Мы

Главные лица

Проекты

Библиотека

Василий Авченко

Борис Агеев

Роман Багдасаров

Анатолий Байбородин

Сергей Беляков

Владимир Бондаренко

Владимир Варава

Дмитрий Володихин

Вера Галактионова

Михаил Земсков

Ольга Иженякова

Николай Калягин

Капитолина Кокшенева

Алексей Коровашко

Пётр Краснов

Владимир Личутин

Вячеслав Лютый

Владимир Малягин

Игорь Малышев

Юрий Мамлеев

Виктор Никитин

Дмитрий Орехов

Юрий Павлов

Александр Потемкин

Захар Прилепин

Зоя Прокопьева

Дмитрий Рогозин

Андрей Рудалев

Герман Садулаев

Роман Сенчин

Константин и Анна Смородины

Татьяна Соколова

Геннадий Старостенко

Лидия Сычева

Михаил Тарковский

Александр Титов

Багдат Тумалаев

Сергей Шаргунов

Владимир Шемшученко

Галина Якунина

Классики и современники

Главная тема

Литпроцесс

Новости

Редакция

Фотоархив

Гостевая

Ссылки

Видео

Где купить наши книги

Без комментариев

Они любят Россию

Главная | Библиотека | Капитолина Кокшенева | 

Бородинское поле

“Трики или Хроника злобы дней” - новый роман Леонида Бородина

Его имя звучит победительно — Леонид Бородин. Любое новое его произведение — это литературное событие, хотя и нынешняя критика к нему явно невнимательна. И объясняется это, я думаю, не только тем, что критики ленивы, привыкли “откликаться” на литературу короткими телеграфными статьями, в которых много от “позиции” и пристрастий самого критика и не видно, собственно, автора и его произведения.

Чтобы говорить о Бородине, нужно отбросить все свои критические “подходы”, любимые штампы и любимые мысли, и вступить на его, бородинское поле, на котором уже свои “правила игры”, требующие усилий понимания. На этом “поле” неуютно и некомфортно типичному критику современности — либералу, привыкшему жить в литературе отражениями чужих идей, ничего не считающему “своим”, не имеющим ценностной иерархии и пищущего без разбора о ком угодно, лишь бы чуть попахивало душком оригинальности и присутствовали либеральные маски. Но и в другом критике вряд ли вызовет исследовательский пыл, например, новое произведение Бородина “Трики или Хроника злобы дней” — не даст искомого результата “наложение” на роман жесткой патриотической вертикали “оправдания действительности”, ибо Бородин ничего”не оправдывает”, ни о чем “не тоскует”, а перетекание советского бытия (занимающее основное пространство романа) в несоветское (роман завершает 1993 год) не вызывает у него патриотического отчаяния.

Роман выглядит “неправильным”, и это “неправильное объяснение” жизни, несмотря на глубокое и безбоязненое ее изображение, кажется, раздражает всех. Так раздражали бунинские “Суходол” и “Деревня”. Право же художника не обманывать ни ради “красного” словца, ни ради “белого” само по себе ценно — ведь бородинские герои не во френчи наряжены, и не в парчу. Его правда одета в истертый интеллигентский пиджачок — так что не сразу и разглядишь ее особую “стать”. А она есть.

Бородин пишет прозу, в которой всегда много идей, но ни одна из них не мертвая, не выдуманная — ни одна не заслоняет собой легкого гения жизни. Жизни саморазвертывающейся и в полноте своей щедрой и глубокой. Идейное пространство его нового сочинения ничуть не больше пространства психологического, а факты и события реальности не способны ни фаталистически, ни тотально раздавить человека.

Три судьбы (как три кита) держат мир “Хроники”. Жизни друзей (Витьки Крутова, Олега Климова и Сеньки Крапивина — отсюда трики, так как с трех К начинаются их фамилии, как и общий у них корень жизни — провинциальное детство) накрепко стиснут обстоятельства, но все же не об обстоятельствах советской действительности идет речь, а о возможности человека сделать (или не сделать) выбор, так как человек для Бородина существо внутренне свободное, и в советское время в нем оставался отпечаток первообраза.

