Есениноведение сегодня

С.Есенин предвидел не только то, что после его смерти о нём будут писать, но и то, как это будут делать: «любил, целовал, пьянствовал». На протяжении более 70 лет взгляд, отвергаемый Есениным («не то… не то… не то»), был доминирующим у мемуаристов и у тех, кому такая версия казалась убедительной.

Без труда можно выявить противоречивость, предвзятость, заданность многочисленных воспоминаний и концепций, которые строились и строятся по предсказанному поэтом сценарию, по формуле, наиболее ёмко и кратко выраженной З.Гиппиус: «Пил, дрался ― заскучал ― повесился». Так, в мемуарах И.Евдокимова, опубликованных в преддверии столетия гения, одной из ключевых является фраза: «И все мои дальнейшие встречи с Есениным происходили именно в этих двух закономерно чередовавшихся состояниях: он был или пьян, или навеселе. Чаще всего он был пьян, точнее ― выпивши». Однако далее в воспоминаниях встречаются неоднократные свидетельства, опровергающие или ставящие под сомнение приведённое суждение И.Евдокимова: «Перед отъездом… зашёл Есенин, трезвый, весёлый, свежий», «Наблюдая в этот месяц Есенина, ― а приходил он неизменно трезвый» (Литературная Россия», 1994, № 40).

Создаётся впечатление, что И.Евдокимов и многие из современников великого поэта выполняли (осознанно или неосознанно) определённый заказ: они знали, как нужно писать. Например, в воспоминаниях М.Юрина находим такую обобщающую характеристику: «В трезвом состоянии был исключительно мягким, добрым, несколько застенчивым и прекрасным собеседником, но в пьяном виде он был невыносим» («Литературная Россия», 1994, № 40). Смущает не сама характеристика, напоминающая многие и многие свидетельства современников, а то, что она дана на второй день после знакомства с поэтом. Смущает и другое: история с «жидами» в «Комсомолии», проявление «крестьянской философии» Есенина, сомнительный эпизод с «большим графином водки» (он ― рюмками ― был ополовинен поэтом, когда ещё Юрин «не успел… окончить первое» ― всё это сказано как будто для иллюстрации того образа, который усиленно создавался при жизни и особенно после смерти писателя. Сказано человеком, который видел Есенина четырежды…

Во все времена для левой, русскоязычной мысли, идеологии дискредитация всего русского есть неотъемлемое качество, подобные мемуары являются необходимым подспорьем, ценными свидетельствами. Когда же таковых не хватает, «мариенгофы» с успехом используют опыт предшественников, оставивших килограммы «романов без вранья». Так, завершая тему пьянства, одну из самых популярных в 20-е – 90-е годы, отметим «особый» вклад в её разработку Вл.Корнилова, который в статье «Победа над мифом» без доли сомнения утверждает: «Усугубляло его душевную болезнь и пьянство, а пить он начал рано, ещё юношей, и уже вскоре не мог обходиться без спиртного» («Литературное обозрение», 1996, № 1). Для подтверждения этой версии автор приводит ни о чём не свидетельствующий факт и опускает высказывания современников (См.: Жизнь Есенина. Рассказывают современники. – М., 1988), смысл которых сводится к тому, что долгое время Есенин спиртным не злоупотреблял: «…Под праздник или после получения гонорара Сергей приносил иногда бутылку-другую вина… Но от пьянства он был совершенно далёк и выпивал только «ради случая». (В воспоминаниях В.Чернявского речь идёт о петербургском периоде жизни 1917 – 1918 годов); «…В ту пору (Р.Ивнев имеет в виду январь 1919 года. – Ю.П.) он был равнодушен к вину, то есть у него совершенно не было болезненной потребности пить, как это было у большинства наших гостей… Он мало пил и много веселился, тогда как другие много пили и под конец впадали в уныние и засыпали»; «Помину не было у нас о вине, кутежах и всяких излишествах» (О пребывании в Харькове Есенина и Мариенгофа летом 1920 года повествует Л.Повицкий); «В эту зиму (И.Старцев говорит о зиме 1922 года. – Ю.П.) он начал проявлять склонность к вину».

