Бытие, одиночество и смерть как литературно-философские феномены в поэзии Д.Мережковского и А.Блока

Когда человек в искусстве, его нет в жизни, и обратно.
М. Бахтин.

Тяга русской литературы к вечному осмыслению и воплощению бытия, желание преодолеть границы между мирами «Я» и «Другого» определяет её специфику, и специфику связанной с ней философской традиции, существующей в свою очередь неотрывно от православного мировидения – в полемике или согласии с ним. Бытие – категория, обозначающая прежде всего существование, бытие-в-мире, данное бытие. В онтологии это выражается предложением «Я есть», что подчёркивает сопричастность бытию и отождествлённость с ним. Следующим после «Я» по важности и по значению является глагол «быть», указывающий на то, что человек предоставляет себя для принятия внеличностного – что само по себе уже диалог – и бытие, «выразительное и говорящее» (1, 228), становится его соучастником. Будет уместно в данном случае вести речь и о понимании, как цели диалога, и о преодолении дуализма сознания и жизни. Причём именно понимание, соответствующее уровню своего бытия, становится размыканием круга онтологического одиночества, слиянием с бытием.

Проблема одиночества была актуальна во все времена и неизбежно проявлялись на уровнях литературы и философии, которые сами по себе есть результат одиночества фигур, их представляющих. Определение одинокости в различных энциклопедиях и словарях в общем как отдельности от «Других» вполне традиционно, однако требует уточнения. Термин оказывается полярным: с одной стороны, накопленное одиночество тяготеет к фрустрационным состояниям (ощущению неудачи, провалу, крушению планов), к энтропии личности; с другой – потенциал осознанного одиночества трансформируется в нечто, возвышающее и очищающее личность – в уединение, которое в литературно-философском плане (шире – духовном) оказывается весьма плодотворным. Эту же закономерность подмечают и современные философы, например, Н. Хамитов, проанализировавший различные аспекты феномена одиночества: «Со внутренним одиночеством бессмысленно бороться, его надо осознать и превратить в уединение, возвращающее подлинность. Уединение – это вдох, а общение – это выдох» (4, 4). На сходной почве возникает жанр «самоотчёта-исповеди», говоря словами М. Бахтина, «человека у зеркала» (1, 240), где одиночество приводит к встрече с внутренним «Я», достаточно сложной, часто непереносимой, и затем только к встрече с «Другим».

Приведём как одну из иллюстраций к феномену одиночества написанные в начале минувшего века заметки «Уединенное» В. Розанова и появившийся в конце 80-х – начале 90-х гг. XX столетия роман «Бесконечный тупик» Д. Галковского (во многом обусловленный работой В. Розанова). В названных произведениях Одиноков, герой «Бесконечного тупика», и «уединившееся Я» В. Розанова балансируют на грани одиночества и часто концентрация духа оказывается самодостаточной, не приходит к созиданию личности на новых началах – личности, преодолевающей заслон отчуждения с помощью любви (некоторые авторы, например, И. Скоропанова, по жанру относят произведения, подобные «Бесконечному тупику», к паралитературе). Заметим, что русская культура всегда отдавала предпочтение типу одиночества-уединения. Достаточно провести параллели в XIX в. к Ф. Достоевскому («Записки из подполья», «Дневник писателя») и многочисленным дневникам Л. Толстого, не говоря уже о святоотеческой традиции, полностью базирующейся на уединении, даже «убегании мира»…

Однако следует сделать ряд оговорок, относящихся к различным исповедям и интимным дневникам, на что обращает внимание психолингвист Э. Цветков (5). По мнению исследователя, подобные варианты исповедальной практики грешат недостатками – неполной откровенностью и некоторой долей артистизма. Исповедующийся, с одной стороны, исповедуется, а с другой, всё же смотрит на себя со стороны – как он при этом выглядит и достаточно ли эффектно преподносит свои внутренние кошмары. Таковы, например, излияния Жан-Жака Руссо, которые, несмотря на свою оголённую, доходящую до эксгибиционизма, натуралистичность, всё же насквозь литературны. Таким образом, кающийся, как правило, кается лишь наполовину. Вторая половина его «Я» наблюдает за тем, как он это делает. Любой дневник, сколь бы интимным и тайным он не был, всё равно ведётся с бессознательной оглядкой на потенциального читателя. И большинство владельцев дневников в глубине души надеются, что подобный читатель каким-нибудь образом появится.

