подцепил на веревку и легко упер в гору, облепленная снегом, она с послушным шелестом шла за "бураном", режа килем дорогу. У дома с соседом завалили лодку вверх дном на бочку. Ближе к вечеру устроил стирку, и курил на корточках на пороге бани, красный, с похудевшими от кипятка, взявшимися продольными складками пальцами в белесых ошметках отпаренной кожи. Тридцать первого Гошка не хотел заводить "буран" - "больно дубарно", но пришла старуха-соседка, попросила привезти воды.

Валюха тем временем, косясь в телевизор, хлопотала по хозяйству. Надо было доубраться, достирать, и постряпать пирогов, да еще вода кончалась. Выжав и отложив на пол тряпку, она выпрямилась и оглядела горницу. Ничего не скажешь - умела Валентина Валерьевна создать в избе тот праздничный порядок, который зимой и в будни царит в деревенских домах. Ведро прозрачной воды стоит спокойно на табуреточке, молоко - в банке у двери на холодке. Беленая с синькой печка будто светится. Особенно чисты стекла в нетолстых крашенных переплетах, с сухим мохом между рамами. В сенях штабель налимов и чиров - морозных, шершаво-седых, с раскрытыми пастями и обломанными плавниками. А хозяйка ближе к вечеру в новой фуфайке, в унтайках с бисером, в круглой высокой соболиной шапке выйдет, подметет крыльцо и положит поперек веник - для гостей.

4.

Бабы-активистки искали Деда-Мороза развозить подарки, но все деревенские мужики хитро уклонились, и припахали Славку, зятя Рудьки Подоспатого, к которому на праздники приехала младшая сестра. Славка все таскался с Рудькой по поселку с восторженно довольным видом, какой бывает у приезжего в новой нравящейся обстановке. Малый был веселый, работал помощником машиниста электровоза на участке Мариинск-Красноярск, и рассказывал, как раз они сбили коня, и не заметили, что тот повис на кулаке жесткой сцепки, а мужики со встречного тепловоза подкололи:" А вы куда коня везете?"

Славке не сиделось, он стремился то по сети, то понадобилось в Индыгино, и он попросил Гошу свозить его. Когда съехали на протоку, постучал по плечу: "Дай хоть порулить, а то от Рудьки не дождешься". Сел, поехал неумело, то слишком слабо газуя, то слишком сильно. На середине дорогу выдуло и она плитой возвышалась над протокой и Славка слетел с нее, завалив "буран". Его быстро подняли, но дорога была испорчена: появилась боковая грань, скос как на крышке гроба, по нижней кромке которого темнела прибывающая вода. "Дорогу изнахратил всю!" - весело сказал Гошка и больше руля не давал. На обратной пути еще раз выматерился, глядя на изуродованную дорогу.

В клубе Славку нарядили, вручили мешок с подарками. Возили Деда-Мороза в красном халате и отстающей вате Гошка с Рудькой. Заезжали в разные избы, везде хозяин выставлял бутылку, хозяйка закуски, дети читали стишок и Дед-Мороз бодро хвалил и вручал подарок. А хозяин наливал водки и говорил: "Ну давай, Дедка!", а бабка добавляла с дивана: "Ну и слава Богу. И дай Бог, здоровья".

Заехали к Фоме, и было забавно: вот Фома сидит, ему охота с Гошкой про тайгу поговорить, оба рады друг другу, но каждый при деле, один при семье, другой при Деде-Морозе, поэтому молчат, бычатся, и от этого обоим еще смешней.

Кто-то из ребятни закручивал фонариком кота на диване, постепенно подводил к краю, так что пьяный кот падал на пол. Хмелеющий с каждой рюмкой Дед-Мороз потел под шубой, борода висела как-то совсем отдельно, и несолидно блестели глаза из-под пышных бровей, но младшие ребятишки смотрели, притихнув и веря.