Естественно, в этой связи возникает более общий вопрос: как быть с первоисточниками, каким образом использовать свидетельства мемуаристов? Показательно, как работает с ними С.Шумихин, кандидат исторических наук, заведующий отделом публикаций Российского государственного архива литературы и искусства. Он, как и многие «левые», стремится при помощи мемуаров утвердить версию о Есенине – эгоисте, «безлюбом нарциссе», цинике. С.Шумихин в предисловии к публикации писем С.Толстой-Есениной как бы между делом, как факт сам собою разумеющийся, приводит якобы признание великого поэта в передаче А.Тарасова-Родионова: «Только двух женщин любил в жизни. Это Зинаида Райх и Дункан. А остальные… Ну, что ж, нужно было удовлетворять потребность, и удовлетворял…» («Новый Мир», 1995, № 9).

Об отношении С.Есенина к З.Райх и Дункан имеются свидетельства иной направленности, о чём, конечно же, С.Шумихин знает и, видимо, не считает нужным говорить. Приведём только два высказывания С.Есенина о Дункан в передаче Г.Бениславской и М.Горького: «Была страсть, и большая страсть. Целый год это продолжалось, а потом всё прошло и ничего, ничего нет…» (См.: Жизнь Есенина. Рассказывают современники. – М., 1988), «Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом, являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно…

И можно было подумать, что он смотрит на свою подругу, как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но всё-таки давит» (Горький М. Сергей Есенин // Горький М. Литературные. Портреты. – М., 1967). Во-вторых, как пройти мимо признаний подруг и возлюбленных поэта, из которых явно следует, что отношения С.Есенина с женщинами не сводились к формуле «потреблять ― удовлетворять». Вот, например, сравнительно недавно опубликованные свидетельства Мины Свирской и Екатерины Эйгес: «Всё связанное с Есениным в тот период осталось в моей памяти, как очень светлое и чистое. В наших отношениях не было ничего развязного. В нём была какая-то робость и застенчивость» (Свирская М. Знакомство с Есениным // «Наш современник», 1990, № 10); «Он (Мариенгоф. – Ю.П.) и его друзья учили Есенина той лёгкости отношений с женщинами, которая считалась тогда каким-то ухарством, почти подвигом. Самому Есенину не нравились те артисточки и певички, которые вертелись около Мариенгофа и льнули к нему. Они были ему не по вкусу. Он любил более скромных и серьёзных» (Эйгес С. Воспоминания о Сергее Есенине // «Новый мир», 1995, № 9).

Несмотря на то, что за последние 15 лет значительно расширился круг авторов, пишущих о С.Есенине, ответственность и компетентность многих из них оставляют желать лучшего. Так, хотя тот же С.Шумихин в беседе с корреспондентом «Литературного обозрения» оговаривается: «…не считаю себя литературоведом… Меня заботит прежде всего «эмпирика», издание источников с комментариями, где фактографически все было бы точно» («Литературное обозрение», 1996, № 1), в своих суждениях он всё равно выходит за обозначенные рамки. Это, конечно, никому не возбраняется, это явление естественное, но, думается, и «эмпирик»-издатель, и литературовед-профессионал должны аргументировать, а не предлагать в качестве аксиомы суждения, подобные следующему: «Есенин ― на фоне Мандельштама или Клюева ― в смысле мастерства, поэтической техники не совершенен».

Читая работы представителей русскоязычной мысли последнего десятилетия, невольно вспоминаешь известное высказывание 20-х годов, которое, с поправкой на современность, выглядит так: 90-е годы должны стать временем развенчания славы С.Есенина. Славы, уточним, как национального поэта прежде всего.

Создаётся впечатление, что нынешние «первооткрыватели» реанимируют старые схемы, растаскивают на мелкие части известные, но, видимо, многими забытые высказывания прежних лет. Например, С.Городецкий, современник великого поэта, назвал имажинизм не только своеобразным университетом, который С.Есенин сам себе устроил, но и «противоядием против деревни…, против уменьшающих личность поэта сторон деревенской жизни» (Жизнь Есенина. Рассказывают современники. – М., 1988). И как результат такого подхода – высшая похвала автора: «российский поэт». (Закономерно и показательно, что в «левом» журнале «Нева» материалы о С.Есенине в год его столетия публиковались в рубрике «Пантеон российской словесности»).

