Дети Барса. Часть II. Щит Агадирта

2508—2509 круги солнца от Сотворения мира

Сидури-хозяйка вещает Гильгамешу:
…Ты, Гильгамеш, насыщай желудок,
Днем и ночью да будешь ты весел,
Праздник справляй ежедневно,
Днем и ночью да будут твои одежды и волосы
Чисты. Водой омывайся,
Гляди, как дитя твою руку держит,
Своими объятьями радуй супругу —
Только в этом дело человека!
Эпос о Гильгамеше

Гонец, точно осел, с которого срезали вьюк, помчал­ся. Точно молодой степной осел, резвый и быстрый, он скачет, лицо свое к туче поднимает.
Энмеркар и верховный жрец Аратты

2-го дня месяца симана, в полуденный час, туча свет­лой пыли поднялась над холмом напротив главных во­рот Баб-Аллона. Перевалила вершину и встала в полу­полете стрелы от городских стен, клубясь и посверкивая ослепительными молниями шлемов.

Апасуд поднял копье с конским хвостом белого цве­та — старинный знак, еще до Исхода обозначавший по­беду. Он ехал бок о бок с братом в голове войска. Млад­шие офицеры тут же остановили передний отряд пеших копейщиков. «Сто-о-о-ой!» — прокатилось по бесконеч­ной веревке армии из конца в конец. Пешцы, шеренга за шеренгой, смирили усталый шаг, конники придержа­ли лошадей, колеса обозных телег перестали скрипеть. Грязные тряпки, до половины закрывавшие лица побе­дителей, обрели неподвижность. На время пяти ударов сердца тишина плыла над войском. Один только шепот дорожной пыли, оседающей на серые лица, на шлемы, одежду и оружие…

Бал-Гаммаст, несообразно величию момента, поду­мал: хорошо бы замостить все-таки главные дороги, как мечтал еще прадедушка, государь Кан II Хитрец. А то в сушь — пыль, в дожди — грязь… Надо подсказать братцу, пускай займется. Пора.

Городская стража, глядевшая с башен столицы на царское войско, давно знала, как и все жители баб-аллонские, о победе над мятежным Полднем державы. Царица Лиллу, ныне жена покойника, два дня колебалась: чего должно быть больше, когда вернется войско,— праздника или траура? Воистину, великая победа. Мятеж, на протяжении семи лун, еще с месяца уллулт, царственно колосившийся по всей благословенной земле Алларуад, благодарение Творцу, сжат и обмолочен. Урожая голов довольно для успокоения страны. Но как мало вернулось победителей! Горький чад потерь осел в городах и селениях. И государь погиб… Так горевать или веселиться?

Бал-Гаммаст припомнил: однажды армия царя Уггал-Банада I — а знали его больше по прозвищу Льви­ная Грива — вернулась из похода на дальнюю Полночь, оставив там четырех солдат из каждых пяти. В обратный путь вел ее мертвец. Труп царя ехал впереди войска на повозке, запряженной ослами. Но и тогда земля Алларуад одолела, и все полночное приграничье очистилось от очередной кочевой орды… Задумывался ли кто-нибудь в ту пору, как встретить победителей? Нет. Венки из трав и цветов были на головах у воинов из первого отряда, входившего в город, и бабаллонцы славший храбрецов, лили им под ноги вино, бросали на дорогу ячменные лепешки…

«Столько времени прошло с тех пор! Как видно, веселье обмелело в Царстве…» — размышлял царевич, глядя на створки воршу медленно расходившиеся в стороны.

Эбих черной пехоты Уггал Карн возглавил войско, шедшее от Киша. Царица Лиллу велела ему передать: город Баб-Аллон встретит солдат как пожелает. Она са­ма не имеет сил устроить какое-либо торжество. Захочет столица выть — значит, такова ее воля. Захочет петь — и в этом вольна. Сама Лиллу не выйдет встречать побе­дителей к воротам, потому что скорбит о муже, но вста­нет на дворцовую стену, и каждый воин сможет увидеть ее. Все войско пройдет мимо цитадели Лазурного двор­ца, где издавна живут государи земли Алларуад. Стран­ная почесть, но все-таки почесть… Уггал Карн, слабый, как щенок, едва ли не полумертвый от раны, оставлен­ной ниппурским копьем, усмехнувшись, заметил: «Когда ты хочешь пира, вина и сикеры, мяса и хлеба, молока и меда, а тебе предлагают плошку с водой, выпей хотя бы воды».

Армия, сломившая хребет мятежу и опаленная его черным пламенем, пришла пить воду.

Полдень едва переломился, и зубчатые стены велико­го города отбрасывали ничтожную тень. Снизу их мощь казалась непоколебимой. Слава Творцу, что бунт не докатился сюда и не испытал их прочности. Самая несо­крушимая стена — всего-навсего кирпич и глина, хотя бы и поднявшиеся над землей на высоту в пять трост­ников…

Над столицей пронесся басовитый рокот стороже­вых барабанов. Встречайте! Солдатские сандалии, ко­пыта коней и онагров ступили на тень города. Первые ряды усталых победителей вошли в ворота, и дорожная пыль была им летучим эскортом.

Обычай, древний, как сам город, предписывал царю въезжать в столицу впереди войска и без охраны. Бал-Гаммаст придержал коня. На рыночной площади, раски­нувшейся сразу за воротами, первым оказался невенчанный царь Апасуд. Бал-Гаммаст следовал за ним в двух шагах позади. На десяток-полтора шагов от них отставали два младших офицера, медленно трусивших на она­грах. Не охрана, а именно младшие офицеры копейщиков. Пехота дышала им в спины.

Главные ворота столицы были возведены как маленькая, но вполне самостоятельная крепость. Квадрат стен, возвышавшихся на два тростника ниже общего­родской стены, был вынесен на пятьдесят шагов от нее. По углам квадрата высились четыре угрюмых стража — башни, построенные не из кирпича, а из дорогого привозного камня. Каждая повозка, каждый конник или пеший, вступавшие под своды воротного форта, оказывались под прицелом у лучников и метателей копий, которые день и ночь несли караул рядом с бойницами, вырубленными на высоте в полтора человеческих роста. Там же, рядом с солдатами, стояли слуги первосвященника баб-аллонского, наученные, как заметить и остановить могущественного мага или нечеловеческое существо, возжелавшее проникнуть за стену в человеческом обличье. Под землей строители вырыли цистерн ну для воды и облицевали ее обожженной глиной. Вся эта крепость соединялась со стеной Баб-Аллона широкой крытой галереей, где легко могли разъехаться две телеги. Называлась она «Ворота кожевников». Если бы неприятель одолел защитников форта, он еще не полу­чал входа в Баб-Аллон: осажденные могли обрушить свод галереи, намертво закрыв тем самым путь внутрь столицы.

Прямо у въезда в город в давнее время поставле­ны были две каменные статуи: Доната I и Кана II Хитреца. Первый из них возвел новую столичную стену, а второй заменил все городские ворота на маленькие форты, вынесенные вперед. Дальше простиралась 6ольшая рыночная площадь. Если убрать с нее торговые ряды, которые ставятся в базарные дни рано утром и

состоят из легких шестов, веревок и тростниковых ци­новок, то на площади уместилось бы пять тысяч чело­век, а может быть, и все семь. У Баб-Аллона много во­рот, это великий город… Слева от площади прямо к самой стене подходил двор таможни. Справа высилась громада здания, где жил энси полдневной четверти столицы. Рядом пристроились домики городских чи­новников помельче, а также писцов, занимавшихся со­ставлением договоров и всяческих прощений. За ними расползался кривыми улочками огромный квартал ко­жевников, по которому и назвали ворота. Таможню ок­ружал серый глинобитный забор, дом энси был щедро расписан золотой и лазурной красками — они издавна пришлись но душе горожанам. Ну а все прочие дома хозяева выкрасили кто во что горазд: Баб-Аллон любит все яркое… Ни в одном из городов земли Алларуад не мостили улиц и площадей. Утоптанная земля — вот и вся мостовая.

Отряды, входившие в жерло открытых ворот, долж­ны было пройти две или три сотни шагов, чтобы выйти на площадь. Апасуд с удовольствием остановил бы их, надел бы доспехи простого воина и встал в общий строй, лишь бы не оказаться в том положении, в которое уго­дил. Поздно… Трусить — поздно. Эти самые пять или семь тысяч горожан запрудили площадь, оставив лишь узенький коридор в восемь шагов. Сплошь — женщины. Женские лица, старые, молодые, красивые, безобразные, гневные, усталые, печальные, но более всего — испол­ненные ожидания: что, жив? жив? жив? жив или нет? Творец, помоги, только бы он был жив! Так мало муж­ских лиц! И почти совсем нет радостных лиц…

Весь этот гнев, печаль, усталость и ожидание удуш­ливой водной ударили в Апасуда. Попробуй мэ царя, новенький… Серая кобыла нервно заржала и сбилась с ровного шага. Как видно, ей тоже досталось.

Бал-Гаммаст подъехал ближе. Его лошадь теперь от­ставала от лошади старшего брата только на полкорпу­са. Царевич взял кое-что на себя. В первый миг это было — как удар стенобитного тарана, пришедшийся на живую плоть. Потом легче. Легче. «Прежде всего, мы за­щитили вас!» Бал-Гаммаст мысленно обратился к Твор­цу как к любимому человеку, прося заботы и мило­сердия…

Огромная толпа безмолвствовала. Царевичу хоте­лось крикнуть им: «Да! Мы ведь защитили вас! Почему на ваших лицах так мало улыбок?!» Медленно, очень медленно Апасуд и Бал-Гаммаст плыли по живому коридору над головами ждущих.

Неожиданно от человеческой стены отделилась одинокая фигура. Девушка. Невысокая, худая, походка у нее замечательная: еще шаг — и перейдет на танец… Прямые, темно-русые волосы, высокий лоб, выщипан­ные по нынешней моде брови, маленький, дерзкий рот. Портит лицо длинный нос, чуть загнутый книзу… и все-таки есть в ней что-то… притягательное? Да, именно притягательное… Походка? Глаза? Радужка — тяжелый темный шарик. Ключицы выпирают. Что ж в ней тако­го? Одежда как одежда: короткая черная юбка, под ко­торой угадывается шерстяной платок, кусок ярко-зеле­ной ткани, закрывающий грудь а живот. Бал-Гаммаст, внимательный к таким вещам, приметил: ткань заколота и нарочитой небрежностью. Мол, смотрите, я за этим не слежу… На ногах — тонкие браслеты из серебра и меди. Ах вот оно что! Плясунья. Из тех, что зарабатывают на жизнь, веселя народ в корчмах и на площадях. Поют, танцуют, кувыркаются… что ей нужно, Творец? Какой еще беды ожидать?

Девушка как будто распространяла вокруг себя вол­ну тревоги. Ни слова не говоря, она уверила царевича в одном: ее представление может окончиться и худо, и хорошо, но уж точно не окончится тихо, гладко, спо­койно…

Плясунья зашагала рядом с Адасудовой кобылой, положив ей руку на шею. Пять ударов сердца — и по­лотно безмолвия треснуло. Над площадью зазвучало пение. Низкий грудной голос. И выводил он такое, что у добрых подданных баб-аллонского государя челюсти поотвисали от изумления. Апасуд, растерявшись, за­стыл, втянул голову в плечи. Бал-Гаммаст возрадовал­ся: «Нет, не издохло еще веселье в великом городе!»

На ночь я хочу героя,

Ты подходишь мне, солдат!

Если ты нальешь мне даром,

Все у нас пойдет на лад.

Плясунья пела старую кабацкую песню, за одно зна­ние которой детей могут высечь, а взрослым отказать от дома. Корчемная девка набивается на ночь к солдату, уходящему в поход… Только вот петь это нужно на два голоса; куплет — девка, припев — солдат. А у плясуньи второго что-то не видно.

Точно. Второго не было. Она повернулась лицом к солдатам и махнула рукой, мол, помогите! Смотри-ка, хочет, чтобы ей подпевала великая армия Царства… Ловка.

Но солдаты не решались. Плясунья топнула ногой и крикнула им:

—Ну же!

Тогда и Бал-Гаммаст обернулся к копейщикам:

—Давай!

Нестройный хор солдатских глоток затянул:

Айя-ха! Ну, девка, бейся!

Что-то тихо ты кричишь!

Если будешь сонной мухой,

От меня получишь шиш!

Плясунья скривила им гримасу презрения: мол, са­ми вы поете, как сонные мухи…

Не тужи, солдат, о смерти,

О своем последнем дне…

Глянь-ка, пузыри пускает

Меч, утопленный в вине.

Ей ответили намного стройнее:

Айя-ха! Ну, девка, бейся!.. Плясунья заулыбалась— вот, уже ничего.

Я и смерть — таких мы любим! Только ты уж не пеняй, Утром я тебя забуду, Утром ты забудь меня…

Тут и солдат разобрал задор:

Айя-ха! Ну, девка, бейся!..

Плясунья поглядела на толпу вызывающе: а вы, мол, кто такие, что не желаете с нами петь? Глухонемые? Или просто тупые? Петь надо сейчас! И — пошлет же Творец такое чудо — кое-кто в толпе посмел запеть,

Потягаюсь я со смертью —

Кто сильней в твоей судьбе?

Приласкаю тебя даром,

Серебро оставь себе.

Над пыльной лентой армии по обе стороны ворот неслось во всю мощь военных басов:

Айя-ха! Ну, девка, бейся!..

Толпа понемногу входила в раж. Не все ж быть ти­хими и усталыми добропорядочным бабаллонцам!

На ночь мы с тобою вместе,

Позабудь жену свою.

Нет жены? Забудь невесту…

Я тебе себя даю!

В ответ загремел настоящий шторм:

Айя-ха! Ну, девка, бейся!..

Почти такой же ураган поднялся по обе стороны от Апасудовой кобылы:

Ну а если уцелеешь, Приходи, солдат, за мной! Я рожу тебе детишек, Назовешь меня женой».

И тут плясунья разом подняла обе руки над го­ловой и медленно их опустила. Мол, все, бабаллонцы: вышло неплохо, а теперь я сама. И голос ее взлетел высоко, а потом перешел почти что на шепот. Но во­круг воцарилось молчание — такое же чудо, как и в тот миг, когда плясунья заставила толпу запеть. И в мол­чании кто слышал, а кто издалека угадывал последние куплеты песни:

Ты вернулся, славой венчай,

В шрамах принеся песок

Стран далеких, где от смерти

Только Бог тебя сберег.

Поцелую твой раны

И омою их слезой.

С запахом корчемной девки

Ты смешай-ка запах свой!

А ведь я, солдат, молилась,

Чтоб ты жил… Еще о том,

Чтобы ты за мной вернулся

И привел женою в дом.

Три куплета пела плясунья за девку, как и задумал тот, кто сочинил песню. Здесь припев уже не надобен… Солдаты, не умея играть голосами, просто ответили ей тише, чем раньше:

Ладно, девка, я вернулся

Одиноким в дом пустой,

Коли ты и впрямь молилась,

Будешь, девка, мне женой…

И в день горького торжества Царства эти последние слова, как видно, добрались до многих сердец. В море людских голов кто-то заплакал, кто-то засмеялся… На­конец послышалось: «Слава царю Донату! Слава царю Донату! Слава царю Донату!» Так — пока еще привыч­нее. Из толпы шагнула внутрь живого коридора стару­ха с глиняным кувшином в руках. Масло из горлышка полилось прямо под копыта лошади Апасуда.

—Слава царю Апасуду…

Как велика была только что власть плясуньи над толпой! Ни первосвященник, ни государь, хотя бы еще не венчанный, ни Лиллу, ни эбихи не смогли бы совер­шить такое. Теперь она шла по правую руку от царя, как и раньше, но никто не смотрел на нее. Толпа вос­торженно бушевала. Попробуй девушка запеть еще раз, пожалуй, ее бы даже не услышали… Краток был миг ее возвышения, но красив.

Так размышлял Бал-Гаммаст, когда плясунья, оста­вив серую кобылу и ее седока, подошла к царевичу.

—Не знаю, кто ты, царедворец, но благодарю тебя.

Наверное, она старше, чем в первый момент показа­лось. Просто — маленькая. Глаза — темно-карие, почти черные. Взгляд дерзкого и отважного человека. Такие не знают удержу ни о добре, ни в зле, когда считают себя правыми… Царевич, хотя и минуло ему всего че­тырнадцать солнечных кругов, понимал такую породу женщин. Мужчины земли Алларуад, залитой солнцем, щедрой во всем и требующей крепкой руки, взрослеют быстро.

— Я Бал-Гаммаст. Младший сын царя Доната. И это я должен тебя благодарить… Ты ведь плясунья?

-Да.

—Не желаешь ли со своими друзьями дать пред­ставление в Лазурном дворце?

Такие женщины привлекали и отталкивали его од­новременно. Была в их силе какая-то тайна. Иной раз они слабы, как маленькие дети, но бывает и по-другому. Тогда их власть обжигающа. Встречаясь с ними, царе­вич всякий раз знал: не стоят связываться. Кончится плохо. Не проведя ни с одной из них ночи на ложе, он тем не менее знал это совершенно определенно, Творец ведает откуда… Будь Бал-Гаммасту тридцать, он запро­сто обходил бы таких. Но ему не было и пятнадцати; он хотел пробовать все и всем рисковать.

Плясунья взглянула оценивающе. В глазах у нее легчайшее презрение смешивалось с иронией и… интерес сом. Происходящее ее забавляло; любопытно, да… Но… не стоит. С такими мужчинами ей нечего делать. Они опасны. Их ласки либо губят, либо же губят их самих. А этот и вовсе мальчик. Но какой! Любопытно… И все-таки не стоит.

—Я Шадэа. И я не желаю тебя, хоть ты и царевич. Слышал же: «На ночь я хочу героя». Не знаешь ли ты какого-нибудь подходящего героя?

Глаза в глаза. Ему нетрудно выдерживать ее взгляд. Он не злится. Хорошо, быть может, что кончилось этим. Бал-Гаммаст подумал с некоторым облегчением: «Раз так, не сделать ли ей маленький подарок?»

—В обозе едет телега с эбихом черной пехоты Уггалом Карном. Этот — настоящий герой. Его люди ре­шили дело. Он ранен, будь осторожнее…

Шадэа улыбнулась царевичу, и в улыбке ее плеска­лось целое море дерзости:

— Я пойму.

…Бал-Гаммаст уже несколько раз въезжал в Баб-Аллон Царской дорогой. Вместе с отцом. Если бы потре­бовалось специально отыскать самый грязный, самый некрасивый и самый неудобный путь от главных ворот до Лазурного дворца — лучше Царской дороги не най­ти. В самом начале она хотя бы широка: там, где про­резает богатый и невыносимо вонючий квартал кожев­ников. Впрочем, все столичные дороги, начинающиеся у ворот, широки. Не меньше двадцати шагов. И покуда голова армии не миновала квартал кожевников, Апасуд и Бал-Гаммаст держались точнехонько середины. Цари­ло полное безветрие, губительный запах стремительно усиливался — сделай только шаг влево или вправо… С одной стороны выстроились в шеренгу скромные, но исправные двухэтажные домики ремесленников, кото­рые работают на Храм и на Дворец, С другой — дома вольных кожевников, работающих на себя. Здесь и бед­ные тростниковые халупы, и целые дворы зажиточных хозяев. Через каждые два-три дома — лавка. Весь квар­тал выкрашен в алое и коричневое — любимые цвета гильдии кожевников.

Вскоре Царская дорога сузилась вдвое и вильнула в противоположную сторону от дворца. Бит убари энаим, то есть первый, самый древний квартал чужеземцев. Цвета буйствуют без меры и порядка, все краски, какие только существуют на белом свете, щедро положены на стены и крыши… Тут исстари жили люди пустыни — кочевники с Захода и Полночи. Когда-то их даже боялись селить в пределах городской стены: вспыльчивые, непокорные, они сулили одни неприятности. Но из них выходили неплохие солдаты и лучшие на земляной чаше тамкары. Лукавый ум не давал им вернуться из дальних стран без прибытка. Потом прежние кочевники переже­нились на местных, так что теперь их не сразу отличишь от природных бабаллонцев. Только говор чуть иной да

кое-что из одежды. Настоящие люди пустыни, приводя караваны в великий город, с презрением смотрят на бывших сородичей: мол — вы! размякли от нетревожной жизни, ослабли духом. Те отвечают тем же: мол — вы! дикие люди, не знаете всех благ цивилизации. В бит убари энаим победителей встретил шумный и пестрый народ. Женщины махали платками, мужчины отпускали шуточки, такие, что с первого раза и не поймешь — то ли смеяться вместе с тем, кто пошутил, то ли дать ему как следует в зубы… Солдатам совали финики, кувшины с молоком, куски баранины, завернутой в тонкие прес­ные лепешки.

Еще уже стала Царская дорога в грязном и пустын­ном квартале осадных дворов. Если чужое войско осадит Баб-Аллон, сюда должны прийти земледельцы из ок­рестностей города. Вода в здешних колодцах очень хо­роша — чиста и сладка. За каждой семьей записан осо­бый дом, так что места хватит всем. В мирное время осадные дворы поддерживают в порядке младшие дети, нелюбимые жены, бедная родня. Тут и живут. Впрочем, последний раз кошмарные гутии добирались до столицы Царства еще при Кане II, а при Маддан-Салэне бабаллонцы бились с мятежниками Полдня прямо на улицах города, тут уж не до осадных дворов… Столько десятков солнечных кругов прошло с тех пор! Все давно забыли в великом городе, что это такое — осада… Но обычай содержать дворы никто не отменил. «Царство любит на­дежность!» — говаривал, бывало, отец царевича.

Весь этот квартал поставлен на плохой земле. И по всему Баб-Аллону ходят о нем недобрые слухи. Когда-то в старину здесь жили мастера тайных искусств. Вся­кого рода бару — гадатели и предсказатели — занимали четыре улицы: улица мастеров цифр и куба, улица мас­теров жребия и земли, улица мастеров воды и масла, улица мастеров полета птиц и звериных внутренностей.

Обычай копаться в будущем — древний, его знали еще до Исхода… Сначала вера в Творца потеснила ремесло бару, потом гадать и предсказывать стало… как-то не­удобно, еще позже — неприлично, а последних бару царь Донат I не поленился особым указом выселить за городскую стену. Среди незатейливых бару иной раз скрывался настоящий злокозненный машмаашу — мас­тер путей за стену и бесед с духами, маг. Темное искус­ство магии в Баб-Аллон принесли купцы из рода людей суммэрк, и как-то всякий раз она выходила боком. Или соседним кварталам, или всей столице сразу… Ее счи­тали бедой чуть получше наводнения и существенно хуже, чем пожар.

Апасуд обернулся к брату:

—Говорят, на бывшем Перекрестке Звезды, знаешь, там.».

—…там, где сходятся бывшие улицы бару? Знаю. Плоский камень действительно лежит на самом перекрестке. И первая из «Восьми таблиц Син-искусителя и Син-соблазненной» там, действительно, раз в шесть дней проявляется. Прямо на камне, братец.

Апасуд вздрогнул:

—Я полагал, сплетни, чепуха… Надо бы поговорить с первосвященником. Может быть, опасно… А ты не оши­баешься, Балле?

—Х-ха! «Знаешь ли ты, ищущий, каков закон, по­даренный смертным муже-женщиной в свете ночи? Хо­чешь ли ты, ищущий, призрев низкое знание, обрести могущество? Готов ли ты, ищущий, жизнь и волю от­дать за него? Тебе лягут под ноги тайны времени, и бу­дешь знать час гибели царей, исход битв и день пришествия мора…»

—Ради имени Его! Остановись. Какую чушь ты несешь! Что это? Может быть, здесь кроется нечто опас­ное. Откуда это?

—Как раз первая таблица. Самое начало. Опас­ность? Да любой служитель Храма, любой, самый низ­кий слуга первосвященника заставляет все эти магиче­ские знаки раствориться, один раз прочитав коротень­кую молитву. С каких пор ты стал таким боязливым?

—Оставь, Балле. Ты не понимаешь. Я совсем не хо­тел и не хочу того, что легло мне на плечи. Тысяча угроз нависла над Царством, и я не должен упустить ни одной… Как увидеть мне, как предупредить каждую новую беду, стремящуюся к столице Царства гремящей водой? Как остановить…

—Где-то я это уже читал. Э-э-м-м… Братец! Да зачем тебе это? Монолог царя Кана II, который за него приду­мала жена? Да еще через пять солнечных кругов после его смерти.. Разве ты не помнишь, каков он в его собствен­ном «Каноне наставлений»? Неужто не помнишь? Весе­лый, хитрый, пронырливый и храбрый. Хорош! Чудо как хорош! Неужто не помнишь? Да мы же вместе читали!

—Матушка считает иначе. Матушка полагает, что царица Аларкат, его жена, глубже проникла в суждения супруга, чем он сам. Это был праведный, добродетель­ный человек.

— Апасуд! Вспомни же: «Никого не бойтесь, никог­да не выбирайте между плохим и плохим, любите своих солдат и не ждите беды от доброго вина. В остальном положитесь на Бога». Как сказано!

—Насчет вина. Я бы выразился как-то помягче. Не стоит до такой степени откровенно…

—У него там в другом месте говорится: «Беда при­ключается от двух причин: от твоей слабости и от твоей глупости». Если ты не слаб и не глуп, искушение вина тебе нипочем.

—Не хочу напоминать тебе о твоем возрасте, брат. Но зрелое размышление требует большей осторожнос­ти в оценках.

«Как баба! Творец, вразуми, вразуми моего зануду, я тебя очень прошу!» — подумал царевич. Однако вслух сказал иначе:

—Не стоит нам спорить о таких тонких вещах. На­верняка люди его оценивают по-разному.— Бал-Гам­маст знал упрямство Апасуда как никто. Если уперся — не сдвинешь и двумя конями. Ладно. Не важно.

—Вот, Балле! Я искренне радуюсь твоему благора­зумию…

Так болтали они, проезжая по кривым, скачущим с холма на холм улицам Баб-Аллона. Город рос — как жил. Бурно, ярко, иногда по строгому плану, а иногда безо всякого порядка. Ровные, аккуратные перекрестки сменялись темными проулками, пустыри — базарными площадями, а цветущие сады — вонючими водоотвод­ными канавами. Царская дорога где-то вилась мимо вы­соких домов городских богачей с обитыми блистающей медью дверями, кедровыми перилами лестниц и тяже­лыми створками раковин, вмурованных в стену, что­бы служить светильниками, а где-то расталкивала од­ноэтажные лачуги с дырявыми крышами — как, напри­мер, в квартале, где живут младшие ученики гильдии звездочетов.

Квартал лекарей, один из самых зажиточных во всей столице, дважды прорезали каналы с чистой питьевой: водой. Улица травяных знахарей, улица костоправов, улица пускателей крови, улица отсекающих больное, улица повитух… В столице чтили лекарское искусство. И платили щедрой рукой. Высокие дома, большие дво­ры… За глинобитными и кирпичными изгородями — настоящие сады. Смоковница и миндаль, персики и гра­наты, дымчатые гроздья винограда и фальшивое золото лимонов.

Отсюда — совсем недалёко до Лазурного дворца. Апасуд и Бал-Гаммаст с детства знали чуть ли не каждый дом в квартале. Вот — пышная резиденция Горта Ламана, агулана гильдии лекарей. Когда матушка цари­ца хворала, его приглашали во дворец. Раз или два на памяти Бал-Гаммаста. Лекари государыни, да и самого Доната, кланялись Горту Ламану в пояс, признавая его первенство: Когда ему было всего двадцать солнечных кругов, будущий агулан поставил на ноги одного золо­тых и серебряных дел мастера. Родня было сочла его мертвецом, а Горта Ламана приняла за злого колдуна, хозяина мертвых тел. Говорят, его связали и приволок­ли к самому первосвященнику, отцу Самарту. Тот по­смотрел на лекаря, посмотрел на толпу испуганных ро­дичей мастера и сказал всего одну фразу: «Уймитесь и заплатите сколько положено!» Ныне дом Горта не ус­тупает жилищам эбихов. Стена, огораживающая двор, выкрашена в синее и зеленое — цвета порядка и мило­сердия, их любят в этом квартале. А за нею виднелись верхушки кустов с роскошными белыми розами.

