Без фонаря

Рассказ с похмелья, как он записан со слов Евгения К.

Что-то болело у сердца на глубоком вдохе.

Он задержал дыхание и снова нырнул в чудесную безд­ну, полную слепящего света. Кажется, свет был солнеч­ным, и в то же время как будто источался отовсюду: из крупной самоцветной береговой гальки, на которой лежа­ли они втроем, — он, его друг и она, — из шипящей морской волны, лизнувшей берег и докатившейся пенным оголовком до их обнажённых ног. Пена искрилась бриллиантовыми блестками, а голубые, жёлтые и зелёные кедрачи в прибрежных сопках, казалось, тлели нежным акварельным светом. Шумное море, изрытое сверкающими споло­хами, уходило из клещей далеко выдав­шихся мысов, а небо было таким ярым от света, что хотелось закрыть глаза. Но и сквозь сомкнутые веки оно казалось сгустком горячего света, заполняющего клеточки их обнажённых тел.

Никто из них не испытывал смущения от наготы — Евгений отметил в закоулке сознания, что как раз это и было правильным: лежать обнажёнными и любезно беседовать. Дул ветерок, пошумливало море, посвистывали стержни жёсткой высокой травы под бере­говым увалом, тени летящих чаек наплывали на них и уходили в сторону. Их собственные голоса напоминали птичье воркотание; они не только понимали друг друга, но и обменивались замечаниями с чайками и с небольшим беспородным псом с вислыми ушами и съёженным ку­цым хвостом — он сел поодаль и деликатно поглядывал на них, временами отводя морду в сторону. Как и всех псов в поселке, его звали Тобиком, во всей его заост­рённой морде, в его тёмной шкуре, — такой тёмной, что не отражала солнечных лучей, отчего он, беспородный, казался силуэтом схож с диковинным существом из иного мира, — было что-то вещее, звериное. Когда он поворачивал к ним морду, донушки его глаз светились золотистым светом.

Евгений был внутренне согласен с тем, что везде свет, и не хотел темноты. Свет казался ему естественным и правильным, никогда не прекращающимся. Они трое и сами светились нежными розо­выми телами, лучистые зайчики света от их глаз прыгали по гальке. Свет вибрировал и звенел тонко и музыкально: дринь-динь-динь…

С опахнувшей его во сне тревогой Евгений вспомнил, что женщину зовут Виталией, и что она была его женой. Однако почему «была»? Она по-прежнему его жена, и это после их свадьбы они лежали на берегу моря и пили из широкогорлых бокалов что-то тёмное и тягучее, похожее на нектар, и бокалы не падали на гальку, оставленные рукой, а невесомо зависали в воздухе. Место, где они тогда жили, и теперь никуда не исчезло, и сейчас, как и тогда, называется Оссорой. В названии тоже было что-то мелодичное: он силился вспомнить, что оно означает в переводе с корякского языка, но не мог вспомнить.

Короткое напряжение памяти как бы расцарапало полотнища льющегося света, который был, — он чувствовал это всем сердцем, — полнотой осуществ­лённого счастья. Полноты его хватало на всё: и на его друга, который теперь жил в другом городе, на жену, на пса, на чаек, на море. Чайки не раздражали Евгения плачущими криками и стенаниями. Сам себе он казался лёгким, прозрачным, испускающим свет и, кажет­ся, воспарял в стаю чаек.

«Сынок, не упади!» — вдруг ясно послышалось ему. Он растерянно приподнялся на локте. В голосе слышалась мольба.

Евгений увидел себя, трехлетнего, на ветке яблони в деревенском саду. Он тогда утёк из-под пригляда стар­шего брата, — тот, усердно пыхтя, волок деревян­ную лестницу,— чудесным образом вскарабкался по ство­лу яблони, сел на толстую ветку и стал разглядывать кро­хотный мир между стоптанных лепёшек сандалий. Внизу, не замечая пропажи сына, мать полола картошку, — она тогда была молодой, дородной, красивой, с округлым лицом и прямыми русыми волосами, перехваченными по лбу лёгкой косынкой в горошек, — из сухих веток акации брат строил игрушечный шалаш. Среди картошки бро­дила пестрявая курица, на которую мать замахивалась тяпкой и тщилась согнать с огорода, — курица вскрикива­ла, всполошённо трепыхала крыльями и отлетала в сторо­ну, а потом молчком возвращалась на прежнее место. Внизу было столько непонятного и значительного, что Евгений не выдержал напора распирающего восторга и ликующе закричал: «Гля-а!». Чем себя и выдал.

Мать скрыла первый испуг, послала брата за лесенкой, стала внизу под Евгением и начала его ласково уговаривать, чтобы он, значит, крепче держался на ветке до возвращения брата, и чтобы его подхватить, если сорвётся. Евгению было так радостно от её с братом пере­полоха, от того, что ему уделили столько внимания, что хотелось отпустить ветку и воробышком слететь на руки матери, но удерживала тревога в её голосе, да и от высоты меж лопаток возникал щёкотно-ознобный страх.

Тогда всё завершилось благополучно: брат, кряхтя, приставил лестницу к стволу яблони, забрался на ветку, на которой сидел Евгений, спустил его по ступень­кам, придерживая за ворот рубашки, а внизу рьяно отпус­тил пенделя, на что Евгений обиделся и толсто, вымученно заревел.

Давно было и забылось, но вот голос матери вдруг всплыл из глубин памяти на сверкающую поверхность сна и его не заглушил даже настойчиво дребезжащий звук колокольчика.