Понятно, что ни о чём новом в рамках русскоязычного денационализированного сознания С.Городецкий не говорит. Как не говорят сегодня и некоторые исследователи, которые явно задались целью, во-первых, реабилитировать имажинизм, во-вторых, сделать из С.Есенина поэта-имажиниста, одного из многих. Так, корреспондент «Литературного обозрения», видимо несколько подавленный напором С.Шумихина, защищает С.Есенина, говоря правильные, ставшие общим местом слова: «Но всё-таки (выделено мною. – Ю.П.) Есенин создавал необыкновенную лирику русских пейзажей, так никому не удавалось ― настолько эти стихотворения пронзительны, настолько хватают за сердце. Да и образы необыкновенные» («Литературное обозрение», 1996, № 1). На что С.Шумихин, подаваемый как авторитетный специалист, отвечает: «Образы, мне кажется, вполне имажинистские, то есть характерные для всей этой поэтической школы…». Более того, Есенин, по мнению С.Шумихина, «порой впадал в комическую избыточность образов…». Однако, комментатор, видимо, осознавая ущербность своей позиции, походя замечает: «Скажем, у Мариенгофа можно найти какие угодно образы, и нанизываются они сходно, однако Мариенгоф ― слабый поэт, и образы эти не складываются в целое».

Верно уловив внешнее формальное отличие Мариенгофа от Есенина, С.Шумихин, как следует из всего интервью, не может объяснить, почему так происходит. Он игнорирует главную ― национальную ― составляющую творчества Есенина и не случайно проходит мимо общеизвестных высказываний поэта, таких, например: «Знаешь, почему я ― поэт, а Маяковский так себе ― непонятная профессия? У меня родина есть!»; «У собратьев моих нет чувства родины во всём широком смысле этого слова, поэтому у них так и несогласованно всё. Поэтому они так и любят тот диссонанс, который впитали в себя с удушающими парами шутовского кривляния ради самого кривляния». Неприятие Шумихиным, как и большинством русскоязычных авторов 20-х ― 90-х годов, «русскости» Есенина приводит к тому, что сущность творчества поэта определяется через оппозицию «советский – белогвардейский», и в результате получается старо-советско-заветное: Есенин ― советский поэт.

Итак, одни авторы по-разному игнорируют «русскость» С.Есенина, чаще всего неоправданно подменяя её «советскостью», другие, принимая «русскость», говоря о «русскости», трактуют её произвольно. Так, А.Лысов, рассуждая о С.Есенине и Л.Леонове, справедливо утверждает, что их «единственной общей любовью и совместной болью… всегда оставалась Россия» («Литературная учеба», 1996, № 3). Однако её сущность автор определяет через язычество, о сохранении корней которого якобы заботились поэт и прозаик. А.Н.Шубникова-Гусева почему-то считает, что «ряженье как обряд» составляло «ядро русской традиции», которой поэт следовал («Литературная учеба», 1998, № 4-6).

Наиболее продуктивный и глубокий подход проявляется в работах и воспоминаниях, авторы которых, рассматривают творчество С.Есенина с философско-метафизических, православных позиций. Назовём некоторые из них: «Философия русской патриотической лирики» Ю.Мамлеева («Советская литература», 1990, № 1), «Поэт тишины и буйства» М.Никё («Звезда», 1995, № 9), «Душа грустит о небесах…» Религиозные мотивы в лирике С.Есенина» Ю.Сохрякова («Литературная Россия», 1995, № 39), «Божья дудка» Ст. и С.Куняевых («Наш современник», 1995, № 4), «Народные истоки поэзии Сергея Есенина» Н.Зуева («Литература в школе», 1995, № 5), «В сердце светит Русь…» Духовный путь Сергея Есенина» А.Гулина («Литература в школе», 2001, № 6). Представители данного подхода, конечно, не закрывают глаза на произведения поэта, наполненные нехристианским и богоборческим пафосом. Они трактуют их по сути так же, как это делали представители «правой» мысли в своих более ранних статьях о Пушкине. Митрополит Анастасий писал о произведениях гения, принесших ему репутацию безбожника: «…Они были, скорее, случайной вспышкой озлобленного ума или просто легкомысленной игрой воображения юного поэта, чем его внутренним сознательным убеждением: они скользили по поверхности его души и никогда не имели характера ожесточённого богоборчества» («Москва», 1991, № 6).

Подобный христианский подход позволяет избежать и одного из самых распространённых заблуждений о тождестве верха и низа, тождестве противоположных начал в творчестве С.Есенина (смотрите, например, статью А.Лысова «Леонид Леонов о Сергее Есенине (Из бесед с писателем) // «Литературная учеба», 1996, № 3). Борьба этих начал происходит в системе координат с неизменной шкалой ценностей, уходящих своими корнями в христианство.