Чуть дальше — длинное двухэтажное здание приюта для бездомных стариков. Его построили пятьдесят сол­нечных кругов назад и отдали на иждивение Храма. А еще через тридцать пять солнечных кругов Апасуд, Бал-Гаммаст и их сестричка Аннитум, переодетые в простое бедное платье, задирали лекарских детей. Кон­чилось это совершенно неправильно. Аннитум полете­ла в канал — ее бить не стали, потому что девчонка. Апасуд убежал. Правда, не сразу. Больше всего доста­лось Бал-Гаммасту, но он до сих пор не забыл, что од­ному все-таки дал как следует в ухо. Просто по-царски одарил…

—Балле! Ты помнишь, как она вылезает, вся мок­рая, сердитая…

—Ну да. А на плече — здоровая жаба.

Сегодня лекари со своими семьями, слугами и учениками вышли на улицу и кланялись солдатам…

Тявкая нить армии вязала широкие петли по столи­це, словно струя воды, стекающая по неровному камню.

Дальше был квартал цирюльников. Стригли и брили они прямо на улице, а убирали тут всего раз в две седмицы. Войско вступило на живой ковер из челове­ческих волос. Солдаты брезгливо морщились, опасаясь подхватить вшей. Звонкие удары копыт в сухую зем­лю сменились осторожным шорохом. Как будто гигант­ские кошки мяконько ступали по траве, вынюхивая до­бычу.

Потом — корчемный квартал полдневной четверти Баб-Аллона. До вечера еще далеко, так что народу тут было не много.

Потом — квартал дворцовых гончаров.

Потом — площадь и храм полдневной четверти. У стен посажены кипарисы — молоденькие, еще со­всем низкие,

Потом — квартал рыбаков. Опять вонища.

Потом — бит убари суммэрким. Совсем маленький, потому что людей суммэрк в столице не любили. Сплошная, длинная, извивающаяся вместе с улицей сте­на, тут и там прорезанная узенькими проходами внутрь, и никаких окон… Похоже, местные жители отлично зна­ют старинное искусство — как лепить улыбки из глины.

Потом квартал медных дел мастеров.

Квартал красильщиков. Храм здесь новенький, очень красивый.

Квартал с казармами для копейщиков.

Квартал писцов.

Квартал храмовых училищ. Здесь кто-то затянул старинный, полузабытый гимн аггант, каким и положе­но встречать победителей. Неровные, подобно лезвию плохо заточенного ножа, ломающиеся голоса мальчи­ков и юношей, у кого-то слишком высокие, совсем дет­ские, а у кого-то басовитые, гудкие, честно вытянули аггант до самого конца. Надо же, помнят… Кое-кто с за­вистью поглядывал из толпы на Бал-Гаммаста: не стар­ше нас, а гляди-ка, на войну его взяли! А вон там, чуть дальше, — стайка девушек. У них в очах совсем другой интерес.

Квартал вольных гончаров.

Квартал городской стражи.

Квартал храмовых тамкаров.

Квартал…

—Я устал, Балле. Хорошая мысль была когда-то про эту дорогу, но уж больно долго мы бредем. Жарко. В такое время надо быть под крышей. Наверное, такова царская мэ — терпеть все, что положено. Конечно, мы вытерпим.

Про мэ государя у Бал-Гаммаста в голове водились совсем другие мысли. Но решать выпало брату. Пусть будет так.

—Что за мысль? Ты про что, Аппе?

—Матушка объяснила мне еще давным-давно… Царь должен ехать впереди всех и без охраны… по са­мым странным местам. Не знаю, как тебе получше объ­яснить… Царь должен кое-что показать. Он не боится грязи, вони и не брезгует проехать по кварталу кожев­ников и рыбаков. Он равно ценит и храмовых работни­ков, и дворцовых, и вольных. Он не опасается беды от злой земли того квартала… где…

—…где сейчас осадные дворы, ты хочешь сказать? — Да. Царь едет по самым богатым и по самым бедным улицам, потому что тамкар или эбих — такие же люди в его руке, как и нищие. Он проезжает мимо домов ученых и неученых людей, военных и нево­енных, он пересекает кварталы своего народа и чуже­земцев…

—Тебе так об этом рассказали? Аппе, мне отец го­ворил иначе. Чуть-чуть иначе.

—Что тут может быть иначе, братец? Тут все по­нятно и нечего добавить.

—Послушай! Отец половину солнечного круга на­зад сказал мне: да, говорят то, что вот ты мне, Аппе, сейчас рассказал. Но отец еще добавил: царь должен уважить город, а город должен уважить царя. Каждый обязан выйти и приветствовать его как подобает…— Апасуд удивленно поднял брови. — Если город молчит, если люди не стоят на улицах, значит, нечто переломи­лось в Царстве. А уж тем более, если кто-то захочет напасть… Такому государю стоит подумать, верно ли он правит… И верно ли ему служит город. Может быть, кое-что искажено и требует исправления.

Невенчанный царь долго молчал, серая кобыла медлен­но трусила, хвостом повергая назойливых мух в трепет.

—Я не думал, что можно так все… переставить. Ма­тушка говорит: ты, сынок, слуга для всех. Ты говоришь: все слуги для тебя…

—Так вроде и должно быть. Первое верно, второе тоже верно. Что так заботит тебя, братец?

—Я… Кажется, я не привык принимать чужую служ­бу. Мне неудобно.

—Да ведь иначе Царство не стоит!

—Не знаю. Не знаю… Мне… я не знаю. Я хочу, что­бы все они меня любили. Чтобы были счастливы. Чтобы никому не было тяжело, плохо. К чему выжимать из них все соки?

«Эх, матушка» матушка! Неужели трудно было про­стить отцу, что он мечется по границам с войском и дома его вечно нет?» — Рано было еще царевичу понимать, как спорят друг с другом мужчина и женщина, вкладывая каждый свою правду в головы детей.

—Соки выжимать не надо. Но любой, когда пона­добится, должен дать тебе столько, сколько велит за­кон. И служить так, как велит закон.

—Да любишь ли ты всех их, Балле? Бабаллонцев. Весь народ земли Алларуад? Ты их — любишь?

—Да, Они — то же, что и я.

—Я не понимаю, Ты, наверное, прав. И она права, конечно. Нельзя править, не любя своих людей. Но как любить — и принуждать? Вы все правы, а мне от этого худо.

—Алле! Ты так и войску не сможешь приказать, если понадобится: вот враг, идите на него!

—Нет. Все-таки смогу.

Губы у него тряслись. Слава Творцу, братья подъ­ехали к стене Старого города. Жилые кварталы оста­лись позади, и некому было видеть волнение молодого государя.

Еще Уггал-Банад I возвел эту стену. Тогда, девять сотен солнечных кругов назад, казалось: город никогда не выйдет за ее пределы. Не может быть такого боль­шого города! Ан нет, теперь новые стены ограждают раз в десять или в двадцать раз больше, чем прежние. А в Старом городе давным-давно пустырь, и лишь редкие домики для караульных солдат рассыпаны тут и там. После того как был построен внешний пояс стен, здеш­ние кварталы понемногу переселили и снесли. Теперь до самой стены Цитадели, Внутреннего города, — поле, голое, как стол. Если какой-нибудь неприятель, от чего упаси Творец, преодолеет два прочных и высоких ба­рьера, выстроенных из лучшего кирпича, на этом поле ему негде будет прятаться от стрел и метательных сна­рядов из Цитадели.

Головные отряды миновали ворота Старого города. Солдатские сандалии, копыта лошадей и онагров уда­рили в неровные серые плиты. Кан II Хитрец успел вымостить привозным горным камнем только эту доро­гу. Очень дорого. Очень красиво. Ногам, непривычным к такой дороге, очень неудобно.

Победители дошли по пустырю до Цитадели. Воротная башня с давних пор была украшена изображением льва, хищной молнией распластавшегося в прыжке; зо­лотые пластины вмурованы прямо в стену.

У самых ворот — первосвященник Сан Лагэн в окру­жении слуг. Он опередил армию на несколько дней. Дряхлый белобородый старик, все выцвело в нем, толь­ко глаза необычного, пронзительно-желтого цвета, смот­рят остро и внимательно. Стоит простоволосый. Как и все те, кто встал полукругом на шаг позади него. Сан Ла­гэн пел благодарение Творцу за всех, кто остался жив и вернулся домой. Он начал петь, едва завидев царственных братьев и передовой отряд. Старик. Дрожа­щий голос его скоро иссяк, и тогда благодарение затя­нули все прочие. Как видно, Сан Лагэн заранее при­казал свите петь с ним по очереди: он один — все остальные, он один — все остальные… Подъехав к Лагэну, Апасуд и Бал-Гаммаст спешились и разом опусти­лись на колено. Первосвященник благословил обоих, потом погладил Апасуда по голове как маленького ре­бенка, а его брату положил руку на плечо.

—Аппе… ничего не бойся. Творец не оставит нас без помощи, все будет хорошо… Голос его, ровный и вы­сокий, напоминал теплый ветер, какой бывает после ис­тощения дождливых лун: в первые дни месяцев суши с утра пасмурно и холодно, даже очень холодно, а к полу­дню развиднеется, припечет ласковое дуновение, покро­ет лицо сухими ласковыми поцелуями…

Царевичу Саи Лагэн сжал плечо несильными стар­ческими пальцами. Бал-Гаммаст еще в детстве научился понимать значение этого жеста. Ты должен быть тверд, мальчик, говорил ему первосвященник.

—Сразу после заката жду в храме вас обоих. Старик шагнул вперед и оставил их за спиной. Млад­шие офицеры поворачивали армию в двадцати тростниках от стены Цитадели. Отряд за отрядом описывали широкую петлю, отправляясь к другим воротам, что­бы покинуть Старый город. Сан Лагэн благословлял солдат и улыбался им. Потом он велит принять в хра­мовые приюты одиноких калек, вылечить в храмовых больницах раненых, наградить всех, кого должно, сереб­ром, тканями, вином… Храм всегда поровну делил это бремя с Дворцом. Но повеления начнут срываться с уст Лагэна не ранее завтрашнего утра. Потом. Потом. Все потом. А сегодня он мог только петь, улыбаться и бла­гословлять…

Наверху, меж двух зубцов толстостенной воротной башни, стояла Та, что во Дворце. Ее плечи и грудь по­крывал дорогой платок из Элама. Ветра почта не чувст­вовалось, и лишь ничтожный сквознячок едва-едва по­шевеливал углы платка. Лица государыни снизу было не разглядеть. Вся ее фигура в лучах жестокого полуденно­го солнца выглядела литым черным силуэтом, а легчай­шее движение ткани придавало сходство с огромной птицей, которая уселась на стене и лениво чистит перья.

Апасуд произнес:

— Матушка горюет об отце.

Это был тот миг, когда Бал-Гаммаст восхитился милосердием брата. Сам он ощущал в себе немножечко тоски по матери — ровно столько, сколько приличествует испытывать юноше, который вернулся только что из похода, а там занимался настоящим делом; еще он чувствовал досаду: ей стоило бы тоже спуститься вниз и встать рядом с Лагэном. С такого расстояния трудно различить лица воинов и невозможно заглянуть им в глаза. А солдат надо любить. Особенно этих. Братец сумел понять, простить и оправдать ее. У Бал-Гаммас­та не получалось…

Победители вглядывались в силуэт царицы Лиллу. У всех было времени на три-четыре удара сердца, чтобы взглянуть на черное пятно. Каждый надеялся уви­деть нечто особенное, необыкновенное — Творец знает почему. Царица издалека… странная почесть, а все-таки должен сыскаться и в ней какой-нибудь смысл.

Апасуд, похлопав кобылу по боку, повел ее к воротам.

В этот миг у Бал-Гаммаста перехватило дыхание. Что-то не так… Как трудно дышать! Как будто гроза собралась обрушиться на них и ждет сигнала… Что-то не так. Само место, где они стояли, дохнуло на царевича вызывающе наглой неправильностью.

—Подожди! — Он схватил брата за руку. Апасуд удивился:

—Что? Что такое? — И царевич не знал, как ему ответить. Он чувствовал, как трещит и едва ли не пере­ламывается какая-то тонкая дощечка, а ей не надо бы ломаться. Ей совсем нельзя ломаться.

—Давай… постоим здесь. Давай постоим, Аппе. Тот молча сжал пальцы Бал-Гаммаста, кивнул, мол,— давай, и встал рядом. Оба не знали, что это, и оба знали, как это бывает. Обоим кровь нашептывала время от времени: «Вот так будет правильно…»

Они стояли среди слуг первосвященника, смотрели на его спину и на бесконечные ряды солдат, все искав­ших гладами смысл где-то наверху, на башне. Цветные значки отрядов приближались, описывали полукруг и уходили дальше, дальше… Армия видела перед собой темную птицу, Лагэна с улыбкой на лице, его поющих слуг и царственных братьев, уважительно приветствовавших победителей. Все — как надо. И Творец с ним, с тайным смыслом царицыной почести, если все — как надо. Солдаты шли и шли; взгляд армии понемногу перемещался книзу. Никто уже не вспоминал, что Апасуд и Бал-Гаммаст были в походе, а младший даже и нашпиговал кого-то бронзой, говорят… Эти двое — как

будто оставались здесь, в самом сердце Царства, а те­перь вышли, чтобы встретить победителей и постоять от них в одном всего десятке шагов, без охраны; вся­кий поймет, для чего они тут. Показывают: вот, мол, видим вас, труд ваших мечей драгоценен, с вами зем­ле Алларуад некого бояться… Ну и баба какая-то на­верху, то ли птица… то ли еще что… не разберешь. Все — как надо.

Бал-Гаммаст смотрел на Лагэна. Старик стоял прямо, и подбородок его был гордо приподнят. «Да, все вышло правильно… Все правильно. Нам не следовало уходить от него. Отец бы не ушел. Отец точно не ушел бы, чем угодно клянусь! Нам надо стоять рядом с ним». Недо­могание оставило царевича. Гроза, так и не разразив­шись, ушла. Рассеялась.

Воины Баб-Аллона текли нескончаемым потоком. Отряд Асага осаждал Барсиппу, Лан Упрямец и Рат Дуган носились по всему полдневному краю Царства, занимаясь великим очищением, Уггал-Банад стоял под Уруком. И все-таки их было очень много — воинов, вернувшихся домой. Копейщики и лучники, всадники и пешцы, офицеры и солдаты совершали медленный по­ворот, оказывая своим присутствием почесть Дворцу. А потом уходили.

Все, кроме пехоты ночи. Ибо здесь был дом черных. Эти прошли внутрь, и за ними потянулся обоз. На пос­ледней повозке в ворота Внутреннего города въехал Уг­гал Карн. Бледный, с ввалившимися глазами, весь в повязках. С утра он дважды пытался сесть на коня или хотя бы на онагра, но не смог. Потом произнес: «Ну, хватит. Эта война — не первая и не последняя». На повозку забрался сам и сейчас же принялся рассылать бегунов с поручениями. Посмотрел на Бал-Гаммаста, стоявшего тут же, поодаль. Усмехнулся. «Не веришь,— спросил эбих, — что такой мешок с дерьмом еще может командовать?» Царевич не знал, как ответить ему, и сделал лишь нейтральное движение бровью, мол, а ты сам-то знаешь? Уггал Карн сказал: «Если ты умеешь это делать здоровым, то сумеешь и полудохлым. Неко­торые повелевают, даже с той стороны. Видишь, твоего отца мы до сих пор слушаемся…» Царевич не обидел­ся. Эбиху черных позволительно и большее. Намного большее.

Братья зашли в Цитадель, следуя за повозкой полководца.

Во внутреннем дворе деловито сновала челядь. Скла­ды, мастерские, конюшни, домики для слуг… Сверху по узкой каменной лестнице медленно спускалась мать. На ней не было украшений. И драгоценный эламский пла­ток на ее плечах, и длинные юбки были серыми, ибо таков цвет траура в Баб-Аллоне. Иначе, наверное, и быть не могло: здесь так любят яркие цвета…

Сбоку от нее с той же степенной неторопливостью шествовала вниз серая Аннакят — любимая кошка ца­рицы. Кто у кого перенял походку? Аннакят изнывала под панцирем собственной шерсти, глаза ее были томно прикрыты до половины.

Царица Лиллу неотрывно смотрела на Апасуда. Так получилось, что он был в безраздельном ее владении семь солнечных кругов, в ту пору детства, когда душа впитывает все самое важное, чтобы из этого впоследст­вии соткать первые узоры на полотне мэ. Царь Донат воевал тогда на полночной границе, война выдалась тяжкой и кровавой. В столицу он наведывался нена­долго, сына видел мало, а потом… Потом ему остава­лось признать: Апасуд — собственность матери, и тут ничего не изменишь. Должно быть, государь счел это ошибкой, а повторять ошибки было не в его характере. Так что второго сына вела по жизни его рука и держала прочно, не отпуская понапрасну ни на один день. Бал-Гаммасту и походов досталось больше, чем брату, и во­инской науки, и отцовых поучений и… всего, чем мог и чем успел с ним поделиться царь-полководец, то и дело латавший прорехи в границах великого Царства. Та, что во дворце, и Тот, что во дворце, боролись за сыновей со всею силой и ловкостью, какая только воз­можна, когда мать и отец любят друг друга. Царевич помнил, как спорили, бывало, его родители: «Лиллу! Тот даже не нюхал походной пыли. Этот обязан знать, что такое быть воином… — Нет, Донат. Важнее быть человеком. Настоящим человеком, я имею в виду, то есть умным, милосердным, образованным и… — …И си­деть во дворце у мамкиной юбки! И ничего не знать, кроме дворца! — Стать воякой — невелик труд. Успе­ет. — Лиллу, подумай о том, что им придется когда-ни­будь меня заменить. Во всяком случае, одному из них. А второй должен быть ему верным помощником. И что же? Оба не умеют простых вещей… — Зато они знают толк в сложных вещах, Донат. — Нет, Лиллу. Этому я дам другую мэ…»

Так вот, мать, конечно же, смотрела на Апасуда. Спус­тилась, подошла и… обоих прижала к груди.

—Живы… Слава Творцу, хоть вы-то у меня живы… Мои мальчики…

— Мру-ук… — потянулась Аннакят.

***

Вечером, после службы в храме, Сан Лагэн принял их там для доверительной беседы. Так же, как прини­мал обоих братьев с самого раннего детства. Обычно вместе с ними там бывала и Аннитум, но она день назад вывихнула ногу, а потому не вышла из своих покоев ни на стену — встречать армию, — ни в храм.

Бал-Гаммаст не ведал, о чем разговаривал с первосвященником старший брат, на какие беды жаловался, что в своей жизни счел неправильным и грешным. Апа­суд тоже не узнал, о чем беседовали Сан Лагэн и царевич. Доверительная беседа — величайшая тайна. Сам Бал-Гаммаст, хоть и не чувствовал особенной горечи, рассказал о двух убитых им мятежниках. Первосвящен­ник ответил, что это не столь уж страшно, ведь шло сражение. Царевич получил от него священный долг в пятьсот утренних молитв с земными поклонами. «Про­си Его, чтобы простил, и Он простит, как все любя­щие…» — заключил Сан Лагэн. Бал-Гаммаст хотел бы­ло уйти, но первосвященник остановил царевича»

—Балле, твой старший брат вскоре взойдет на пре­стол баб-аллонский. Готов ли ты быть щитом и копьем в его руках?

—Да, отец мой первосвященник. Напрасно ты спра­шиваешь. Тут не о чем говорить.

—В твоем сердце не должно быть ни зависти, ни гнева, ни укора…

—Да ты же меня всю жизнь знаешь!

Сан Лагэн смущенно потер пальцем переносицу, И ведь действительно — знает. Как-то нехорошо полу­чилось.

—Прости меня, Балле, мальчик! Я очень беспоко­юсь за вас обоих.

—Ну… ты тоже извини, отец мой… Просто я… все и так, кажется, понятно…

—Старый я становлюсь, — произнес Сан Лагэн и пошевелил гармошкой морщин на лбу то ли удивленно, то ли с огорчением. — Ладно, ступай.

…Старший брат, оказывается, ждал его. Апасуд схва­тил царевича за локоть:

—Послушай! Послушай! — Глаза Апасуда блеснули в храмовой сумраке сумасшедшинкой. Как у загнанного зверя. На миг Бал-Гаммаст растерялся: да что за глупости сегодня творятся, Господи?

—Балле… я боюсь… царствовать. Я никогда не хо­тел царствовать.

—Я знаю.

—Как?! Я держал это в самых глубоких тайниках своей души… Я никому… даже матушке… Я решил от­крыться только тебе…

—Аппе! Об этом знают и мать, и все отцовы эбихи, и первосвященник, и еще много кто.

—И все-таки — как?

—Да это сразу видно, стоит только поговорить с то­бой, посмотреть на тебя: как ты ходишь, как с людьми себя ведешь. Это видно, братец. Так же легко, как отли­чить добычливых рыбаков от тех, кто вернулся без уло­ва. Тут и объяснять ничего не надо.

Безо всякого перехода медный жар тревоги на лице невенчанного государя отлился в твердь покоя. Как ес­ли бы иссиня-черная дождевая туча разом вся, от гроз­ных глубин до клубящейся поверхности, превратилась в легчайший утренний туман. Творец… Наверное, Тво­рец так умеет: провести рукой сверху вниз, и все, что под рукой, — тяжелая мгла, в то время как все над нею — ласковая дымка; дымки становится больше, больше, больше, а когда движение завершено и пальцы прикоснулись к бедру, уже и нет ничего, кроме дымки, все прочее исчезло. Ровно то же произошло и с лицом Апасуда.

—Так мне будет легче говорить с тобой, Балле… Ну что ж, знают и знают. Я теперь весь на виду. Все рас­сматривают. Это даже хорошо. Теперь я с радостью все расскажу, а сначала так боялся, милый мой Балле.

—Ты не можешь отказаться, Апасуд. Вот и весь раз­говор.

—Послушай… Тебе не стоит торопиться. Я… всем как будто чужой. Я не такой, как все, Балле. Я как ино­земец, нашедший ночлег в бит убари у какой-нибудь дальней, давно меня забывшей родни. Мать любит ме­ня, но она точно так же любит и свои драгоценности. Ты… ты мне как товарищ, но ты иногда очень груб и тороплив. Ты… почти никогда не понимал меня до са­мого конца. Вот сейчас, хотя бы сейчас постарайся, по­тому что, если ты не пожелаешь понять, никто другой просто не сможет, Балле.

Бал-Гаммаст потрясение молчал. Он едва сумел вы­давить:

—Да, Апасуд.

—Это хорошо, очень хорошо, мой любимый брат. Ты совсем как взрослый человек — хочешь выслушать и берешься отвечать за все, что произойдет, когда ты выслушаешь и поймешь меня…

«Как он сложно говорит. Уж очень сложно. Тут вро­де бы и думать не о чем…»

—Балле! Я больше всего на свете люблю три вещи. Во-первых, бывать здесь, вдыхать запах благовоний, ко­торые курятся под храмовой крышей, радоваться чистой прохладе и полумраку, любоваться солнечными зайчиками, запрыгнувшими на пол из окон, внимать стройному пению… И молиться Ему, молиться с нежностью и любовью, Балле. Потому что Его я люблю намного больше, чем кого-либо из людей…

—Да мы все Его любим. А Он — нас. Что тут такого…

—Не перебивай меня, Балле! Я люблю Его, как должно быть, любят женщин и как я не любил ни одну из них, Ты не знаешь, какое счастье представлять себе, что Он где-то рядом, совсем близко, может быть, за колонной, вон там… разговаривать с Ним… задавать Ему вопросы и за Него же придумывать ответы, какие мог бы от имени Его дать мне первосвященник… Иногда я целыми днями беседую с Ним. Кажется, порой я все-таки слышу Его настоящий голос, но… не

головой, что это не игра моего воображения. Мне так хотелось бы остаться в Храме на всю жизнь! Здесь так чисто! Нигде не видел места чище…

—Аппе…

—Прошу тебя, заклинаю тебя всем святым, не пере­бивай меня. Я, должно быть, длинно говорю. Но этого в двух словах не выскажешь, Балле. Второе, что я люб­лю,— это выбраться вечером перед каким-нибудь празд­ником из дворца и уйти на берег Еввав-Рата. Особенно в безлунную и безветренную ночь. И не в паводок, ко­нечно, ибо ярость великой реки сильна, а я не желаю ничего яростного, сильного, ничего грозного… Мой брат! Я слушаю, притаившись в кустах, как мастера тростни­ковой флейты болтают у самого берега под пальмами и испытывают собственное искусство. Это так красиво! Назавтра все это будет звучать приглаженно, прият­но и… не знаю, с чем сравнить… словно женщина при­вела в порядок одежду. Но тут они извлекают из сво­их дудочек воистину божественные звуки. Ты только представь себе, Балле: темнейшая темнота, тишь, толь­ко река шепчет свои смешные рассказики да во дворце немножечко пошумливают… и… тончайший звук— тон­чайший. Это так невозможно у нас, здесь! Мне иногда кажется, только в чертогах у Творца такое имеет право на жизнь…

Апасуд кусал губы, борясь со слезами. Ему хоте­лось выдержать и не заплакать, он еще сказал далеко не все. Царевич молчал, подчинившись воле царствен­ного брата.

—И еще, в-третьих, Балле, я люблю взять в руку какой-нибудь плод и рассматривать его, рассматривать долго, со всех сторон, не упуская ни одной трещинки в кожуре, ни одного пятнышка, ни одного бугорка. Зна­ешь ли, на поверхности смоквы я научился различать двадцать восемь оттенков! Как совершенно все то, что создал Господь! Нет ничего лучше и прекраснее его творений. Балле, Балле! Разве весь этот дворец краше одного-единственного ячменного колоса? Мой брат!

Тут он обнял Бал-Гаммаста и все-таки заплакал. Это­го не случалось уже с полтора солнечных круга… Царе­вич шепнул Апасуду на ухо одну короткую фразу, кото­рая как раз и нужна была в подобных случаях:

—Я жалею тебя, Аппе.

Брат взглянул ему в глаза и просиял:

—Кажется, ты все-таки поймешь меня.

—Я стараюсь, Аппе.

—Где ты видел других людей, похожих на меня? Я не похож на других, и это очень плохо для царя. Я предпочитаю целый день провести, вдумываясь в пре­лести древнего гимна «Анкимт», сочиненного неизвест­ным умельцем в эпоху царицы Гарад… а не разбираться в варварских спорах энси казначейства с доверенными гурушами какого-нибудь лугаля сиппарского, входят у них там полночные пригороды в зону кидинну или не входят… Мне это неинтересно, не нужно, неприятно, в конце концов!

—Не горюй, Аппе. Ты ведь не один. Я с тобой, ма­ма, советники, а их еще отец подбирал… — Бал-Гаммаст теперь не понимал, что ему делать и какие слова гово­рить. Выходило так: мало будет успокоить брата, видно, и впрямь нечто должно измениться… Апасуд был выше его почти на локоть. Тем не менее царевич протянул руку и погладил его по голове совершенно так же, как это сделал первосвященник у ворот Цитадели.

— Пустые слова, Балле! Моему сердцу тяжелее, чем если, бы на него взвалили десять ослиных нош. Я… бо­юсь этих людей. Советников отца, я, например, боюсь. А в походе я боялся всех, кроме батюшки и тебя, мой брат. Я опасался подойти и заговорить, а еще того больше я пугался, когда кто-нибудь подходил, чтобы

заговорить со мной. Все эти солдаты, советники, чинов­ники! Да они так грубы! Они очень, очень грубы! Кое-кто из них понимает, в чем состоит правда и справед­ливость, хотя, наверное, не многие… Но никто ни разу в жизни не дал себе труда задуматься, в чем состоит вежливость, тонкость… Балле… я часто думаю о нашей жизни: почему один взрослый человек никак не возь­мет в толк, что ему надо бы оставить в покое другого взрослого человека и не дергать его по мелочам? Балле! Балле! Какое у тебя сейчас лицо! Чего ты больше бо­ишься — меня или за меня?

—И тебя… и за тебя тоже. Ты… ты… тебе ведь при­дется править до самого конца жизни, пока мэ не на­полнится до краев… Мне жаль тебя. Творец свидетель, тут нет ничего плохого, просто… как же ты будешь му­читься!

Апасуд вновь обнял его.

—Ты понял меня! Как я рад. Та все-таки понял меня. Знаешь, я так рад, что сумел все это высказать тебе, мой брат! Мой любимый, умный, славный брат. Хочешь, скажу, какая у меня самая большая мечта? Хо­чешь?

—Скажи, Аппе.