И только вспомнилось — море и небо начали тускнеть, хотя всё ещё источали очень яркий свет, чайки обернулись большими серыми городскими ворона­ми, Тобик посмурнел и припонурился, отворилась во сне скрипучая железная подвальная дверь, обросшая шубой сыпучей ржи, в клубах сизого удушливого пара появилось лицо небритого человека в оранжевой путейской робе, лицо с длинным, забавно обвисшим «уточкой» кончиком носа, с бесцветными глазами навыкат. Человек моргнул на уличный свет, заметил Евгения, останавливающим жестом поднял руку с газовым ключом и повёл головой на кадыкастой шее, как бы приглашая Евге­ния в подвал. Там у него в закутке стоял дере­вянный лежак с кишащей кошачьими блохами телогрей­кой, на которую он опрокидывал легкомысленных девок с округи, — была целая очередь этих девок, — и страшного цвета тумбочка, где таились початая бутылка водки и щербатый залапанный стакан с чёрным в темноте подвала дном. И уже слышал его обычную присказку, которую никогда не удавалось дослушать до конца: «Как-то отрубаю я в подвале стояк. И подходят ко мне два кента. Я посветил фонарём, а фонарь тут же сел. Но успел заметить: у одного рука в кармане…»

Звон колокольчика стал нестерпимым. Он злобно высверливал чёрные каверны в сверкающем облаке сновидения. Евгений застонал, сопротивляясь наступаю­щему пробуждению, страдая, изо всех сил сжимал веки и всем существом рвался обратно в свет.

Но там уже всё угасло и не пускало в себя, а веки встре­вожил иной — тусклый брезжущий свет.

Он открыл глаза. Свет с улицы пробивался в щель оконных штор в комнату, где он спал, как под крышку гроба, но освещена комната была иным, мёртвым светом циферблата электронных часов с мигающей точкой инди­катора. Часы показывали девяносто два часа восемьдесят шесть минут.

«Господи, чьё это время! — мелькнуло у него. — Может, я уже умер…».

Его ознобило мгновенным ужасом. Ещё минуту он таращился на табло, пытаясь сморгнуть с циферблата потустороннее число, однако лукавый глазок индикатора продолжал вкрадчиво ему подмигивать.

Скорее всего, ночью отключали электричество, наст­ройка часов сбилась, потому и будильник не сработал. Зато на вторых часах, батареечных со стрелками, была поло­вина восьмого утра. Этот будильник размером с два спи­чечных коробка был страшный горлопан и с минутными перерывами мог динькать целый час: и мёртвого подни­мет.

Евгений протянул руку, чтобы придушить новую трель, рука казалась тяжёлой и длинной, но до будильника не доставала. Полежал ещё несколько мгновений, чтобы вспомнить, зачем он здесь и что делает и, ещё не остыв­ший от видений чудесного сна, как будто цеплялся вообра­жением за его остатки, тянулся обратно в бредовое состо­яние, где всё было пронизано светом и где так покойно былось и дышалось. Ведь давно ему не снилось море: с тех самых лет, когда он переехал с побе­режья в этот сухопутный город.

Будильник часто заверещал — дринь-динь-динь, дринь-динь-динь — и пришлось-таки встать и прихлопнуть его. Из-под одеяла на пол свалилась что-то мягкое — медвежонок панда, чёрное с белым — любимая дочкина игрушка, которую ей подарили американские самаритяне в московской больнице после очередной опе­рации.

Евгений посидел у стола, дрожащими пальцами раску­рил сигарету, голова туманилась тяжестью, колени судо­рожно ходили, по голой коже струился оброненный с сигареты пепел, но Евгений не чувствовал его жара.

Голубел зев разрытой постели, в свете циферблата кожа казалась зеленоватой, но постепенно свет тусклого пред­зимнего утра растворил в себе холодную неоновую гарь, и вот за балконной дверью сквозь щель штор в утреннем тумане обнаружилась стена дома напротив — в корзинах балконов и с вывешенной на ночь бельевой сигнализа­цией. Столкновение с этой пловучей громадой казалось неизбежным, туман скрадывал и без того небольшое рас­стояние между домами. То там, то сям разгорались и гасли неяркие огни окон-иллюминаторов, пассажиры в каютах-квартирах пробуждались, завтракали, пили чай, уходили на работу. Там, как и в доме по Косой улице, где жил Евгений, стучали двери, плакали дети, кашляли пожилые люди, взвывала лебедка лифта, за стеной слева в квартире соседнего подъезда на полную мочь по телевизору заревел Филипп Киркоров.

Из тумана проступил и балкон последнего, девятого этажа: открытая небу площадка, на которую каждое утро, как на вахту на капитанский мостик, выходил жилец углового подъезда, старый дед необычайных лет. Жека-сантехник рассказывал, что ему перевалило за сотню. Был женат шесть раз и всех его детей, сыновей и дочерей, внуков, правнуков и праправнуков народилось около трехсот человек — целый народ. Они жили и в городе и в других местах, рассредоточились в среде аборигенов и приняли их облик и образ их жизни. Когда дед ослабел головой, дочери забрали его из деревни дожи­вать в городскую квартиру и были с ним строги, но одного не могли лишить его в череде стариковских сумасбродств — тяги к вахте на балконе. Он там стоял молча, держась за леера балконного ограждения и смотрел вдаль, как бы в просторы бурного моря. Взгляд его чувствовался даже сквозь шторы.

Хотя что можно увидеть с балкона девятого этажа: то же, что и Евгений из своего окна, — стену дома напротив, слюдяной отсвет иллюминаторов, клоки утреннего тума­на, сползающие с бетонного ребра дома, будто вода с форштевня идущего полным ходом корабля. Он стоял, ветер шевелил волосы, борода развевалась и кто мог знать, что он видит оттуда, понимает ли что в этой жизни, или она осталась для него тайной за семью печатями. Нет, нельзя так долго жить, не каждый выдержит и захочет сокращения сроков…

Что-то деда сегодня не было видно.