Последней была бедная избенка Витьки Прокопьева, бичеватого мужичка, работавшего в кочегарке. Ввалились. "Милости просим, проходите!"Бах! - и бутылка на столе. "Ну расскажи Деду-Морозу стихотворение!" Старший забасил: "Сказы-ка дядя, ведь недалом Москва, спаленная позалом, фланцузу отдана была"..., потом младший, потом девчонка.

- Ну, молодцы какие!

- Ну, давай, дедка, издалека ты к нам пришел, и правильно сделал! Гошка с Рудькой вышли на улицу, покурить и погреть "буран", а тут и Дед-Мороз выполз, увалили его в сани и привезли в клуб к бабам.

- А это чо такое? Чо за поклажа? - удивилась нарядная, с накрашенными до кошачьей выразительности глазами, Людка Лапченко и вытащила из мешка три забытые подарка. Оседлали "буран", понеслись, снова громко стучали, снова появилась на чистом столе бутылка и закуски, снова приветливо улыбались хозяева, снова старший читал: "Сказы-ка, дядя"... . Дед-Мороз вручил подарки. Хозяева так и ничего не сказали, не возмутились, только благодушно замахали: "Ерунда, парни! Давайте еще по стопке!"

Потом поехали к Рудьке, там встретили Новый год и в клуб поехали уже очень хорошие. В клубе грохотала вовсю музыка, надрывались, хрипя колонки, и какой только парфюмерией не пахло. Накрашенные глаза, яркие губы преображали женщин до полной неузнаваемости, одна Валентина сияла строго и сдержанно. Гошка, одетый в стальной костюм и оленьи унтайки, подошел, спросил: "- Можно Вас?" и она ответило вызывающе и бессильно одновременно:" - Можно".

У нее были ошарашивающе голые руки, шея. В вырезе темной кофты виднелась ложбинка и не ее полном боку знакомая родинка, но больше всего манили глаза, родные, радостные и непредсказуемые. Тут вдруг ввалились мужики во главе с Фомой, все смешалось. Мужики звали с собой, Гошка, кивнув на Валентину, развел руками, и кто выпучил глаза, кто сделал какую другую понимающую рожу, а в общем, пожелали "ни пуха, ни пера", обещали ждать до утра, и бакланя, увалили.

В клубе еще пили, и он крутил Валентину в танце, плел что-то бестолковое и веселое, потом наклонился к уху:

- Вальча, пойдешь ко мне?

- А шампанское будет? - прищурилась Валентина.

- Все будет, только обожди меня здесь полчасика, ага?" - и одевшись вышел к "бурану". В клуб ввалились с морозу накурившиеся мужики. Валя спросила их, где Гоша:" В Индыгино поехал, к Светке за шампанским".

Мороз уже валил к пятидесяти, и при свете звезд особенно светлыми и одушевленными казались яры коренного берега. Гошка мчался через протоку по каменной накатанной дороге, по метровой снежной полосе, рифлено иссеченной гусеницами. Ослепительно-бело сияя в луче фары, она неслась по капот, пел мотор и на душе тоже все пело - скинутым напряжением, седыми картинами таежных недель и Валькиными блестящими глазами. Неслись вешки - воткнутые талиновые ветки, в одном месте кто-то ступил в сторону и чернела в следах прибывающая вода. Вот кочка, на которой днем Славка подлетел, грохнув лыжей, вот место, где их скинуло, и уходит в сторону боковая грань дороги, утопая в воде, а вот и взвоз, и Индыгино.