Современная проза, подернутая как плесенью экзистенциальными вопросами бытия, поставила своего героя перед лицом неразрешимых обстоятельств, абсурда жизни и истории. И вроде бы всюду и сплошь идет речь о личности и свободе (или несвободе), но как мала и придавлена эта личность в осознании себя. Парадоксально, но либеральные свободы очень умалили человека, стерли его сознание. Вот и бегают из романа в роман тощие идейки на кривых ножках — фигуранты и статисты.

Бородин же пишет характеры и, право, в его Семке Крапивине (кэгэбешнике, “опричнике”, запроданце структуры) больше личности и характера чем, например, в Петровиче Маканина (“Андерграунд...”), или “Старой девочке” Вере Радостиной В. Шарова. Характер для писателя Бородина — это много, очень много. Он — словно “инструмент” со множеством разносиловых токов, который связывает человека и реальность. Идея и характер — именно тут стержень всякого из героев “Хроники”.

Советские идеологи крепко знали свое дело. А потому трики, безусловно, были заражены магией Большого числа. Они знали, как и все мы, что живут в самой большой стране, в большом народе, совершающим большие подвиги. Однако детская эта тяга, сколь естественная, столь и воспитанная, — тяга прислоненности к Большому, оформилась по-разному в их судьбах. Все трое оказались в Москве. Семка “прислонился” к органам и Конторе; Олег — к солидной и обеспеченной семье крупного советского литературоведа-классика (женился на его дочке), всякая статья которого решала судьбы человеков пишущих; а Витька Крутов, учительствуя, “прислонился” к русской литературе и философии. В какой-то момент (у каждого свой) Климов и Крутов отпали и обособились от”немыслимо могучего целого”; их двойное существование (“бытие нарастяжку”), началось, возможно, с чтения Достоевского и Леонтьева, Бердяева, Федотова, Флоренского... Сенька же Крапивин — везунчик, красавец, “рожденный с мощной животной силой в старорусском смысле слова”, — азартно и рискованно делающий ставку на “интересную жизнь” (“не как у всех”), отпадет позже, в 1993-м, “перейдя” на сторону Верховного Совета (а для Бородина - на сторону народа, мнения общего).

Все три героя “тянут” за собой большие идейные сферы романа. Мир Олега Климова — “славянофильствующие официалы”. И Климов, и Крутов — оба погружаются в диссиденствующую стихию Москвы 60-х-70-х годов. Это взлет их жизни, набирание высоты и еще далеко до перемены, поворота судьбы на “теневую сторону жизни”.

Любая литературная формула будет слаба перед способностью Бородина организовывать мир романа “по образу и подобию” правды. И хотя именно в Крутове силен автобиографический замес (знакомство с диссидентсокй средой, издание славянофильского журнала, тюрьма, освобождение с началом “реформ”), он совсем не является только “рупором” писательских идей, подминающим всех остальных “под себя”. Бородин не нуждается в громогласном провозглашении принципов и взглядов какой-либо одной стороны. Не о партийных узких правдах речь, но об обществе, в коем с 60-х годов началось брожение идей и идеек немарксистского содержания.

Воссоздавая образ мира официального славянофильства и неофициального (впрочем, разрешенного органами) диссиденства, налагая узоры судеб друг на друга, Бородин делает акцент не только на определяющем значении внешнего факта. Творческую писательскую активность тоже не спрячешь. Но именно она и способна раздражать сегодня самых разных оценщиков. Субъективности Бородина совсем не свойственно какое-либо ожесточение и злость. Казалось бы, уж он-то имеет право “уничтожить” советскую реальность, испепелить ее ненавистью — он же без всякой писательской желчности представляет Семку-опричника, который запросто и походя сдаст друга Крутова, а позже сам запылает ненавистью к новым временам, в коих “обезличена , обесценена инициатива и фактор душевного порыва”. И не кому-нибудь, а именно Семке отдаст писатель самое сильное чувство критицизма “перемен” , с их “унизительной инерцией скольжения вниз”, и поздним прозрением, что “надо было высокопартийных пасти нещадно”, а не писателей, да прочих ручных интеллигентов.