Тут вспомнилось, что сократили как раз его, Евгения. Вчера утром на планёрке вручили трудовую книжку. Ника­кой неожиданности это не представляло, о сокращении было объявлено заранее, однако после планёрки Евгений почувствовал неудовлетворённость с оттенком неясной обиды на судьбу, поспешил домой и завалился досыпать. Эта неудовлетворенность потом и привела к тому, что завёлся. Сперва навестил его Жека-сантехник с вантузом наперевес: проверял, из какой квартиры заливает каналья. Он был по работе всюду вхож, везде тёрся, знал всё обо всех в своём микрорайоне, имел уклон в философское осмыс­ление жизни, — видно, соприкосновение с низом чело­веческого существования неизбежно подталкивает к нему, — и даже имел принцип, который выра­жался девизом: «Не надо грязи!» Жека проникся понима­нием, бросил вантуз в прихожей, сбегал в подвал и вернулся с початой бутылкой водки. Этих бутылок водилось у него несметное множество, и все поче­му-то были початые, как будто Жека проверял содержимое каждой из бутылок на наличие некоего чудодейственного эликсира, способного преобразить мир.

Эликсир кончился, Жека ушёл искать каналью, а Евге­ний опять лёг. Но лежал недолго: сосед в этот день почему-то не работал, — а он был бригадиром сварщиков-жестян­щиков, — дёрнул ручку двери, и дверь, как это часто бывало, оказалась не заперта. Влез двухметровой тумбой, — вес сто двадцать килограммов, — и загудел, как в вентиляционную трубу: «Кому ты спишь! Сократили? Могу взять в свою бригаду. Предупреждаю: работа тяжёлая, бетон таскать, но деньги будут. Плюнь! Завтра давай сходим в церкву. А по хлопке стопнем?»

Принёс пузырь антидепрессанта, как он его называл, — самостропного, вонючего, — закусывали редькой и лимо­ном, потом сваркой варили на его балконе сидушку для «жигуля», сидушка задымила, её утопили в ванне с водой, но она продолжала долго и едко подымливать, пока сама собой не погасла. Добавили ещё, и уже тогда Евгений стал запоздало думать, что надо бы остановиться, но не мог. Сосед уехал за получкой для ребят из своей бригады, а заодно и купить палку колбасы, но поехал не на своих «жигулях», потому что выпивши, а на рейсовой «тройке», и почему-то в больших домашних тапочках, хотя было слякотно и довольно холодно.

Затем опять вылез Жека в клубах удушливого пара и зазвал к себе в подвал. «Некогда остановиться и подумать о действительности, — жалился он. — А надо, надо бы остановиться и подумать. Отчего пьют русские сантехни­ки? Никто в говно не хочет, держат нас, дежурных сантехников с фонарями, а платить не платят. В квартирах кругом ковры, видюшники, а жилец необразованный: бросают в унитаз тряпки, кости. Все поплывёт, конечно. Так я в подвале отрублю стояк канальи и воду, зайду в квартиру в своих сапогах, и по ихним коврам ихним же говном — с поволокой, с поволокой. Нате вам, пидеры! Мол, я тоже приколистый. Хотя знаю, что неправ, не надо грязи. Русский сантехник от обиды пьет. Когда вникнешь — несправедли­во всё устроено. Это только кажется, что вода сверху вниз течет: а из фонтана и канальи она — вверх…»

Он потрясал своим жутким стаканом, на дне которого, кажется, за многие годы пользования осела вся винная и водочная муть, осела и откристаллизовалась чудесным рубиновым камнем.

После Жеки Евгения потянуло с Косой улицы через яблоневые плантации в соседний Западно-восточный микрорайон к товарищу. Он жил в академической пятиэ­тажке рядом с доцентами и кандидатами, и у него как раз сидел один пожилой в очках с такими могучими линзами, что видны были только огромные зрачки. При такой сла­бости зрения он покусился прочесть карманную Библию с её микробным шрифтом, но, судя по всему — разбирал только заголовки. Рассказывал что-то о Моисее в пустыне, о пророках. «Все знают, что Библия заканчивается Апока­липсисом, откровением о конце света. А начинается кни­гой Бытие. Слышите: Бытие-э-э. В ней продают первород­ство за чечевичную похлебку, брат из зависти убивает брата. Самое важное всегда вначале. По-настоящему чело­века изменяют не перетряски общежития, не революции, а внутренняя решимость излучать свет. И самое страшное для него — Бытие. Каждый год изо дня в день и до сконча­ния сроков — вот какой ужас Господь для человека приду­мал»…

Хотелось поплевать на стёкла его очков и протереть рукавом, чтоб разбирал дальше. Домашнее вино у товари­ща, буркающее в пластмассовом контейнере, ещё не дозре­ло, пришлось идти гонцом до ближайшего магазина, принес вино с названием «Прометей», и приняли ещё. Что-то Евгения тревожило все это время, но не проблема безработицы, нет. Когда уходил, очкастый напутствовал его пророчески: «Ступай, да не преткнёшься ногою твоею о камень».

Евгений ушел с зыбким ощущением потери и по дороге хотел завернуть к каким-то девкам, однако вспомнил, что никаких девок нет, да и не нужны ему девки, что он верен своей Веронике, и не потому верен, что не хочет ничего другого, а потому что врать нужно будет, врать же при дочке не хотелось, да ещё после её операции. Операция некстати откладывалась из-за того, что в предпоследний перед уездом в Москву день дочка засопливела, хотя все лето и всю осень хотя бы раз чихнула. Операцию отложили по анализам, а тут ещё справка понадобилась для бесплат­ного лечения.

Из сада выходя, Евгений остановился; показалось — кто-то прятался за стволами яблонь. «Ну, давай», — прика­зал он невидимому супостату, и подобрал с земли корягу. Никто почему-то не вышел и Евгений стал мучительно вспоминать, почему подумал о жене, как о Веронике, когда её звали Виталия. Откуда тут, в саду, взялась Вероника, он сообразить не смог, и двинулся по смутным ориентирам домой.

Соседа с колбасой не дождался, поел хлеба, запустив на ломоть лужицу постного масла и обсыпав его крупной солью, хотя где-то в углу сознания затаилась мысль о том, что хлеба есть было нельзя.