У Светки вовсю горел свет. Гошка ввалился, думая быстро взять бутылку и рвануть назад, но не тут-то было. Его с криками "Гошенька! Моя хорошая! Нет и нет! Даже не думай! По стопочке, моя - не обижай! Штрафака ему!"раздели, усадили за стол. Женщины пили вино, а мужики - кто разведенный брусникой спирт, кто водку, а кто необыкновенно "дерзкую", по словам хозяина, самогонку. Гошку усадили у самой печи, в жаре он заклевал носом, но выпил несколько увесистых стопарей самогонки, поковырял салат, и засобирался: надо было дергать - пока "буран" не замерз, хотелось вскочить за руль, выбить хмель морозным ветром, чтоб осталось силы и на Вальку, и на товарищей. Его не пускали, несколько раз повторялся "посошок", Гошка решительно поднимался, его усаживали, прятали рукавицы, но в конце концов он вырвался, чувствуя, что иначе рухнет. Шампанское сунул под сиденье. Завел, резво понесся под гору, но если по пути сюда он был в каком-то опьяняющем единстве со своим снегоходом, то теперь появилось ватное запаздывание в реакциях, и перед глазами все сильнее смазывалась и разъезжалась белая стрела дороги. Он злился, досадовал на себя, на неуклюжий руль, и еще наддал, чтобы наполниться холодом, выдуть постылую тяжесть. Об испорченном участке он вспомнил, оказавшись в метре. На скорости шестьдесят километров в час его понесло по Славкиному скосу.

Чавкая унтайками в парящем месиве, шатаясь, потирая ушибленную ногу, он с пятой попытки перевернул "буран" на ноги, завел, стал с досады газовать, сжег лампочку от фары, пытался раскачать "буран", вымок, выдохся до полного изнеможения и, дыша как паровоз, присел на сиденье. Он был в таком состоянии, что дойти пешком казалось непосильным делом, и в помутившейся голове упрямо стояло вытащить "буран" и все-таки домчаться победителем. Голова клонилась, и как раз в этот момент навалилась, догнала "дерзкая" самогонка, и он сладко закимарил и замерз бы насмерть, если бы минут через десять навстречу ему со стороны Захребетного не замелькала фара.

Валька почуяв неладное, заметив с улицы резко погасший посреди протоки свет, попыталась сгоношить остатки мужиков в клубе, но те, уже лыка не вязали и бормотали:" Кто? Гошка? Гошку хрен победишь! Утухни, женщина!" Плюнув, она побежала до Генки, но там открыла недовольная заспанная жена: компания куда-то ушла. Рванула домой, кое-как завела "тундру", вылив на цилиндр полчайника кипятку, подцепила нарту и долго грела двигатель.

Неслась с горы, ледяной ветер врезался под фуфайку, а она летела свежая, морозная, чуть дышащая перегарчиком. Остановившись возле Гошки, развернула за лыжи "тундру" и принялась, плача и матерясь, тормошить Гошку, кое-как перетащила его в нарту, не в такт шевелящегося и бубнящего. Через пять минут Гошка сидел, покачиваясь на лавке у себя дома, а Валька, некрасиво, как мужик, сморщившись, стягивала с него смерзшиеся унтайки, растирала побелевшие пальцы, а он бормотал: "- Фомка, хрен ты угадал... Чтоб вот так вот... и в нарту, как кулек"...

Наутро гремел под окном фомкин "буран", Гоша лицом вперед сидел на коленях в санях и, наклонясь туловищем, ждал рывка, пока Фома возился с газом, включая скорость - они собрались за "бураном". Фома все включал скорость, но не удавалось уменьшить газ, и та не включалась, только шестеренка, трещала, как расческа, и Гошка сидел, напряженно и неестественно наклонившись вперед, и вся картина застыла, будто поддавшись какому-то морозному наваждению, и Валентине вдруг на секунду захотелось, чтобы все и поправде замерло навсегда, чтоб Фома возился с газом, Гошка ждал рывка саней, а она ждала их через полчаса обратно - с водкой и шаньгами на столе, с счастьем и покоем в глазах.

В обед, когда сидели в троем за столом, Гошка вдруг замер, выставив ухо:" - Котя орет!" поставил стопку и рванул к двери.

Ночью лежали накормленные собаки в будках, лодка темнела кверху дном у ограды, оббитый об кедрины "буранишко" с измочаленными в наледях гусеницами стоял, как брат, укрытый брезентом. Котя, угнездившись в ногах, тарахтел смешным кошачьим дизельком, и ровно дышала, положив голову на Гошину грудь Валя, и сам Гоша спал спокойно и счастливо, потому, что все, без чего нельзя жить, было наконец подтянуто к дому.

Михаил Тарковский