В качестве иллюстрации этого тезиса приведём содержательные наблюдения Мишеля Никё: «В контексте… обыденный смысл «тишины» (а выше исследователь утверждал, что тишина – это идеал, к которому стремится поэт. – Ю.П.) стушёвывается, наполняется нездешними оттенками, походит на мистическое безмолвие <�…>: из тишины <�…> рождается Божий глагол <�…>. Вся тихая природа есенинской Руси не что иное, как восприятие мира в красоте <�…>. В тишине просвечивает божественность мира, происходит прорыв из мира сего к «нездешним нивам». <�…> Не дидактически, не по-богословски, а интуитивно Есенин воспринимал глубокое духовное значение тишины» («Звезда», 1995, № 9).

С этих же позиций, думается, необходимо рассматривать и известные поступки С.Есенина: роспись стен Страстного монастыря, использование иконы на лучину и т.д. «Бесовство» поэта носило характер временного затмения, помрачения, о чём свидетельствуют творчество (высший результат жизни поэта) и определённые моменты в поведении С.Есенина, как, например, те, о которых поведала в своих воспоминаниях Лола Кинел.

Показательны и реакция на требование редактора заменить в стихотворениях слово «Бог» другими словами, и спор с Дункан, в ходе которого поэт, утверждая, что всё от Бога, полемизировал не только с женщиной, но и с большевиками. Не нуждается в комментариях и следующий отрывок ― своеобразный апогей в споре: «И вдруг она распростёрла руки и, указывая на постель, сказала по-русски с какой-то необыкновенной силой:

Вот Бог!

<�…> Есенин сидел на стуле, бледный, молчаливый, уничтоженный» («Звезда», 1995, № 9).

В то же время наметилась всеоправдательная тенденция в трактовке данной проблемы в творчестве поэта. Она лишь на руку тем многочисленным авторам, которые не признают христианского духа лучших произведений С.Есенина. С неменьшей неприязнью и большей частотой они пишут о крестьянской составляющей русской традиции и творчества поэта.

В 90-е годы русскоязычными авторами предпринимаются активные попытки разными способами отлучить Есенина от крестьянского мира, нередко путём дискредитации последнего, что демонстрирует М.Пьяных: «Этой чуткости к прекрасному Есенин чаще всего не находил у крестьян, в том числе у своего отца и деда» («Нева», 1995, № 10). При этом используется хорошо знакомая аргументация, порождённая материалистическим, «левым», плоским, примитивным видением деревенского мира: «Крестьяне, обременённые тяжёлым трудом и житейскими заботами, чаще всего не замечают красоты природы, среди которой они живут. Её чувствуют и ценят лишь немногие, эстетически чуткие люди, свободные, как правило, от крестьянских тягот…». Поэтому талант Есенина рассматривается как порождение «книжной духовной культуры города», «интеллектуального, то есть профессионального сознания».

Если руководствоваться логикой «за» – «против», то в противовес суждению В.Шершеневича о нелюбви С.Есенина к деревне, которое используется И.Макаровой («Нева», 1995, № 10) и другими в качестве важнейшего аргумента, можно привести высказывания прямо противоположной направленности. Однако главное в данном случае не то, сколько свидетельств, подтверждающих или опровергающих сию версию, предъявляется, а то, что своим творчеством поэт полностью опровергает диагноз В.Шершеневича-И.Макаровой.

Ю.Мамлеев, говоря о патриотической лирике М.Лермонтова, А.Блока, С.Есенина, верно заметил: «Чтобы понять это, надо иметь такой ток» («Советская литература», 1990, № 1). К сожалению, многие из писавших и пишущих о певце «берёзового ситца», крестьянского, как и русского, «тока» не имели и не имеют. В подтверждение приведём высказывания И.Макаровой, нашей современницы, и Н.Гариной, современницы С.Есенина, чьи взгляды сочла необходимым довести до читателя редакция «Звезды» в год столетия поэта: «Его герои (Речь идёт о поэме «Пугачёв». – Ю.П.) – крестьяне-растения (Выделено мною. – Ю.П.) не могут включиться в социальную борьбу ― как и комнатное растение ― цветочек не могло бы бороться за своё существование, требуя, чтоб его поливали» («Нева», 1995, № 10), «Есенин унёс из деревни память о покосившейся избушке… рваном зипуне. Унёс память о вечной нужде, темноте и косности» («Звезда», 1995, №9).

В 1985 году А.Марченко одной из первых реанимировала тезис о себялюбии, эгоизме С.Есенина («Новый мир», 1985, № 9), тезис, который через 10 лет стал сверхпопулярным в работах «левых» авторов. Наиболее исчерпывающе-формулообразно высказался А.Петров: «А вообще он не мог любить никого и ничего ― кроме своей поэзии» («Нева», 1995, № 10).