…Евгений закурил ещё сигарету, силясь расставить вче­рашние события в той последовательности, как должно было. И после того, как ещё раз подумал о хлебе с постным маслом, всё, наконец, связалось: и хлеб, и трель будильни­ка и боль на глубоком вдохе. К девяти утра Евгению нужно было в поликлинику на эндоскопию желудка. Ради чисто­ты пробы нельзя было есть вчерашним вечером и сегодня ничего с утра. Тянул-тянул с этим желудком и в преддве­рии сокращения — да и жена с дочкой уехали в Москву на операцию — записался на эндоскопирование; теперь можно и обследоваться и выяснить, отчего болит на глубо­ком вдохе.

Значит, вчера ещё был в памяти, если помнил о хлебе и будильники поставил на полвосьмого утра.

Даже чаю не пить. Медленно оделся, умылся, почистил зубы, причесался — ежедневная пытка, которую в послед­нее время обходил: да и разве можно было представить себе что-то более уныло-обязательное, чем утренний туа­лет. Одна мысль об этом вызывала невольное содрогание. Из зеркала на него смотрел потусторонний человек с лицом зем­листого цвета, на котором стояли безжизненные зрачки глаз.

Деньги, деньги… Где денег взять. Последние деньги он отправил третьего дня жене в Москву с проводницами поезда — бутылка шампанского сверху. Позвонил, предуп­редил, что надо забрать. Зря вчера пил с соседом на халяву, ведь была привычка добавлять за свои, или ставить в свой черёд. Мужик не может пить всё время на халяву, теряет самоуважение. Нужно найти на бутылку хотя бы, чтобы долг ликвидировать. Однако выходное пособие задержат на месяц, не меньше, а до того надо же вытянуть. Бетон таскать с такими болями неразумно, только после выпивки боли затихали на короткое время. Но Евгению проще одному, а вот Москва деньги пожирала. Жена всю прошедшую неделю дочку подлечивала, горло ей полоскала, по анализам выяснилось также, что в крови железа для операции не хватает, — и откуда в крови железо! — и дочке нужно было употреблять что-то с железом: курагу, сушёный виноград; а это всё на рынке, а на рынке всё дорого. Нужно у кого-то занять…

Кстати, вот зачем он ходил к товарищу в академичес­кий дом — хотел денег найти. Евгений и раньше занимал у него понемногу, ибо тот сам не работал семь лет, ухажи­вая за престарелой матерью, и жили они на зарплату жены и на пенсию его матери. Так занял или нет? Скорее всего забыл, потому что нигде ничего не было денежного, ни в паспорте, ни в шкатулке на книжной полке.

У соседа занять? Но на нём три души малоработных: тёща, жена, младшая дочь. Вчера спросил у соседа о внуч­ке. У соседа месяц назад родилась первая внучка, родилась тяжело, через кесарево. Старшую дочь из роддома-то выписали, внучку же стали перепрятывать по разным больницам: что-то повредилось у неё при родах, кровь изнутри шла. «Лучше бы ты меня не спрашивал! — сосед так расстроился, что глаза у него намокли. — Пускай меня Бог лопатой убьёт…» Значит, теперь на нём старшая дочь с внучкой, да и зять, хотя и работал, что по нынеш­ним временам и то находка, однако собственным углом ещё не обзавелся. Итого шесть человек, да сосед сам-седь­мой. Хорошо, что унынию не поддаётся, есть в нём несги­баемая жила.

Нет, сосед отпадает. Что-то другое нужно. А если ук­расть? Другие крадут, и ничего. Чем больше крадут, тем меньше обращают внимание. Милиция на кражи давно плюнула и дел по кражам не заводит — висяк. Даже если докажут, что ты украл у того-то и столько-то и это видели такие-то, — девяносто шесть лет пройдет. И чем ты приколистее, скажем, генерал в лампасах, и сплавил в Японию танковую дивизию на иголки, — так на тебя любая фемида весами махнет. Миллионы тонн нефти, булыжники алмазов, титан, вольфрам, чистая медь — вот что котируется. И всё за рубеж, за границы страны, у которой уже и название продали. Кажется, раньше она называлась Россия, но трудно сказать… Здесь теперь такой зверь орудует — инфляция. Деньги тощают на глазах, и если вчера на них можно было купить палку колбасы, то сегодня тех денег уже и на бутылку водки не хватает.

Но только украсть нужно много, чтобы сразу не хвати­лись, и в один день, потому что нужно-то срочно. Но где и у кого? Не будешь ведь лазать по дамским сумочкам в автобусе. Да и какие дамы нынче имеют много? Те самые, которые делятся на дам. Ночью киоск ломануть? Опять же, ночью денег в киосках не держат. У соседа украсть? Или, может, убить кого? Не человека, так хоть собаку… Однако какой прок от собаки, что у неё — деньги под шкурой зашиты?

Евгений судорожно вздохнул и схватился за голову: как скверно всё, как гадко он сейчас думал! Что с ним проис­ходит?

На эндоскопию нужно было что-то с собой брать. Не мог вспомнить — что: вернулся с порога в квартиру, пробовал сосредоточиться, однако не случилось… Спус­тился по лестнице и вынырнул из неосвещённой пещеры подъезда на серый свет дня, едва не наступив на мёртвого голубя, валявшегося кверху лапками на ступеньках подъезда.

Народ тянулся с Косой улицы, с переулка Ефимкина, со всех остальных улок и переулков Северо-южного микро­района к конечной остановке «тройки». На бетонных стол­бах у павильона остановки ещё тлели жёлтой окалиной ртутные фонари. Когда в ночной тьме нужен бывает свет, его периодически отключают по непонятным причинам, днём же горит вволю. Так заведено в стране, кото­рая называлась Россия: заведено давно и неизвестно кем.

Да: когда Евгений проходил мимо оборжавевшей двер­цы подвала и заметил на ней замок, то вспомнил, что пили с Жекой, конечно, не в подвале, а у него в каптёрке на первом этаже, среди куч задвижек и мотков каболки. Ни один уважающий себя сантехник не станет пить в подвале, разве что нож к горлу, а Жека ещё себя уважал.