Казалось бы, Бородин должен был воздержаться и от столь явной откровености в адрес славянофилов официального толка, а тем более диссидентов. Нет — не воздержался. Он и тут предпочел прямой взор, настроенность глаза на жесткую и четкую “графику жизни”, избежав при этом всякой мелкой насмешливости и злобной тенденциозности. Он умеет быть свидетелем, а не судьей с прищуром. Выдумкой не компрометируя реальность, не ставя обличительной цели, он, вместе с тем, сказал много горького, претворив идеи в характеры осязательные, перелив их в образы.

У порога современного хаоса идей (называемого ныне “движением за обновление”) стояли не только те, кто из диссидентов успешно перекочевал в официалы. Собственно диссиденсткий мир описан в современной литературе не раз: от кухонного бунта, подполья культурного до солженицынского признания: “Я переоценил самиздат как и диссидентство: переклонился счесть его коренным руслом общественной мысли и деятельности , — а это оказался поверхностный отток, не связанный с глубинной жизнью страны...”. В это “малогабаритное и прокуренное пространство возрождения” России Бородин отправит Крутова и Климова.

Диссидентский мир Моквы дан писателем многоликим. Тут и мастерская художника-авангардиста (по совместительству стукача) Гредина, вскрывшего “суть двойственности человеческой экзистенции”, имя которому (“гонимого”) сделала все та же Контора. Уже собственно с этой первой встречи на страницах романа с диссидентским миром возникает подозрение: не о силе сопротивления диссидентов стоит говорить, но о степени разрешенности их оппозиционности все той же “системой”. Другая точка — квартира на Пятницкой — представляет читателю философский бомонд столицы, естественно, философии неофициальной, но с любым “вывихом и уклоном” (там сходились и популяризатор Флоренского, и бердяеведы, и главные специалисты по дзен-буддизму). Третий круг Москвы-диссидентской — “сходняки” у Антона Скупника, занимающегося проблемами еврейской эмиграции и собирающего бодрых докладчиков, убеждающих публику в том, например, что и экономика Союза стоит на грани катастрофы. Однако ни Климов, ни Крутов нигде не стали своими, не совместили чужих взглядов с собственной душевной привязанностью. Для Олега было невыносимо “ставить себя перед выбором”, а Крутов (упрямец) обрел смысл в кругу “просто русских” (а “не антисоветсчиков”, — по его словам), издающих славянофильский журнал.

Исключительно симпатичным и общительным представил писатель Валерия Константиновича — тестя Олега Климова. Правда его “навязчивая русопятость” отвращала Крутова: на языке “сплошная народность”, а на официальных приемах французский пиджак, американская зажигалка и нормальный советский жаргон. Эта “гремучая смесь” трибунной партийности и домашней народности сильно задевала Витьку Крутова, — в этой среде не хотели осознавать, что патриотизм может быть фальшивым, а русская идея удивительным образом искажается от компромисса. Бородин тут и до крайности доходит, полагая, что аккуратные разговоры и осторожные “самоосмысления” за несколько десятилетий (с 60-х по 90-е) привели русскую мысль к самопагубству: требуется жертва и подвиг для ее очищения. Устами Крутова Бородин зафиксировал страх этой среды перед необходимостью додумать до конца и необходимостью сделать “черно-белый вывод”. Вы, официально признанные, награжденные и обласканные, считаете, что власть уничтожает деревню? уничтожает крестьянство как “определительное сословие”, а значит подрывает корни и национальной культуры? Почему же не сделать вывод, что “власть антинародна и антикультурна”? Крутов же сделал вывод и был осужден как “политический”. Позицию “воспитания власти”, “работы с властью”, расчет на “своих людей наверху” герой Бородина не разделяет, как и не может оценить положительно усилия официалов, направленные на соединение (запихивание) социализма с Большой исторической традицией. Крутова не волновали ни патриотические стишки Олега, ни ульрарусские бабуси, лопотавшие по-вологодски о колхозных проблемах в пьесе модного драматурга (“типичного совхалтурщика”), ни славянофильствующие писатели, ибо они половинчаты во всем: “перехватывают очевидную социальную проблематику, кастрируют и превращают в объект литературы”. Сомнение в их народности и “занародном сюсюканье” основывается у бородинского героя очень на простом — слишком быстро крестьянские сынки превращаются в бар. Постепенного, одна за другой, возвращения традиций путем официальным, увы, не произошло — реальная история не оставила в запасе лишнего десятилетия. Злоба дня на то и злоба, чтобы навязывать другие темпы. Увы, но и славянофилы, как и диссиденты, были только разрешены все той же системой и никакой власти воспитать не успели — стоило лишь против тестя Олега написать “тормозящую” статью, как тут же оказался порушен весь их порядок, достаток и благополучие.

