Я попал к ним неслучайно. Хотя, можно сказать, так получилось. Все когда-нибудь как-нибудь получается.
Когда был жив отец и старший мой брат жив был — все было по-другому. Или мне казалось?
Похоронили отца. Закопали брата. Я понял, что в жизни есть только смерть. Что жизнь сама, вся — одно огромное притворство. Люди притворяются, что живут и радуются. На самом деле они живут и все ждут смерти.
После похорон отца и брата мы стали жить плохо. Откровенно плохо. Мать бросила школу. Стала пить. Не сильно, а так, выпивать. Это все равно мне было неприятно. И я, глядя на нее, пить научился. Думал тогда: как жить? Смириться — или сопротивляться?
Ну, молодой ведь, пацан. Смирение — это для стариков, для монахов или там для кого? Для импотентов. Я не импотент. Я нормальный парень.
Тут мне под руку скины подвернулись. Я с ними резко так подружился. Кельтский крест они мне на плече набили. Я побрился налысо, как они. Черную рубаху купил. Черные берцы, тяжелые, как камни, шнуровал полчаса в коридоре, когда обувался.
Ну, скины. Что скины? Отличные ребята. Хотя бы сопротивляются. Не как все вокруг, сопли. Я не был никогда соплей. По крайней мере, мне так казалось.
Со скинами я тусовался года два. Мать очень переживала. Отговаривала меня от этой компании. Даже плакала: я, мол, к ним сама пойду! Попрошу, чтобы тебя в покое оставили! Я ей: мать, не дури, выкинь из головы, я сам разберусь. Они же сопротивляются режиму. У нас такой режим сволочной! “Какой? — она орет сквозь слезы. — Какой сволочной? Нормальный у нас режим! И мы с тобой живем, как все простые люди! Я — работаю. На хлеб зарабатываю. А ты вот балдеешь, ничего не делаешь”.
Я тогда как раз школу бросил. Дурдом эта учеба, решил. И правильно решил.
Я ей говорю: не ходи к скинам, мать, они тебя убьют. “Пусть убьют! — кричит. — Вот один останешься — узнаешь, почем фунт лиха!” Смеюсь. А что такое этот фунт лиха, спрашиваю? “Так бабушка говорила твоя покойная”, — шепчет, и голову так наклонила, так… В общем, я обнял ее крепко-крепко. И так сидели.
Куда-то мои скины со временем делись. Рассосались.
Мы успели много дел наделать. Избивали черных. Нападали вечером, выслеживали, кто черный домой идет, неважно, старик, пацан или там девчонка, набрасывались, опрокидывали на землю и били. Черные кричали. А мы ногами лупили, под ребра старались, в живот. Но не насмерть. А так, чтобы почувствовали, что не они тут хозяева. А мы. Мы!
Делись мои скины я знал, куда. Кто уехал в другой город. Кто — в Москву. Кого в тюрягу упекли, первой ходкой. Кто пай-мальчиком жопским стал, учиться поступил и из скина в чеснока превратился. Таких всего два было. Родичи загипнотизировали.
Мы выросли, мы повзрослели, и надо было сопротивляться по-другому.
Башку я брил по-прежнему. Мне нравилось ходить с голой головой.
Вот однажды прихожу в такое модное, на Большой Покровке, кафе, “Авентура” называется. На второй этаж поднимаюсь. Столики такие, как в старину, скатертями покрытые. Сажусь. “Косуху” не скидываю. Холодно. В кармане — два стольника, у матери выпросил, особо не разгуляешься, но водки можно немного заказать. Без закуски? На закуску — плевать. И так пойдет.
Заказываю. Сижу. Жду.
И тут за мой столик садится этот. Ну, он самый. Он. Их главный.
Это я потом узнал, что главный он у них. И что взрослее меня. Старше. А тогда — гляжу, лысый пацан, бритый, ну, как я.
Смотрим друг на друга. Вроде как в зеркало. Он — на меня, как в зеркало. Я — на него. Зырим. Таращимся.
— Еп твою мать, — он говорит так весело.
И я тоже говорю:
— Да уж.
Официантка подходит, смазливенькая. Челочка косая. И глазки косят, будто пьяненькие.
— Две водки по сто, — этот бритый говорит. — И еще устрицы. И блюдо креветок.
А сам на меня, не отрываясь, смотрит.