Иногда расслоение сознания пишущего может произойти на более раннем этапе – ещё до встречи с возможным читателем, – который станет уже третьей составляющей такого специфического камерного полилога. Примером могут послужить некоторые фрагменты дневника А. Блока, написанные к самому себе от неких третьих лиц. Таково «внушение» из дневника поэта (декабрь – январь, 1902), планирующее самоубийство («Реши обдуманно заранее, что тебе нужно умереть. Приготовь револьвер или верёвку (!?). Назначь день! (…) Выкидывай штуки, говори странные вещи. (…) Мы не помешаем тебе и будем наблюдать за тобой. Если ошибёшься, нам будет очень смешно, ты же будешь очень жалок»), таково стихотворение «Ты в комнате один сидишь», «Голоса» и другие. Пишет А. Блок и от лица духов, в первоначальной редакции «маленьких эльфов» («Ты у камина, склонив седины»), а в «Жизни моего приятеля» от лица чертей и смерти («Говорят черти», «Говорит смерть»), дистанцируясь и называя приятелем самого себя.

Немаловажными гранями феномена одиночества и самостоятельными феноменами выступают безумие и смерть как знаки опыта, разрушающего привычные установки сознания. Так, в творчестве А. Блока тема безумия проходит как через раннюю, так и через позднюю лирику, то есть звучит на всём протяжении творчества. Сначала безумными названы город и театр («…Город шумный… Здесь всё так тихо, там безумно»), затем к помешательству приближается лирический герой («всё найду, когда сойду с ума»), потом весь «этот свет» с героем вместе. Отчасти такая психология зарождается ещё в детстве поэта, и линию её развития можно проследить через пьесу «Балаганчик». Жанр «несбывшегося романтизма», в котором бунт героя перерастает в задумчивую игру на дудочке и оказывается «как бы ненастоящим», воплощаясь в словах председателя: «Наш бедный друг сошёл с ума от страха». Пьеро соглашается с предложением председателя уйти, и будто бы уходит, но в итоге так и остаётся «лежать на сцене». Этот же стереотип поведения героя отражён в лирике – в стихотворениях, где соединены тема города и «знаков мира иного». Во многих стихах городской пейзаж, следующий за «неземным» явлением, взят в скобки, как обычная деталь, приведённая для пущей точности описания, лёгкий штрих («Из хрустального тумана», «Ни сон, ни явь. Вдали, вдали…»). Но именно в таком виде «дополнения» должны быть произнесены с другой интонацией, вносящей более отчётливое ощущение ирреальности, небытия. Герой, ощущая неведомое, казалось, должен бы выйти за пределы всякого определённого пространства, тем более, шумного города, рушащего уединённое созерцание, но он остаётся на сцене, превращая себя в безумца («Среди гостей ходил я в чёрном фраке…», «Мне гадалка со старым лицом» и др.).

Рассуждая о конечности существования, О. Шпенглер говорил, что «человек – единственное существо, знающее о смерти» (8, 254). Согласно мысли философа, когда человек становится человеком в плане пробуждения внутренней жизни, то есть, ещё, будучи ребёнком, впервые ощущая себя отдельным существом в бесконечном мире, он «узнаёт своё ужасающее одиночество во вселенной, перед ним открывается боязнь мира как боязнь смерти, предела, пространства. Здесь заложено начало высшего мышления, которое в начале есть размышление о смерти. Каждая религия, каждая философия имеют здесь свой источник. Каждая большая символика приурочивает свой язык форм к культу мёртвых, форме погребения и украшению гроба» (8, 254–255). Постижение одиночества всегда распахивает перед нами бездну. Поэтому тема одиночества, как и тема смерти, в определённом смысле запретные для нашего сознания. Человек устроен так, что именно трагическая глубина воздействует на него сильнее глубины счастья. Одиночество, окрашенное таким печальным опытом, приобретает трагические краски и формы.