—Вот если бы однажды Творец спустился на нашу землю и ходил между людей, облаченный в простые одежды. Как какой-нибудь рыбак или плотник… Конеч­но, я бы узнал Его. Не мог бы не узнать! Он отыскал бы меня, взял за руку и увел отсюда. Мне неуютно здесь, Балле, совсем неуютно. Он отвел бы меня в стра­ну, которая мягче нашей…

В этот миг Бал-Гаммаст чуть было не перебил брата, едва-едва удержался. Начни он спорить — упрямству Апасуда не было бы конца. Спорить с ним бесполезно, это знают все, и даже матушка, власть которой над бра­том почти безгранична, — и та не станет оспаривать его мнение. Апасуд либо примет тебя сразу, либо, может быть, примет потом, умом или душой привязавшись к тому, что ты ему сказал, но только сам; и никогда не подчинится, возжелай кто-нибудь громогласно его вра­зумлять… обманчива мягкость нового царя баб-аллонского. Он мягок с теми, кто мягок с ним, Бал-Гаммасту захотелось рассказать брату, как он сам любит свою землю, великую и веселую земляную чашу Алларуад, рай земной, где золотой ячмень обилен, женщины лас­ковы, хоть и насмешливы, мужчины трудолюбивы и от­важны, чистая вода течет по искусно устроенным кана­лам, а гнилые болота остались только в самых глухих местах; где города гостеприимны для мирных путников и неприступны для врагов; где дороги давным-давно очищены от разбойников и странствующий добрый че­ловек может встретить ночную пору на пути между двумя селениями, не опасаясь ничего, кроме непогоды и диких зверей… Славная и богатая земля Алларуад! Базары твоих городов пахнут пряностями и благово­ниями, искусные мастера выведут любой, самый сложный узор по ткани и по металлу, глубокие реки твои, спокойно катят волны к морю, сады твои цветут ярче солнца и плодоносят щедрей осеннего дождя воистину вечное лето в твоих пределах! Как можно — не любить тебя? Бал-Гаммаст иной раз, отправляясь куда-нибудь с отцом, испытывал желание целовать сам воздух над дорогой… Заговори царевич обо всем этом со старшим братом, и придется ему припомнить сон, с детства по­сещающий его хотя бы два или три раза на протяже­нии солнечного круга: бородатый солдат в пылающем шлеме, с мечом и луком, обнимает ослепительную кра­савицу — высокую, тоненькую, как птичий голос, с рас­пущенными черными волосами до колен… они стоят в поле, под ноги им постелены травы и луговые цветы в самую пору звенящего роскошества соцветий. Сон о солдате и красавице стал являться Бал-Гаммасту в тот месяц, когда отец только-только принялся объяснять ему, что такое Царство, кого можно отыскать на его просторах, с кем за него следует драться и как им уп­равлять.

Разумеется, ничего не ответил царевич брату. Неподходящий был вечер, чтобы объясняться в любви к собственной стране. Следовало действовать… но как?

—Балле! Мне тяжело и не хочется править. И еще. По нашим законам я не могу быть царем более двух солнечных кругов, если со мною рядом нет Той, что во дворце… А для меня такое соседство, брат мой, совер­шенно несносно. Творец свидетель, я не лгу. Не по­думай…

—Не подумаю, Аппе. Я же знаю тебя. Мальчики тебе ни к чему.

—Ни мальчики, ни девочки, Балле. Никто. Мое оди­ночество мне нужнее. По правде говоря, я не знаю ничего более ценного, чем одиночество…

—Ты не намного старше меня, братец. А я еще ни разу не притрагивался к женщине…

—Мне говорили…

— Говорили — и хорошо. Мне нравится. Пусть так говорят. Ты только одно учти: пройдет солнечный круг-другой, и все в тебе переменится.

—Нет! В тебе говорит мальчишка! Неужели не видишь! Это — мне нужно чем дальше, тем меньше.

Оба замолчали.

Бал-Гаммаст утомленно опустился на пол. Поесть, как следует, он сегодня успел, но отоспаться не получи­лось. Апасуд взволнованно расхаживал между колонна­ми, не глядя на брата. Царевич почувствовал необыкно­венную усталость. Словно не он, а отец разговаривает с Апасудом., и надо бы решиться на что-то, но отцовство одно, а Царство — другое, и повредить нельзя ни тому ни другому. Бал-Гаммаст еще ничего не решил и даже не почувствовал, что именно придется ему решать, куда повернуть дело и как закончить странную беседу с бра­том, но странная тяжесть уже пала ему на плечи каким-то неясным предсказанием.

—Хорошо. Чего ж ты хочешь, Апасуд?

Оба взглянули друг на друга с изумлением: фраза прозвучала точь-в-точь, как если бы ее произнес Донат, а не Бал-Гаммаст.

—Я? Я… Я желаю отдать тебе Царство. А свою мэ отдам Храму. Никому не зазорно быть слугой у перво­священника.

—Сан Лагэн не примет тебя.

—Этого мы не знаем оба, ведь так, Балле?

И точно. Решения первосвященника никто и никог­да не брался предугадывать. Сколько в них от решений самого Творца? Наверное, много, если не все. Что ж, гадать о воле Творца? Совсем нестоящее дело. Тут Апа­суд был прав.

— И все-таки ты не уверен, Аппе, что он примет тебя.

Старший брат уныло вздохнул:

—Да. Это так. Но если не примет, я смогу просто жить во дворце, как и раньше. Разве плохо быть братом царя?

— Ты желаешь отсутствия мэ для себя, Аппе?

—Я кое-что умею, Я пригожусь тебе и Царству.— Он печально улыбнулся.— Хочешь, я буду бледной, поч­ти прозрачной птицей, сяду к тебе на плечо и стану ус­лаждать твой слух негромкими песнями… А если ты уто­мишься мною, надеюсь, мне найдется местечко на плече у матушки или Аннитум…

Бал-Гаммаст не ответил. Он размышлял о вещах, бесконечно далеких от птичьего пения. Царство, до­ставшееся Апасуду от отца, только что миновало вели-

кую смуту. Лишь пять дней назад лугаля кишского, по­ставленного мятежниками, выбили из города, эбихи го­нялись за шайками иноземцев или стояли у крепких стен старых городов… Как там еще пойдет дело у ще­голеватого Асага, тяжеловесного Упрямца и страшного Дугана? Нового эбиха Уггал-Банада он почти не видел, но его мэ тоже задело краешком сознания царевича: как там сложится под Уруком у этого? Нет, в такую пору царский дом не должен колебаться. Будь сейчас мир, будь тишь над землей Алларуад, он, наверное, согласил­ся бы. Мэ государя чуть-чуть пугала и манила его одно­временно. Бал-Гаммаст чувствовал в ней что-то беско­нечно родное, как будто ему возвращали его же собст­венную вещь, взятую без спроса. Но…

—Ты должен быть венчан, Апасуд. Я не приму Царство из твоих рук.

—Но почему? Ты ведь лучше меня приспособлен к правлению, хотя и юн… Все так говорят…

—Значит, уже начались разговоры?

—Разговоры! Да разве я сам не вижу? Сначала тебе помогут те же самые советники, а потом из тебя, Балле, выйдет…

—Нет. Ничего из меня не выйдет, Аппе. Просто я не буду царем вместо тебя. И разговаривать нечего.

—Но как… почему… ты… ты разве не понял меня?! Что я такое.

—Да не в том дело! Кто из нас моложе, Аппе? Кто первым выбрался из мамы Лиллу? Ты говоришь так, будто из нас двоих старше я. Подумай не о себе. Вой­на кругом. Нам повезло, но война еще не кончилась, нам нужна твердость. Царство должно перейти из рук в руки тихо, правильно, как исстари водилось. Если оно перейдет ко мне, многие подумают: вот, вышло мимо закона, все досталось мальчишке, а первенца лишили наследства. Ты рискнешь поручиться, что не начнется кутерьма, что не будет новых мятежей против меня — самозванца?

—Ты говоришь как отец! Какая чушь! Все — чушь. Зачем ты не хочешь мне помочь? Я же знаю, я же чув­ствую, я вижу, я… я… да я всем, чем только можно, чую: у тебя, дурака, мэ царя! А ты… а ты… Дурак! Дурак! Упрямый онагр! Доска! Бесчувственная доска! И это ты — мой брат… Доска! Доска… Апасуд зарыдал.

—Аппе…

Старший брат заговорил сквозь слезы, раскачиваясь из стороны в сторону и не отнимая ладоней от лица:

— Ты… ты… разве ты не почувствовал ночью, там… у отцова шатра… ночью… после сражения… разве… ты не почувствовал… время переломилось… грядет зябкое время, и мне ни за что не удержать… не сохранить…

Выходит, и Апасуда опалило морозом. Выходит, и он узнал зной холода.

Наконец Апасуд опустил руки.

—Ты не осознал до конца, Балле… Ты обязательно будешь царем, потому что… потому что, брат, за два солнечных круга я не найду для себя Той, что во двор­це… а заставить меня жениться никто не волен. Тогда ты будешь царем по закону… тебе не миновать…

—Да ты все продумал… Хитрый, как мытарь в ба­зарный день!

—Зачем ты так, Аппе… Пожалей меня. За два круга солнца я… я просто убью себя. Моя душа заболеет… И Царству не будет лучше.

«Уступить ему,— думал царевич,— и смута запросто усилится. Я ведь читал. При Донате I так было. И еще раньше, при царице Гарад тоже так было. Нет, это не­хорошо, очень нехорошо… А если не уступить? Как то­гда? Певчая птица на престоле… прости, Творец, я не должен так думать о родном брате. Царь, которому не

ужно Царство. Не нужна жена, не нужны дети. Дела и к чему. Да что за царь такой! Его никто не будет любить. Это плохо кончится. Так тоже было — при Кане IV Молодом. Такой же безбрачник попался… Легко говорить: „Никогда не выбирайте между плохим и пло­хим…» А если не предлагают ничего хорошего, тогда — как? Господи, ты посоветуй мне что-нибудь…»

Тогда, в храме, сидя на холодном каменном полу, Бал-Гаммаст первый раз в жизни пожалел, что он не старше, что ему всего-навсего четырнадцать солнечных кругов, что на него свалились вещи, которые отцу достались за двадцать вторым солнечным кругом, а деду — за сороковым… Заводить такие речи и искать ответа на такие вопросы должен бы человек постарше, да-да, постарше! Как бы не вышло ерунды… он ведь совсем не постарше, он — то, что он есть.

—Помолись-ка со мной вместе, Аппе…

Братья подошли к алтарю и принялись молча молиться. Один просил у Творца пощады, другой — вразумления. Слуги прибирались у входа, в отдалении слышались их приглушенные голоса, гулкое шарканье. Снаружи ночь приняла Лазурный дворец в прохладные объятия. Пламя в масляных светильниках жадно насыщалось временем.

—Аппе… Кажется, я знаю.

—Что? Что?!

—Пусть венчают обоих. И тебя, и меня.

***

….Сегодня ему не повезло дважды. Во-первых, это была Арбиалт. Во-вторых, она решила познакомить Бал-Гаммаста с «Историческим каноном земли Алларуадской, составленным и записанным с почтением и точностью при государе Донате I». Три солнечных круга назад они с Апасудом затребовали себе в покои все восемь канонов, а затем Бал-Гаммаст, желая обставить брата, прочитал еще сто две малые записи о деяниях царей, первосвященников и иных достойных людей Царства. Так вот, канон Доната I был самым простым, самым скучным и самым коротким. И он, разумеется, знал этот канон почти наизусть.

«…И вся страна от Полдневного моря до канала Агадирт, прорытого старыми городами в царствие го­сударя Доната I, дабы соединить великие реки Еввав-Рат и Тиххутри и защитить государство от немило­сердных кочевников с Полуночи, зовется Алларуад -держава всех дорог… — монотонно читала Арбиалт. — Так зовется она, ибо сказал Творец, что отсюда начнет­ся многое и все пути вытекут из благодатной земли нашей. Люди суммэрк именуют ее Иллуруду — кровь богов, ибо таковой почитают чистую медь, и только мастера наши умеют делать из нее наилучшее оружие и прочие необходимые вещи. Торговые люди и кочев­ники Захода, странствующие со своими стадами, с ра­бами, со всеми родами и семьями, нарекли нашу землю Се… Си… Синн…»

Бал-Гаммаст машинально поправил:

—«…нарекли нашу землю Сеннаар, а люди сум­мэрк — Ки-Нингир…»

—Да, отец мой царевич. Тут неразборчиво. Конеч­но, отец мой царевич.

Конечно, он мог бы разрешить Арбиалт называть его просто Балле. Старый онагр Маддан так и сделал ког­да-то — в первый же день, когда его поставили учить Бал-Гаммаста и надзирать за ним. Даже разрешения не спросил. Сан Гарт, агулан гильдии звездочетов, высо­кий, сухой, прямой, как колонна, серебряная борода, расчесанная на аккуратные прядки, еще древнее Маддана, но полон достоинства, так вот он, этот Сан Гарт, умел произнести «Балле» с интонацией торжественного

величания, как будто выкликал звезду на небо. Настав­ница Латэа, лукавая, озорная, желанная, словно ви­ноградная ягода, если смотреть сквозь нее на солнце, изгибала капризные губки… мм., н-да, вроде бы из ча­шечки этих губок выпархивало только одно имя — Бал­ле, но вместе с ним неслось на волю обещание самых необыкновенных ласк, ночей, превращающих ложе в поле для беспощадного поединка… и в то же время не­что сей же час похищало у пленительных миражей пра­во стать частью мэ царевича. Заглянул за завесу — и будь добр удалиться. Займись, чем и положено зани­маться: тонким ремеслом писцов… Кажется, один раз она сама так заигралась, что чуть было… Наверное, ее удержал лишь возраст Бал-Гаммаста: разделить ложе с мальчишкой? Латэа остановилась у самого краешка и тремя фразами стерла в порошок все затрепетавшие было упования царевича. Но чтоб так уметь, надо быть Латэа. А этой… этой… земляной мухе разрешить — зна­чит приказать. И будет вполголоса выдавливать «Бал­ле…», давясь стыдом и страхом. Не стоит.

—Достаточно говорить просто «царевич», Арбиалт.

—Да, царевич.

Она продолжила чтение.

Бал-Гаммаст попытался отыскать в ней хоть что-то, на чем можно было бы остановить взгляд. С тех пор как матушке минуло сорок пять солнечных кругов, она перестала принимать на службу во дворец красивых женщин. А тех, что были здесь прежде, она постепенно заменяла на дурнушек. Куда девались две гибкие льви­цы, которых Апасуд поставил дворцовыми служанками сразу после воцарения? «Э-э… братец! Это ведь я сго­ряча, не посоветовавшись с матушкой. Она-то быстро мне показала, какие они ленивые и нерасторопные. Те­перь? Теперь на их местах две почтенные женщины… Хотя их возраст и можно назвать… э-э… осенним, но они расторопны и трудолюбивы…» Да, Апасуд. Несо­мненно, Апасуд. Две древние трудолюбивые ветошки, В смысле, две расторопные престарелые онагрихи. «За­чем ты так, Балле…»

Теперь вот эта Арбиалт. Девочка-старушка. Маленькая, совсем маленькая — низенького росточка, тощая… На шее — желтоватый пергамент складками. Вообще, кожа у нее до неприличия бледная. Близко посаженные глаза. Творец! Да какого они цвета? Не поймешь: то ля серые, то ли зеленые, то ли светло-карие — словом, ка­кие-то блекло-бурые… Меленькие зубки во рту — как пешее войско под предводительством двух могучих желтых лопат, гордо вставших посредине верхней че­люсти. Жарко. Даже во дворце, в тени, в кирпичных стенах, все равно — жарко. Но Арбиалт куталась в теп­лый шерстяной плащ, неровно выкрашенный в корич­невое. Словно хотела спрятать от его глаз свое тело, как можно большую часть своего тела… И, разумеется, от нее разило слегка подтухшей женщиной. Творец! Как пахло от Латэа…

Сам Бал-Гаммаст слушал урок обнаженным по пояс.

— «…в ту пору жили вместе с людьми-быками гутиями одним племенем в горах Раггадес, к Полуночи и Восходу от благословенной земли Алларуад. И лежал тогда весь мир во тьме, ибо никто из народов не покло­нялся Творцу, лишь малые кочевые семьи, может быть Тень Падшего всюду покрывала землю и реки, горы и селения»,

Отец как-то сказал; «Страшнее человекобыков с гор, почитай, никого нет. Они, конечно, очень сильные во­ины. И очень быстрые к тому же. Они свирепы и бес­пощадны. Они не боятся смерти. Но все это, Балле, не так уж опасно. Победить можно и сильного, и быстрого, и свирепого, и отважного… Другое хуже. Сколько сотен солнечных кругов прошло, а люди наши всё еще вели-

чают гутиев «старшим народом». Многие все еще боятся их тяжелой руки, как сын боится отца. Более половины наших людей носят в сердце своем неуместное почте­ние: будто бы гутии — народ-отец, а мы, алларуадцы — народ-сын». Бал-Гаммаст спросил его тогда: «А как на самом деле?» Царь ответил: «Мы и они — два разных народа. И более разных народов, Балле, не сыскать по всей земле. У нас было родство когда-то давным-давно, после Исхода, но сейчас, слава Творцу, от этого родства ничего не осталось».

Невесть откуда налетел холодок… Царевич передер­нул плечами. Арбиалт отложила одну глиняную табли­цу и взялась за другую.

— «…Творец явился и повелел покинуть горы, оста­вить рабов, помимо тех, которые захотят уйти в Исход как свободные люди, отправиться с семьями и скотом к Заходу и Полудню. Творец отметил перстом просто­го человека по имени Ууту-Хеган и повелел: „Вот этот будет вам царем. Ходите в его воле. Сыновья его на­следуют ему, склонитесь перед ними». И сказал еще: „Будете владеть землей богатой и всем обильной. Стра­на ваша будет благодатной, скот умножится, хлеба ста­нете печь вдоволь». И ушел народ с гор Раггадес, и ос­тавил рабов, и всех тех, кто убоялся или пожелал ос­таться под рукой Падшего. Труден был Исход. Гутии не хотели отпускать народ наш с миром и уязвляли ушедших оружием своим. С помощью Творца были они отогнаны. И был на пути ушедших голод и навод­нение, недружественные племена и губительный зной. Привел царь по слову Творцову народ наш к месту, где прорыт будет канал Агадирт и поставлен полночный вал в пять тростников высотой. И сказал он: „Это на­ша земля, здесь встанем». Многие же возроптали, ибо земля наша была тогда худшей изо всех земель. Ни пядь ее не могла плодоносить, ибо вся страна была покрыта топкими болотами, густыми зарослями, кишащи­ми ядовитыми гадами, в других же местах почву про­питала соль так, что и трава не могла здесь расти. Ре­ки затопляли ее, губя людей и зверей. Львы, волки и змеи, водившиеся в изобилии, истребляли скот. Не было тут ни доброго камня для строения, ни медной ру­ды, ни свинцовой, ни оловянной. Даже хорошего дере­ва была тут лишь самая малость, ибо редкой оказалась тут почва, где может пустить корни дерево. И многие возмутились духом: „Для чего привел нас сюда…»» — тут Арбиалт вновь запнулась. Да что там у нее? В ар­хиве дворцовом всего одна копия этого канона, Бал-Гаммаст помнил ее преотлично: хорошая копия, пять таблиц, все без трещин и выбоин, ровные края… трудно найти неразборчивые места.

—«„Для чего привел нас сюда, царь, слышал ли ты волю Творца? Чем жить нам здесь? Никто не видит благодатной страны» — так говорили недовольные…» — подсказал ученик.

—Да…— пролепетала Арбиалт упавшим голосом,— Да! Конечно. Благодарю тебя, царевич…

Была бы она хороша, Бал-Гаммаст любовался бы ею» как Латэа. Была бы она недурна, он любовался бы тем, что недурно. Было бы в ней хоть что-то… Солнечный зайчик пробежал по сандалии, но небесная хмурь живо стерла его. Они с братом Апасудом и сестрицей Анни­тум много солнечных кругов провели в этой комнате. Все здесь вызывало неудержимую зевоту. И могучие кедровые балки, держащие крышу дворца, и дверь, оби­тая пластинами из сверкающей меди, и стены, покры­тые светлым гипсом и разрисованные поучительными картинками… Вон тому колесничему пять солнечных кругов назад Аннитум пририсовала усы. Так никто и не заметил. Сейчас помяни про эту детскую потешку — зашипит, мол, я взрослая женщина, не лезь со своей чепухой. Взрослая, да. И впрямь такая дылда вымаха­ла… А вон там карта, вся повытертая настырными паль­чиками. Когда-то она поразила воображение царевича: вся земля Алларуад на одной стене! Но с тех пор ему пришлось видеть много иных карт. Чаще всего они были далеко не столь красочными, но очень серьезными… А-а-а! Да, славно зевается. Тысячи раз притрагивался его взгляд по к лепесткам ромашек чудовищного раз­мера… сердцевинки у них когда-то подкрасили золотом, но металлический блеск давным-давно выцвел и оста­лась только ленивая расплывчатая желтизна… Ни одна бабочка ни за что не села бы на такой неряшливый цветок. Передвинь Арбиалт свое кресло из ивового де­рева чуть левее, и Бал-Гаммаст смог бы насладиться тем, от чего никогда не уставал. Там, как раз напротив него, величавым шагом шествовала по стене царица Га-рад, чья мэ прервалась двести солнечных кругов назад… Лица ее отсюда толком не видно, но вся одежда — одно большое пятно цвета ослепительной лазури, цвета лас­кающегося неба, цвета чистой реки на равнине в полу­денный час… Иной раз царевич представлял себе все Царство в виде такого же пятна, лежащего посреди се­роватой мути.

— «…пришел к ним Творец и сказал: „Вы явились туда, куда я хотел привести вас… — Арбиалт не спешила прервать свой назойливый зуд,— и эту землю отдаю вам во владение. Будете трудиться, призывая меня на по­мощь, и получите обещанное. Осушите болота, проройте каналы, устройте колодцы, сведите дебри, напоите зем­лю чистой водой, изведите ядовитых тварей. Я помогу вам во всем». И, услышав глас его, многие ободрились. Некоторые же исполнились уныния и побрели розно не­ведомо куда…»

Наконец Бал-Гаммаст нашел на чем отдохнут его сонные очи. Правое запястье вялоголосой курицы Арбиалт украшал браслет. Все, что было у нее привлека­тельного для мужчины… Тусклое, нечищеное серебро, все в чернинках. Старая, грубая, очень выразительная работа, какая была в моде солнечных кругов сто назад, а может быть, и раньше. Гривастые львы переплетаются хвостами с диковинными зубастыми рыбинами. Львы, как видно, порыкивают, пасти их приоткрыты, чудо­вищные мышцы напряжены. Рыбы выкатывают глаза и изгибают тела, словно их вытащили на берег. Во главе странного хоровода — петух ростом с двух львов. Клюв его самозабвенно закинут кверху, гребень скошен, слад­козвучная песнь уносится к небу… Говорят, люди сум­мэрк склонны видеть в причудах какого-нибудь озор­ного мастера серебряных и золотых дел нечто божественное. Кое-какие зверюшки, надо полагать, значат для них больше, чем для простодушных детей Баб-Алло­на. Символы каких-то высших сил… или низших сил… или средних сил… Творец не разберет. И в кукареканье слышится им отзвук неизреченных тайн. Тамкары, бывало, рассказывали: наденешь какой-нибудь перстень, и бедняги суммэрк среди улицы кланяются в ноги всей толпой; зато назавтра наденешь другой перстень, и ров­но та же толпа глянет на тебя, будто кот перед хорошей дракой — с шалым бешенством и решимостью порвать в клочья.

По комнате носилось неслышимое «ку-ка-ре-ку!», вовсю споря с размеренным кудахтаньем Арбиалт. Пой, пока жив, горластый петел, пусть хамоватые львы и удивленные рыбы пляшут под твои предрассветные трели!

И петух поет…

— «…деды начали, отцы продолжили, дети закончи­ли. С помощью Его насыпаны были холмы, выпрямлены русла рек и вырыты каналы, встали города и поплыли корабли, на полях хлеб давал урожаи, а пальмы плодоносили, как нигде более. Стала земля Алларуад бла­годатной. И внук Ууту-Хегана Уггал-Банад I поставил у границы Царства, там, где ныне прорыт канал Агадирт и. стоит полночный вал, там, где впервые вступил на землю эту наш народ, несокрушимую твердыню Баб-Алларуад. Тогда же первые стены были возведены у города, названного Баб-Аллон — ворота Творца. Оному городу было назначено стать сердцем и столицей Цар­ства, и вновь явился Творец и предрек мэ страны на шей: „Будет Царство стоять несокрушимо, пока…»»

Бал-Гаммаст хотел было вновь подсказать Арбиалт, но, когда посмотрел на нее, всяческая охота отпала. На­ставницу заклинило, как видно, намертво. Прежде она, быть может, и брела по табличкам одним глазом, но сейчас оба глаза оказались бесповоротно устремленны­ми на царевича. Арбиалт вовсю шарила взором по его смуглой коже, рассматривала грудь, соскальзывала на руки, бродила по волосам. Щеки наставницы пылали, как у больного тяжелой болотной лихорадкой.

Тут Бал-Гаммаст не выдержал, захлопал руками, будто крыльями, и во весь голос послал ей любовный призыв:

— Куу-ка-ррре-кууууууууу!

***

25-го дня месяца симана, уже в сумерках, у низень­кой пристройки к храму Лазурного дворца отворилась дверь. Оттуда медленным и важным шагом вышла чу­десная серая кошка Аннакят, в белом переднике и белых сандалиях, с длинными белыми усами и не менее длин­ными белыми волосьями, росшими из бровей. Потяну­лась, потом потяну-у-у-улась, напоследок еще раз потя-ну-у-улась и улеглась на пыльных плитах двора: лапы в одну сторону, морда и хвост — в другую. Зевнула. При­крыла глаза. Эту красавицу, единственную на весь великии город по-настоящему пушистую кошку, царице Лиллу привезли из дальних полночных краев. Тут она стала немым укором голым и худощавым баб-аллонским мышеловам. Никого из местных котов, стремительных, тощехвостых и наглоглазых, Аннакят не пожелала при­близить к своей царственной особе.

Живи серая красавица на воле, в каких-нибудь пол­ночных землях, сумеречный час поднимал бы ее с уют­ной лежки и заставлял охотиться на крыс, мышей, зем­лероек, ящериц… Здесь охота превратилась в развлече­ние. Древний зов беспокоил ее в сумеречное время, но жизнь в неге и довольстве не давала доброй работы когтистым лапам и клыкастым челюстям. Поэтому, ко­гда юноша, присевший рядом, предложил кошке игру, она с радостью откликнулась. Он гладил и ласкал ее, как гладил и ласкал бы женщину, она терлась о его пальцы, выгибала спину и урчала, как делала бы это, попадись ей достойный кот. Потом охотничий зов по­борол в ней все остальное, и Аннакят, перевернувшись на спину, обхватила передними лапами ладонь юноши, ударила задними лапами в то место, где под кожей по темным ленточкам бежит сладкая кровь, сомкнула зу­бы на безымянном пальце… Впрочем, когти ее покоились в мягких чехольчиках, клыки кусали не кусаючи, а сладкая кровь так и не пролилась.

Оба были довольны. Кошка Аннакят — славной иг­ре, а юноша тому, что все наконец-то закончилось: спо­ры между советниками, эбихами и энси, материнские увещевания, долгие торжества, а вместе с ними — на стоящая и страшная угроза, притаившаяся на земле полдневных городов. Потому что 25-го дня месяца симана он и его брат были венчаны как цари баб-аллонские, равные соправители, со старшим и окончатель­ным словом у первенца — на тот случай, если выйдет спор; в тот же день в Баб-Аллон прискакал гонец от

Рата Дугана, старшего во всем краю Полдня. Упрямец хитростью вошел в Лагаш, Урук в конце концов открыл ворота Уггал-Банаду, Иссин и Ур сдались без боя, а сам Дуган штурмом взял Сиппар и Ниппур. Уж не Творец ли благословлял Царство?

Счастлива кошка, счастлив юноша, счастлива вся благодатная земля Алларуад.

Бал-Гаммаст еще не знал, что в этот день закончи­лась его юность.

* * *

Что за женщина! Никогда Бал-Гаммаст не видел та­кой женщины. Высока, смугла — много смуглее баб-аллонских девиц, но и не черна, как курчавые дочери стра­ны Мелаги. Черны только волосы, уж в них-то вложил Творец столько цвета! Хватило бы и на все тело. Прямые, ровно подстриженные у самых плеч, волосы жен­щины отливают перламутром. Лоб открыт, и над ним царит серебряный обруч, украшенный посредине литой коброй. Почти живая. Изогнулась, распахнула ужасный щит, выстрелила раздвоенным языком. Вместо глаз — две капли бирюзы. И такая же бирюза в глазах у самой женщины… Два черных овала окружают глазницы, и от каждого тянется к вискам сужающаяся к острию чер­та. Губы… сплошь покрыты блистающим серебром. Пух­лые нежные губы — как первые слова сказки, которой еще только предстоит быть рассказанной. Маленький рот, прямой тонкий нос, кожа поблескивает подобно ли­той меди.