— Ты чё на меня как на девку смотришь? — я его спрашиваю.
— Ничего, — говорит. — Выпить с тобой хочу, пацан. Тебя как звать?
— Петр, — говорю. — А тебя?
— Степан.
— Степан — классное имя, — говорю.
Косая Челка нам две по сто на стол брякнула, и еще два блюда звяк-звяк — одно с какими-то слизняками в раскрытых раковинках, другое — с нежными розовыми хвостиками очищенных креветок. Креветки я уже ел в жизни.
— А это чё за херня? — спрашиваю пацана. И смеюсь.
— Это? Устрицы, темнота, — и смеется тоже, во всю глотку.
Так сидим и ржем, как кони, а ведь еще не пьяные.
— Тише, вы! — из-за соседнего стола кричат. — Спокойно не посидишь…
— Да, да, — мой лысый оборачивается. — Извините, мы нечаянно. Вот встретились…
И точно: гляжу на него, будто сто лет знаю его.
Берем водку, он свою, я свою. Поднимаем стаканы. Сдвигаем. Над этими зверюгами, устрицами. А они листочками такими зелененькими уложены. Как венками надгробными.
— Ну, будь! — и подмигивает мне. И лысый череп лоснится. — Давай!
— Будь!
Выпиваем.
Водка терпкая такая. Будто перца туда насыпали. Перцовка, что ли? А, один хер.
— Ты кто? — берет ракушки руками, пальцами выковыривает из них слизь, кидает в рот, ест меня глазами. Глаза такие сине-зеленые, светлые, прозрачные, как хрустальные, зимние, две ледышки.
— А ты кто?
— Я первый спросил.
— Не видишь — человек.
— Это я вижу. Делаешь что?
— Живу.
— Так. Понял. Надо еще выпить.
Косую Челку подозвал. Говорит:
— Тащи еще! С другом гуляем.
Моментально принесла.
Еще выпили. Я креветку вилкой подцепил. Он со смехом следил, как я вилку ко рту несу, как креветка у меня с вилки в пустой стакан падает.
— Давай руками, — давясь смехом, посоветовал. — Не чванься. Тут все свои.
Я внял его совету.
Голова радостно загудела, руки-ноги согрелись, и мы разговорились. Жевали все, что на тарелках лежало: брюхи креветок, жесткие пахучие листья, странную серую слизь зубами, пальцами, языками вынимали из бедных устриц.
— Я? Школу бросил. На хер она нужна. Работал на всяких работах. За гроши.
— Мать? Отец?
— Мать только. Отец погиб. Брат был. Тоже погиб.
— Не свезло вам.
— Не свезло, да.
— А сейчас что?
— Политикой занимался.
Мы с ним оба поглядели на бритые лбы друг друга.
— Правый, что ли? Скин? Ты скин, да?
— Был им.
— Так, — он потер пальцами подбородок, уже начавший щетиниться. — Свой, значит. С опытом пацан.
— Что значит “свой”? Что значит “с опытом”?
— Тихо. Спо-кой-но! — крикнул он. — Я командую парадом, понял?
Из-за соседнего столика крикнули:
— Эй, пацаны, хорош орать!
Он наклонил ко мне голую свою кеглю и тихо, очень отчетливо сказал:
— Я вербую тебя, понял?
— Куда? — спросил я. И выковырял ногтем сопливую слизь из серой ракушки.
— К нам, — коротко выдохнул он.
— А что вы-то делаете?
— Революцию, — очень тихо, будто девушке на ухо, сказал он.
Мы взяли еще по сто. И еще закуски. Мясное ассорти. “С бабками чувак”, — подумал я о нем уважительно.
Все больше разогревалось, грелось изнутри.
— Пойдешь с нами?
Я уже тепло, влюбленно глядел на его бритый лоб, на бешеный блеск изумрудных, хрустальных глаз.
— Считай, я с вами. Программа?
— У нас одна программа. Режим свалить. Причем грамотно свалить. Четко. Режим этот волчий. И нас всех делают волками, ты понял, да?
— Ну, свалим. И дальше что? Дальше как дирижировать будешь?
— А это уже не твоя забота, Петр. Думаешь, у нас в России голов нет?
Я представил себе головы: много голов, рогатый скот, и идет на бойню.
— А мы с тобой что, не головы, пацан?
— И я про то же.