Приведу контрдоводы разных уровней. Во-первых, свидетельства М.Бабенчикова, С.Соколова, И.Евдокимова, Е.Шарова, Г.Бениславской, И.Грузинова из книги «Жизнь Есенина. Рассказывают современники» (М., 1988): «Родину он любил сыновней любовью, восторженно и болезненно воспринимал всё, что касалось её»; «Мне приходилось неоднократно бывать свидетелем трогательной заботы С.Есенина о своих родителях и сёстрах»; «Несколько раз… рассказывал мне о младшей сестре Шуре всегда с неизменной любовью и словно бы с каким-то удивлением»; «Есенин, видимо, очень любил детей…»; «Как-то по-особенному любил он детей»; «Исключительные нежность, любовь и восхищение были у Сергея Александровича к беспризорникам»; «Есенин буквально с какой-то нежностью любил коров». Во-вторых, версию о поэте-эгоисте опровергает всё творчество. Эгоист не создал бы шедевры, как «Кобыльи корабли», «Страна негодяев», «Письмо к женщине», «Персидские мотивы» и многие другие.

Конечно, наиболее трезвомыслящие или интуитивно чувствующие «левые» понимают, что версия, которая ими навязывается, вступает в противоречие с творчеством. Отсюда такое своеобразное решение проблемы: «В поэзии ― вопреки слабостям натуры ― он черпал фактические силы, там был стержень, единый, цельный. Стихов не мог ни бросить, ни пропить никогда, а всё остальное, похоже, не удерживал» («Литературное обозрение», 1996, № 1). Здесь всё поставлено с ног на голову. М.Пришвин, прекрасно понимавший творческую природу любого русского художника, исходя из собственного опыта, так ответил на интересующий нас вопрос: «Я веду себя так, чтобы выходили из меня прочные вещи <�…>. <�…> Настоящее искусство диктуется внутренним глубоким поведением, и это поведение состоит в устремлённости человека к бессмертию» (Пришвин М. Дорога к другу. – М., 1959).

Что же касается оригинальности с трактовке самых разных вопросов, то, конечно, нельзя пройти мимо попыток Н.Шубниковой-Гусевой прочитать отдельные факты жизни и творчества С.Есенина сквозь призму масонства. В статьях автора «Черный человек» Есенина, или Диалог с масонством» («Российский литературоведческий журнал», 1997, № 11), «Тайна «Черного человека» в творчестве С.Есенина» («Литературная учеба», 1995, № 5,6), проникнутых духом некой посвященности, сообщаются, несомненно, интересные ― частные ― факты. Нередко они остаются без оценки, комментариев. Так, приводится мнение израильского литературоведа О.Ронена, который считает, что в первой строке предсмертного стихотворения «До свиданья, друг мой, до свиданья» «Есенин памятливо прочел немецкую похоронную масонскую песню в переводе Ап.Григорьева». Видимо Н.Шубниковой-Гусевой не имеет значения то, что есенинское авторство данного произведения ставится под сомнение, и версия О.Ронена вряд ли может быть доказана, главное для нее ― сообщить факт, высказать предположение (как в случае с названием «Орден имажинистов» ― по аналогии с масонским), задать риторический вопрос. То есть автор внешне ненавязчиво пытается подтолкнуть читателя к выводам, от которых Н.Шубникова-Гусева почти уходит: «Пока ответить на эти вопросы сложно. Несомненно одно: Есенин был знаком с философией масонства и интересовался ею…».

Однако зацикленность исследовательницы на масонстве, ее желание если не прописать С.Есенина в ордене вольных каменщиков, то сделать его хотя бы человеком, близким им по духу, философии, проявляется внутренне навязчиво, порой грубо. Так, в сопоставлении белого с черным в «Черном человеке» Н.Шубникова-Гусева видит проявление поэтической символики масонов. Тогда и «Двенадцать» А.Блока, и «Лебединый стих» М.Цветаевой и многое другое нужно поставить в один ― масонский ― ряд. Не менее оригинально исследовательница отвечает на вопрос: «Почему же сам Есенин неоднократно говорил о влиянии на свою поэму лишь пушкинского «Моцарта и Сальери»? ― Может быть, потому, что Пушкин и Моцарт были масонами».