С конечной остановки видны обширные сады. Микро­район расширялся в сторону садов. Яблони корчевали и стаскивали бульдозерами в свалы на краю оврага. Огром­ные лежбища яблоневых костей щетинились ломаными корневищами и воздетыми к небу сучьями. Дома, подп­лывшие впритык к этим рифам, слепо посверкивали окна­ми, в которых отражалось низкое оловянное небо. Евге­нию было всегда боязно смотреть в ту сторону, где безмол­вно погибал сад. После того, как первые снега объяли город и сошли полой водой, и после недавних ночных первых морозцев, оставлявших утром на лужах белые хрусткие чешуйки льда, деревья сохранили листву, а тополиная аллея на обочине шоссе ещё упрямо зеленела. Вообще осень затянулась не по времени, дожди уже не крапали, а снег ещё не держался на моклой земле. Хотелось зимы и свирепого холода, чтобы приморозило хляби, про­чистило атмосферу, подмолодило небо и замедлило бес­толковый ход этой непонятной жизни.

На остановке было черно от народа. Клубился и плыл в воздухе сигаретный дым, доносились разговоры. Кто-то быстро уезжал на маршрутных такси, остальные ждали дешёвый рейсовый автобус. Сочле­нённый автобус «Икарус» тронулся по разворотному кру­гу, волоча за собой лоскуты тумана и чёрное облако выхлопного дыма, и, будто шлюпка с челноком на буксире, подошёл к пирсу остановки и приткнулся к людской стен­ке. За ветровым стеклом автобуса стояла табличка с номе­ром маршрута — «единица». Евгений удивился, ведь это был совершенно другой маршрут. Однако толпа, колых­нувшись, понесла его в автобус и, когда заминала Евгения по ступенькам трапа в салон, он успел заметить боковой номер — «тройку». Из улиц продолжали набегать люди и давили сзади. Челнок грузнел и оседал всё ниже, угрожая зачерпнуть бортом водицы из осенней лужи. Пневматика дверей зашипела, но створки не закрылись, ведь в автобус продолжали давиться люди; автобус тронулся, его же догоня­ли на ходу и висли на дверях.

Скорее всего, водитель ошибочно поставил таблицу прежнего маршрута. Но куда: за ветровое стекло или у боковой двери? Взяло сомнение — если автобус с середины маршрута пойдёт как «единица», придется пересаживать­ся. В конце концов водитель должен объявить о принад­лежности автобуса к маршруту, когда станет озвучивать остановки; Евгений почему-то был в этом уверен.

Однако остановок не объявлялось, хотя внутриавтобусная трансляция работала, а в динамиках слышалось вере­щание помех. Выхлоп дизеля пробивался из-под плиты моторного отсека, в салоне витал вчерашний перегарчик и свежий утренний похмельный запашок; стало тяжко дышать, пока кто-то не догадался отвернуть верхний люк. Стояли плотно, как прутья в метле, и проехали три или четыре остановки, не задерживаясь, — больше всё равно не влезло бы, — прежде чем Евгений заметил, что его притис­нули к спине девушки в чёрном плаще и чёрной широкополой шляпе, которая всё время сбивалась с её головы. Несмотря на то, что женщины в Северо-­южном микрорайоне после тридцати одевались бедненько, среди молодых в моду вошли такие шляпки, которые придавали им загадочный и драматический вид. Евгений попытался как-нибудь повернуться боком, чтобы не сму­щать барышню, — а он почему-то подумал, что она смуща­ется таким тесным соседством, но не ропщет по причине общей участи ездить в тесноте — но был так припрессован к ней толпой, что отказался от своей попытки. Он чувство­вал сквозь ткань плаща жар её округлостей, украдкой рассматривал близкое, слегка повернутое в сторону удли­нённое её лицо с волнистой линией носа, карим зрачком глаза, вздёрнутой пунцовой верхней губкой с проступившими на ней росинками пота, и ощущал тонкие запахи её духов и тела.

Как вдруг заметил с ужасом, что ничего не чувствует от соседства с загадочной барышней в чёрной шляпе: не только малого трепета, но даже и собственной тяжести, так объяснимых в его положении. Неужели всё кончилось, и уже никогда ничего у него с женщиной не будет!..

— Чего стогонишь? — Сбоку к Евгению была притисну­та пожилая женщина, недовольная толчеёй. — Ещё стогонит, смотри-ка.

К чему относились её слова, Евгений не понял, как не слышал и своего случайного вздоха, больше похожего на стон. К тому же его скоро отвлекло движение человека, притиснутого справа. Тот сперва новёл плечами, как будто просыпаясь, потом упёр локоть в бок Евгения, стал медленно драть его рёбра углом локтя и вытащил наверх руку с зажатыми в ней газетами. Таким же образом он освободил вторую руку и начал раскладывать газеты на спине стоящего перед ним мужчины. Все, кто находился рядом и сзади, вытянули шеи и вместе с этим человеком стали читать его газеты. Одна называлась «Очень хорошие новости», другая — «Самая страшная газета». На первой полосе в ней была напечатана отрезанная голова мужчины восточного типа, недавно обнаруженная в мусорном ящи­ке в Северо-южном микрорайоне — скорее всего, результат чеченских разборок. Эта же голова помещалась на первой полосе и другой газеты. Голова лежала на столе спокойно и с достоинством — как живая. Это произнесла женщина слева, а кто-то сзади прокомментировал: «То ли ещё бу­дет».