Шея… Одежда скрывает грудь (впрочем, достаточно высокую) и все то, что так неотвратимо притягивает мужские взгляды. Но точеной шеи достаточно; судя по ней одной, прочее должно быть безупречным.

На женщине — белое льняное полотнище, мудрено завернутое вокруг ее тела, опушенное черной бахромой по краям и спускающееся ниже колен. У нее нет ни браслетов, ни бус, хотя женщины суммэрк очень любят их; иной раз Бал-Гаммаст видел на ком-нибудь из них настоящий «бусяной воротник»: полтора десятка нитей сплошным ковром от подбородка до груди. У этой — только круглая серебряная пектораль на кожаном ре­мешке. Снизу к нем подвешены маленькие треугольные пластинки, мелодично позванивающие при каждом ша­ге. На пекторали изображен высокий венец со множе­ством бычьих рогов.

На вид она старше Бал-Гаммаста солнечным кругом или двумя. Или еще старше? Он еще не знает, как чи­тать женские улыбки, жесты, мельчайшие движения мышц лица… Невинность или уверенное знание? Губы говорят о первом, а нервное движение головы скорее о втором. Бал-Гаммаст силился разобрать, но эта таблица оказалась ему не по зубам.

Тело ее необыкновенно гибко. Ни разу за весь вечер женщина не танцевала, не выгибалась и не пыталась завязать себя в узелок, как умеют опытные базарные плясуньи. Более того, в движениях ее видна была ско­ванность и угловатость. Но Бал-Гаммаст заметил, сколь трудно этому телу быть неуклюжим: как будто умелого борца заставили схватиться с противником вполсилы; старайся хоть до скрежета зубовного, а искусство даст себя знать… Слишком ловка, слишком хорошо эта жен­щина способна управлять собой. Заставь кошку ходить. по квадрату, так она из квадрата быстро сделает круг.

Один раз женщина прошла в локте от юного царя. Ее кожа пахла тамариском, душистой розой из земли Маган и еще чем-то… неприятным. Может быть, водорослями, гниющими на морском берегу. Бал-Гаммаст представил себе, как обнял бы эту плоть, как стал бы насыщаться ею и этот странный запах, пожалуй, испор­тил бы все разом. Неужели не чувствует сама? Женщины суммэрк сведущи в таких делах. У них есть сотни способов источать ароматы, бесконечно далекие от при­родного.

Музыкальных дел мастерица Лусипа родом из сум­мэрк. Не зная об этом, ни за что не догадаешься: их жен­щины — чаще всего полные коротышки с отвисшей гру­дью. Этой подмешали в кровь что-то еще. Среди суммэрк она вроде пшеничного колоса в окружении полбы.

От нее исходила непонятная угроза. Как будто воз­дух вокруг ее ослепительного тела пропитался опаснос­тью. Почему?

Ее слуга. Не поймешь: то ли от рождения больной, то ли вовсе не больной, а просто — странный. Малень­кое, сухонькое тельце, как у мальчишки. Но не маль­чишка, конечно. Несоразмерно большая голова, укра­шенная кудрявой бородкой и жесткими вьющимися волосами, длинные руки, длинные ноги… Точно паук. Бледная кожа… очень бледная, как будто он никогда не жил под щедрым солнышком страны Алларуад. Ли­цо густо покрыто сажей или черной краской, кто ее разберет… Только губы — в серебре, точно так же, как у госпожи. Серебряной краской нарисована чудовищ­ная улыбка: рот до ушей. Волосы собраны в пучок бронзовой заколкой в форме венца с бычьими рогами. На груди — пектораль… с изображением змеи. Тело слуги завернуто в черное льняное полотнище с белой бахромой.

Под мышкой у него — десяток небольших глиняных табличек. Понятно, зачем он здесь.

Слугу зовут Шаг. Странный язык суммэрк: сло­во «шаг» означает одновременно и «прекрасный», и «в наибольшей степени соответствующий своему назначе­нию», и «находящийся в положенном месте», и «по­явившийся вовремя»… Любопытно, бурдюк с холодной сикерой — точно «шаг»,если он попал тебе в руки в знойный полдень. А без сикеры, но прочный и вмести­тельный — «шаг» или нет?

От слуги ничуть не слабее потягивало угрозой.

…Бал-Гаммаст сидел в высоком кресле и ожидал на­чала действа. Пятнадцать солнечных кругов назад на это кресло пошло множество маленьких деталек из не­вероятно дорогого привозного сандала. Буквально на вес серебра. И еще более дорогие смолы. На вес золо­та… Дразнящий запах далеких земель до сих пор не вы­ветрился. Кресло благоухало чужими цветами, чужой травой и чужими женщинами. Знойный месяц аб, ду­шитель теней, гончий пес нестерпимого летнего жара мно­гократно усиливал сандаловый аромат.

Справа от Бал-Гаммаста в таких же креслах сидели Уггал Карн и Аннитум. Слева — Сан Лагэн, Апасуд и царица Лиллу. Еще три кресла пустовали. Обычно на Совет Дворца и Храма собираются восемь человек. Агулан баб-аллонских тамкаров ведает мэ торговли и ремесла. Верховному писцу подвластен счет всего, чем владеет Царство; под его рукой также школы и учили­ща. Последнее кресло пустует давно. Его должен бы занимать один из эбихов от армии. Старшим считается Рат Дуган, вторым после него — Лан Упрямец, потом Асаг и Уггал- Банад. Но первый борется с остатками мятежа под Эреду, второй — под Уммой, третий ведет дела в Баб-Алларуаде, а четвертый — в Уруке. Пустое кресло стоит здесь, потому что таково старинное пра­во людей копья… То ли даже не право, а особая служ­ба, В Царстве люди не умеют отличать одно от друго­го; для них все это — мэ. Совет собирается по два-три раза в седмицу и занимается делами на протяжении трех страж — последних перед закатом. Решающий го­лос во всем принадлежит царице и Уггалу Карну. Три месяца миновало с тех пор, как эбиха ранили. Теперь он совершенно здоров, хотя выглядит исхудавшим и бледным, словно рыба, обвалянная в муке. Бал-Гам­маст чувствовал, как полководец и Лиллу перебрасы­вают друг другу нечто вроде невидимого клубка пря­жи; в нем-то и заключается власть надо всей землей Алларуад… Они говорят друг с другом полуфразами, интонациями, тонкой игрой губ и век. Когда все про­чие должны понять то, что решили царица и эбих меж­ду собой и почему они решили именно так, один из них объясняет суть дела пространно и прозрачно. Ка­ким образом они договариваются о той, кто из двух возьмет на себя труд пояснений, ведает один Творец. Но до сих пор в игре полководца и Лиллу ни разу не случалось осечки. Бал-Гаммаст догадывался: кое-что остается открытым только для них двоих и никогда не прозвучит в зале Совета… Зато время от времени очень громко и очень сердито говорит Аннитум. Обычно не­впопад. Еще реже высказываются он сам и первосвя­щенник. Почти никогда — агулан тамкаров и старший писец. Апасуд всегда молчит. Он откровенно тяготится своим участием в совете. Бегуны из дальних городов, чиновники-шарт, провинциальные энси, богатые тамка­ры и офицеры-редцэм разного ранга приходят на Совет со своими делами. Лица изо всех концов страны Алла­руад мелькают перед молодым царем, и он старается запомнить: кто, как зовут, в чем нуждается… Пройдет не так много времени, и это будут его люди. Ему сле­довало учиться: как это — быть милосердным и жес­токим; чем отличается ненадежный человек от надеж­ного; когда для решения хватает житейского здравого смысла, а когда требуется быть мудрецом; и, главное, сколь медленно течет жизнь, до какой степени она не любит спешки…

Сегодня Совет перемалывал дела не более полутора страж. Дыхание сумерек еще не достигло земляной ча­ши. Царица своей волей отпустила агулана и верховного писца. Вот, оказывается, кого мать считает легкими гирьками в своем торге…

Лиллу послала за кем-то слугу. Все застыли в ожи­дании.

Бал-Гаммаст обратился к эбиху:

—Что это будет, Уггал? Или кто? Тот ответил одним словом:

—Развлечение.

Изо всех полководцев отца именно Уггала Карна ху­же всех знал Бал-Гаммаст. Да, они часто бывали рядом. Но Бал-Гаммаста всегда держала на расстоянии холод­ная мощь эбиха. Иной раз он не мог вспомнить черт лица Уггала Карна: все расплывалось, и память хранила странный образ тяжелой, изрезанной ветром, зубчатой скалы, о которую разбиваются морские волны. Упрямец был теплее и понятнее. Асаг так хотел быть похожим на эбиха черных, но он сам вроде Бал-Гаммаста, с той толь­ко разницей, что досталась ему не мэ государя, а служба копья. Этот скорее зверь, чем камень. Больше всех на­помнил Уггала Карна Рат Дуган — немногословием, скупой точностью движений, непоколебимой увереннос­тью в словах и дедах. От него исходила такая же страш­ная сила. Но Дуган — это Бал-Гаммаст чувствовал с не­объяснимой точностью — когда-то усмирил свою силу, обуздал ее непокорный нрав и теперь еще вынужден был иногда бороться с ее мятежами. А эбих черных всегда был спокоен. Этого человека стоило узнать получше. Когда-нибудь, наверное, он будет перекидываться невидимым клубком с Бал-Гаммастом. Завязать беседу?

—Уггал… К тебе должна была подойти девушка. Шадэа. В тот день, когда войско входило в столицу.

—Да, отец мой государь. Помню… — На людях эбих всегда и неизменно величал его царским титулом. Мать — ни разу. И тут тоже была какая-то игра, смысла которой Бал-Гаммаст пока не понимал.

—…помню… — собирался с мыслями Уггал Карн,— она спросила меня, тот ли я герой, которому Царство обязано победой в последнем сражении.

—Да, ей понадобился герой. Что ты сказал в ответ?

—Правду, отец мой государь. Я исполнил свай долг и по неудачливости получил дыру между ребер, да. Но героем был Рат Дуган. Именно его люди до самого кон­ца не давали прорвать центр. И сам Дуган стоял в ря­дах копейщиков… Такова правда. Кроме того, она.- Ша­дэа, кажется? — не тот человек… ей не надо тревожить мое одиночество. Слишком юна для меня. Совсем де­вочка. Я дал ей это понять.

Бал-Гаммаст мысленно перевел: «Это мне не следо­вало тревожить его одиночество». Между тем эбих про­должал:

—Тогда, отец мой государь, она поинтересовалась, где искать Дугана. Я ответил: «Точно сказать трудно, где-то на дороге между Кишем и Ниппуром. С войском». Она поклонялась… не столько мне, кажется, сколько мо­ей ране, повернулась и ушла С таким видом, будто пря­мым ходом направляется в Ниппур.

—Эта — могла бы.

Эбих закончил беседу вежливым кивком и полу­улыбкой. Его не интересовал предмет разговора, но он обязан сообщить молодому царю все, что знает по это­му делу. Сообщение исчерпано.

И тогда вошли эти двое. Бал-Гаммаст перебрал гла­зами каждую складочку на их одеждах. Что в них так тревожит его? Что? Мать заговорила. Она как будто высекала похвалу на каменной плите… но обрывки слеш Той, что во дворце, едва долетали до ушей молодого царя. …Хотела… чтобы вы услышали… бесконечно тон­кое… прежде я никогда… может быть, лучшая во всем Баб-Аллоне…» Тут он увидел, как лицо Апасуда пре­вращается в каменную маску. Творец! Некоторые вещи брат чувствует сильнее… «Я… пожелала сделать всём вам необыкновенный подарок… голос…»

Смуглая женщина по имени Лусипа запела. О да! Это был голос, какого прежде никогда не слышал и Бал-Гаммаст. Как танец падающих листьев, как грация тихо­го ветра, как дуновение сумерек, как отражение полной луны в канале… как проблеск серебра в центре полуноч­ной тьмы. По залу Совета разносился очень громкий шепот, и… словно бы два или три детских голоска под­певали Лусипе. Получалось нечто вроде звериной шкуры, в которой утоплены изгибы тонкой золотой про­волоки. Певунья будто заставляла звучать инструмент, изготовленный нечеловеческими руками: то высоко, то низко, то едва слышным шелестом, то подобно нескольким флейтам сразу… Но пел один человек! Шаг не раз­мыкал уст, лежал как собака у ног хозяйки.

Лусипа пела без слов. Она только пробовала свою власть на присутствующих, и власть ее была велика. Апасуд сидел с отрешенным лицом. Так же заворожен­но внимала певунье и царица Лиллу. Бал-Гаммаст поймал себя на мысли: «Не дать затянуть узлы…»

Когда флейты Лусипы отзвучали, в зале на десяток ударов сердца воцарилась тишина. И вдруг Аннитум таким же шепчущим голоском сообщила всем прочим:

— Пискля…

Мать и дочь посмотрели друг на друга с ненавистью. На лице Аннитум ясно читалось: «Этим меня не проймешь, матушка. Твои забавы ничуть не трогают девочку Аннитум». На лице Лиллу… гораздо проще: «Ты поплатишься за это. Я не забуду». Они боролись взглядами, и никто не желал уступать. Апасуд закатил очи к по­толку и едва слышно бубнил строки из одного старин­ного поэта. Унаг Холодный Странник, «Небесный чертог», времена царицы Гарад…

«Пропал Алле, — подумал Бал-Гаммаст, — как ля­гушка под солдатским сапогом».

Мать и дочь все никак не хотели прекратить свою безмолвную схватку. Бал-Гаммаст знал: когда-то, очень дав­но, чуть ли не десяток солнечных кругов назад, их поссо­рил отец. Тем, что существовал. Он любил обеих женщин — и дочь, и жену. Обе они любили его. Каждая по-своему. Одна как неудавшийся мальчик-первенец, вечно искупавший эту свою несуществующую вину. Другая — как измученный жаждой зверь, которому всегда не хватало последнего глоточка. И обе желали владеть вели­колепным Барсом безраздельно. Когда сверкающий ме­талл едва пробудившейся девичьей страсти высек первые искры, столкнувшись с непреклонной броней зрелого женского чувства? Кто из них словом или интонацией вывел первый знак соперничества? Разве вспомнишь те­перь — с чего началось… Призрак почившего государя по-прежнему стоял между ними. Умер? Что с того? Тогда они бились за его любовь, теперь — за память о любви.

Бал-Гаммаста связывало с отцом глубокое, хотя и не­мое понимание… Сын Барса чувствовал, как никто: обе проиграли. Безнадежно. Ни супруга, ни дочь не имели даже тени шанса на победу. Никогда. Истинной госпо­жой царя Доната было иное существо женского пола… Великая земля Алларуад.

—Она будет петь на языке эме-саль или как говорят простые суммэрк? Низкую речь я плохо понимаю…— подал голос Сан Лагэн. Аннитум и Лиллу расцепились.

—Если отец мой и господин первосвященник по­желает, — учтиво ответила смуглая женщина, — я буду петь только на эме-саль. Мне ближе язык священного и высокого… Но все ли здесь знают его?

Аннитум фыркнула. Негромко. Недостаточно гром­ко для новой стычки с матерью. Певунья:

— Я поняла вас, госпожа…

И Лусипа вновь запела. Шаг, встав на колени, держал перед ней таблицу с текстом. Это был древний гимн о ве­ликом герое Нинурте, прозванном «сын ветра». Однажды в земле суммэрк умножились чудовища. Многоголовые львы, огнедышащие драконы, демоны в обличье овец с зу­бастыми пастями наводнили открытую землю и подходи­ли к стенам городов. Никто не смел выйти против них. Все боялись злобного демона, старшего среди прочих вра­гов рода человеческого, могучего и доселе непобедимого. Люди суммэрк понесли столь ужасные потери от него, что имя демона сделалось запретным. Произносить его -преступна Владыки страны собрались в священном городе Ниппуре и призвали храбрецов очистить землю от чудовищ, «…чтобы мэ суммэрк были неуничтожимы, чтобы предначертания всех земель соблюдались». Откликнулся один Нинурта. Ему даровали талисман — золотую табли­цу со словами власти для старого и славного Лагаша, го­рода, чья тень простерлась над всем краем Восхода. Ни­нурта вышел за городскую стену и бился без устала По­разив чудовищ по всей земле суммэрк, от края до края, герой пришел к городу Лагаш и лег спать в селении Гирсу. Среди ночи на него напал старший демон. Нинурта поразил и его, но демон опалил героя «живым пламенем» и расплавил таблицу власти над Лагашем. Тогда Нинурта пошел к доброму городу Эреду, столице земли суммэрк, и призвал богов. Боги признали его заслуги. Они даровали ему лучшую награду — бессмертие…

О, Нинурта! Ты — прочная крепость суммэрк!

За свое геройство ты к богам причислен!

Владыка истинных решений, сын ветра!

Льняную одежду носящий, Для определения судьбы и власти назначенный!..1

Певунья самозабвенно играла голосом. Царица Лил­лу закрыла глаза. У Апасуда две сверкающие ниточки слез перечеркнули щеки. Даже Аннитум, казалось, от­дала себя во власть смуглой женщины. Первосвящен­ник и эбих сидели с бесстрастными лицами; Бал-Гам­маст видел, как внимательно вслушиваются они в слова гимна.

Серебряные пластинки мелодично потенькивали у пе­вуньи на груди.

Молодой царь пребывал в растерянности. Пение и впрямь неземное. Так ли поют во Дворце у самого Бога или лучше? И разве лучшее возможно? Да. Все это так. Но одно ужасно обидно: чего ради певунья так упор­но именует Ниппур и Лагаш городами земли суммэрк? Только недавно отец показал, чьи это города. Половины солнечного круга с тех пор не прошло. И «старший де­мон» эбих Асаг побил как-то у Лагаша бродячую шайку разбойных суммэрк. Так какой радости для она тут… выводит!

Лусипа завершила гимн, и Апасуд сейчас же вос­кликнул:

—Необыкновенное искусство! Достойное чести и поклонения. Моя плоть наполнена радостью, моя душа испытывает восторг!

—Ты превзошла мои ожидания, дитя тонкости…— вторила ему царица.

Бал-Гаммаст оглянулся направо… оглянулся налево… Уггал Карн молчит, и первосвященник тоже — как язык проглотил. Тогда он сам подал голос:

—Хорошо, конечно, поешь. Только Лагаш и Ниппур — наши!

Аннитум несмело заулыбалась: — Я вот тоже… как-то… начала сомневаться.

—Мой брат! Не стоит понимать все так прямо! -Апасуд умиленно пояснил. — Ведь это поэзия.

—Поэзия, да. Я понял. Поэзия — это хорошо, а го­рода — наши.

—Н-не стоит, Балле. Такая красота! Признай же.

—Точно. Красота. А города все равно — наши. Левой щекой, левым ухом, левым виском Бал-Гам­маст почувствовал, как сдерживается мать.

—Ты совсем как ребенок. Балле, брат. Неужто не по­нял ты, какое сокровище даровал нам сегодня Творец?

Бал-Гаммаст почувствовал раздражение. «Неужто ты сам, балда, не понимаешь, что сокровище — сокро­вищем, а города важнее. А? Не понимаешь? Почему, онагр упрямый? А? Только бы не сорваться! Нет. Не нужно; Это будет совсем не вовремя». И он не стал отвечать.

Зато ответила сама певунья. Растянув серебряные гу­бы в почтительной улыбке, она заговорила по алларуадски безо всякого акцента, настолько чисто, насколько бывает лишена ила и грязи колодезная вода:

— Гимн о Нинурте-герое древнее кудурру, стоящих на коренных землях Царства. В нем рассказывается об очень далеких временах. Никто не может быть уверен в правдивости сведений о той поре и тех людях. На­род суммэрк помнит одно, народ алларуадцев — дру­гое. Кто посмеет быть судьей? Впрочем, если отец мой государь пожелает, я готова покориться и признать его правоту. Аннитум:

— Пожелай-ка, Балле!

Бал-Гаммаст твердо знал: последуй он совету сест­ры, и царица сейчас же заговорит о рассудительности певуньи, о ее искусстве, об учтивой манере… Та, что во дворце, умеет держать баланс между тяжущимися людьми, хотя бы и тяжба шла о мелочи, Чужой спор она всегда обратит себе на пользу. Не грех поучиться у матушки.

И он промолчал.

—Я рад был бы услышать еще что-нибудь… если наша гостья не утомилась, — обратился к певунье Сан Лагэн.

Та поклонилась первосвященнику. Шепнула несколь­ко слов Шагу…

—Если ваше терпение не иссякло, я буду петь поэму о царе Гурсар-Эанатуме, начертанную неведомо кем от его имени три раза по тридцать шесть солнечных кругов назад.

Аннитум отдала команду:

—Пой!

И Шаг поднес к лицу смуглой женщины первую таб­личку:

Я, Гурсар-Эанатум, царь Эреду, доброго города,

Слово мое загон строит и скот окружает!

Слово мое кучи зерна насыпает!

Слово мое масло взбивает!

Я первый канал прорыл,

Я первый колодец вырыл,

пресная вода из-под стопы моей забила!

Я съел восемь растений знания и землю познал!

Я съел восемь птиц знания и небо познал!

Я съел восемь рыб знания и воду познал!

Я дом себе построил,

Тень его выше города,

Рогатый бык— его кровля,

Львиный рык — его ворота,

Пасть леопарда — его засов,

Стены его — из серебра и лазурита,

пол его устлан сердоликом!

Я создал из льна одеяние черное и облекся в него!

Я обруч создал из золота и надел его на голову!

Я своему слуге Ууту-Хегану дом построил,

Тень его выше Змеиного Болота!

Я даровал слуге моему верному пестрое одеяние!

Бал-Гаммаст изумленно забормотал: — Ууту-Хеган Пастырь — слуга?.. Шаг быстро поменял табличку.

В ту пору, когда Думузи еще пастухом овечьим не был,

Люди стенали в холоде и голоде,

Земля была как вода, и вода смешалась с землею!

Я жалостью исполнился к людям,

Жалость грудь мою стиснула,

Жалостью наполнился рот мой.

Я тихим голосом воззвал к богу нашему и нунгалю:

«О, нунгаль, чье дыхание создало землю!

О, нунгаль, чей детородный член встал,

Подобно быку с поднятыми рогами перед схваткой,

Оросил семенем землю!

О, нунгаль, отделивший свет от мрака!

Земля смешалась с водою, земля стала как вода!

Люди стенают от голода и холода!

Покажи мне путь, как осушить страну Ки-Нингир,

Как рабов твоих спасти».

И нунгаль ответил мне,

Нунгаль дуновением слов своих дотянулся до меня,

Нунгаль голосом громким сказал мне:

«Ты, Гурсар-Эанатум, герой сильный, царь отважный

Слово твое загон строит и скот окружает,

Слово твое кучи зерна насыпает,

Слово твое масло взбивает,

Но ты мой раб.

Выполни волю мою.

Спустись на дно пресного океана,

Нырни на дно великого океана,

Уйди во мрак подземного океана,

Там лежит ключ из живого серебра.

Достань его и положи в реку Буранун,

У самого моря, там, где Змеиное Болото,

Среди священных тростников.

Тогда осушится страна Ки-Нингир,

Тогда спасешь ты рабов моих».

Я, Гурсар-Эанатум, создал баржу из тростника,

Посадил гребцов крепких,

Дал им весла из дерева, привезенного с Полуночи.

Я вывел корабль по подземной реке к подземному океану,

К пресному океану,

К океану великому.

Я нырял шестьдесят дней и шестьдесят ночей,

Но не нашел ключа из живого серебра.

Тогда я вновь воззвал к богу нашему и нунгалю:

«О, нунгаль, чье дыхание создало землю!

О, нунгаль, чей детородный член встал,

Подобно быку с поднятыми рогами перед схваткой,

Оросил семенем землю!

О, нунгаль, отделивший свет от мрака!

Подай мне знак, как отыскать ключ из живого серебра».

Так взывал я еще шестьдесят дней и шестьдесят ночей,

И уста мои утомились.

Но не ответил нунгаль.

Тогда ударил я в священный барабан ала,

В большие бронзовые сосуды вкуснот пива налил,

Пиво сиропом из фиников подсластил,

Дорогим вином серебряные сосуды наполнил,

Велел шестьдесят черных быков зарезать,

Мясо их в золотые сосуды положил,

А кровь их в сосуды из черного камня собрал.

Омочил свои уста вином и пивом нунгаль,

Мяса черных быков вкусил нунгаль,

Крови черных быков отведал нунгаль.

Сосуды из бронзы, серебра, золота и черного камня

Забрал в свой дом нунгаль.

И молвил нунгаль, чье дыхание создало землю,

Нунгаль, чей детородный член встал,

Подобно быку с поднятыми рогами перед схваткой,

Оросил семенем землю,

Нунгаль, отделивший свет от мрака:

«Я доволен тобой, раб мой, царь Эреду, Гурсар-Эанатум.

Усладил ты мои уста видам и пивом,

Усладил ты мою плотъ плотью черных быков

Усладил ты мою кровь кровью черных быков,

Я доволен тобой, раб мой, царь Эреду, Гурсар-Эанатум.

Я открою тебе, как отыскать ключ из живого серебра.

Перед тем как нырнуть на дно великого океана,

Перед тем как отправиться на дно пресного океана,

Перед тем как уйти во мрак подземного океана,

Вскрой себе левую руку,

отдай воде шестьдесят капель живой крови.

Тогда отыщешь ключ из живого серебра!»

Так молвил нунгаль, великий Бог черноголовых.

Я, царь Эреду, Гурсар-Эанатум,

Вскрыл себе левую руку,

отдал воде шестьдесят капель живой крови

И нырнул на дно великого океана,

Отправился на дно пресного океана,

Ушел во мрак подземного океана.

И во тьме нашел ключ из живого серебра.

Это был ключ из теплого серебра.

В моей руке был ключ из мерцающего серебра.

Ключ извивался, подобно рыбе, он был из живого серебра.

И опечалился я, Гурсар-Эанатум,

Тело мое устало, Мышцы мои удручила болезнь,

Руки мои опустились,

В голове моей поселилась боль.

Тогда послал я верного слугу Ууту-Хегана

Бросить ключ в реку Буранун,

У самого моря, там, где Змеиное Болото,

Среди священных тростников.

Верный слуга Ууту-Хеган сделал все, как велено мною:

Бросил ключ в реку Буранун,

У самого моря, там, где Змеиное Болото,

Среди священных тростников.

Как я повиновался высокому, так мне повиновался низкий.

И воззвал я вновь к богу нашему и нунгалю:

«О, нунгаль, чье дыхание создало землю!

О, нунгаль, чей детородный член встал,

Подобно быку с поднятыми рогами перед схваткой,

Оросил семенем землю!

О, нунгаль, отделивший свет от мрака!

Воля твоя исполнена».

И тогда отступили воды, оставили землю.

Молодой царь почувствовал удушливый запах гнева. Это всегда приходило к нему, как отзвук далекой грозы, которая все еще может пройти стороной… Все пятьдесят восемь законных государей и государынь баб-аллонских из рода Ууту-Хегана холодно смотрели на него из окон того Лазурного дворца, что стоит выше туч, — у самого Творца в ладонях. Холоднее прочих глядел Донат Барс. «Зачем она унижает первого хозяина Царства? Да еще перед его прямыми потомками? Почему? Понять не мо­гу. Сошла с ума? И что за нунгаль такой? Уж верно, не Творец…» Но сказать он ничего не успел. Апасуд крик­нул ему:

— Молчи же ты, упрямый онагр!

«Еще кто из нас двоих упрямее… Или онагрее?»

Шаг поднял третью табличку:

Я, Гурсар-Эанатум, царь Эреду, доброго города,

Отделил землю от воды.

Моею силой страна Ки-Нингир осушилась,

Рабы нунгаля были спасены!

Моею силой города вышли из-под волн!

Страх тела страны, река Буранун несет воды ровно!

Бородатая рыба сухур тянется к пище в пруду!

Рыба карп в тростниках священных поводит

серебристым хвостом!

Вороны черные, подобно людям с острова Дильмун,

В гнездах каркают!

Могучий бык взбивает землю копытом и бодается во дворе!