В работах о творчестве С.Есенина проявляется и филологическая «изощрённость», формально-формалистский подход, который не в традициях русской мысли и который даёт определённое представление об исследователе и практически нулевое ― о поэте. Так, по версии Л.Трубиной, оказывается, что трагическая тональность стихотворения «Устал я жить в родном краю», «с максимальной силой выражена в самом начале путём инверсии, вынесения на первый план глагола (устал)» («Литература в школе», 1998, № 7). А своеобразное кольцевое обрамление в поэме «Анна Снегина» одновременно «снимает социальную остроту изображаемого, подчёркивает мотив любви к родной земле, к женщине, мотив памяти, неисчерпаемости жизни». Когда же, как в книге В.Баевского «История русской поэзии» (Смоленск, 1994), помимо того, что «рядом с пятистопным хореем у Есенина появляется трёхударный дольник, рядом с напевной интонацией – говорная», исследователь пишет об ином, на наш взгляд, главном, то проявляет полную беспомощность: «Есенин уже не предпринимал серьёзных попыток представить в поэзии сколько-нибудь цельное крестьянское миросозерцание. Напротив, он основал свою лирику на конфликте между любовью к старой «избяной» Руси и неизбежным наступлением города, машин, социализма».

И как результат всего сказанного, результат непонимания или неприятия многими авторами «русскости» и других особенностей личности и творчества С.Есенина ― восприятие в штыки версии об убийстве поэта. Она называется современными левыми, русскоязычными «новенькой уткой» (Западалов И. «И ни по моей, ни по чьей вине…» // «Нева», 1992, № 9), легендой, противоречащей фактам и здравому смыслу, крайне опасным мифом (Корнилов Вл. Победа над мифом // «Литературное обозрение», 1996, № 1). Какими же доводами оперируют сторонники версии о самоубийстве?

Опираясь на свидетельства некоторых современников С.Есенина, они говорят о его дружбе, связях с видными чекистами и политиками и делают вывод, что оснований для убийства не было. Но, как известно, те люди, на которых традиционно ссылаются, чьи суждения, в частности, приводят К.Азадовский («Звезда», 1995, № 9), И.Западалов («Нева», 1992, № 9) (А.Тарасов-Родионов и А.Мариенгоф, как и другие, традиционно стоящие в этом ряду), были корыстными и бескорыстными служителями органов и советской системы в целом. И, понятно, что в своих воспоминаниях они являлись проводниками официальной версии.

К тому же есть и свидетельства иной направленности, свидетельства людей независимых, Р.Гуля, например. Он так передаёт отзыв С.Есенина о Л.Троцком: «Не поеду я в Москву… Не поеду туда, пока Россией правит Лейба Бронштейн <�…>. Он правит Россией, а он не должен ей править…».

Практика, применяемая исследователями разных направлений, практика выдёргивания из контекста высказываний, поступков, попытки делать обобщающие выводы из сиюминутных настроений, оценок, даёт прямо противоположные результаты. Если мы, с учётом многих факторов, попытаемся найти доминанту в отношениях С.Есенина и с отдельными лицами: А.Мариенгофом, Я.Блюмкиным, Л.Троцким (называю тех, на кого чаще всего ссылаются в этих случаях), и с системой, то таковой явится несовместимость с друзьями, покровителями, антирусской властью. Несовместимость, осознаваемая и неосознаваемая поэтом, и вне зависимости от этого обязательно проявляющаяся в жизни и творчестве.

Нелогичная реакция власти на смерть С.Есенина (взятые на свой счёт расходы на похороны, беспрецедентная надпись на полотнище: «Тело великого русского поэта Сергея Есенина покоится здесь» и т.д.) видится Ю.Чехонадскому ещё одним доказательством причастности власти к гибели поэта, попыткой «заткнуть» рот друзьям и родственникам, «которые знали (или догадывались), что никакого самоубийства не было» («Литературная Россия», 1990, № 9).

Самоубийство было, утверждают нынешние «левые», и видят в нём явление естественно-закономерное: «И знали, знали все: свершится неизбежное: он вынянчит свою гибель» («Нева», 1995, № 10). Гибель, порождённую психическим заболеванием, в первую очередь. При этом авторы ссылаются на красно-фрейдистскую профессуру 20-х годов как на авторитетный источник, который убедительно ставит под сомнение Е.Черносвитов. Приведу только один его довод: «Гений» ― для того, чтобы его нести на своих плечах, ― требует идеального психического здоровья. Какой самодисциплиной, внутренней сосредоточенностью и работоспособностью должен обладать человек, создавший за два последних года, перед своей смертью такие шедевры, как «Персидские мотивы», «Письмо к женщине», «Письмо к матери», «Письмо к деду», «Метель», «Весна», «Цветы», «Анна Снегина»!» («Ветеран», 1990, № 12).