Мысль об одиночестве всегда оказывается недалеко от мысли о смерти. Более того, смерть представляется порой столь абсолютным одиночеством, что мы воспринимаем её как абсолютное слияние со всем. Парадоксально, что именно смерть порождает самые безысходные формы одиночества, которые могут стать такими нестерпимыми, что хочется спрятаться от них в ту же бездну смерти.

Г. Чхартишвили в книге «Писатель и самоубийство» (6) рассматривает исторический, юридический, религиозный, этический, философский и иные аспекты «худшего из грехов» – книга посвящена судьбам литераторов-самоубийц. По мнению автора, писатели относятся к так называемой «группе высокого суицидального риска», потому что homo scribens является наиболее ярким и удобным носителем видовых черт homo sapiens. Последняя часть книги – «Энциклопедия литературицида» – содержит более 350 биографических справок о писателях, добровольно ушедших из жизни. Автор не во всех случаях добросовестно подошёл к фактам исторической правды, например, анализируя биографию С. Есенина, однако появление подобной книги уже свидетельствует о том, что проблемы одиночества, смерти, отчуждения не надуманы, они насущны и требуют разрешения.

Трагизм вышеперечисленных феноменов возникает тогда, когда бытие оказывается сознательно или несознательно отринутым, отделённым от его участников, которые, сами того не ведая, пытаясь законсервироваться в изолированном состоянии, перечёркивают собственное «Я», включающее в себя и бытие, и «Других».

Так, в лирике А. Блока сталкиваемся с примерами, которые предлагают настойчиво повторяющиеся стереотипы отрицания, абсурда и трагизма существования («Стою на царственном пути», «Дохнула жизнь в лицо могилой», «Ночь, улица, фонарь, аптека», «Голос из хора»). «Барка жизни» проплывает мимо, и на ней нет места для героя. «Божий дар» – земная жизнь – обесценивается, обессмысливается. Ситуация экономического, политического, морального упадка, декаданса как формы жизни того периода играет значительную роль в таком настрое автора, но, вероятно, не главную. Настоящего, полноценного бытия нет потому, что заветная «непомерная мечта» лирического героя А. Блока – «Угадать Её имена» («Я бежал и спотыкался») неосуществима в мире людей.

И в поэзии Д. Мережковского человеческая жизнь оборачивается трагедией, где всё безысходно и необратимо, всюду веет «тёмный ангел одиночества» («Тёмный ангел»). Целая серия стихотворений об одиночестве взаимодополняют друг друга («Тёмный ангел», «Одиночество», «Одиночество в любви», «Голубое небо» и другие). Лирическому герою тяжко среди людей:

…Сердцу ближе друзей –

Звёзды, небо, холодная синяя даль,
И лесов, и пустыни немая печаль…
(«И хочу, но не в силах любить я людей»)

Одиночество – не только результат отчуждения, горькая людская участь, навязанная «неведомыми силами природы» судьба – это поднявшаяся над землёй гордость посвящённого («Morituri», «Дети ночи»). Добровольный уход из жизни для Д. Мережковского желанен и предопределён («Дети ночи»), печаль поэта «велика и безгласна» («Признание»). Он не ищет утешений, потому что находит в этом состоянии необъяснимые сладость и отраду, как в смерти («Сталь», «Осенние листья»).

Сравним приведённые примеры со стихотворениями А. Блока «Сердце предано метели», «Нет исхода», в которых фразы А. Блока «убей меня» и «сжигай меня» так схожи с томительным ожиданием конца в стихах Д. Мережковского. Мотивы одиночества, пустоты бытия, тяги к смерти, душевный и духовный кризис выражался не менее остро и в творчестве других поэтов первой трети XX века:

О смерть! Я твой. Повсюду вижу
Одну тебя, — и ненавижу
Очарования земли.
Ф. Сологуб
Долг не свершён, не сдержаны обеты,
Не пройден путь, и жребий нас обрёк
Мечтам всех троп, сомненьям всех дорог…
Расплескан мёд, и песни не допеты.
М. Волошин

И небо кажется таким пустым и бледным,
Таким пустым и бледным…
Никто не сжалится над сердцем бедным,
Над моим сердцем бедным.
Увы, в печали безумной я умираю,
Я умираю…
З. Гиппиус.