Крепконогий дикий осел кричит, призывает ослицу!

Барка с золотом и серебром спешит из Мелуххи,

Гребцы ударяют веслами!

Лен встает, и ячмень встает, поднимаются из земли!

Смелые воины разбивают головы врагам, взятым в плен!

Люди черноголовые из кирпича стену возводят,

На священном месте город строят!

Моею силой страна Ки-Нингир осушилась,

Рабы нунгаля были спасены.

—Головы, значит, разбивают, храбрецы-суммэрк… Апасуд зашипел.

Четвертая табличка была коротка:

Как небо обдувает ветер,

Как траву песок обдувает,

Так тело страны Ки-Нингир пусть песня моя обдувает!

Власть нунгаля да будет над нею священна…1

Дети царя Доната знали друг друга. Аннитум ухмыль­нулась в ожидании потехи, Апасуд в отчаянии схватился за голову,

Бал-Гаммаст и князь Гнев иногда играют друг с дру­гом в странную игру: им надо обязательно выяснить, кто окажется хитрее, кто кого поведет на веревке. По­куда царь держит в руке веревочную петлю, накинутую на шею гневу, тот холоден. Но стоит только поддаться его чарам и на миг отпустить веревку… О!

Ярость Бал-Гаммаста все еще дышала холодом…

—Я думаю, их надо изгнать из Баб-Аллона и запре­тить им бывать во всех крупных городах Царства. По­лагаю, это решение надо принять немедленно.

—Ты солдафон и больше никто! — воскликнул Апасуд.

—Изгнать? Не изгнать… Может, просто высечь? — размышляла вслух Аннитум. — Дать серебра за работу и хорошенько высечь. Будут знать, что и при ком петь…

Апасуд, не в силах спорить, издал какой-то лошади­ный сап. Всем своим видом он показывал: не понимаю, о чем вы тут говорите.

—Не понимаю, о чем вы тут говорите… — с необык­новенным весельем и даже некоторой нежностью в го­лосе произнесла царица.

—Чего ж проще — откликнулся Бал-Гаммаст.— Род царей баб-аллонских поставлен в услужение сум­мэрк. Наши города отданы им. Их князь и бог, этот кровожадный урод, правит миром. Серебро певунья за­служила, тут Аннитум права. И высечь бы надо — согласен. А потом обязательно изгнать. Обязательно! Невыносимая порча. Не слабее, чем от матерого машмаашу, а таких изгоняли отсюда с великим позором…

—Сынок, Балле… Я не вижу в милых и тонких песнях Лусипы ничего, кроме фантазии. А ведь на нее столь богато любое высокое искусство, и поэзия в том числе…

—А я вижу оскорбительное вранье. Бал-Гаммаст смотрел в лицо певунье, но ответа ждал

от царицы Лиллу. Он государь. Он в своем праве — требовать повиновения. И он гонит прочь ложь, приле­тевшую на легких крыльях! Творец свидетель… Но по­чему тогда девица Лусипа столь мягко опустила веки? Если бы он сделал такое движение веками, то лишь по одной причине: когда ему потребовалось бы скрыть нечто неприятное для собеседника… Кто побеждает? Он ли загнал неприятеля на неудобную позицию? Его ли самого навели на непонятную ловушку? Что — там, у чужой смуглой женщины под веками? Слезы? Насмешливые огоньки? Торжество словчившего бойца? Девушка-суммэрк молчала. Царь смотрел ей в лицо и ни­как не мог избавиться от неуверенности. Что, наконец, ответит мать?

Ответил Сан Лагэн.

—Отец мой… э-э… Балле… то есть государь…

—Зови же меня по имени!

—Да.

— Как всегда зовешь. Что с тобой сегодня?

—Н-да… конечно же… Балле. Я… просто я, видишь ли, какая вещь… я растерялся.

Теперь шесть пар глаз высверливали дыры в тощем и нескладном теле первосвященника. Точно шесть масте­ров собрались вместе, чтобы проделать отверстие в кос­тяном крючке для ловли рыбы.

—Да, Балле… в голове у меня словно стоит месяц тэббад и льют холодные дожди, и на улицу выходить страшно… как бы не захлебнуться… и дома сидеть не­возможно, надо заняться делами… какую непогоду ты устроил, Балле… извините его. Извините его все. И ме­ня вместе с ним.

Аннитум:

—Как?!

Царица вздохнула. Ей было что сказать. Она сама хо­тела заставить мальчишку извиняться. Царь! Взбалмош­ный царенок. Еще немного, и она не сможет его держать под пологом своей осторожной мудрости… Сегодня Той, что во дворце, нужна была победа. Любой ценой. Ина­че… здесь опять будет царство солдат. Мертвый Барс до­тягивается из-за порога длинной своей когтистой лапой до сына и вновь портит ей узор. Балле становится тя­желее допустимого, И какова девчонка! Но теперь позд­но. Сан Лагэн никогда не играл в ее игры; кажется, он вообще не понимает, в чем суть высоких игр Дворца. Барс понимал. Уггал Карн понимает. Аннитум начинает понимать, но пока еще слаба и пусть-ка побудет в отда­лении от столицы. Для гармонии мыслей и дел так по­лезнее. Сан Лагэн! Разрушитель тонкости. Сегодня не будет ни победителей, ни побежденных. Так всегда слу­чается, когда старик лезет в игру.

Бал-Гаммаст:

—Но почему? — и, выпалив, сейчас же спохваты­вается: прозвучало так по-мальчишески!

—Я был его учителем… То есть… я старался быть небесполезным учителем для Балле. Ярость… конечно же, способна затмить ясное разумение. Даже Бал-Адэн Великий, гневаясь, мог совершить деяния, о которых потом сожалел. Никто не защищен от угнетающей влас­ти гнева… поэтому… прошу вас! простите меня и моего ученика, позабывшего давние уроки. Балле… позволишь ли ты мне напомнить…

—Давай же!

—…напомнить о предназначении великого города Баб-Аллона?

Бал-Гаммаст угрюмо махнул рукой, мол, да, напоми­най, к чему так тянуть?

—Как и все лучшее в Царстве, Баб-Аллон ровно наполовину плод человеческого труда, а в остальном — дар Господа. Равный дар для всех, кто пожелает здесь жить. И для коренного народа алларуадцев, и для воль­нолюбивых людей Полдневного края, и для дерзких ко­чевников, и для искусных мастеров из Элама, и для неутомимых суммэрк, и для любого диковинного наро­да, если его люди захотят поискать счастья в столице Царства…

Сан Лагэн закашлялся. Он кашлял долго, по-старче­ски некрасиво, тряс белой клочковатой бородой, всхли­пывал, прикрывал рот морщинистой ладонью… Но ни­кто не осмелился его перебить.

—Да, Балле… извини меня… Так вот… кто бы к нам ни пришел, ему даровано право спокойно жить тут, ис­кать занятие по душе, заводить семью. Ему не следует идти против Творца и Храма, нарушать царские зако­ны, причинять убытки и неудобства соседям… в осталь­ном же он волен. Понравится лепить горшки — хоро­шо. Захочет службы копья — ему не закрыта дорога. Пожелает стать шарт — и это не запрещено. Даже са­мому чудаковатому и ленивому человеку здесь найдется дело во славу Творца и на пользу государю… Бал­ле… за право жить в Баб-Аллоне никто не требует уч­тивости, единомыслия и единоверия. Без них в Царст­ве невозможно обрести власть… да… это так… но жить на земле царей разрешено и без них. Так за что… Бал­ле… ты изгоняешь певунью? Она неучтива и верует не как мы… но ничем не нарушила закон, не возносила хулу ни на Храм, ни на Творца, никому не принесла убытка… Это особенный город… Балле… мы все здесь обязаны Богу милосердием. Нам всем следует верить, любить и прощать. Больше… чем где бы то ни было еще. К чему множить напрасную боль? Мир и без того неласков…

Сан Лагэн говорил медленно. Одышка то и дело за­ставляла его прерываться. В последние месяцы он од­ряхлел и словно бы уменьшился, ссохся. Только лег­кость маленького тела позволяла ослабевшим ногам первосвященника исправно таскать своего хозяина, под­нимать его плоть на высоких дворцовых лестницах, не отказывать ему на долгих богослужениях… Все это так. Но сегодня в его голосе слышалось эхо тех далеких дней, когда Царство было молодым раем на земле, не­бо касалось верхушек холмов, роса наполняла траву радугами, хлеб сам просился в руки; в ту пору мало кто осмеливался грозить Баб-Аллону оружием, а тот, кто все-таки осмелился, потом долго жалел… Вроде бы что изменилось, что ушло? Аи нет, на всем лежит печать оскудения. Как будто хватает и радости, и кра­соты, и достатка. Хватает… да. Хватает в обрез того, чему раньше не вели счета. Зато страх умножился, а с ним — печаль и слабость. Как странно Сан Лагэн, от­считывавший последние глотки усталой мэ, источал юность рая. Князь Смерть и князь Рождение во всем сиянии своей непобедимой мощи встали у него за спи­ной, напоминая о том, чего никто из присутствующих

не знал и не видел, но каждый чудесным образом вспомнил.

Воистину, рассматривая таблицу с назначенным сро­ком, люди приближаются к тайне собственного начала…

Первосвященник был прав. Большая ошибка — со зла уронить то, во что веришь абсолютно, то, что явля­ется частью тебя самого. Бал-Гаммаста переполняла до­сада. Но перед стариком ему нетрудно было смириться. Вокруг Творца обвивалась воля молодого государя. Да­же отец значил меньше… Обрушить стержень — значит пасть вместе с ним. Невозможно. Юный царь молча опустился на колени и прижался лбом к пальцам Сан Лагэна, так, словно это были пальцы его небесного отца.

…В первый миг Бал-Гаммасту показалось, будто пе­ред его глазами сверкнул клинок. Нет. Не свет. Звук. Короткий громкий смешок, на полпути между кашлем и чихом.

Бал-Гаммаст вскочил стремительнее зверя, поднято­го охотниками с потаенной лежки. Повернулся. Ну, кто? И встретился взглядом с певуньей. Не более двух уда­ров сердца он видел, как ворочается нечто хаотичное, пятнистое и очень недоброе в глубине ее глаз. Два ма­леньких злых зверя поселились по обе стороны от изящ­ной девичьей переносицы… Шаг стоял перед певуньей на коленях и терся щекой о ее бедро, улыбаясь наподо­бие слабоумного в бодром настроении. Лусипа плавны­ми движениями поглаживала шевелюру слуга, ловкими пальчиками заплетала волосы в колечки… Только что не завязывала узелки.

Несомненно, это Шаг издал смешок, и каждый на сидящих в комнате знал — кто. Но все молчали. Тво­рец ведает, какие у кого были на то причины… Молчали все. Лусипа даже не пыталась сделать вид, будто сейчас она выговорит слуге за его дерзость или тем более на­кажет его.

Вдруг сестрица Аннатум прыснула в кулак, точь-в-точь как девчонка. И тогда молодой царь почувствовал облегчение. Волна клокочущего гнева неотвратимо под­нималась в нем. Он уже не мог ни задержать ее, ни справиться с ней. Дальше надо всеми его словами и действиями волен только Бог…

—Ты! — заорал Бал-Гаммаст на певунью.— Вон от­сюда!

Лусипа не двинулась с места и лишь скосила глаза в сторону царицы.

—Не слышала? Убирайся! Немедленно! Шевелись!

Раздался медовый голос Той, что во дворце:

—Это недостойно, Бал-Гаммаст. Я хочу, чтобы ты извинился.

—Да, Балле, выходит как-то нехорошо… шумно… — Это Апасуд.

—Госпожа моя и мать! Отец мертв. И все государи нашего рода мертвы. Им не защитить себя от… от… от такого! Почему я оберегаю нашу честь, а ты… потакаешь… этим!

Сладчайший мед:

—Сейчас же, Балле.

—Нет. —Сейчас же, мой мальчик.

—Нет!

—Мне не хочется настаивать, но тебе придется это сделать.

—Я государь баб-аллонский, и я не желаю их ви­деть!

Мелко захихикала Аннитум:

—О, мой великолепный братец! Ты так на них… на нее смотришь… Хочешь побить или… Или? Если желаешь подраться, могу предложить тебе, скажем… себя.

Эти слова начисто выбрали последний запас остой­чивости. Молодой царь ответил не задумываясь:

—Дура! Да я убью тебя.

Щеки Аннитум окрасились багровым румянцем. Не давая сестре ответить, Бал-Гаммаст бросил царице:

—Нет! Нет, мама. По-твоему не выйдет!

Туман застилал ему глаза. Он боялся ударить кого-нибудь.

Бал-Гаммаст не помнил, как выскочил из зала, про­несся по длинным коридорам и очутился в своей ком­нате, на высоком ложе с резной деревянной спинкой, укрытом шерстяными коврами в несколько слоев.

Будь ему десять солнечных кругов, он бы позволил себе заплакать. Будь ему двенадцать, он бы закричал. Так бывало: он уходил куда-нибудь подальше от людей и кричал, пока ярость не отступала сам собой. В худ­шем случае, вопил прямо на людях: мэ царского сына дает кое-какие привилегии. Это случалось редко, Трижды на протяжении солнечного круга… или, возможно, четырежды… Но Бал-Гаммаст не помнил, чтобы отец хоть раз помог себе криком, а значит, и ему не следует. Разрешенное наследнику государя оказалось запретным для государя.

Бал-Гаммаст умел кое-что… Например, не бояться то­го, чего не испугается взрослый мужчина. Не занимать­ся тем, к чему нет способностей. В таких случаях надо отыскать человека, который это умеет. Он даже на­учился вести в голове человеческий реестр; тот хорош, когда следует толковать закон, тот пригодится, чтобы добиться необходимого от матери или от брата, а этот — незаменим в хорошей драке. Энси маленького городка Шуруппака, по имени то ли Масталан, то ли Месилим, лучше справляется с делами, чем иные лугали. А самый искусный из эбихов — Уггал Карн… Агулан баб-аллонских тамкаров считает серебро и хлеб много хуже некоего Хааласэна Тарта из Барсиппы, ибо агулан стар, слиш­ком стар, и ясный рассудок его постепенно отступает под натиском порченой памяти… Бал-Гаммаст умел ждать, терпеть боль, легко сходиться с людьми. Еще у него на диво получалось угадывать ложь, отделять преднамеренный обман от легкости в мыслях и словах и да­же скрывать это свое слишком взрослое умение.

Но к одной вещи, кажется, ему не суждено приучить себя никогда. Куда девать гнев, когда он комом стоит в горле, когда мир становится мал — чуть больше лица обидчика, когда лучшее из возможного — ударить? Но ударить нельзя. И нельзя заплакать. И закричать тоже — нельзя. Так куда же? Время… это, что-то вроде сосуда с очень узким горлышком. Вино ярости едва капает оттуда!

Что делать с пламенем, которое разожгли внутри те­бя, и оно рвется наружу, а тебе не следует выпускать его? Что? Что?!

Внутренний огонь сжигал его.

Он проиграл сегодня. Проиграл, как слабое войско, уступающее под ударами более сильного одну позицию за другой. Когда воины падают, и строй копейщиков, редея, все еще держит удар, но пятится, пятится, пятит­ся… Ему следовало умнее напасть, но он не смог. Тог­да он должен был иначе ответить, тоньше, серьезнее, но и тут был бит. Верные слова пришли к Бал-Гаммасту в голову только сейчас. Так просто было выговорить их, и так нелепо звучало то, что он выпалил матери в лицо! На худой конец, оставалось сохранять спокойный вид и не выдавать своего волнения… Надо же уметь так ловко сделать прямо противоположное! Зачем он вцепился в сестру? Да, ему ничего не стоит отправить ее в короткий сон одним ударом кулака, его крепко учили; но зачем делать врага из женщины родной крови? Пло­хо было все.

Бал-Гаммаст вертелся на ложе. Попытался молить­ся. Покой не шел к нему. Он сжал кулаки, напряг мыш­цы живота, закусил губу. К утру он будет — как всегда. Чего бы это ни стоило, он будет вроде города в мирное время: сплошь нетревожная суета. Во всяком случае, любой, кто заговорит с ним, будет видеть перед собой улыбающегося человека. Ничем не обеспокоенною. Он всегда убивал гнев. Но только нужно время, а у време­ни очень узкое горлышко…

Пробовал ли кто-нибудь заставить взбесившегося она­гра — улыбаться? И жив ли он? Тот, кто попробовал…

Бал-Гаммаст чувствовал целое стадо взбесившихся онагров в собственной груди, между ребер. И еще па­рочку — в голове. Между ушей.

Наконец судорога свела ему ногу. Так. Бал-Гаммаст попытался расслабить лодыжку. Не выходит. Так. Сесть. Наклониться. Лицом в колени. Все равно не выходит. Так. Он взялся за стопу и потянул на себя… на себя… на-себя-на-себя-на-себя… Готово.

Напряжение разом отступило. Боль, покидая мыш­цу, колыхалась мерной зыбью.

И вместе с болью мэ Бал-Гаммаста ушел гнев. Весь, до последней капли. Буйные онагры опустили морды в траву.

—Хорошо.

Юный царь вздрогнул. Тощий силуэт Уггала Карна у входа в комнату.

—Боюсь, ты не проявил сегодня особенного ума.

—Я знаю.

—Ты знаешь, мой мальчик, иногда взбесившийся бык…

—Онагр.

—Что?

—Скорее взбесившийся онагр, Уггал. Сухой короткий хохоток.

—И все-таки царь Донат гордился бы тобой, мой мальчик.

Эбиху черных было наплевать на то, что он разго­варивает с государем баб-аллонским. В темноте не от­личишь царя от мальчишки… Поблизости никого.

—Нет. Я был сегодня вроде лука, который стреляет в обратную сторону. В лучника.

—Вроде дубины.

—Что?

—Скорее вроде дубины, которой хотят заменить лук…

Теперь рассмеялся Бал-Гаммаст.

—Ты смог проявить твердость. Хотя бы твердость. Донату нравились люди, которые смеют проявлять твер­дость.

—Что-то не так, Уггал. Я не могу сказать что, но чувствую: что-то не так. При отце было иначе. Я читал исторический канон царя Бал-Адэна Великого. Он пре­достерегал от царства женщин. «Слишком много лег­кости, слишком много наслаждений, слишком много изящества, предназначенного для чужих глаз. А в делах правления пустое изящество слывет лучшим проводни­ком к землям глупости». Моя мать…

—…ни в чем не виновата, мой мальчик. Женщи­ны — благо, посланное нам Творцом. Только благо, хо­тя и неверное. Лиллу была твоему отцу лучшей опо­рой. Государь не беспокоился, оставляя на нее Баб-Аллон и Лазурный дворец. Просто… ей захотелось отдохнуть. Лиллу мечтала дотерпеть, покуда царь До­нат состарится и отдаст войско эбихам, а потом ей бу­дет в самый раз проститься с заботами: муж рядом, дети рядом, дом устроен, ладонь прилегла ни ладонь, уши открыты для чудесного пения, для флейт и гонгов, а глаза ищут усладу в стихах царицы Гарад… Теперь так жить невозможно. Царство раскачивается. Но у матери нашей царицы больше нет сил, и она бредет по знакам своей мэ странным обычаем: будто Донат еще жив и с нею. Я не смею судить ее. И тебе не следует, мой мальчик.

Ни один из светильников не горел. В такой темени невозможно было различить выражение лица эбиха. Но Бал-Гаммаст почувствовал: он улыбается.

—А царь Бал-Адэн Великий… был очень умным че­ловеком, но ему страшно не повезло с женой.

—Я слышу тебя.

—Дело не в глупости. Глупость губит редко. Уби­вает чаще всего слабость. Сильному легче быть мудре­цом. А мы, увы, слабы. Ты должен знать, царь Балле: мы слабее, чем когда-либо. Так не было даже при Чер­ных Щитах. За семь солнечных кругов две большие войны и две великие смуты…

—Баб-Аллону хватило сил с ними справиться! Мы еще не потеряли отваги.

—Хорошо, что ты так думаешь. Так должно думать. На самом деле… На самом деле… гений Доната, необык­новенное везение и благосклонность Творца — только это и спасало нас до сих пор.

Оба замолчали надолго. Потом Бал-Гаммаст не вы­держал:

—Скажи мне одно, Уггал! Скажи: вот она, эта певу­нья, все несла, какие славные и великие люди — сум­мэрк. Неужели, правда? Неужели, Уггал? Я не верю, эбих. Я не вижу в них величия. Только упорство, силу и суету. Или мне не следует… не следовало чего-то знать о них? А, Уггал? Скажи мне.

—Нет, Балле. Ничего высокого не случилось в мэ народа суммэрк. А певунья сама из суммэрк, как же ей петь иначе? Но мы и здесь проявляем слабость. Отчего даже тебя, царя баб-аллонского, беспокоят ее слова? Все­го лишь слова, и ничего сверх этого?

—Не знаю. Что-то беспокоит.

—Донат дал мне, езде молодому, секретный канон «Об управлении Царством». Написано при Гарад. Там в подробностях рассказывается, чем были суммэрк, ко­гда мы впервые встретились с ними семь с лишком сотен солнечных кругов назад. Балле! Они жали ячмень серпами из глины с кремневыми зубами. Сражались ко­пьями с костяным наконечником. Плавали на тростни­ковых кораблях и совсем не знали письма. Медными вещами пользовался один из сотни суммэрк. Жалкий народ, бедный, всеми битый, жил в Стране моря, на са­мых болотах, и едва успевал насыпать холмы и дамбы, чтобы спастись от потопа… Так-то, Балле.

—А… Гурсар-Эанатум? Владыка Эреду, герой?

—Их столица, мой мальчик, «добрый город Эре­ду», — нищее селение. Тогда было еще и похуже, чем сейчас. Стены в два тростника высотой, дома не выше одного этажа. Большому кораблю ни за что не подойти к тамошней гавани из-за топей, мелей, болот. Речное русло в сторону ушло. Там все занесло илом. Балле, сейчас-то, пожалуй, почище будет… Царство для них стало избавлением. В ту пору они только и могли вы­жить, придя под руку царя баб-аллонского. Правды здесь не много. Эреду — очень древний город, это прав­да. Он древнее самих суммэрк и был когда-то блиста­тельной столицей великого народа, неведомо как сги­нувшего… Там новые ветхие храмы стоят на древних могучих, там живая бедность уселась на мертвое богат­ство, Суммэрк низвели Эреду, а не прославили его.

—Я благодарен тебе, Уггал. Эбих, не добавив ни слова, ушел.

Едва затихли его шаги, у ложа Бал-Гаммаста оказа­лась Аннитум. Как будто стража сменилась у городских ворот. С ленивой грацией сестра сложила руки на гру­ди. Покачала головой.

—Пожалуй, тебе не повезло, братец. Творец свиде­тель, Балле, я удивлена. Никогда не думала, что стану дарить тебе украшения… А вот придется. Вообще, кара­пуз — сам по себе отличное украшение… для высокого кресла царей баб-аллонских. Но карапуз, которому по­дарен разбитый нос и пара светильников под очами, это украшение вдвойне. Давай-ка прямо завтра, во время полуденного отдыха. Как в старые добрые времена. По­мнишь, братец? Конечно, помнишь, такое трудно за­быть. Можно устроить так, чтобы вас никто не видел. В конце концов, я…

—Нет, Аннитум. Этого не будет.

—Но почему? — Сестра отлично знала, насколько брат ее не боится.

—Прости меня.

Творец знает, как она удивилась. Ужели это ее туповатый и бесстрашный братец Балле сейчас лежит пе­ред ней? Может, шутит? Не-ет. Определенно, не шутит. Потом она поняла, до чего ей самой не хотелось этой драки. С кем угодно, мужчиной или женщиной, любым оружием или без него, в любое время и в любом месте! Она готова. Но бешеный онагр Балле — все-таки ее лю­бимчик… Аннитум наклонилась и поцеловала его в лоб. А по­том взъерошила волосы. Тоже — как в старые добрые времена. Больше ей нечего было здесь делать.

Князь Сон долго не желал обратить милостивый взгляд на ложе Бал-Гаммаста. Тот не торопясь отделял добрые колосья от сорняков.

…Уггал Карт. Воплощение силы Царства. Его волей вершатся дела страны Алларуад, и так будет еще долго. Сильный человек пришел к нему, царю, хоть я венчан­ному, зато избавленному до совершеннолетия от дейст­вительной власти. Пришел и даровал знание, живущее на его высоте. Это очень важно. Еще важнее, быть может, примирение с Аннитум, Но полезнее всего урок, ко­торый преподало Бал-Гаммасту собственное тело. Боль! Вот что нужно. Боль гасит ярость. Запомнить.

И еще одно: от хрупкой девушки по имени Лусипа исходило ощущение неясной угрозы. И от ее слуги — тоже. Что бы там ни говорил Уггал Карн…

Запомнить.

***

Утром следующего дня Совет Дворца и Храма упо­добился ладони с пятью растопыренными пальцами. Каждый палец занимался своим делом. Один упрямо стоял столбом, другой трепетал, как трава на ветру, тре­тий выводил в воздухе непонятные знаки… Пальцы ока­зались сами по себе и утратили способность сжиматься в кулак. Во всяком случае, на время.

Царь Апасуд на весь день уединился в своих покоях. Он чувствовал себя больным, ни на что не годным, все­ми брошенным.

Бал-Гаммаст пришел в храм, молился и просил Творца избавить его от гнета ярости. Попросил Сана Лагэна сходить к брату и утешить его. А потом обратился к первосвященнику с вопросом: каков истинный смысл одинокого пути государя по Царской дороге от Ворот кожевников до Лазурного дворца?

Аннитум собрала три сотни воинственных девушек, свою гвардию, и занялась с ними солдатскими упражне­ниями. Бег, рукопашный бой, работа с длинным копьем…

Царица Лиллу и эбих Уггал Карн, каждый, занима­ясь своими делами, рассчитывали, какие завитки необ­ходимы для узора власти… Оба твердо знали: кое-что должно измениться.

Царица перечитывала канон «О власти гармонии», собственноручно написанный государыней Маммат, которая правила Царством в течение двух солнечных кру­гов. Тогда было смутное время. Монархи сменяли друг друга на престоле с неестественной быстротой. «…Нич­то не должно быть избыточным. В суде не следует про­являть чрезмерной строгости, но и чрезмерное мило­сердие неприлично. Пристрастие к сухому следованию законам губит их смысл, но вольное толкование может разрушить веру в твердость власти. Никому из главнейших людей Дворца нельзя позволять единолично вер­шить дела в какой-либо области управления. Доверие уместно оказывать опытным чиновникам и полковод­цам, коим ушедшие солнечные круги ниспослали осво­бождение от страстей. Царю баб-аллонскому приличе­ствует уважение к Храму, но не слепое подчинение ему. Не стоит спешить с нововведениями, но дурно выказы­вать пристрастие к старинным обычаям: это может оттолкнуть молодых людей. Правителю опасно прибли­жать военных к вершине государственных дел, но надо всегда с уважением относиться к их мужеству. Сораз­мерность всего свидетельствует о благополучии. Стрем­ление к гармонии дарует правильное отношение к соб­ственной власти, а умение держать баланс между всем и всеми — многократно ее укрепляет. Царство следует содержать как хороший сад, где все ухожено, обеспече­но водой, а если надо — вовремя подстрижено…» Лиллу вздохнула. Ее наполняло чувство глубокого согласия с Маммат и сопричастности к истине» Маммат просла­вилась как мудрый судья. Но ей не везло. Две проиг­ранные войны сократили территорию Царства почти на треть. Маммат пришлось отдать престол Донату I Строителю. Тот был искусным государем, нельзя отри­цать… Но Лиллу не покидала досада: жестокий случай оборвал правление Маммат, и какие возможности утра­чены! Возможно, сейчас пришло время кое-что вспом­нить. Итак… Сан Лагэн. Не трогать. Старик очень тя Тяжелее, чем кажется. Апасуд. Ее верная опора. Мальчик понимает, что такое осторожная мудрость… И не мешает правильному течению событий. Правиль­но было бы женить его… и чем Лусипа не супруга? Кое-кто из государей баб-аллонских не брезговал про­столюдинками. Надо сознаться, и для нее самой певунья притягательна… почти так же, как Барс когда-то. Пусть побудет здесь. Аннитум. Плохо. Рвется к важным делам. Хочет оставить свой отпечаток на узоре, но ни­чего не умеет. Сильная девочка, любимая девочка… Под контролем держать ее не удастся, во всяком случае веч­но. Да и трудно с ней… Отослать подальше. Что там в краю Полночи у Асага?..