Однако «левые» либо «не замечают» подобных суждений, либо отмахиваются от них, не вступая в споры по существу. Они предпочитают идти по проторённой колее, по-разному осовременивая трактовки 20-х годов. Так, Вл.Корнилов, видимо, для того, чтобы укрепить позиции И.Галанта, П.Ганнушкина, В.Криневич, профессоров, зачисливших поэта в «сумасшедшие», решил поставить последнюю точку в этом вопросе: «И в психиатрических отделениях Есенин лежал не раз… Недаром ещё в 1913 году он писал своему другу из Москвы в Спас-Клепики: «Меня считают сумасшедшим и уже хотели везти к психиатру, но я послал всех к сатане и живу, хотя некоторые опасаются моего приближения» (Есенин С. Собр. соч.: В 5 т. – Т.5. – М., 1962).

Конечно, Вл.Корнилов поступил некорректно, ибо любой, познакомившийся с текстом письма к Грише Панфилову от 23 августа 1913 года, поймёт, что причина «сумасшествия» – пламенная вера юноши в Христа, отличавшая его от многих окружающих. Конечно же, нужно делать обязательную поправку на то, что перед нами не только молодой человек, но и начинающий писатель, со всеми вытекающими последствиями.

В канун 100-летия С.Есенина появилась ещё одна сверхоригинальная версия К.Азадовского: поэт умер случайно, желая поиграть со смертью. «Можно живо себе представить, как в состоянии обиды или отчаяния, действительно «близком к умопомешательству», Есенин заперся у себя в номере, изрезал в кровь себе руки, «обернул вокруг своей шеи два раза верёвку…, выбил из-под ног тумбочку <�…>.

Да, так оно, пожалуй, и было» («Звезда», 1995, № 9).

Было по-другому, было убийство, ― утверждают Э.Хлысталов, Ст. и С.Куняевы, Ю.Чехонадский, Е.Черносвитов и другие «правые» авторы. Об этом, в частности, свидетельствуют: повреждённые переносья, вытекший левый и выпуклый правый глаз, отёки век и щеки, «вдавленная борозда». По мнению Ф.Морохова, даже «если предположить невероятное, что Есенин даже с такими травмами сумел залезть под самый потолок, высотой не менее четырёх метров и самостоятельно привязать себя верёвкой к вертикальной трубе, приняв при этом описанное положение, то при наступающем умирании и общем расслаблении мышц (релаксации) тело его выскользнуло бы из полупетли, держащей его за подбородок, и упало бы на пол.

Есенин был жестоко убит и при наступающем окоченении, начинающемся через 1 – 2 часа, был привязан к трубе с целью имитации самоповешения» («Литературная Россия», 1994, № 46) .

Эти и другие факты, доводы «правых» исследователей до сих пор остаются без ответа «левых». Они ограничиваются иронично-гневными выпадами, где нет ничего по существу спора. Так происходит во многом потому, что «левые» рассматривают смерть поэта в политической плоскости: «Ведь Есенин ни в малейшей мере не был политической фигурой – кому же могло понадобиться убивать поэта, да ещё столь замысловатым образом» («Звезда», 1995, № 9).

Действительно, Есенин не был политической фигурой, но с ним произошло то, что рано или поздно должно было произойти. Антинациональная, сатанинская власть убила Есенина потому, что он, как русский человек и поэт, представлял для неё большую опасность.

P.S.

В последние годы появились содержательные работы А.Захарова и Т.Савченко, И.Кондакова, Н.Солнцевой, Н.Шубниковой-Гусевой и некоторые другие. Правда, часть из них производит противоречивое впечатление. Так, в работе И.Кондакова «Адова пасть (Русская литература ХХ века как единый текст)» («Вопросы литературы», 2002, № 1) немало точных, глубоких наблюдений о творчестве поэта, о такой, например, казалось бы, филологически выпитой и «измызганной» поэме, как «Анна Снегина». Интересны и оригинальны сопоставление взглядов Н.Бухарина и И.Бунина на творчество С.Есенина и тот вывод, который делается в итоге: «Бунинская и бухаринская характеристики Есенина и «есенинщины» по смыслу совпадают; они выражены в одних и тех же представлениях и словах: матерщина, хулиганство, пьяные слёзы, кабак, распущенность, псевдонародный национализм, некультурность, варварство, свинство…».