Я не любим никем! Пустая осень! (…)
Г. Иванов

Несомненно, это не просто результат метаний изломанной души или «детскости» сердца, но и серьёзные философские вопросы, занимавшие не только Д. Мережковского, А. Блока и других поэтов. Обратимся к современному им философу И. Ильину, который, взвешивая ценность человеческой жизни после смерти своего отца, пришёл к более приемлемой и традиционной для русской культуры позиции: «У меня есть вопрос: не умирает человек вообще тем безболезненнее, чем более дух его при жизни очистился и созрел для мудрого божественного бесстрастия? Вечером, поздно, в день его (отца – И.Г.) кончины, я лёг спать и долго, тоскуя, ворочался; потом зажёг лампу и стал читать. Меня посетила минута малодушия: я думал с завистью о нём ушедшем; жизнь стала так бесконечно страшнее и противоестественнее смерти, что смерть иногда кажется освобождающим покоем. Я никогда не думаю о самоубийстве и считаю его постыдным бегством; но в минуту малодушия душа иногда просит: “Отзови! Освободи!”

И вот мне попалось стихотворение Хомякова “Труженик”, которое я прочёл впервые и которое потрясло меня своим ответом. ( … )»

Далее И. Ильин целиком приводит это стихотворение и делает вывод: «О, да! Если бы не любовь к родине, не чувство призвания и не жена моя – я давно разорвался бы от горя и отвращения» (3, 258).

У Д. Мережковского же читаем:

Невыносимым оскорбленьем
Вся жизнь мне кажется порой.
. . . . . . . . . . . .
Хочу простить её, но знаю,
Уродства жизни не прощу.
(«Скука»)

И если там, где буду я,
Господь меня, как здесь накажет, –
То будет смерть, как жизнь моя,
И смерть мне нового не скажет.
(«Так жизнь ничтожеством страшна»)

Человек и мир прокляты, оставлены Богом, одиноки, жизнь бессмысленна:

Обман – свобода, и любовь, и жалость.
В душе – бесцельный жизни след —
Одна тяжёлая усталость.
(«Усталость»)

Всё обман; и вещи, по сути, заключающие высокий смысл, придающие ценность и осознанность человеческой жизни – любовь, смерть, вера, – неверно воспринятые и истолкованные, оборачиваются губительными, коварными миражами, которые остаются со своими создателями.

Отдельного упоминания требует феномен молчания. Вслед за Ф. Тютчевым, написавшим в 1830 году знаменитое «Silentium», Д. Мережковский пишет своё «Молчание». Тема одиночества встаёт особенно остро, когда поэт пытается выразить бессилие слов в любви:

Как часто выразить любовь мою хочу,
Но ничего сказать я не умею.
(«Молчание»)

«И всё священное объемлет тишина», – в этой мысли Д. Мережковского слышится отголосок непостижимого – не первобытного, доречевого периода, а мимолётное веяние того, который наступает, когда кончаются все слова:

И оба поняли давно,
Как речь бессильна и мертва.
(«Одиночество в любви»)

Тишина помогает поэту почувствовать Бога и услышать такие «неявленные» звуки, как «разговор звёзд», «шёпот ангела», «зов и бред» «всеобщей души». Слышится в лирике и «трубный глас» (в одноимённом стихотворении) перед Страшным Судом, и «вечерний звон колоколов», и «многошумный, неизменный Смех бесчисленных валов» на Чёрном море, и т.д. Однако, тот самый «Другой» так и остаётся за пределами диалога, делая иллюзорным приближение к целостному бытию.

Тема слова и молчания вообще очень значима для русской культуры. Молчание всегда было неким полем вызревания смысла (вспомнить хотя бы «умную молитву», опыт исихастов). Добавим, что человеческий интеллект вербализовал общение, создал модель мира посредством слов, и тем самым, с одной стороны, разрешил ряд сложнейших проблем, а с другой – создал ряд не менее сложных и фундаментальных, одна из которых – проблема непонимания, в то время как суть всякой разумной жизни – общение. Согласно философии Т. Шардена (7), подтвержденной теперь современными естественнонаучными теориями, общение начинается ещё на доклеточном уровне даже в неорганическом мире. Происходит постоянный обмен информацией, который осуществляется посредством определённых сигналов. И если хоть на миг прерывается этот обмен, наступает разрушение, дезорганизация, угасание, гибель. Жизнь – общение, смерть – разобщение.