 

Тем временем Аннитум любовалась своими девочка­ми. Настоящие бойцы. Когда-нибудь они ей пригодят­ся. Если не здесь, в Лазурном дворце, то хотя бы в Баб-Алларуаде. Ведь это ее законная доля! По слову отца. Он бы порадовался, видя ее занятия, ее бодрость и ее силу… Почему упрямые реддэм не хотят состязать­ся с женщинами из гвардии? И черные — тоже. При­ходится звать обычных солдат из столичного гарнизо­на. Иначе нельзя. Когда-нибудь девочкам придется сра­жаться против воинов-мужчин, им следует привыкать Сегодня Аннитум сама должна была драться на виду у всех. К ней подвели невысокого кряжистого десятни­ка Он был обнажен по пояс, ниже — штаны и сапоги для верховой езды. Она… одета точно так же. Не побо­ялась. На лице у десятника пылал вызов. Наглый вызов уверенного в себе поединщика. Ему приказано — не щадить. Ну что же, Аннитум любит серьезных против­ников. И ставить им колено на грудь — тоже любит. Посмотрим, кто кого. Кулаки против кулаков. Она на­несла первый удар.

..Сан Лагэн ответил царю уклончиво:

—У Царской дороги множество смыслов. Один из них принадлежат Дворцу. Другой — великому городу. Третий — Храму.

—Творцу, отец мой первосвященник.

—Творец и Храм неотделимы друг от друга. Иначе само существование Храма стало бы никчемным.

—Разве я спорю? Просто мне приятно принимать что-либо из рук самого Бога.

Сан Лагэн мягко улыбнулся:

—Хорошо, Балле. Третий смысл Царской дороги очень прост. Ты отдаешь себя в Его волю. Ты ведь ве­ришь в Его любовь? Значит, Он позаботится о тебе луч­ше любой охраны и не даст причинить вред. Если царь не верит в это… ну… даже не знаю… у него, наверное, что-то очень не так в жизни иди в мыслях… что-то со­всем не той стороной легло. Ты понимаешь? Ты сам — веришь?

—Не знаю. Отец мой… я, видишь ли… никогда не мог понять: как это — верить или не верить? Я Его просто люблю.

 

…Десятник и царская дочь не стали тратить време­ни на разведку. Оба начали бить сразу в полную си­лу. И оба предпочли ближний бой. Страшный, калеча­щий и безжалостный ближний бой. Скоро их лица были в крови. Капли разлетались во все стороны. Ты­сячелетняя кровь царей смешалась с безродной красну­хой простого солдата. Десятник не постеснялся уда­рить ее в грудь. Она справилась с болью. Аннитум не постеснялась ударить его между ног. Он тоже преодо­лел боль. Такой вид драки не предполагает долгого со­стязания. Обе стороны выдыхаются быстро. Весь во­прос в том, кто — первым, Аннитум и десятник начали выдыхаться почти одновременно. Тогда она изловчилась и ударила его в носовой хрящ, сбоку. Боец взвыл, как раненое животное, и закрыл лицо руками. Тогда Аннитум молниеносной подножкой сбила его с ног и захватила горло. Так, чтобы дышать ему было очень трудно.

—Ну!

—Пощади, царевна и мать… Она разжала захват.

—…Существует еще один смысл, четвертый. Он при­надлежит лично тебе. И когда-нибудь, Балле, ты его не­пременно отыщешь.

—Я услышал тебя.

…Царица Лиллу уверилась в своем решении. Анни­тум надо убирать подальше. Бал-Гаммаст? Тут она не понимала. Да. От любимого сына Барса следовало ожидать чего-нибудь в подобном роде. Но это уж слишком! Балле стоило бы держать под рукой. Иначе он непре­менно наворочает дел… потом не разберешься. И может стать самостоятельной силой, если чутье не обманывает ее. Пожалуй… не отпускать. Что там насчет Урука за­вещал Донат? Гармония требует иного. Здесь, в Лазур­ном дворце, она сумеет утрамбовать его как следует. Благо самого Балле и всего государства предполагает долгое воспитание сорванца…

Но узор в тот день рисовала не одна царица Лил­лу. Эбих черных просматривал таблички, присланные Упрямцем, Дуганом и Уггал-Банадом из края Полдня, далеко еще не замиренного. Он обдумал вчерашнее столкновение и пришел к выводу: «Надо убирать маль­чика из столицы. Как можно раньше. Лиллу раздавит его из лучших побуждений. А он — наша последняя надежда…»

***

Паводок великой и бешеной нравом реки Еввав-Рат недавно закончился. Вода еще стояла высоко в канале Агадирт, и в великой реке Тиххутри, и в небольших каналах, и в канавах на полях земледельцев, и в искус­ственных прудах, и в болотцах. На глинистых всхолмьях, куда не добирались ни плуг, ни лоза, не пересы­хали глубокие лужи. Край Полночи в стране Алларуад наполнился сырыми ветрами. Луна редко показывалась из-за туч.

Эбих Асаг, лугаль Баб-Алларуада, главного оплота Царства в краю Полночи, лежал голышом под пологом, защищающем от комаров. Сон не шел к нему. Два дня назад он прибыл из подчиненной ему Барсиппы, где наводил порядок после разгрома, учиненного там мя­тежниками несколько месяцев назад. Раны в стенах были заделаны, гарнизон бунтовщиков, сдавшийся по­сле непродолжительного сопротивления, строил дома, восстанавливал дамбы и рыл колодцы. Город недавно присягнул на верность государям Апасуду и Бал-Гам­масту… Ниоткуда не приходило тревожных известий. Молчали лазутчики. Тамкары, вернувшиеся из полноч­ных земель за каналом, не увидели там ничего угро­жающего. Дозоры из Эшнунны, уходившие далеко в степь и предгорья, возвращались, не найдя вражеских отрядов…

Тем не менее 1-го дня месяца тасэрта эбих Асаг, повинуясь странному беспокойству, покинул богатый и веселый город Барсиппу ради строгой и унылой крепости Баб-Алларуад. Что поделаешь, в этой земле сол­дат всегда был главнее торговца.

Военное место. Здесь на трех мужчин не более од­ной женщины, и от этого бабье несговорчиво. Не то что в столице или в той же Барсиппе… Сегодня эбиха отвергла Аттам, дочь агулана водоносов. Да и Творец с нею. Беда невелика.

Беспокойство не оставляло Асага и здесь. Он не притрагивался к вину вот уже седмицу, с самой Бар­сиппы. Усилил стражу на стенах. Велел закрывать во­рота в форте на переправе полустражей раньше обыч­ного. Вчера вышел с конным отрядом за канал и раз­ведал местность к Заходу от переправы… никаких следов неприятельского войска. На Восход по каналу — к реке Тиххутри — отправил на трех лодках сотника черной пехоты Маггата с солдатами. Тревога постепенно усиливалась, будто больной зуб просился вон из дес­ны и дергал все настойчивее. Эбих осмотрел древние стены, хотя их и ремонтировали всего солнечный круг назад. Только говорят, что Баб-Алларуад построили еще при царе Уггал-Банаде I. Конечно» с тех пор эту твердыню враг ни разу не подчинял под свою руку. Ни штурмом, ни осадой, ни хитростью. В пророчестве ска­зано: «Будет Царство стоять несокрушимо, пока не па­ли ворота Царства…» — то есть Баб-Алларуад, ибо это имя означает как раз «Ворота земли Алларуад». Сю­да Младший народ пришел во времена Исхода. Здесь вырыт был первый канал Царства… Не важно. От Уггал-Банада I, по прозвищу Львиная Грива, в стенах кре­пости не осталось ни одного кирпича. Ее дважды раз­рушали, хотя само место оставалось за Царством, и не­приятель не мог выбить его защитников из руин. Потом дважды восстанавливали. Несчетное количество раз ре­монтировали. Говорят, Кан II Хитрец, сто солнечных кругов назад истративший прорву серебра на новый форт, пошутил: «Не знаю более высокооплачиваемого пророчества…»

У Асага под началом числилось пятьсот солдат пе­хоты ночи, еще тысяча лучников и копейщиков цар­ской службы, неполная сотня конников, а также сотня гурушей, охранявших порядок в городе я ближайших селениях открытой земли. Если поставить на стены ополчение горожан, привычных к военным грозам, он получит еще тысячу или две.

Этого достаточно для хорошего боя. И офицеры у него вполне надежные. Ветераны, за каждым по добро­му десятку походов и более того. Прежнее царствова­ние выдалось щедрым на битвы, как бывает иной сол­нечный круг щедрым на дожди, на хлеб, на урожай гра­натов или на саранчу…

И все-таки эбих никак не мог успокоиться. Так случалось с ним раньше, и всякий раз — не зря. В от­блесках огня и в шуме ветра, в плеске рыбы на прудах и в едва различимом шепоте травы ему чудилась на­двигающаяся угроза.

Иной раз, когда подступало к нему такое, эбих сам себе казался львом, бредущим в высокой траве; звуки и запахи несут ему непонятное для человека слово о пи­ще и опасностях; невнятный каприз подталкивает его пойти в одну сторону, а не в другую; страх перед тем, кто сильнее и может оказаться за первым же поворо­том, мешается с желанием убить и уверенностью в соб­ственной мощи; ноздри нервно втягивают илистое зло­воние приречных зарослей; лапы сами собой выбирают то место, где под ними ничто не треснет и не зашур­шит. Рат Дуган говорил ему на это раз и другой: «Не понимаю. Я должен знать наверняка. Иначе не умею». Лан Упрямец помолчал-помолчал и сказал вот что: «Ты, друг любезный, заполучил от Господа полезную вещь. У меня ее нет. Н-да. Но иногда мне достаточно взглянуть на человека, послушать, как он говорит на протяжении сотни ударов сердца, и я буду знать, где он надежен, а в чем слаб, какая в нем сила, куда его отправлять с поручением не стоит и куда — стоит. Ме­ня всегда интересовало, Асаг, кем взять дело и как это совершить, а тебя — кто ударит первым и откуда, по­том — будь что будет. Должно быть, Творец увешивает мэ эбиха странными игрушками… Я верю тебе. Ты и впрямь похож на дикого кота. Если б можно было по­ставить нас троих командовать армией в одном сражении, мы были бы непобедимы. Ты разведал бы все как надо и выиграл первую сшибку. Я бы добился преиму­щества в середине. Рассчитал бы, как добиться. Ну а Топор закончил бы дело в нашу пользу, потому что он из нас троих — самый упорный и неуступчивый…» Про Уггала Карна тогда не задалась беседа. Тот стоил их троих, вместе взятых. Не самое большое удовольст­вие — говорить об этом вслух…

Сегодня днем Асаг молился в храме. А потом пре­поднес городскому первосвященнику в дар для Дома Творца расписную алебастровую вазу и костяной ковш с тонкой резьбой. Дал бы что-нибудь подороже, но не та у него была натура, чтобы копить серебро, барахло, скот. Ценные вещи не задерживались у Асага. Любил коней и женщин. Но и с конями, и с женщинами как-то выходило, что сами они оказывались во владении эбиха и сами же куда-то девались. Любил еще войну. И это единственное, чего было у него за тридцать семь сол­нечных кругов хоть отбавляй.

Асаг слышал, будто существуют люди, которым до­ступно иное зрение. Некоторые чуть ли не за день чув­ствуют бурю и грозу. Другим доступно слово Творца, и их после смерти называют святыми. Третьи за двад­цать шагов узнают мага или слугу Падшего — хоть бы и принял он человеческое обличье… Никогда прежде Асаг не видел такой военной бури, какая надвигалась на него сейчас. Какой-нибудь набег сотни-другой кочевни­ков, обычное дело для этих мест, ничуть не потревожил бы его. Нет, он чувствовал иное. Как будто целых три достопамятных битвы на поле под Кишем должны были явиться одна за другой. И первая из них выйдет самой малой…

Сон не шел.

Асаг оделся и отправился в Приречный форт. Хоть и был форт поставлен не у настоящей реки, а у руко­творной, местные жители упорно именовали его При­речным. Да и то правда. Канал Агадирт давно не чис­тили, он зарос, развелись в нем тьмочисленные гор­ластые лягушки, плавали по нему рыбацкие плоты — словом, река и река… Там, на втором этаже воротной башни, должен был бодрствовать старший офицер кре­постного караула и одна смена караульных. Вторая сто­ит на стенах, а третья и четвертая — спят. Обычно ка­раул выставляют в три смены, но Асаг распорядился о четвертой. Солдаты будут больше спать, меньше уста­нут, а значит, не столь многие заснут, прислонившись к зубцу… Лишь бы не упустили то, чего нельзя упус­тит Сегодня за охрану крепости Баб-Алларуад отве­чал сотник Дорт… Эбих по узенькой витой лестнице поднялся наверх. Караульный, как и положено, не про­пустил его внутрь, кликнул сотника. Ни царь, ни эбих и никто иной, кроме караульного офицера, не властен над солдатом, который стоит на посту. Разве только сам Творец…

Невидимый больной зуб неожиданно напомнил о се­бе, как никогда прежде: глубокая черная тоска вмиг сме­нила прежнюю тревогу. Будто сумерки пали, и воцари­лась полночь… Тьма обрела глубину. Господи, какое ис­пытание грядет?

Жаркая, сырая ночь. Тяжело дышать. Стояла тишь, ветры угомонились, и полное безветрие царило над го­родом. Дорт взглянул на эбиха неприязненно. Настоль­ко неприязненно, насколько позволял его чин. Бледное и неровное пламя светильников едва позволяло разгля­деть черные мешки под глазами у сотника. Асаг отметал про себя: самый юный из старших офицеров гар­низона, по молодости попадает в караул через день или через два дня. После того как все закончится, надо бы проделать вторую дырку в заднице тысячника Хегтарта. Бережет дружков своих, стариков, пес…

Дорт доложил ему, так, мол, и так, все тихо, солдат проверяли, на постах не спят.

—Когда проверяли?

—В полночь, отец мой эбих.

—Идем, сотник. Сделаем это еще разок.

Дорт взял было тяжелый каменный светильник, зажег фитилек.

—Не суетись, сотник. Не делай своим солдатам легче.

—Да, отец мой эбих…

В фиолетовой мути, которая становится одеянием ночи на полдороги между полночью и рассветом, ого­нек лучше медного гонга расскажет об их приближении лучникам, стоящим на постах.

Асаг и Дорт отправились в обход по крепостной сте­не. Первый из часовых действительно не спал. Всего их должно быть семь в форте и десять в самой крепости. Пошли дальше.

—Сотник, не правда ли, хорошо получить от отца по наследству глину и таблички, а не копье и кожаный доспех с бляшками… Шарт берут от государя столько же земли и серебра, сколько и мы с тобой. Но сейчас все они спят. Что скажешь?

Асаг спиной почувствовал невысказанный ответ офицера: с таким, эбих, дерьмом, как ты, в неурочный час шататься по стенам — и впрямь пожалеешь… Но отец Дорта был, кажется, тысячником, а дети реддэм любят превосходить своих отцов. Этот, наверное, еще в училище мечтал стать эбихом, выбиться в лугали. Ну, на худой конец, в энси. Правильно. Асаг и сам испечен

из той же муки. Он бы ответил, мол, шарт хоть и спят спокойно, зато мы спим с их бабами. Бабы нас любят горячее…

—Зато бабы нас больше любят, отец мой эбих!

—Молодец, сотник. Порадовал дурака-начальника. Я бы не явился к тебе сегодня, если бы, говенная дыр­ка, не ждал, неприятностей. А больше всего бабы любят пехоту ночи. Это уж ты запомни твердо.

…Второй тоже не спал. Дорт неожиданно спросил:

—Не знаешь ли, отец мой эбих, кто и за что про­звал их пехотой ночи? Они лучше бьются под луной, чем под солнцем?

—Под собачьей задницей, сотник. Им все равно, когда биться, в какой сезон, на земле или на воде, про­тив людей или против слуг Падшего. Да им хоть трупы заново резать. Уж тем более не важно, днем они, вечером, утром или ночью исполняют службу копья.

—Тогда — почему, отец мой эбих?

Лучше бы ты спросил, офицер, какие неприятности сулит нам сегодня мэ. Для дела полезнее. Или о бабах спросил бы, чем так нравятся им черные пехотинцы, Асаг хотел было послать его за болотной лихорадкой, но раздумал. Сколько парню солнечных кругов? Двадцать? Двадцать два? Реддэм служат с пятнадцати. И здесь, в Баб-Алларуаде, на полночном валу, он уже видел и кровь, и смерть, и сам дрался… Говорят, как надо дрался. Наверное, бывало, раза по три-четыре за солнечный круг. Такое неспокойное место. А может быть, жопа ос­линая, сидел ты, сотник, в глухой осаде на отдаленном форте, в степи, вокруг бесились кочевники, а ты считал пригоршни зерна и молился, чтобы помощь прислали вовремя. А солдаты молились на тебя, потому что ты был там за старшего и ты им всем обещал: будет подмо­га, обязательно будет. Ты много чего видел, сотник, только красивая и высокая жизнь прошла мимо тебя. Ладно, послушай кое о чем оттуда.

—На всех табличках из Дворца и от его шарт этих называют черной пехотой. Или просто черными. Видел?

—Да, отец мой эбих.

—Пехотой ночи их называют многие, да любой кусок собачьего дерьма в Царстве их так зовет… Но ни­когда от имени государя не придет сюда приказ, в ко­тором были бы слова «пехота ночи»… Вот же жопа ос­линая! Тебе никогда не казалось это странным?

Не знаю, отец мой эбих.

—Об одной истории мало кто помнит, сотник. Я служил при Донате Ш, теперь служу при царях-бра­тьях… Те, кто взял копье в один солнечный круг со мной или даже кругами пятью раньше, не знают, не помнят, не ведают… Уггал Карн служил еще при Донате II. Он знает, но говорит: мол, все стали забывать очень быстро. «Не хотели помнить»,— этот стручок говорит. Уже в тот солнечный круг, когда от получил чин энси, мало кто знал… Мне самому рассказал Лаг Маддан. А ему, старо­му волчине, — восемь десятков солнечных кругов. Его рука взялась за копье еще в смутную пору. «Суд Творца над землей Алларуад лишился милосердия. Была гро­за и великая неурядица…» — Ну, жопа ослиная, знаешь, как говорят про такие времена. Царь Маддан-Салэн, по­куда не добился своего, раза три или четыре чуть было не выкинул свою голову в болото, А другими головами заплатил без счета…

—Не зря его зовут Человек Жестокий, отец мой эбих.

—Люди помнят его жестокость, хотя в историче­ских канонах, жопа ослиная, его никто так не именует. Человек Жестокий? Никогда. Восстановитель, Маддан-Салэн Восстановитель, и все. В канонах о той истории нет ничего. Даже в дворцовых архивах… Ни единой таблички за вторую седмицу месяца тасэрта в солнечный круг 2444-й от Сотворения мира! За двести солнечных кругов до того — есть! Даже за восемьсот солнечных кругов — и то есть кое-что… Я когда-то полазил там, полазил не хуже камышового кота, но сам не сумел разобраться.. В ту пору я уже был эбихом, но архивные шарт все равно не нашли мне ни строчки об этом. Как видно, мало оказалось моего чина, чтобы знать кое-ка­кие секреты… Макнули мордой в дерьмо, крысы. Вежливенько так макнули». Так вот, сотник. Маддан-Са­лэн — странный человек. Жестокость он проявлял мно­го раз. Спаси Творец нас с тобой от такого. Но он не был злым… злобным царем. Скорее в нем было слиш­ком много доброты.

—Жестокий добряк? Не понимаю, отец мой эбих. Разве такое бывает?

—Может быть, он слишком любил Царство. Послу­шай, сотник, дела шли худо. Тогда стоял мятеж. Такой же, жопа ослиная, как только что. Но удачи они себе добыли гораздо больше. Началось, как водится, в крае Полдня, гнилое место, все дело замутили суммэрк. Так вот, они вошли в Баб-Аллон. Они взяли весь город, кроме Лазурного дворца и Заречья… Ты бывал в сто­лице?

—Нет, отец мой эбих…

—Великая река Еввав-Рат, эта бешеная канава, де­лит город на две части. Одна — старая, богатая, она и побольше. Там — Лазурный дворец. Другая, к Заходу от Еввав-Рата, и есть Заречье, она поменьше и побед­нее. Маддан-Салэн стоял там с последним войском сво­им, с черной пехотой и другими верными. Со всех сто­рон его подкусывали вражеские отряды, как голодные шавки, встретившие раненого льва. Переправиться и отбить Старый город Маддан-Салэн не мог. Сил не хва­тала То ли ему не везло… Его били, били и били. Не знаю, как такое может быть, сотник. Да жопа ослиная! Не вижу причин, чтобы слабый народ взял верх над сильным… Царство— лежало с переломанным хребтом и должно было, по всему видно, издохнуть. Вдруг все переменилось. Враз. Наоборот, царь принялся громить всех, и никто не смел противостоять ему. За одну ночь, сразу после того, как Еввав-Рат вошел в берега, черные переправились на другую сторону, дрались до рассвета и более того…

Асаг замолчал. Было тут нечто, неподвластное его пониманию. Нечто, скрытое от него. И эбих, попытав­шись когда-то добраться до сути, отступил. Не из-за упрямства архивных шарт. Нет. Его в тот раз тоже по­сетила особая тревога… Не стоит смертным, хотя бы и тем, у кого тень длинна, выходить за круг дозволенно­го. Что там произошло шестьдесят четыре солнечных круга назад? Творец знает… Асаг почувствовал тогда, в архиве Дворца, да и сейчас чувствует: его нетерпели­вые глаза ждало нечто ослепительное… то ли ослеп­ляющее…

—Отец мой эбих, я знаю: царь возложил руки свои на плечи Полдня и заставил склонить голову народ сум­мэрк. Так учат…

—Да, так учат… Маддан-Салэн не разрешил черным брать пленных. Они выполнили приказ. А потом два дня весь город считал трупы. Падаль перегораживала улицы. Всего, сотник, одиннадцать тысяч людей сум­мэрк и людей Полдня. Все, кто не успел удрать, побро­сав оружие и себя не помня от ужаса… С тех пор чер­ных и зовут «пехота ночи». Той ночи, сотник,

—Одиннадцать тысяч! Целая страна с городами и селениями…

—Зато Царство уцелело. Пало бы оно — и сколько народу перерезали бы тогда? Маддан-Салэн любил зем­лю Алларуад… Откуда-то он раздобыл немного удачи и

поторопился использовать ее, вот что я думаю. А отку­да… не спрашивай, не знаю. Третий не спал…

—Царство, устояло, сотник. Оно, ослиная жопа, опять устояло. Времена такие были: все падало, все ру­шилось, все чувствовали себя стариками. Лаг Маддан говорит: моя, я как будто родился старым. Странное, очень странное время было. Как будто смерть подошла к царству, как земледелец к ячменю, навострив серп… Все, сотник, ждали, все почти что знали: скоро погиб­нет великий город Баб-Аллон и вся страна вместе с нам. Но время обмануло всех, не переломилось…

Они подошли к Сигнальной башне. Внизу — ворота в Приречный форт. Тускло поблескивала черная вода. Часовой должен бы их окликнуть. Пора. Не заметит через пятнадцать шагов — и останется без жалованья за полмесяца, через тридцать — его хорошенько отде­рут кожаными ремнями по спине, через полсотни — ему грозит подвал и скудная пища… на месяц пример­но, если раньше за ним не было особых нарушений. Эбих сбавил шаг.

—Так вот, сотник. Держава царей баб-аллонских не умерла. Но старой была, а сделалась… какой-то… больной, что ли… как паршивая собака. Или дряхлой. Будто какая-то дрянь точит ее изнутри. Раньше иначе жили. Я читал, как они жили раньше. При Халласэне Грозе — как львы, могучие и бесстрашные. При Дорте V Холодном Ветре — строгие и стойкие, вроде каменных скал. При царице Га-рад — словно небесные приближенные Творца, печаль­ные, мудрые, искусные во всем. А теперь? Бьемся как будто в пол-удара, смеемся в полсмеха, веруем в полверы. Это, ослиная жопа, какая-то болезнь… Что?

Дорт успел издать короткий стон и мешком пова­лился прямо на спину Асагу. Эбих повернулся было, но не смог завершить движение. Чьи-то чудовищные когти прошлись ему прямо по сердцу. Асаг остановился и послал в небо звериный вой. Как будто волк-одиноч­ка, голодный, злой подранок, отставший от своих, где-нибудь на пустошах за Полночным валом, недалеко от малой сторожевой крепостицы, на берегу почти пересох­шей речки с мутной солоноватой водой, которую пить не надо бы, умирая, отыскал в разрыве туч свое блис­тательное божество, услышал его зов и ответил, как уме­ет… Еще раз, еще и еще. Асаг не волен был шевельнуть­ся. Он боролся, но на его сердце нечеловеческая тоска нежно вырезала магические знаки.

—Гу-у… Гу-у-у… — донесся снизу надрывный крик, Асаг споткнулся обо что-то, упал, колено пронзила

боль. Эта боль да еще непрекращающийся крик помог­ли ему прийти в себя.

—Гу-у-у… — Эбих прислушался.

—Гу-утии!

Под ногами у него — тело часового, то ли спящего, то ли мертвого. Тот, кто останется жив сегодня, завтра разберется. За спиной — тело сотника Стрела? Дро­тик? Вроде бы нет. Асаг пнул обоих поочередно и по­бежал к башне. Живы — очнутся. Откуда взять время, ослиная задница, чтобы разбираться с ними?

—Гу-утии! Голос какой-то знакомый, тьма его забери. Ш-ш-ш-ш-ш… — шелест летящих стрел.

Эбих на одни миг выглянул из-за кирпичных ступе­нек зубца. У самых порот на земле барахталось черное тело, невнятное пятно, не разберешь, что там с ним. Как будто обезумевший медведь вышел к стене форта и ка­тается в грязи.

Крик оборвался.

Мэ царского эбиха стремительна и переменчива. Ми­новало пять ударов сердца. Асаг потревожил сигнальное

било. Четыре раза… остановка… еще четыре раза… общая тревога. Над крепостью поплыл гулкий стон меди. Ко­пейщик, стоявший на посту рядом с билом, зашевелил­ся. Значит, не мертвый, просто сомлел. Есть у Гутиев искусные машмаашу… добраться бы до них да выпус­тить потроха.

Асаг в ярости закричал:

—А говенной дырки не хотите попробовать? Не про­шла ваша уловка!

Тюк-тюк-тюк — заколотили стрелы в кирпич, осы­пав эбиха крошкой.

У канала роились человеческие фигуры, как будто насекомые выползали на берег.

—Джелэ-эль! Наги-и! Шарлага-ар! Наги-и! Гап! Гортанные крики чужих командиров резали предут­реннюю темень.

Вдруг на берегу канала, на лодках и у самых ворот разом вспыхнули сотни факелов. Если бы вождь гутиев приказал зажечь их, потом его тысячники передали при­каз сотникам, а сотники — солдатам, огоньки зажглись бы в разное время, Но нет, в один миг между водой и камнем вырос прямой пламенный клинок…

Асаг не принадлежал к тем людям, которых легко испугать. Прежде многих иных наук мальчиков-реддэм учат не бояться крови и презирать смерть. Служба копья не терпит боязливых. Баб-аллонскому эбиху не­позволительны покой, лень и трусость. Во всяком слу­чае, при царе Донате такие не выживали. Асаг время от времени даже бранил себя за то, что пугался позже того момента, когда для дела полезно как следует испу­гаться. Это чувство в нем притупилось. Но сейчас он пережил смертный ужас длительностью в десять уда­ров сердца.

Море огня колыхалось и рябило. Но гутии стояли не двигаясь. Даже не пускали стрелы. Они разглядывали крепость, которую им надлежало разрушить, иска­ли глазами на ее стенах защитников, которых следова­ло уничтожить. Взгляды тысяч людей остановились на эбихе…

Вдалеке, у самых тростников, над толпой факельщи­ков возвышались две чудовищные фигуры. Ученые лю­ди Царства иногда затевали спор: люди ли гутии? Или, может быть, не совсем… Имелись кое-какие отличия у Старшего народа. Например, все те, кто принадлежал к роду горских царей, вырастали вдвое выше прочих. И там, между приставшими к берегу лодками, стояли, наверное, старое чудище царь Гургал и молодой звере­ныш, его сын Сарлагаб. Асаг так и подумал: «Звере­ныш…» Обыкновенные люди остереглись бы зажигать огонь — к чему становиться мишенями? Но этим бы­ло все равно. Гибель одного, сотни или тысячи не зна­чит ровным счетом ничего. Сколько знал эбих самого страшного противника Царства — всегда было так. Ес­ли командирам Гутиев удобнее отдавать команды при хорошем освещении, они получат достаточно света. Над вражеским войском медленно таяло полотно ма­гии. Асаг не видел его, не умел видеть, но почуял, как собака чует недобрый запах. На него повеяло странным холодком, зябким, пронизывающим. Как от моря… а не от моря людей.