Человек не обращал внимания на реплики, юрко пере­ворачивал газеты, что-то разыскивая, пока не остановился на рубрике объявлений. Евгений заглянул сбоку в газет­ный листок: «Видеосъёмка свадеб, тараканы исчезнут раз и навсегда, способ выведения лишних волос, пропала собака, продается автомобиль ЗАЗ на запчасти с тумбоч­кой и умывальником на 15 литров, потерялась собака, жизнерадостная блондинка познакомится с мужчиной не старше 45 лет с целью серьёзного продолжения знакомст­ва, остеклим балкон, мужчина 60 лет ждет хозяйку в дере­венском доме, эффективно от облысения, не жадного мужчину до 50 лет ждут восхитительные воспоминания от встречи с молодой девушкой без комплексов…»

Человек спрятал газеты где-то внизу, опять повёл плечами и извлёк сперва одну руку с зажатыми в ней деньгами, затем другую, и принялся считать их опять-таки на спине терпеливо стоящего перед ним мужчины. Купюры хрустели так громко, что слышно было во всём автобусе, а может, и на улице. Все, кто находился сзади и рядом, снова вытянули шеи и начали считать деньги вместе с тем человеком. Всего оказалось девятьсот шестьдесят с копейками рублей: пять купюр по сотне, восемь бумажек по пятьдесят рублей, четыре по десять, ещё три бумажки редкого достоинства по пять рублей, остальное мелочь. Хватило бы прожить три месяца, если сильно экономить, машинально отметил Евгений. Человек же, закончив пере­считывать деньги, сжал ладонь с деньгами в кулак и обрат­ным порядком стал затискивать руку вниз, а управившись, затих и удовлетворённо прикрыл глаза.

Некоторое время все ехали молча, каждый по-своему переживая и обдумывая увиденное. Евгению сцена со счётом денег в автобусе, нагруженном людьми, показалась изыском.

Вспомнил, почему Вероника, а не Виталия. Потому что Асель, а не Анна. Их с женой дочку звали Анной. В том захлебывающемся слезами телефонном разговоре с Мос­квой жена рассказала, как по справке из больницы на Можайском шоссе, где Анне должны были делать опера­цию, она поехала в министерство здоровья к какому-то заму министра за разрешением на бесплатную операцию, — лицевые и челюстные операции дороги, их делают за миллионы мафиози и стареющие актрисы, — в справке была, как и полагается, Анна, а разрешение выписали на Асель. Секретарша зама холодно объяснила жене, что именно так она прочла имя дочери в справке, и чтобы там в больнице писали бы поотчетливее, а не мазали каракули. Как будто нельзя было спросить у жены, как зовут Анну. Пришлось с этой Асель возвращаться в больницу, но в больнице как-то обошлось, были другие заботы. И никто не подумал — ну какая Асель может жить на Косой улице Северо-южного микрорайона их города! Ещё Нюрка куда ни шло.

Когда сделали рентген, выяснилось, что вилочковая железа увеличена. Стали искать прошлогодний снимок, чтобы сравнить и сделать вывод, и не нашли. Согласились с тем, что необходимо заключение иммунолога: он это заключение сделал заблаговременно, однако вчера уехал по телеграмме от родных куда-то под Сызрань. Стали искать по телефону иммунолога под Сызранью, но не нашли и иммунолога. Его возвращения нужно было ждать не раньше понедельника и жена уже смирилась с тем, что будет потеряно ещё несколько дней, — а ведь её отпуск, подгаданный под операцию, неутомимо приближался к своему окончанию, — как вдруг где-то в папке, предназначенной к сдаче в архив, отыскался старый снимок, и выяснилось, что и в прошлом году вилочковая железа была увеличена, а значит, патология отсутствует, и возражений к проведению операции тоже нет. Как раз в это время Асель кашлянула и провела рукой под носом, пере­полошив врача в приёмном отделении: неужели она у вас опять простыла, а это у неё не сопельки!

И так все шесть лет её жизни. Шесть лет, шесть опера­ций, а конца им не видно. Она уже умненькая, Асель, и задала однажды тот со страхом ожидаемый вопрос: «Поче­му я такая?». Что было ответить ей, у которой любимыми словами были: «Светленький, как солнышко»?

Автобус, наконец, где-то затормозил, кто-то выпятился наружу, кто-то ещё пытался влезть на освободившееся место с большой молочной флягой в руке, — фляга не вошла в автобус и ехала потом снаружи бесплатно, — а Евгений поверх голов людей выглянул наружу. У останов­ки отблёскивала большая мелкая лужа с белыми кирпичами, набросанными по ней для прохода с сухого тротуара к автобусу, и на этой пунктирной линии прохода, изогнув­шись, стояла женщина и тянула через голову то, во что она была одета, — то ли толстый широкий свитер, то ли вязаное пальто. Причём стояла не на кирпичах, а в воде рядом с кирпичами, в собственных то ли калошках, то ли полуса­пожках, и даже на цыпочках внутри них. Очевидно, обувь соскочила с её ног, когда она пыталась пройти к автобусу. Евгений силился понять, для чего она ещё и снимает через голову одежду, — казалась диковинной её страдальчески изогнутая фигура, будто женщина раздиралась на две половины. Двери со вздохом затворились и отрезали от взглядов эту странную картину.

Евгению казалось важным не упустить событие, не дать ему выскользнуть из зыбких объятий памяти необъяснен­ным, ибо если пустить всё на самотек, не замечая проис­ходящего вокруг, не придавая ему должного истолкова­ния, то действительность, в свою очередь, окутает его, Евгения, туманом такой неопределённости, что ему останется только свихнуться. А этого не хотелось.

Ещё две остановки Евгений думал об этом. А уже чуть посвободнело, пассажиров больше сходило на остановках, чем садилось в автобус, и можно стало отодвинуться друг от друга…Та женщина, что сказала об отрезанной голове «Как живая», пробралась к передней, пенсионерской двери, и громко поблагодарила водителя за интересную и содержательную поездку. Водитель не ответил, кто-то презрительно фыркнул, а у задней двери захохотали. Девушка в шляпке повернулась к Евгению и посмотрела на него с издёвкой и, как показалось ему, с неприкрытым разочарованием. Евгений попытался улыбнуться и независимо поднял подбородок. Барышня хмыкнула и сошла на ближайшей остановке у аптеки.

— Позвольте, милостивый государь!