В то же время не раз возникает мысль о «сыроватости», «неотстоянности» работы И.Кондакова, что проявляется по-разному. Во-первых, на уровне языка, стиля: «Троцкому не приходит на мысль предположить»; «похоронный плач по безвременно погибшем поэте»; «чутьё не обманывает в самых худших предчувствиях»; абзац начинается предложением, где есть слова: «слывший в большевистских кругах «трибуном революции», и заканчивается – «ещё недавно славившийся как «пламенный трибун революции».

Во-вторых, на уровне мысли. Некоторые утверждения И.Кондакова опровергаются цитатами из текстов, которые им приводятся. Так, исследователь не раз говорит о взглядах И.Бунина как о точке зрения эмиграции и сам же ссылается на такие слова писателя: «…Если, например, этот самый Есенин со всеми его качествами есть и в самом деле «наш национальный поэт» (как уже с т о р а з (разрядка моя. – Ю.П.) писалось в эмигрантских газетах)<…>». Или авторская мысль об открытой присяге советской власти подтверждается известной строфой из «Стансов», начинающейся словом «Хочу». Думается, между «хочу»-желанием и «обязуюсь»-присягой ― дистанция немалого размера.

И.Кондаков не до конца освободился от левых ― социалистических и либеральных ― стереотипов восприятия отечественной истории, о чём в частности свидетельствуют его следующие высказывания: «Особую трагичность предчувствиям поэта придавало понимание того, что этот перелом (коллективизация. – Ю.П.) ещё и неизбежен, неотвратим (разрядка моя. – Ю.П.), что за ним встаёт роковая историческая необходимость; «Есенин выразил собой и своим творчеством страну, вышедшую из своих берегов, стронувшуюся с в е к о в о й м е л и (разрядка моя. – Ю.П.)…»; «Есенин <…> лишь приветствовал конец старого мира, преодоление м е р т в я щ е г о з а с т о я (разрядка моя. – Ю.П.), ж и в о т в о р н ы х (разрядка моя. – Ю.П.) исканий народа».

Вызывают удивление и мнение И.Кондакова о том, что А.Платонов и О.Мандельштам изначально числились среди контрреволюционных и антисоветских авторов, и оценки исследователя, вступающие в резус-конфликт с общей направленностью работы: «Есенин, как истый маргинал <…>»; «В той же «Песни», с о д о б р е н и я (разрядка моя. – Ю.П.) поэта, на мотив «Яблочка» молодой матрос залихватски распевает кровожадные куплеты» и некоторые другие.

Естественно и закономерно стремление исследователей в трактовке разных тем в творчестве С.Есенина «подключить» его к определённой традиции. И в этом случае нередко наблюдается такая картина: авторы, произведения, которые должны указывать на идейно-эстетическую общность, создающую традицию, свидетельствуют об обратном. Так, например, Н.Солнцева в книге, адресованной преподавателям, старшеклассникам, абитуриентам, утверждает: «В смиренном, кротком, по сути православном отношении к смерти в лирике Есенина нашла продолжение традиция русской классической поэзии ― это и «Вечер» Жуковского, и «Дар напрасный, дар случайный…», «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» Пушкина <…>» (Солнцева Н. Сергей Есенин. – М., 2000). Пример из Пушкина ― более чем неудачный пример: в стихотворении «Дар напрасный, дар случайный…» нет православного отношения к жизни-смерти, на что первым обратил внимание поэта митрополит Филарет (Дроздов), с которым Пушкин согласился и исправил свою «ошибку» творением «В часы забав иль праздной скуки…». На целительное влияние слова владыки указывали и указывают митрополит Анастасий, В.Непомнящий, М.Дунаев и другие авторы.

Самыми же отрадными явлениями в есениноведении в последние годы, на мой взгляд, были: во-первых, выход академического полного собрания сочинений поэта с прекрасными комментариями и примечаниями; во-вторых, наконец-то дождались содержательной главы о С.Есенине в учебнике (Басинский П., Федякин С. Русская литература конца XIX ― начала ХХ века и первой эмиграции. – М., 1998); в-третьих, журнальный вариант новаторского, местами небесспорного исследования Ст. и С. Куняевых вылился в книгу «Жизнь Есенина. Снова выплыли годы из мрака…» (М., 2001); в-четвёртых, опубликована статья А.Гулина «В сердце светит Русь…» Духовный путь Сергея Есенина» («Литература в школе», 2001, № 6), написанную в лучших традициях русской исследовательской мысли.

1997, 2007

Юрий Павлов