— Наги-и! Джан!

Огненный прилив разом вскипел у ворот. «Рой» об­нажил клыки, Как будто одно-единственное огромное тело» покорное воле сильного и злого машмаашу, не щадя себя, бросилось вперед — утопить чужой металл в собственной плоти.

Асаг очнулся, услышав стук штурмовых лестниц, приставляемых к стене.

…Бой на стенах Приречного форта длился до утра, а потом, не переставая, еще до самого полудня. И еще,

может быть, стражу или полторы. Но Асаг впослед­ствии сумел вспомнить лишь несколько первых своих приказов. Потом все слилось для него в бесконечную пляску крови и меди. Вот он велит поднимать городское ополчение… Вот по его слову солдаты строят бар­рикаду за воротами…

Беспокойный ковер из горцев, пошевеливая огнем и железом, медленно полз на стены. Гутии ставили лест­ницы одну к одной, сплошным рядом, так, чтобы сва­лить набок можно было только крайние. К воротам подтащили чудовищный таран, выточенный из цельной ка­менной глыбы. Раскачали его на ременных петлях. Удар! С первого же раза ворота откликнулись глухим скрипу­чим басом. Асаг знал по десяткам прежних штурмов и осад: это плохой голос. Он означает, что ворота решили посопротивляться для виду, а потом пасть. Двадцать это будет ударов или двести — все равно. Участь ворот не изменить.

Эбих вроде бы постарался сделать все, как нужно. Сверху на горцев падали тяжелые глиняные болванки, загодя сложенные у самых зубцов, летели дротики и стрелы. Защитники Баб-Алларуада опрокидывали штур­мовые лестницы, по трое и по четверо взявшись за раз­двоенные рогатины, которые были специально припасе­ны для таких случаев.

Гутии защищали своих бойцов у тарана квадрат­ными плетеными щитами. Лучники снизу старательно выцеливали солдат Асага: высунешься лишний раз из-за зубца, и в последний миг увидишь всю свою мэ, вы­черченную незамысловатым узором на маленькой таб­лице…

В темноте не видно, убит ли хоть один из Гутиев. На стене трупов становилось все больше. Эбих почуял, как опускается на форт колеблющаяся дымка пораже­ния. Она едва заметна… пока.

А таран лупил и лупил. Творец, какая несправедли­вость: для Гутиев серый горный камень не стоит ничего, он там под ногами валяется, из него даже дома строят… А тут за тесаную глыбу расплатились бы звонким се­ребром, без особого торга. Ну не родит земля Алларуад камень! И кирпичные стены ее городов, и дорогие де­ревянные ворота недолго стоят против камня… Значит, каменными должны быть люди.

Ворота отвечали уже не басом, а надтреснутым хряс­ком, как будто таран входил в живую плоть. Горцы сменялись у ременных петель, не снижая темпа ударов. Там, внизу, какой-то их десятник или… у них счет вось­мерками… восьмерник, что ли… мерно командовал:

— Наги-и-и… ту! Наги-и-и… цал! Наги-и-и… ту! На-ги-и-и… цал!

Ту — удар! Цал — удар! Ту — удар! Цал — удар!

И дерево жалобно застонало…

Асаг понял, что пора ему спускаться со стены. На баррикаде, спешно собранной из кирпича, переверну­тых повозок и мелкого хлама, столпилось около сотни бойцов. Эта война длилась так долго на земле Цар­ства… Все уже наперед знали свои роли. Асаг при­кидывал, хватит ли ему этой сотни, сможет ли он за­держать горцев до нужного момента, больно быстро пошло дело. Трое офицеров-реддэм и девяносто два копейщика думали об ином: повезет ли им отделаться ранением? Раненому не так стыдно упасть и притво­риться мертвым, а там, если Творец не против, свалка закончится, Потому что бежать нехорошо, умирать не хочется, а справиться с этими чудовищами просто не суждено.

Ворота не рухнули, но таран пробил такую дыру, что в нее свободно мог пройти человек с оружием и в доспехах. Горцы, словно огромные жуки, полезли внутрь. Сверху, из дырок, проделанных в кирпичном своде, полетели

стрелы. Упал один из нападающих, другой… Дальше все смешалось. Пять или шесть смельчаков кинулись вперед, презирая смертную свою долю и желая закрыть брешь в воротах вражескими телами. Асаг знал, что случится дальше, но удержать людей не успел. Всегда найдется пять или шесть смельчаков…

Они словно бы ударились о каменную стену. Миг, другой — и все до единого попадали под нога Гутиям.

Очень, очень хороши воины Старшего народа. Ши­роки в плечах, велики ростом, настоящие верзилы. Но дело не только в этом. Их натаскивали заниматься воен­ной работой с детства. И теперь каждый из них, как волк в овечьем загоне, выбирал глазами: ну, с кого на­чать? Реддэм стоили некоторого внимания; их, пожалуй, имеет смысл убивать с уважением, как равных. Про­чие — вроде сорной травы. Пахари, гончары… В худшем случае рыбаки или охотники… Живые мертвецы, одним словом.

Мясо для жертвоприношений.

Гутии не торопились. Каждому из них лицо закры­вала маска из костяных пластин, соединенных жила­ми. Некоторые еще не бросили факелы. У других были копья, щиты и тяжелые булавы с каменными гирями на конце. Кое у кого на голове красовалась пара бычьих рогов. Асаг поймал себя на мысли, нелепой для урож­денного реддэм и странной для эбиха: жалко скотину. Бодались бы уж лучше между собой эти бычки…

Сегодня таблица битвы начиналась нехорошо. Пер­вые знаки: гибель своих, превосходство чужаков, сла­бость окружавших его бойцов. Асага бил озноб. Холод­но. Ярость топила в себе страх. Он и должен бы боять­ся, но уже не очень умел. Ему нужно было вымочить свое оружие в чужой крови. Так, чтобы солдаты увиде­ли это, чтобы набрались наконец куражу, иначе их тут и впрямь порежут, как детей.

Он закричал на поганых человекобыков, выхватил у кого-то тяжелое копье, предназначенное для боя стенка-против-стенки, и швырнул его не целясь. Рука сама выбрала, куда направить удар. И острие нашло дорогу между медными пластинами на кожаном доспехе чужа­ка. Там, в шевелящейся массе врагов, кто-то коротко вскрикнул. Жирно чавкнула большая лужа, принимая тело,

— Джан!

Жуки полезли на баррикаду.

Дальше было очень плохо. Хуже некуда. Когда Аса­гу было восемь солнечных кругов, он подрался с сыном охотника, а тому было на четыре солнечных круга боль­ше. С детьми реддэм не дрался только ленивый: они считались воинами от рождения, и всем мальчикам из шарт, пахарей, тамкаров, да из кого угодно, очень хоте­лось доказать: вот, мол, тебе, воин, тут не один ты уме­ешь махать кулаками, на, воин, получи впрок… В пят­надцать, да хотя бы и в четырнадцать, юноша-реддэм воином действительно становится… и тогда его уже очень опасно бить — он убьет в ответ. Но в восемь — совсем другое дело. Тот мальчик, уже почти мужчина, полудикий, привыкший жить на неогороженной земле, вдали от кирпичных стен и городских ворот, приканчи­вать подранков, пить мутную воду из каналов и рек пополам с илом и зеленой мелочью, терпеть боль, хо­лод, дождливую погоду и знойный ветер из великой пустыни на Заходе, — он был как обожженная в печи глина; сначала Асаг отбил об него пальцы, потом тот лупил его долго и жестоко, сделал из лица кровавую кашу… Будущий воин не мог сдаться, он отмахивался лежа, корчась в траве; когда заплыл глаз и даже когда левая рука, хрустнув, перестала быть оружием, Асаг все еще пытался достать врага, дотянуться, хотя бы плю­нуть ему на ногу. Сейчас выходило точно так же. Человекобыки неторопливо валили его копейщиков одно­го за другим. Упали двое из трех реддэм. Баррикада выросла чуть не до высоты человеческого роста — за счет тел, густо покрывавших ее… Асаг убил одного гутия. Другому разрубил ноту. Может быть, зацепил кого-то еще, он не помнил, не видел: тьма глотала его выпады, тело скоро наполнилось десятками маленьких болей. Правое плечо ныло от удара булавой, а по пред­плечью скользнуло острие колья. Зазубренный камен­ный нож вспахал ему щеку и подбородок. Кто-то метко ударил ногой по колену. И левое ухо. И ступня правой ноги. И безымянный палец на правой руке — чем его достали? До чего ж больно!

Иногда его бойцы выпускали кишки горцу. Платили за одного — четырьмя. Наверное. В темноте не видно. Обычно расплачивались именно так — один к четырем. Не зря он в самом начале воткнул в чужого копье. Если б не это, на баррикаде лежали ли бы сейчас все царские солдаты, И его собственное тело, наверное, босые ступ­ни гутиев глубоко вдавили бы в общую груду мертвецов. Может быть, так и будет. Скоро. А пока баб-аллонские копейщики вес еще заставляли чужих платить.

Земля Царства любит кровь чужих.

«Да где же они! Задница… Задница ослиная! Ведь так и не успеем…»

Его последний реддэм повалился навзничь.

«Все, кажется… Творец, суди меня милостиво! Не успели».

Вдруг человекобыки расступились. Эбих баб-алларуадский огляделся. Не более полутора десятков его солдат все еще держались на ногах и могли оказывать сопротивление. На стене шел бой. Нет, не бой даже, а какая-то дикая свалка, без разбору швырявшая вниз трупы горцев и защитников форта. Прямо перед ним толпа Гутиев разошлась надвое, будто старая тряпка, порванная пополам. 01 Тухлятина вонючая! Оказыва­ется, ворота успели разбить в щепы. На обломках стоял с медным топором в лапище старый матерый зверь — царь Гургал…

И тут Асагу вновь представилась таблица сегодняш­него сражения. Так явственно, словно неровная грань формованной глиняной плитки лежала у него на ладони. Знаки покрывали ее до середины, низ еще пустовал, призывая писца… А вот ровно по центру глина набухала странным и недобрым знаком: тринадцатилучевая звезда хищно ощетинивалась своими шипами. Звезда то виде­лась эбиху отчетливо, то исчезала, то размазывалась ровно наполовину. Будто подмигивала.

«Да что за говенная причуда! Опять, что ли, их маги взялись за свои игрушки?»

Гургал сделал шаг. Другой. Его интересовал Асаг. Вот оно что. Кровью эбиха не зазорно испачкать цар­ское оружие. Это никак не могло считаться человеком. Гургал воз­вышался на четыре головы над Асагом. А насколько он был шире в плечах, даже считать не хотелось. Медведь бы испугался и убежал. Вот же задница! Какая выходит задница… Лица Гургала, конечно, не видно. Лицо закры­вает золотая маска, по которой змеятся огненные блики. Из-под маски слышится рык с какими-то звериными подвываниями, как у хищной кошки, если ее разозлить. У хищной кошки размером с двух медведей.

Царь сделал молниеносное движение. Топор про­свистел у самого носа эбиха. Невозможно так быстро работать столь тяжелым оружием…

«Творец!»

Асаг не знал, как ему сладить с чудовищем. Но как-то справиться с ним было необходимо. Свои и чужие смотрели на них. И тело эбиха, измученное, сочащееся кровью, но все-таки сильное, гибкое и навычное к драке, начало опасную игру с топором Гургала. Асаг то приближался, грозя пощекотать царскую плоть мечом, то отскакивал, и заостренная медь на палец не достава­ла до его черепа.

«Творец!»

Они кружили, а кровь упрямым ручейком стекала по лицу и доспехам Асага. Чья мэ крепче? Большинст­во тех, кто наблюдал за поединком, считали эбиха че-ловеком-на-пороге: странно, что еще жив, впрочем, это ненадолго.

Тринадцатилучевая звезда вспухла нарывом на по­верхности таблицы…

«Творец!»

Дротик, брошенный откуда-то из-за спины эбиха, вонзился царю-быку в горло, у самого подбородка. В не­верном свете факелов было видно, как разлетаются вее­ром капли крови. Гургал не смог даже (крикнуть. Вздох­нул глубоко, как дышат старики, боящиеся выпустить из себя жизнь вместе с дыханием, и повалился набок.

Странно, сколь быстро отлетела душа от этого ог­ромного тела. Если была она там, душа… Странно, как бесславно оборвалась мэ царя.

Пехота ночи никогда не чтила поединков. Черные — не реддэм. Они просто убивают.

Асаг успел сделать несколько шагов назад, и над те­лом Гургала тут же сомкнулись два строя. Эбиха сби­ли с ног, и он не сразу сумел встать, а когда встал, не сразу занялся делом. Асаг все никак не мог пове­рить: жив! живой… Черные и человекобыки деловито резали друг друга. И если копейщики подбадривали друг друга воинственными криками, а горцы ревели, не хуже настоящего зверья, то черные работали молча. Им было наплевать, сколько впереди них Гутиев, чем они вооружены и чего хотят. Черные очищали площад­ку перед воротами так, словно давили ядовитых жаб. Теперь гутии отдавали за одного черного трех или че­тырех своих.

«Успели…»

Далековато они стоят, казармы черных. У самых Ры­бацких ворот, за храмом. Далековато.

Асаг отошел подальше от побоища на баррикаде, присмотрелся к тому, что творилось на стенах. Его меч больше не нужен был этому бою. Лихая вышла сшибка. Теперь — все. Руки отдохнут. Может быть, еще разок… чуть погодя. Потом.

Ему необходимы были три вещи; знамя лугаля баб-алларуадского, компания эбиха и резерв, чтобы вовремя затыкать прорехи в обороне. Как лугалю, ему полагалось копье с четырьмя конскими хвостами, как эбиху — по­лусотня охранников, бегунов, писцов и пять реддэм для важных поручений. Опытный военачальник, он пони­мал, что отразил только первый натиск и еще много лю­дей должны будут сгореть в сегодняшнем побоище.

Асаг остановил сотню черных, подтягивавшуюся к во­ротам, забрал у сотника нескольких бойцов и разослал их куда требовалось: поторопить старшего агулана ополченцев; отыскать дежурного реддэм компании, пусть ведет всех сюда, к Сигнальной башне, и немедленно; разыскать тысячника Хеггарта, этот должен прислать знамя, двести копейщиков и полусотню лучников.

Миновала четверть стражи. Теперь у Асага было все, что нужно. Человекобыки вновь схлестнулись с черны­ми и оставили перед Сигнальной башней сотни рогатых трупов. Издалека, наверное, могло бы показаться, будто здесь забивали скот. Если бы было кому смотреть на эту свалку издалека, если бы был день, а не ночь, если бы пространство у разбитых ворот вновь не покрылось темной живой массой…

С рассветом начался дождь. Он то вставал непролаз­ным тростниковым полем, то ослабевал и едва капал редкими слезами, то вновь сходил с ума, то делал корот­кую передышку, то напоминал о себе всерьез… Земля навстречу дождю выдыхала холодноватый пар. Горцы и чёрные не замечали его. Так странно для человеческой породы стоять под хлещущим дождем и не чувствовать хлещущего дождя! И тем в другим было не до того. Князь Вода пытался переупрямить их, будто оба войска были его невестами, но ни одна, ни другая не спешили сказать хотя бы слово, хотя бы повернутые нему голову, а он раз за разом же пытался привлечь их внимание… Дождю не везло в тот день, князь Вода был не ко двору. Асаг некстати припомнил язвительную десятую таблич­ку из «Поэмы о нетревожных снах», сочиненной то ли самой царицей Гарад, то ли кем-то из ее учениц:

Как нелюбимый человек

Дождь приходил,

Когда не ждешь его,

И уходил,

Когда с чужим дыханьем

Уже смиришься…1

Прозрачная безвкусная жидкость мешалась на земле с красной соленой жидкостью. Розовый ручей вытекал из воротного проема наружу. Семь раз гутии приступа­ли к стенам и баррикаде у Сигнальной башни. Город­ское ополчение еще до восхода солнца вступило в дело и билось наравне с черными и обычными копейщика­ми. Около полудня человекобыки заняли стену справа от ворот примерно на три аслата, а заодно и Болотную башню. Тогда сам эбих вновь превратился в простого воина. Побыл собственным последним резервом…

Лугаль Баб-Алларуада так и не понял, когда человекобыки оставили город в покое и окончательно от­ступили. Слишком устал. Давешняя таблица боя заполнилась до самого низа. Последний знак последней стро­ки: робкая победа… Тринадцатилучевая звезда растаяла перед мысленным взором эбиха.

…Сумерки. Два десятка солдат разбирают завал в во­ротах Приречного форта. Луна и солнце стоят на небе в равной силе. Вновь хлынул холодный ливень, но Асаг не позволил прекратить работу. Ему нужно было во что бы то ни стало закрыть ворота. Ближе к полуночи ус­талые десятники доложили, мол, дело сделано. Завал разобрали, починили воротный засов, отделили трупы своих от чужих тел. Своими завтра займутся, сейчас сил нет… Чужих отнесли за канал. Пускай там гниют, Гутиев мертвецы не интересуют, они не вернутся, что­бы подобрать их.

—С утра — сжечь! — коротко приказал эбих ты­сячнику Хеггарту. — И вот что… Дорт жив? Хорошо. Дорта десять дней в караул не ставь. Хвост оторву, ста­рый лис.

Ему надо бы поспать. Людей не делают из меди. Даже царских эбихов,.. Но он все стоял у ворот и тупо смотрел, как солдаты копошатся, собираясь в казарму. Четверо подтащили чей-то труп прямо к ногам Асага. К ногам победителя. Кто?

—Вот, отец мой эбих, нашли ажно в самом низу. Под кучей.

Лицо открыли. Черный сотник Маггат. Вроде ежа: отовсюду торчат оперенные стержни. Всего одиннад­цать стрел.

То-то Асаг подумал тогда: голос знакомый…

* * *

Она послюнила пальчик и принялась оттирать пят­но у Бал-Гаммаста на щеке.

— Нет, ну вы только подумайте! Он весь в моей краске! Он весь в моих притираниях!

Отняла пальчик от щеки. Посмотрела на него. Да, весь зеленый. Лизнула. Поморщилась.

—Какая хорошая краска, и до того горькая!

—А ты меньше мажься…

Она вытерла зелень об овечью шкуру. Две изрядно вытертые овечьи шкуры служили им ложем.

—Мастера эти суммэрк делать всякие штуки для женщин… Украшения наши лучше, хоть медные, хоть из серебра… А краски, например, или благовония, или, скажем, воду с любовным запахом… лучше брать у них. Да и дешевле.

—Шкуру жалко, Садэрат, шкура будет зеленая…

Она рассмеялась. Откинулась на спину и рассмея­лась, — так, чтобы грудь исполнила у самых Бал-Гаммастовых очей танец легчайшего соблазнения… легчай­шего! Как прикосновение пшеничного колоса к коже лица. Она, как обычно, чуть-чуть торопилась и жадни­чала. Впрочем, ей ведь не пить из этого сосуда каждый день, так надо напиться впрок, надо побыть землей, умаявшейся от зноя и ненасытно вбирающей нежность первого дождя, и надо побыть дождем, насыщающим усталую землю.

—Балле, а тебе какие украшения больше нравят­ся: медные или серебряные? Серебряные дороже и счи­таются… ну, лучше… по мне, так начищенная медь го­раздо красивее серебра Оно такое белое, бледное, ни­какое…

Она принялась за другое пятно. У Бал-Гаммаста на подбородке. И… ну, конечно… пальчики на другой руке небрежно прикоснулись к его груди. Почти мазнули. О, эта небрежность! Женщине нужно либо очень много опыта, либо очень много жажды, чтобы выводить на мужском теле узоры столь точной небрежности.

—А ты никогда не хотела золотой браслет? Или кольцо…

—Шкуру не жалей. Она такого повидала, что и по­зеленеть не зазорно.

—Очень хорошо и ловко это у тебя получается… то, что ты… а-а-а… забыл, что хотел сказать… вот на груди… пальцами… но… а-а-а… нет, целовать меня так еще рано. Я еще после первого… не совсем… а-а-а… в общем, по­лучится слабее, чем можно бы было… а-а-а… ну нет. Убери-ка губы с моей шеи, мы еще немно-ожечко пере­ждем.

—Золотой браслет? Хотела, конечно. И сейчас хочу. Очень даже хочу. Но только ты не старайся, не приду­мывай. Ничего брать у тебя не желаю. Тебе же легче: ни за что не подумаешь, будто бы я люблю тебя не за тебя самого— Ладно. Если говоришь, потом выйдет сильнее, я подожду. Но не больше, чем самую малость.

—Про шкуру можно было и помолчать. Не хочу слышать. И кстати, до меня ты владела одним мужем. Так ты говорила. Ведь так? Да?

—И кстати, что делают пальцы твоей ноги у меня на щиколотке… о! и твои губы у меня на… бедре? уже не на бедре… а! да… они там… что, прости… м-м… Ты же отдыхал? Вот и… о! Вот и… о-о! Вот и… и.

—Не отказывайся. Я ведь подарю от чистого серд­ца. И вовсе не буду я думать, что ты меня любишь не за… нет. нет. Нет. Это я с тобой буду играть, а ты должна лежать тихо-тихо. Э! Э! Э-э-о-о-о. Ну хорошо, дай мне времени на сотню вздохов, И псе. Нет. Эту сотню вздохов ты сидеть на мне не будешь. Вот так. Да.

—У меня и был один муж. Ладно. Сотню вздохов. Но моя рука будет у тебя… вот тут. И лежи. Не хо­чешь — не буду на тебе сидеть. А-а муж… муж был очень хороший. Он был такой… Нет, — я не стану тебе рассказывать, тебе ведь, наверное, будет неприятно… Да? Ну, я поняла, что — да. Руку убирать не надо… ах вот ты что… н-да. Так даже лучше. В общем, муж был

как раз по поводу, овечьей шкуры… м-м… как бы луч­ше сказать? — подходящий. Я тебя очень люблю, Бал­ле. Я тебя не обидела?

—Ты настоящая красавица, Садэрат. Ты наполня­ешь меня весельем, Садэрат. Я счастлив, что могу при­касаться к тебе, Садэрат. У тебя есть какое-нибудь лас­ковое имя? А то все время Садэрат, Садэрат… Как буд­то принимаешь смотр баб-аллонских гурушей… Вот их энси. Энеи Садэрат, я доволен вами, ваши люди выгля­дят бодро!

—Хи-хи-хи.

Только так у них и получалось разговаривать друг с другом. Она не отвечала на его вопросы или отвечала, но потом, потом, потом… Он не обращал внимания на то, что она щебечет. Ну, почти не обращал внимания. Из них двоих именно ему досталась роль серьезного и здравомыслящего человека. А ей, соответственно, до­сталась роль того, кто нагло щекочет серьезного и здра­вомыслящего человека. Они прекрасно ладили друг с другом.

Отхихикав положенное, хозяйка скользнула с ложа и принялась разжигать еще один светильник. Потом еще один и еще. В комнате запахло горючей наптой.

—Что ты делаешь, мое совершенство?

—Пусть будет светлее.

—А?

—Ведь красавица я? Так? Выходит, я все-таки кра­савица? Первый раз, между прочим, ты мне это сказал за все время, пока мы… с тобой. Ну, говори еще. По­смотри на меня. Говори мне, как я прекрасна. Как я прекрасна вся… и… отдельные мои части.

Стояла теплая полночь 5-го дня месяца аярта 2509 солнечного круга от Сотворения мира. Лишь раз успели за эту ночь корчмарка Садэрат и царь Бал-Гам­маст насытить друг друга на ложе из овечьих шкур, настеленных поверх глиняного пола. Лишь раз их тела выводили быструю и жадную пляску страсти. Лишь раз их руки перекрещивались в объятиях. Лишь раз ее губы метались по его лицу. Лишь раз его губы странствовали по ее груди. Но иногда ночи, эти странные и неверные существа, возможно, против собственной воли бывают милосердны к людям… А значит, длятся долго. Ночь 5-го дня месяца аярта обещала не скоро разлучить паль­цы корчмарки и юного царя. Оба верили, что утро за­станет их утоленными.

Колеблющиеся тени метили стены ее жилища зна­ками нервного танца. Напта выбрасывала к потолку алые язычки пламени и невидимые в полутьме черные дымки. Садэрат встала перед ложем в отблесках живо­го огня четырех светильников, поставленных по углам комнаты. Развела руки в стороны и потянулась квер­ху, встав на цыпочки. Качнулась. Бросила руки как дикий зверь в прыжке, скрестила их, закрывая лицо… Качнулась в другую сторону… И только тут Бал-Гам­маст понял: Садэрат изображает пламя над пятым све­тильником, которого нет в середине комнаты и кото­рый должен быть, потому что на его месте танцует Са­дэрат.

Не то чтобы корчмарка была искусной танцовщи­цей. Но ею двигало желание хотя бы раз в жизни вы­тащить изнутри, из самой глубины, собственную суть и показать ему,

В Лазурном дворце бывали лучшие танцовщицы зем­ли Алларуад, Элама и народа суммэрк. Но никто еще не танцевал для него одного. Никто не хотел душу свою вы­нуть и подарить ему, принеся в ладонях. Бал-Гаммаст смотрел на ее движения зачарованно. Еще миг, быть мо­жет, и протянулась бы между ним и Садэрат нить, кото­рой лишь Творец волен связывать людей… Да и разо­рвать ее способен тоже лишь Он один.

Но этого мига как раз не хватило для Садэрат и Бал-Гаммаста. Он всмотрелся в лицо танцующей корч­марки; в полумраке сложно было разглядеть его четко, но тут как раз что-то затрещало в светильнике, и пламя взвилось маленькой молнией. Отблеска этой вспышки хватило… хватило… Господи, чудны дела твои!

Бал-Гаммаст расхохотался. Слишком неожиданно. Он не сумел сдержаться. А потом никак не мог остано­виться.

Все, что пело, цвело и трепетало в Садэрат, разом застыло. Она сцепила пальцы в замок и сжала их до боли. Что делать ей: гневаться? досадовать? плакать? Как может он так мерзко…

—Так ты… говоришь… — просипел Бал-Гаммаст, да­вясь смехом, — мастера… делать… штуки для женщин.,, лучшие… краски… говоришь…

—А-ах! — Хозяйка метнулась прочь из комнаты. Бо­сые ножки зашлепали глуше, глуше… на первый этаж. Внизу у нее хранилась чуть ли не самая большая цен­ность — настоящее бронзовое зеркало, дорогая вещь, по­дарок покойного мужа. На тыльной стороне была там сцена видения царя Набада Сиппарского Отшельника, которая очень нравилась Бал-Гаммасту. Изготовили зер­кало, наверное, где-нибудь в провинции, может быть, в том же Сиппаре. У Творца, явившегося Набаду, такая борода, что надо бы ее закидывать за плечо, иначе обя­зательно наступишь и упадешь. Понятно, бородатый — значит, мудрый. Сам Набад был человеком тихим, на­божным, очень добродетельным и невероятно худым, поскольку любил постовать во имя Творца. Здесь же зеркальных дел мастер изобразил царя настоящим ат­летом — плечистым, могучим, с мускулистыми руками. Тоже, впрочем, понятно: раз государь, значит, могучим быть обязан. Так что все вроде правильно… С точки зре­ния провинции. Интересно, есть ли у Творца борода?

Снизу донесся корчмаркин вопль. Мудрено соседям те подумать какого-нибудь лиха: вот, вломились к одинокой женщине разбойные люди, то ли режут, то ли чести лишают… По какой иной причине будет она сре­да ночи так заливаться?

Видели бы они эти жуткие зеленые разводы от шеи до самых бровей… Поневоле заголосишь. Себя в зерка­ле до смерти испугаешься.

Бал-Гаммаст даже несколько встревожился: никто в Лазурном дворце не знал, где он. Никто не знал о Садэ­рат. Ни мать, ни даже Апасуд. Иначе он не мог: надо было поразмыслить, что с этим делать и как поступать дальше… Пока Бал-Гаммаст еще не понимал, что и как, Пускай уз­нают потом, когда он будет готов, когда ему станет ясно, на одной ли таблице написаны их мэ: царя и корчмарки.

Плеск воды. Шлепанье босых ног. Садэрат скорбно поднимается по лестнице.