Из раздавшейся толпы к двери двигался так причудливо одетый человек, что от него буквально шара­хнулись. Евгений отметил на нём высокую блестящую шляпу с расширяющейся кверху тульей, — кажется, шляпа называлась цилиндром, — длинный чёрный смокинг с завившимися в движении фалдами, рукой в белой перчат­ке этот… господин держал витую массивную трость с набалдашником в виде львиной головы с раззявленной пастью. Этой тростью со львом джентльмен поправил на ходу алмазную брошь, которой был заколот его галстук. Евгений решил, что брошь была именно алмазная — она испускала такие пронзительные блики света.

Джентльмен величаво сошёл на остановке и завернул к длинному чёрному, блестящему автомобилю, больше похожему на лакированный грузовик, чем на лимузин, который стоял перед поворотом на остановку. Номер авто­мобиля был куда приколистый — четыре нуля. От пивного ларька, уже открывшегося в это раннее время, смотрели во все глаза, как из-за руля выскочил шофер и отворил перед джентльменом широкую дверцу. Затем автомобиль плавно тронулся, быстро обогнал автобус и, сверкая тёмными зеркальными стёклами, скрылся впере­ди.

Евгений посмотрел на окружающих его в автобусе людей, — особенно внимательно на того, кто пересчитывал деньги, — но, к своему удивлению, не обнаружил на их лицах никакого интереса, будто подобные джентльмены каждое утро ездили на автобусах с Косой улицы. С какой стати ему давиться в автобусе, если его ждал такой автомобиль? Да и на конечной остановке его не было заметно. И переодеть­ся в автобусе он не мог. Кстати, кто он такой? Даже если мафиози, и его в автомобиле ожидала малолетняя любов­ница, всё-таки нацепить алмазную брошь на Косую улицу — это ж никакого такта.

В конце концов Евгений решил, что ему примерещи­лось. Он провёл ладонью по лицу, с силой надавил на глазные яблоки, помассировал веки. Туман в голове не рассеивался, сердце гулко и одиноко бухало в груди, вре­менами как бы замирая и даже останавливаясь, и Евгений с непонятным самому себе интересом вслушивался в его неровное и одновременно упорное машинное существова­ние.

Между тем автобус выехал из бетонных каньонов мик­рорайона на узкое шоссе, разделявшее старую и новую части города. Шоссе было перегружено, к светофорам приближались в шесть-семь приёмов, движение замедли­лось и пассажиры стали нервничать.

Женщина в изломанной страдальческой позе среди лужи стояла перед внутренним взором Евгения, и он не мог отвязаться от этого видения. Хотелось запоздало заг­лянуть в лицо женщины и узнать по выражению глаз, отчего она так мучилась. Ведь нужно найти объяснение факту, который при всей своей случайности не мог же произойти где-то за пределами поля зрения Евгения. Что-то было ещё во всей той картине на остановке зловещее, притягивающее своей полной необъяснимостью. Но что?

— Воздержитесь от вопросов, ваше сиятельство, если болит голова!

По-левитановски поставленный сочный голос пророко­тал из динамиков трансляции. Евгений привстал на цы­почки и поверх голов попытался разглядеть обладателя этого необычайного голоса: ему показалось, что за рулём «Икаруса» сидел кто-то в оранжевом жилете. Но нельзя сказать наверняка: было далековато, к тому же не хватало света.

— На этом свете ещё дел хватает! — тот же голос, соп­ровождаемый лёгкой вибрацией отзванивающих оконных стекол, как бы гордящийся своей силой и красотою тембра, — даже виртуозно и с некоторой спесью проработал это «…а-а-ет!», — понёсся из динамиков. — На кой хрен я туда попрусь, вы же видите, какая интенсивность движе­ния.

Шофёр отвечает кому-то на его просьбу ехать быстрее, догадался Евгений. Микрофон же у него не выключен. Однако шоферов с таким голосом не бывает, ему только в опере петь. И лучше бы он использовал микрофон по назначению, остановки объявлял. Никто не знает, по како­му маршруту идём, по «тройке» или по «единице». Если пере­дняя часть автобуса до места сочленения пойдёт по «еди­нице», а задняя, где стоит Евгений, по «тройке», то ему того и надо. А если наоборот?

После некоторого молчания и общей тишины в автобу­се голос из динамиков у следующего светофора опять потряс салон:

— Спешу разуверить вас в подобных упованиях. Неу­гасшие надежды разъедают душу вернее тлетворного яда!

И не все ещё русские сантехники выдохли, как травле­ные тараканы, жив ещё русский сантехник! Некстати как продолжение фразы из динамиков вспомнилась вчераш­няя Жекина тирада. Она где-то в подкорке хранилась, а тут вырвалась.

Был ли потусторонний голос? Публика раз­делилась: одни недовольно морщились, другие посмеива­лись и переглядывались. Значит, голос звучал въявь. Скорее всего, шофёр в минуты заминок у светофора не только огрызался на замечания пассажиров, но и, читая книжку про графьёв, повторял вслух полюбив­шиеся строки.

Слишком медленно едем. Может, перебраться в пере­днюю часть автобуса, она может неожиданно… Или сойти здесь и добраться пешком, тут всего две остановки?

Дверь пшикнула и растворилась, облада­тель же замечательного голоса, будто предупреждая поже­лание Евгения, довольно пророкотал:

— Вольному воля!

Евгений торопливо боком спрыгнул со ступенек авто­буса на землю вслед за несколькими другими пассажира­ми и испытал страшное облегчение, как бы вывалившись из ловушки непонятного устройства. Но и на улице трево­гой веяло от автомашин, от домов, от проходящих мимо людей, от давящего низкого неба, сочащегося холодным оловом. Зачем это всё? Евгений в смятении огляделся в надежде отыскать хоть что-то, что могло при­вязать его к месту, где он почувствовал бы себя в безопас­ности, — к какому-то ориентиру, к светоносной точке пространства. Но ничего не находилось.