Мясо с тарелки исчезло мгновенно. Время текло, и мы проголодались. Молодые жадные желудки просили горячего.
— У вас горячее что-нибудь есть? — предельно вежливо спросил Степан Косую Челку. Косая Челка завертела попой под короткой юбкой:
— Обязательно! Соляночка, супчик грибной…
— Во-во! Давай, тащи супчик грибной.
Косая Челка записала себе быстро в записную книжку корявый иероглиф про супчик и убежала.
Принесли супчик. Потом принесли второе, дымящееся, сочное, мясное что-то, я не помню уже. Мы уже стукались над столом голыми лбами, больно, крепко, уже цапали друг друга пьяными лапами за черные кожаные плечи. Он тоже в куртке за столом сидел, не снял, как и я. Нам было жарко, но мы нашей чертовой кожи нарочно не снимали.
— Ты-ы-ы... Давай так решим… — он мне плел, и глаза блестели. — Наш гауляйтер — классный парень, гауляйтер по всей нашей области, Игорек Шаталов. Он тебя всему научит. У нас — четкая иерархия. План четкий. Ты понял, план!
— Все идет по пла-ну, — пел я песню покойного Егора Летова, — все идет по пла-а-ану-у-у…
— Ты, тихо! Главное, чтоб ты понял: все тихо, нигде о нас на перекрестках не орать, если заловят — все отрицать! Все, ты понял, все… Когда акция — все роли будут распределены, и тут надо все делать четко и быстро. В нашем деле важна хорошая реакция… и быстрота, да, быстрота-а… как на дорогах…
— Эй! — сказал я, глупо улыбаясь. — А чё вы сделали такого в последнее время, ну, важного? Ну, серьезного? А?
— Мы? — его улыбка отразила мою, лысое, пьяное, веселое зеркало. — Мы? Заставили губернатора освободить трех политзаключенных. Наших. Заставили! — он сжал над столом кулак, будто орех в кулаке крошил. — Вот так! Ты понял? Заставили!
Косая Челка неслышно подошла, наклонилась и зашептала что-то ему на ухо. Он сжал ее хрупкое запястье в своей лапище, поцеловал ей ручку, потом повыше запястья, в сгиб локтя. Она засмеялась от щекотки.
— Хорошо. Не будем.
Официантка ушла.
Он наклонился ко мне через весь стол. Скатерть поползла вниз, и вниз поползли все пустые тарелки, все панцири дохлых ракушек, все стаканы и вазочки.
— Ты понял все?
— Я все понял, — сказал я.
На полу валялась разбитая посуда. Когда пришла Косая Челка, он вынул из кармана деньги и уплатил за всю раскоканную посуду. Я ж говорю, он при бабле тогда был, при знатном.
— А в революции можно стать героем? — спросил я. Я еле ворочал языком во рту.
— Кем, кем? — спросил он.
— Ге-ро-ем, — сказал я медленно, по слогам.
— А на хрена тебе становиться героем? Тебе что, самого себя мало? Такого, какой ты есть?
— Жизнь такова, какова она есть, и больше ни какова, — сказал я заплетающимся языком. — Хочу быть героем!
— Ты будешь героем, — выдохнул он, будто водку выдыхал из себя. — Ты! Будешь! Героем!
— Каким?
Мне стало весело, веселье щекотало, распирало меня изнутри. Я стол готов был перевернуть. Я! Буду! Героем! Это же! Так! Клево!
— Ты умрешь как герой, — сказал он, как не пьяный, отчетливо, жестко. И лысина его бритая блеснула под яркой люстрой “Авентуры”, как лысая желтая лампа.
* * *
— Эй! Пацаны!.. Что вы делаете?.. Ну что?..
Ему в рот всунули что-то вонючее, мягкое. Голоса над ним метались, вспыхивали, как фонари.
— А это тот?
— Тот, тот, давай, кончай его...
— Ты, слышь, ты Петр Строганов, да?
Он ответил одними круглыми, выкаченными из орбит глазами. Он глядел в лицо своей смерти. Отвратительное было у нее лицо. Черная рожа. Ледяная.
— Слышь, давай живей, не тяни кота за хвост, седня праздник, между прочим, меня моя телка в гости пригласила.
— А этого тебе кто заказал?
— Да эти... Кто ж еще...
Кто — он уже не услышал.
Елена Крюкова