Злобы дня не выдержали ни лихой опричник Сенька, ни Олег Климов, в своей тихой заводи превращенный в стукача и предавший Крутова. Выдержал только Крутов, с его упрямым течением по курсу своей судьбы.

Москва, с ее официальным и неофициальным миром, для героев-провинциалов город-монстр, город-вампир. Не случайно в зачине романа она “горит синим пламенем”: “То ли горела, то ли купалась в нем, то ли очищалась...выгорало в ней нечто нематериальное, исключительно синему пламени подсудное...” Синее пламя — словно кара Господня за накопленные городом грехи и погубленные им души. Завершит роман другое пламя — пожар Москвы. Только этот пожар не от неприятеля и не по своей воле произошел: Москва горела в пожаре политических страстей. Москву, за обладание ею, расстреливали.

Провинциала же Москва как правило встречает соблазном, хотят и едут они в Москву, как Маша (русоголовая красавица из Великого Устюга) с твердой уверенностью, что столица — город чистых, первозданных истин. Бородин, пронзая свой роман “историей Маши”, словно утверждает особый тип красоты, находит и ей место среди “идейной жизни” своих героев. Ни сложность и тонкость натуры, ни рефлексии и оттенки, а прирожденную простоту и чистоту души, чудесную нежность сердца полагает он русским типом красоты. Она — в достоинстве простоты.

Соблазненая опричником-Сенькой, Маша станет любимой женой Крутова. Трижды судьба сведет Машу и Семена, но романтизм первой встречи обернется пошлостью, ибо Семен-лихач только так, в сущности, и умеет относиться к женщине. Но из этой удручающей пошлости выводится писателем некая упрямая чистота героини, не умеющей эту пошлость замечать и воспринимать, а потому ее взор и облик были так безмятежны и чисты, “будто еще вовсе не было жизни, способной оставлять следы в душе”.

“Хроника” Бородина — это и роман о любви. О любви к русскому делу и России, о любви семейной и любви к женщине. Крутов, вышедший из тюрьмы и попавший в мир, где похоть комфорта все активнее разливалась в жизни, а сама жизнь в ее злобе попросту перечеркивала смысл всех его жертв, все же любовью выправится, все же с надеждой жить будет. С надеждой на рождение нового типа русского романтика, “для которого вообще нет понятия истины в ее метафизическом смысле и каковой будет вооружен умной, но необъективной любовью к тому историческому пространству, что именовалось Россией, и при этом не единой провокационной мыслью, ни единой рефлексией не будет отделено его собственное “я” от объекта любви и заботы...” В основании этой пристрастной, необъективной любви, этого устранения посредников между мгновением жизни и переживанием ее, лежит подлинный мыслительный и жизненный опыт автора. Его главный творческий принцип традиционен для русской литературы: идти от материи жизни, опаленной идеей. У него сходится разное, сближается далекое и отталкивается кажущееся родственным — и все для того, чтобы увидеть за хроникой событий, их переменчивостью и слепым бегом нечто более неподвижное: молчаливое “тело” исторического бытия. Между этой враждой повседневности и высоким идеализмом, между вниманием ко всему ложному, темному и близкому (тесному) приближению к человеку и проходит творчество Бородина.

И все же горит, горит его “чистая звезда”. И свет ее нежен и силен, незапятнан человеческой подлостью, хотя автор и опускает нас в мир тесноты и пороков. Его небрезгливое отношение к человеку словно охраняет и нас от скорби обыденности. Талант не может лгать — победительный дух любви слетает к нам со страниц “Хроники”. Так было, есть и будет.

1999

Капитолина Кокшенева

срочно продаю автомобиль с пробегом | Легковые авто. Объявления: Автозагар спрей купить. Салон моментального загара SunTan.