Восприятие Д. Мережковским времён года полностью соответствует «смертоносной» философии автора. Конец зимы, весна, приход осени, даже уходящий день поэт истолковывает как напоминание о смерти. Всюду властвует её очарование. Это некое мрачное таинство дано природой в качестве образца смирения, покоя:

У неё, наставницы божественной,
Научитесь, люди, умирать.
(«Это смерть, – но без борьбы мучительной»)

По Д. Мережковскому, много или мало принесли человеку уходящие день или миг, пусть они ничтожны в человеческом смысле, всё равно природа отдаёт свой лучший дар – смерть – всякому явлению, награждая его блистающей красотой. Всё вопиет: помни о смерти! Таковы «похоронные песни» ветра, оксюморон «унылая яркость последних цветов», «больной и тёмный лёд, Усталый, талый снег», «успокоенные Тени, Тучи, Думы». Смерть царит в мире природы, как считает Д. Мережковский. Мысль эта страшна сама по себе, но по отношению к кругу бытия она не закончена. Бог – это всегда жизнь, смерть же – лишь мучительное отхождение от Него. И в Православном христианстве воскресение Иисуса Христа означает победу над тлением и конечностью. Так «смертию смерть поправ», происходит снова воссоединение с Богом и возвращение к жизни. Приведём строки, написанные святителем Игнатием Брянчаниновым, ярко иллюстрирующие мысль о воскресении: «Однажды сидел я и глядел пристально на сад. Внезапно упала завеса с души моей: пред нею открылась книга природы. (…) Гляжу на обнажённые сучья деревьев, и они с убедительностью говорят мне таинственным своим языком: “Мы оживём, покроемся листьями, заблагоухаем, украсимся цветами и плодами: неужели же не оживут сухие кости человеческие во время весны своей?” Если б можно было найти человека, который не знал превращений, производимых переменами времён года, если б привести этого странника в сад, величественно покоящийся во время зимы сном смертным, и поведать о той роскоши, в которую они облекутся весной, то он вместо ответа посмотрел бы на вас и улыбнулся — такою несбыточною баснею показались бы ему слова ваши! (…) И ежегодно повторяет природа пред глазами всего человечества учение о воскресении мёртвых, живописуя его первообразовательным, таинственным действием!» (2, 184). Таким образом, Д. Мережковский как будто бы не доходит до того момента, где смерть, перейдя через самоё себя, обращается в жизнь, вечное и неизменное существование Бога-Творца. Пессимизм, безысходность, потеря смысла жизни – вот следствие подхода автора к осмыслению мира.

Нетрудно сделать вывод, что ставшее тенденцией символистское (и, шире – модернистское) отрицание целостного бытия, Бога как организующего творческого и вездесущего начала приводит к разрушению «Я» – основы человека. Такая деформация целостности порождает неудачи и страдания, и агрессия против Бога и бытия оборачивается агрессией против себя, так как невозможно, убив себя, остаться при этом в живых – в нашем сознании всегда присутствует «Другой». А реализоваться существование «Я» может через любовь и творчество, через преодоление разъёдинённости одиночества, обретение целостности бытия, как всегда происходило и происходит в лучших образцах русской словесности, ибо в чувстве любви нам открываются вечность и бесконечность, попирание смерти, и только шаг к осознанному, самовыражающемуся бытию возвращает человеку самого себя, только превращение одиночества в творчество делает его любовью.

 


ПРИМЕЧАНИЯ

1.Бахтин М. Автор и герой: К философским основам гуманитарных наук. – СПб., 2000.

2.Брянчанинов И. Сад во время зимы // Москва, 1997. – № 3.

3.Ильин И. Аксиомы религиозного опыта. – М., 1993.

4.Хамитов Н. Философия и психология пола. – К.-М., 2001.

5.Цветков Э. Мастер самопознания. – СПб., 2002.

6.Чхартишвили Г. Писатель и самоубийство. – М., 2000.

7.Шарден П. Феномен человека. – М., 1987.

8.Шпенглер О. Закат Европы. – Ростов н/Д., 1998.

Ирина Гречаник