—Ничтожный царишка! Да как ты мог смеяться, когда я показывала тебе… такое.

Садэрат прыснула в кулак. Потом села на ложе спи­ной к нему и заплакала. Плечи ее обиженно вздрагивали.

—Садэрат, я видел все, что нужно. И я понял. Ты… хотела показать, какая ты… внутри. Я видел. До того как… В общем, ты не напрасно танцевала передо мной, Я этого не забуду.

Она отлепила ладони от лица.

-Садэрат, Садэрат… Зови же ты меня Саддэ. Че­тыре солнечных круга я этого имени не слышала.

Бал-Гаммаст обнял ее за плечи. Она, не поворачива­ясь, подалась к нему, отдаваясь спиной, шеей, руками, всей кожей.

— Саддэ.

—Ты можешь гордиться собой. Прежде мои мысли не путались до того, чтобы я забыла смыть краску преж­де… прежде ложа.

— Саддэ…

Корчмарка освободилась от его рук. Слез — нет в помине. Развернулась так, чтобы — лицом к лицу. Они сидели друг напротив друга, зрачки в локте от зрачков. Их ноги перекрещивались. Садэрат взглянула на него с вызовом и властно положила руку ему на шею.

—Мне кажется, я жду слишком долго.

В ответ Бал-Гаммаст положил ей руку на шею и по­смотрел почти угрожающе:

—Шутки кончились, Саддэ.

…На этот раз она была как неистовство летнего дождя. В сезон паводка дожди не злы и не холодны. Их капли яростно стучат по земле и воде, бьют по тра­ве, деревьям и людям, и столько в них, кажется, си­лы! — чуть-чуть, и стены домов падут под их натис­ком. Но это всего лишь капли теплой воды… И сила их нежна.

Садэрат покрывала его ковром из летучих поцелуев. Ее губы едва касались плеч, груди, рук и лица Бал-Гам­маста, а коснувшись, немедленно улетали прочь, чтобы чуть погодя вновь хищной птицей кинуться на его тело. Ее руки то обнимали юного царя, то отталкивали. Ее тело порхало над его телом, как бабочка над цветком. Ее ресницы касались его кожи легче, нежели свет луны ка­сается озер дождливой ночью. Корчмарка хотела дать ему столько, чтобы утомиться самой.

—Саддэ!

Он пытался обнять ее — и не успевал. Не желал успеть, сам увлекшись игрой. Его пальцы отвечали ей лаской уверенности. Ты, — говорили они, — не сумела завершить свой танец передо мной, так танцуй же надо мной, я внимаю тебе! Его пальцы на миг впивались в плоть корчмарки, вроде бы стремясь задержать стреми­тельную пляску Садэрат, — и тут же отпускали…

—Балле! Ты — мой.

Наконец дождь стал стихать. Скорый бег теплых ка­пель замедлился. Без прежнего неистовства соприкаса­лись они с землей. Тогда Бал-Гаммаст обнял и притя­нул к себе слегка сопротивляющуюся Садэрат. Царь вложил всю свою благодарность и всю свою страсть в томительно долгий поцелуй. Такой, чтобы на время его забылись имя и город, в котором живешь, собственная судьба и лучшие друзья…

Пришло его время. И он мог бы многое совершить из того, что называют искусством. Она сама, доверяя Бал-Гаммасту, учила, как извлекать из ее тела искры любовной ярости. Но… так бывает иногда: опыту, ис­кусству и всему тому, чему можно научиться, — следует отступить. А подчиниться надобно древней и светлой интуиции, которая одному с необыкновенной точно­стью рассказывает о желаниях другого.,. Садэрат вела всю игру, задавая неуловимый, стремительный ритм, но отдала Бал-Гаммасту право красиво завершить ее воз­душный узор, побыть последним аккордом дождя…

Не прерывая поцелуя, он перевернул ее на спину и так же, не отнимая губ, соединился с Садэрат. Все за­кончилось за несколько ударов сердца. Она с жадно­стью стиснула его руками, он так же крепко прижался к ней.

Корабль коснулся пристани, вернувшись из дальне­го плавания, россыпь теплых капель напоила выгорев­ший парус.

«Он мой! Мой! Мой! Мой! Какое чудо…» — думала она, глядя в потолок и расслабленно лаская его пальцы своими.

«Какое чудо! Как она хороша! Соседи навестят нас теперь неизбежно…»

—Тебе всего четырнадцать, Балле… Каким же ты будешь в двадцать восемь?

—Таким же искусным, как ты…

— Я солгала тебе. Мне не двадцать восемь. Мне три­дцать. И мне совсем не нужен твой браслет.

—Какая разница. …Может, сам Творец привел его в эту корчму, кто знает. В полуденный час Бал-Гаммаст возвращался из-за внешней стены города, с открытой земли. Там он встречался с лугалем Баб-Аллона и эбихом Уггалом Карном. Первый считал, что надо бы в пяти полетах стрелы от столичных стен выпрямить русло Еввав-Ра­та: неудобное место — после паводка тут по три месяца и дольше стоит огромное болото. Эбих, усмехаясь, го­ворил, что не позволит. Мол, надо рыть втрое боль­ше, чем кажется, иначе обмелеют два других канала и по ним можно будет с легкостью проникнуть в город; тут, отец мой лугаль, придется рыть добрым двум тре­тям бабаллонцев, и только через пять месяцев они закончат; готовы ли вы, отец мой лугаль, осчастливить город? Лугаль горячился, мол, а вы на что, отец мой эбих? Обмелеют каналы — так ваши доблестные груди закроют брешь, покуда мы исправим дело… Да и то сказать, может, не обмелеют. Уггал Карн, еще шире растягивая губы, отвечал, мол, наши груди не должны вас интересовать, есть множество иных грудей, кото­рые могли бы вас заинтересовать намного сильнее… Эбиху подчинялся гарнизон города, пехота ночи, двор­цовая стража и почти все прочие воинские силы Баб-Аллона. Эбих мог бы приказать. И приказал бы в кон­це концов. Но лучше бы явился царь: из его уст тот же самый приказ прозвучал бы менее обидно для чи­новной власти столицы. Эбих возвышается всего на два пальца над столичным лугалем, а царь — на две головы… Это невеликое дело доверили Бал-Гаммасту. Кое-какие невеликие дела доверяла ему мать, совет­ники и эбихи… В последнее время Уггал Карн старал­ся почаще вывозить его из Баб-Аллона; однажды Бал-Гаммаст провел целых три седмицы в Кише, хотя, ка­жется, там могли обойтись и без него… Или нет? На этот раз он поехал, чтобы посмотреть, какое такое вы­прямление русла задумал лугаль. Посмотрел. Ничего не понял. В каналах он вообще мало что понимал. По­слушал обоих. Оба говорили убедительно. Как бы по­ступил отец? Отец был, точно, храбрым, как барс… и осторожным, как любая кошка… «Я слушал вас. Я по­нял вас. Я напоминаю, что война все еще тлеет. Еще осаждают наши войска мятежного лугаля Нарама в го­роде Эреду. Ради безопасности столицы я решил от­ложить выпрямление русла на один солнечный круг». И хотел было что-то возразить лугаль, и даже рот от­крыл, но тут встретился с милым юношей взглядом, вспомнил, кто царь в земле Алларуад, и рот у него сам собой закрылся…

Уггал Карн удовлетворенно хмыкнул.

Теперь Бал-Гаммаст возвращался во внутренний го­род, довольный собственной твердостью и обещая себе через месяц знать все самое главное о рвах, насыпях, плотинах, каналах, канавах, выпрямленных и скривлен­ных руслах, а также обо всех прочих земляных делах.

Царя сопровождали четыре конных лучника из дворцовой стражи и юноша-знаменосец его же возраста. В руках последнего было копье с восемью разно­цветными конскими хвостами — знак присутствия го­сударя. Копье гордо таращилось в зенит, хвосты уныло обвисли в надир. К полдню все обвисает в надир, и спать бы надо в такое время, как делают добрые люди, коих Творец не лишил здравого разумения. Одни глуп­цы и злодеи суетятся в неурочный час…

Шесть всадников, измученных зноем, все глаза про­глядели, отыскивая открытую корчму. Ледяной воды. А еще того лучше — ледяного молока. А лучше всего — ледяной сикеры. Не торопясь… Да полно! Кто держит

корчму открытой в такое время? О! Вот, кажется, одна, с виду убогая…

Так и есть, внутри заведение выглядело еще беднее, чем снаружи. Подушки, набитые соломой, тростнико­вые циновки да доска для игры в дахат с горстью раз­ноцветных глиняных фишек — вот и все убранство. Хо­зяйка поставила перед ниши два кувшина, затем, учтиво улыбаясь, пришлась разливать ледяную сикеру по глиняным плошкам. Приглядевшись, она выделила самого рослого из лучников и обратилась к нему как к старшему:

—Отец мой воин, жаль, не знаю, как зовут такого молодца… этим стручкам тоже наливать? — Корчмарка кивнула в сторону Бал-Гаммаста и знаменосца.

Солдаты застыли в нерешительности. Бал-Гаммаст рассмеялся. А знаменосец выскочил из-под навеса на улицу, отвязал копье, накрепко притороченное к конской попоне, и влетел обратно с обиженным воплем:

—Да это же царь! Ты что, не узнаешь?!

И для верности ткнул ей под нос все восемь кон­ских хвостов.

Хозяйка попятилась. Глаза ее заметались от хвостов к Бал-Гаммасту, от Бал-Гаммаста к знаменосцу, от зна­меносца к лучникам и опять к Бал-Гаммасту. Не то чтобы она видела когда-нибудь царя-юношу. Не то что­бы хвостатое копье подсказало ей правду — ведь далеко не всем известно о смысле этого знака. Не то чтобы Бал-Гаммаст был одет как-то по-особенному: одет он был дорого, но просто так мог бы выглядеть сын там­кара или энси. Но глаза, глаза! У четырех здоровяков, которые ехали вместе с юношами; в глазах не появи­лось ни на сикль веселости. Только оторопь, досада и даже страх… За нее. Словом, это, должно быть, и впрямь царь. И какой только машмаашу навел его на корчму?!

Корчмарка отступила на шаг-другой» низко покло­нилась и заговорила извиняющимся голосом:

—Отец мой государь! Прости. Я недавно в городе и не знаю всех его обычаев… Что мне делать, чтобы ты не гневался?

—Налей мне сикеры с горкой. Так, чтобы она сто­яла на два пальца выше глины… Можешь?

На миг она растерялась. Сикеры с горкой ему! А ле­тающую козу с мордой онагра изловить не надо? Если на медленном огне да с чесночком — сам Творец, знаете ли, не откажется. Жаль, козы не летают…

Солдаты тем временем захихикали. Есть у мужчин такая зловредная манера хихикать, от которой всякая женщина чувствует неудобство: что? что они там захрю­кали? может, с одеждой какая-нибудь нелепица? или краска потекла? наверное, краска… проклятая эламская краска, дешевое дерьмо, надо было у суммэрк покупать! Эти четверо нашли повод: должно быть, забавное у нее сейчас лицо… Как бы выйти из такой заминки?

—Смогу, отец мой государь. Если ты прикажешь, я все исполню… Хочешь, на три пальца выше глины? Только прикажи. Все повинуются тебе, и сикера тоже обязана.

Теперь солдаты заткнулись и все разом посмотре-ли на нее с ужасом. Знаменосец этот прыщавый чуть палку свою не выронил. Зато захихикал сам этот… царь.

—Назови свое имя и сядь с нами. Выпью с тобой из одной посудины.

—Садэрат, отец мой государь. Я вдова писца Алагана и хозяйка этого заведения.

Усмехнулась про себя: для какого-нибудь мальчиш­ки, наверное, большая честь пить из одной плошки с царем. А мне-то… Зачем, кстати, я сказала ему, что вдова?

…Он отхлебнул сикеры и передал ей плошку, не от­рывая взгляда от лица корчмарки. Садэрат не выделя­лась ничем особенным: не худа и не полна, не высока, но и не коротышка, не юна, но и не старуха, солнечных кругов ей, должно быть, двадцать шесть или двадцать семь. Кожа ее светла, почти бела. Светло-карие глаза. Насмешливые ямочки на щеках. Над головой — шар из вьющихся черных волос. Вот, пожалуй, чего нет у дру­гих женщин: никто не умеет так ладно укладывать шар… Садэрат ловка и быстра в движениях. Ходит как легкий ветер. Бал-Гаммаст почуял в ней каким-то необъяснимым навыком простой и хваткой мужской ду­ши неизбежное да. Да. Конечно да.

Она тоже отхлебнула и вернула ему плошку. Толь­ко сейчас Садэрат решилась посмотреть на него по-женски. Смуглая кожа. Хорошая кожа, еще нежная, не обветренная, как у солдат, и оттенок этот светлый всегда ей нравился. Руки — сильные, мускулистые, на ладо­нях мозоли. Так бывает в знатных домах Баб-Аллона: ладони у молодых людей от упражнений с оружием и тяжестью грубеют пуще, чем у земледельцев от плуга. Невысокий. Ровно с нее ростом — это Садэрат замети­ла, еще когда все они входили в корчму. Лицо удли­ненное, прямой, аккуратный такой нос, у простых лю­дей подобных носов не бывает. Высокий чистый лоб. Тонкие губы сжаты в упрямую ровную складку. Пря­мые черные волосы почти до плеч — ухоженные, блес­тящие, потому что иначе не может быть во Дворце, но сейчас — разбросанные до состояния совершеннейшего беспорядка, потому что иначе не бывает у юноши его возраста. Глаза большие, желтые, чуть ли не золотые… то ли ласковые, то ли наглые, как у кота. Здравствуй, кисонька, не желаешь ли сливок вместо сикеры? Ска­жи м-р-р-р-р-р… Ох, Боже мой. Какие у него ресницы! Длинные, как у девушки. Какие ресницы! С тех пор как милый Алаган, гостя у родни, утонул во время дурного паводка, она ни с кем не бывала близка. Память его была дорога Садэрат. Творец, суди его ласково! Ко­нечно, иногда проверяла свою женскую силу: пойдут ли к ней, ежели когда-нибудь понадобится? Выходи­ло — пойдут. Но ни разу не доводила до конца. Три с половиной солнечных круга прошло и еще месяц, а она все никак не может вынуть Алаганову тень из сердца. Да и не хочет. Не получалось у нее — любить легко и забывать легко. Но к этому… царю… ее потянуло. Мо­жет быть, если бы ее долго уговаривали, она бы и согласилась… ненадолго… попробовать, как это бывает… когда легко. И ведь есть древний закон: ночь с ца­рем никакой женщине не может быть поставлена в ви­ну… даже ребенок… если случайно… не будет считаться незаконным. Но нет, Ни за что не соглашаться. Нет. С мальчишкой? Нет. Нет, конечно,

Бал-Гаммаст все не отводил глаз.

Она не выдержала игры взглядов и подмигнула ему…

…Ночь 5-го дня месяца аярта 2509 солнечного круга от Сотворения мира неотвратимо катилась к утру. На улицах великого города стоял самый негостеприимный час, час воров, волков и колдунов. Царь и корчмарка отдыхали, обнявшись. Она знала, что до утра сумеет еще раз вызвать в нем щедрое буйство. Он переживал восхищение и медленно, несуетливо целовал пальцы у нее на руках. Один за другим,

Чуть погодя Бал-Гаммаст заметил слезы на щеках Садэрат.

—Саддэ, ты плачешь? —Нет.

—Тогда почему мои губы чувствуют соль на твоих щеках?

—Отстань, Балле.

—Ну же, Саддэ. Скажи мне.

Он принялся целовать ей глаза, а когда кто-нибудь целует вам глаза, плакать очень неудобна Корчмар­ка смирилась с тем, что вволю поплакать ей не дадут. Ладно.

—Как жаль, Балле. Царю положено жениться на дочерях реддэм или на дочерях шарт. В крайнем слу­чае, на какой-нибудь знатной иноземке, чтобы с тамошними иноземцами был мир. Вот так-то. А я кто? Дочь солдата, которого отставили по выслуге лет, и женщи­ны из квартала храмовых медников… Я не из рода ка­кого-нибудь энси, или эбиха, или судьи… Я тебя люб­лю, Балле. Мне жалко, что женой твоей мне не бывать. Я тебя очень люблю. Я тебя и так буду любить, Балле. Но сейчас мне грустна..

—Ну почему же? Я читал, что царь Дорт V Холод­ный Ветер был женат как раз на корчмарке. Царь Маддан II — на женщине из общины земледельцев под Ки­шем. А царь Кан II Хитрец, мой прадедушка, женился на дочери отставного солдата. Как видишь…

—Тебе и жениться-то рано по закону. Нет еще пят­надцати кругов… Да-а? Дорт Холодный Ве-етер? — Тут наконец она его услышала. — А я и не зна-ала…

—Жениться мне можно будет через полтора меся­ца. В двадцатый день месяца симана мне будет ровно пятнадцать кругов. С этого дня мне дается два солнеч­ных круга» чтобы выбрать себе жену по вкусу. Надо будет переговорить с первосвященником. Он добр, он нам поможет. И брат не будет против. Вот только ма­тушка… Кое-кто из эбихов и советников поддержит… — Бал-Гаммаст углубился в обдумывание вопроса как.

—Они не разрешат тебе, не разрешат. И жену бы надо тебе помоложе…— бормотала Садэрат, пугаясь са­мой мысли: а может быть все-таки? А?

—Так-так. Я знаю, многие хотели бы сделать свою дочь царицей. Наверное, придется спрятать тебя на месяц-два где-нибудь на открытой земле. Не бойся, я най­ду надежное место. Да. Надо будет тебя спрятать от них, иначе неровен час… — Он подсчитывал возможнос­ти, искал союзников, прикидывал, кого послать с нею за городскую стену, потому что оставить ее без охра­ны — неблагоразумно…

Наконец он споткнулся мыслями, заметив на лице Садэрат печальную улыбку. Когда-то ему хотелось, что­бы так на него смотрела мать… Корчмарка взяла его ладонь и поцеловала ее.

—Нет, мой мальчик. Нет, Балле. Нет, мой люби­мый. Я не стану твоей женой.

—Почему, Саддэ?

А маска печальной любви не сходила с ее лица.

—Почему же, Саддэ?

Она могла бы ответить Бал-Гаммасту, что он ни ра­зу не решился назвать ее любимой, что он не спросил, желает ли она сама стать его женой, что через пятна­дцать солнечных кругов ей будет сорок пять, а ему все­го лишь двадцать девять, к тому же он мужчина… Все это — правда и неправда одновременно. Если б только это, она все равно соединилась бы с ним без коле­баний. Ее женская душа, чуткая к странным и почти нечитаемым знакам, которые оставляет для каждого че­ловека судьба, идущая на шаг впереди, предупрежда­ла: мэ ее любимого иная, и с ним не бывать ни покою, ни легкости; сам он когда-нибудь замучается утешать ее; и жена ему, по правде сказать, нужна бы совсем другая. Тоже выходило — и правда, и неправда… Что ж, все равно решилась бы Садэрат. Взяла бы сколько можно ярких красок от их любви, а потом любила бы детей от него… и стала бы ему второй матерью. Про­стила бы ему как-нибудь всех тех, кого он заведет по­сле нее. Наверное, простила бы. Ведь заведет — нет со­мнений. Но отказала Садэрат по иной причине. Есть

вещи, которые для мужчины — мелочь мелочью, да и женщина, возьмись она вслух рассуждать о них, никог­да не признает, насколько они важны для нее. Как при­знаться, что какая-нибудь воздушная тень из прошлого оказалась дороже всего мира с его красотами, самой несбыточной любви и твердо обещанного благополу­чия? Как?

Женская верность — странная вещь. Иной раз пере­ломить ее легче, чем сухой тростник. А иной раз она тверже камня. И кому женщина хранит верность? Муж­чине ли? Может быть, она верна двум дням из незапа­мятного далека, потому что именно в те дни мужчина дал ей, сам не сознавая, именно то, о чем с самого деви­чества грезило ее сердце? А может быть — сну, пришед­шему к ней однажды поутру, когда его рука лежала на ее плече? Или образу, сотканному из высоких слов, празд­ников и вычурных теней, а потом со случайной точно­стью наложившемуся на живого человека… хотя бы и не до конца, а лишь на две трети? Лишь Творец знает не­мые женские тайны.

Словом, была у нее причина. Говорить о такой при­чине было бы нелепо и неправильно. Она только и ска­зала Бал-Гаммасту:

— Мне нужен кто-нибудь попроще тебя, Балле.

Впрочем, это тоже было правдой…

…Во второй раз он пришел к ней один. Тоже — в жаркое дневное время, когда все спят под крышей или дремлют на полях в тени, а корчемные содержатели за­крывают свои заведения. Явился в бедной одежде. К че­му знать всей улице, какой гость зашел к корчмарке Са­дэрат?

Она молча поставила перед ним сикеру и твердое вяленое мясо, как готовят на Восходе Царства. Оба си­дели и молчали. Бал-Гаммаст робел и не решался даже поднять: глаза. Как легко ему было в прошлый раз и шик Худо все получалось сегодня… Наконец он посмот­рел на корчмарку. Э! Да ей самой неловко. Ей очень не­ловко, она прячет глаза, мнет какую-то ветошь в руках. Кто из них двоих, наконец, старше?

—Эй!

Она вздрогнула и взглянула на него. Он взял двумя пальчиками тонкую полоску мяса.

—Ты ведь из Эшнунны, Садэрат?

—Точно, я оттуда, отец мой государь…

—Балле, Садэрат. Балле. Такое мясо делают в Эшнунне. И говорят с птичьими присвистами, точь-в-точь как ты, тоже в Эшнунне.

—Тебе не нравится, как я говорю? Что тебе не нра­вится?

Тогда он подмигнул ей.

—Мне правится. Кстати, самых красивых женщин Царства, по слухам, тоже делают в Эшнунне. Ты как будто не собираешься со мной спорить?

—Конечно нет, Балле. Это правда..

В тот день она подарила Бал-Гаммасту ощущение всемогущества, столь драгоценное для всякого мужчины. Она кричала и наслаждалась его телом, а он — он прежде всех прочих чувств — гордился… Ведь всю эту радость именно он доставил Садэрат. И лишь неярким фоном к пылающему рисунку гордости звучало его соб­ственное наслаждение.

А привычные посетители корчмы, пришедшие под вечер, расходились кто куда, не найдя хозяйки, и заво­дили ворчливые разговоры…

…Теперь она отказывается стать его женой. Женщи­на из дальней и нищей Эшнунны, провинции, которая пожирает гарнизоны не хуже, чем огонь сухую траву… Что ни солнечный круг, то кочевники или, упаси Тво­рец, горцы тревожат тамошних жителей. При отце Бал-Гаммаста Эшнунну отбивали дважды. Еще дважды случалось при отце отца — Донате II. И именно Садэ­рат — женщина с бедной и Творцом проклятой окраи­ны — отказывается от высокой мэ! Все бунтует в нем перед необходимостью склониться. Она сказала: «Я те­бя и так буду любить…» Но нет. Слова, поступки и желания перемешались в голове Бал-Гаммаста. Одно он помнил твердо: как-то сестрица Аннитум объясняла ему: «Упорство мужчины — это так необычно. Мы не можем быть такими. Мужское упорство иногда меняет саму женщину. Ну и решение ее тогда тоже поменяется. Это же понятно».

—Я очень хочу, чтобы ты была со мной, Саддэ.

—Нет. Поверь мне, я тоже хочу этого. Но… нет. И потом, я ведь с тобой. Я никуда не делась.

—Саддэ, а что, если я покажу тебе Царство… от края до края. От джунглей в Стране моря, до чистых полей за каналом Агадирт и полночным валом? Отвезу тебя на эламские базары? Туда приезжают люди из очень далеких стран. Они привозят бирюзу, жемчуг и обсидиан, дерево, узоры которого прекрасней золотого литья, тонкую льняную одежду — хочешь, цвета зака­та, а хочешь — цвета зарослей над рекой… А если по­желаешь, мы выйдем в море на корабле. Желаешь?

—Балле… — Она заколебалась.

Тут снизу донесся стук в дверь. Была у нее крепкая деревянная дверь, от мужа в наследство досталась; мало кто в квартале мог похвастаться настоящей деревянной дверью — все больше завесы да циновки. Ломился кто-то очень серьезный. Соседи?

Садэрат быстро накинула на себя что оказалось под рукой и зашлепала по лестнице вниз. Бал-Гаммаст при­сел на ложе. Он не мог появиться перед соседями и ожидал, что Саддэ их угомонит сама. Но нет, голоса внизу не стихали… потом… как будто засов отодвинули в сторону с характерным стуком… позвякивание оружия… шаги… наверх, наверх идут!.. много людей, может быть, пять… или семь… где же Саддэ? Бал-Гаммаст нашарил длинный нож с острым и на редкость прочным лезвием — столичной работы. Сзади глухая стена. Све­тильники с наптой — тоже оружие. Он не собирался умирать. Негромкий голос;

—Тагат! Ты со своими останься на лестнице. Веди меня, корчмарка!

В комнату вошел эбих Уггал Карн. На этот раз ве­ликий насмешник не позволил себе даже тени улыбки. Не старина Уггал пришел к славному мальчику Балле, а полководец к государю.

—Отец мой государь Бал-Гаммаст, да сопутствует тебе удача в делах…

—Оставь, Уггал. Последний раз за мной посылали эбиха в ту ночь, когда умер отец. Говори без церемоний, что стряслось?

А Садэрат смотрела во все глаза, как преображался её любимый. Как приподнялся его подбородок. Как по­явилась в его осанке властность. Кажется, будто юноша разом подрос на три пальца… Голос… она никогда преж­де не слышала, чтобы Бал-Гаммаст так говорил. Царь стоял перед эбихом обнаженный, но ни один, ни другой не потрудились заметить это.

Уггал Карн:

—Бегун из Урука. Под городом появился мятеж­ный Энкиду с отрядом головорезов. Уггал-Банад вы­шел и отбил его, но положил всех своих старших офи­церов, половину войска и погиб сам. В городе вол­нения.

—Кто отправил бегуна?

—Сотник Пратт Медведь.

—Сотник? Ясно.

—Утром на Урук выходит летучий отряд из вось­мисот солдат на конях и онаграх. В краю Полдня неспокойно. Рат Дуган под Эреду. Лан под Уммой. Если мы хотим удержать Полдень, царь должен быть там. Судить, решать, строить. До Баб-Аллона слишком да­леко. Вышло не так уж плохо, что у нас два царя. Во­ля твоего отца была — поставить тебя лугалем Урука после совершеннолетия. Осталось полтора месяца. Не важно. Никто не смеет повелевать тобой. Царский со­вет предлагает тебе отправиться в Урук. Если ты согла­сен, через две стражи отряд выйдет за внешнюю стену Баб-Аллона.

—Кто поедет со мной?

—Энеи Ангатт и слуга первосвященника Мескан.

—Ты с самого начала знал, где я бываю?

—Да.

—Кто еще знает?

—Два моих доверенных офицера.

—Никто, кроме вас, не должен знать, пока я не раз­решу.

—Да, государь.

—Жди меня внизу, эбих.

Когда Уггал Карн вышел, Бал-Гаммаст обнял корч­марку.

—Саддэ! Поезжай со мной. Я сделаю тебя своей женой.

—А это… все? — Она обвела рукой вокруг, — мол, как же добро мое, — уже понимая бессмысленность это­го вопроса.

—У тебя будет намного больше.

Она колебалась. Ей надо было подумать. Вся ее жен­ская сущность упиралась: нельзя торопиться, надо по­думать, все взвесить… Не имея такой возможности, она страшилась ответить «да».

—Оставь мне что-нибудь на память о себе, Балле… Он снял с пальца золотое кольцо-печатку.

—Возьми и прощай, Саддэ. Подай мне одежду.

Она как будто окаменела. Все никак не могла ото­рвать взгляда от кольца. Там был изображен лев, а под ним изящными клинышками выведено: «Апасуд и Бал-Гаммаст, цари баб-аллонские по воле Творца».

Как жаль, что сегодня у них не вышло третьего раза…

— Балле! — позвала Садэрат, но никого уже не бы­ло в доме.

Она побежала вниз, вышла на улицу. Клочья луны цепляются за бахрому туч. До рассвета далеко. Взбитая копытами пыль все еще клубится. Первая возлюблен­ная царя баб-аллонского закрыла глаза.

«Ну здравствуй, Алаган. Видишь, я к тебе верну­лась».

Так нежная корчмарка Садэрат предпочла надежный покой неверному счастью…

Дмитрий Володихин