К больнице нужно было вниз и вниз…

…Мимо церкви и старого неухоженного кладбища. Сквозь отверзтые проломы чугунной ограды видны были покосившиеся кресты и пирамидки, в сумраке зарослей топорщилась сухая полынная ость, на одном из полусгла­дившихся могильных бугорков из-под белой кучки нало­манной яичной скорлупы, на расчищенной сверху бугорка лысине, — Евгений даже остановился от неожиданности и вгляделся вновь, не решаясь поверить в это, — выбилась куртинка зелёной молодой травы. Евгения неудержимо потянуло к этой траве, под которой и успокоилось бы его волнующееся сердце. Похоже, под тем холмиком жил человек, демонстративно выставив знак погребения, — могильный крест, — дабы его никто не смел побеспокоить, но отказался выходить на свет. Это место в сумраке погоста каза­лось ему единственным местом в мире, куда он хотел бы спрятаться. И он ещё долго бы стоял у пролома ограды, замерев, если бы его взгляд не перебрёл с крестов и пира­мидок на серый щербатый и влажный тротуар, на котором обнаружились непонятные светло-ржавые пятна. Кровь!

Осторожно ступая рядом с пятнами, Евгений шёл и ждал, когда кровавая дорожка свернет в сторону, однако она вместе с ним приближалась к подъезду больницы, — прямо ко входной двери. Евгений смутился, стал у входа, сжав зубы и кулаки, и подумал, — не вернуться ли… И всё-таки вошёл, преодолевая отвращение и страх.

Кровью были забрызганы панель у стойки регистрату­ры, прилавок раздевалки, а на кафельном полу натекла лужа, в которую уже кто-то успел нечаянно вступить. По коридору бежала с ведром и тряпкой уборщица замывать следы, направо от входа в одном из кабинетов кричали: «Йоду больше!», суетились и бегали люди. В кабинет заглядывали любопытствующие; там, видно, оказывали пер­вую помощь, но тот, кому её оказывали, не издавал ни звука, и нельзя было понять, женщина это была или мужчина, старый человек или молодой, опасная у него рана или нет.

Евгений обошёл кровавые разводы на полу, успокаивая себя тем, что где же крови быть, как не в больнице, и поднялся на второй этаж, где находился кабинет эндоско­пии. Явился он вовремя, из кабинета как раз вышел паци­ент и назвал его фамилию.

После того, как анестезировали аэрозолем его гортань, выяснилось, что Евгений забыл дома полотенце, о чём его предупреждали заранее, при записи на очередь. Ассистентка уже собралась отправить его за поло­тенцем, но вторая женщина в белом халате, — Евгений решил, что это операторша, — нашла в столе мятую газету, бумажные салфетки, и предло­жила их вместо полотенца.

Пока действовал местный наркоз, Евгений разгляды­вал кабинет, станок, на котором висели чёрные шланги с оранжевыми отметками «60 см», «80 см», и так далее, а в верхней части шлангов были утолщения с кнопками и окуляром. Операторша листала его медицинскую карточ­ку: карточка была худой, — не наболел ещё, — и было там, видно, мало интересного. Вот у других и карточки посо­лидней, — некоторые даже на второй том перевалили, — и болезни как на подбор.

У той же Асель на седьмом году жизни такая интерес­ная карточка — залюбуешься. С чертежами кардиограмм, реестрами диагнозов, с цветными кодаковскими фотогра­фиями анфас. Её болезнь легко фотографировать, — такие болезни всем видны, их на лице носят, — и легко наблю­дать изменения после операции. Вот на первой фотографии зашита одна сторона расщеплённой верхней губы, вот на второй фотографии зашита другая сторона. Губа стала похожа на настоящую. Дети ещё не знают о своей болезни и ведут себя перед фотоаппаратом по-детс­ки: светленькая, с длинными пушистыми белыми, плати­нового оттенка волосиками Асель улыбалась в объектив слегка, загадочно, — ну как бы Джоконда, и по её искажён­ному гримасой лицу нельзя понять состояния Асель. Это только Евгений знал, что она именно улыбалась, а не плакала. Вот первая в её жизни пневмония, на первом же месяце жизни. Асель забрали у матери на операцию, а какой у чужой тёти мани догляд: их много, она одна, сквоз­няки гуляют и, конечно, заболела. Вот желтуха, вот вет­рянка — как полагается. Да, у Асель всё в порядке, а вот у него, Евгения, и неясно ещё, что болит на глубоком вдохе: может, такое, что только кур смешить.

Сколько же крови в человеке, если капало всю дорогу, и даже на кафеле лужа натекла…

— Действует наркоз? — спросила операторша, а когда Евгений кивнул, добавила: — За пользование японским аппаратом нужно будет заплатить, наш бесплатный. Что выберете?

Она с любопытством разглядывала его большими бирюзовыми глазами. Евгений разжал замороженную гортань и издал несколько звуков, из чего операторша поняла, что Евгений спрашивает о разнице.

— Разницу почувствуете, — неопределенно ответила она фразой из телерекламы, а когда Евгений дёрнул плечом, как бы давая понять, что таких денег не захватил, ему предло­жили лечь на бок на ложе и расстелили на его согнутой руке газету и салфетки. Со стойки сняли шланг потолще, — такие шланги шофера возят бензин сливать, — в рот Евгению вставили коробчатую распялку, на торце шланга вспыхнул свет, шланг ввели в гортань, где он упёрся, вызывая рвотные спаз­мы, а потом стали проталкивать в самое нутро.

— Дышите глубже и не волнуйтесь, — попросила операторша.

Евгений скосил глаза на её лицо.

Она смотрела в окуляр, приникая к линзе экранчика вплотную, в её лице было что-то вперемешку: алчное любопытство со страстным отвращением, как будто там, в тёмных извилистых пещерах его внутренностей она уви­дела нечто такое, чего до неё никому видеть не приходи­лось, — так и было в действительности, — и узнала о Евгении такое, чего он о себе не знал. И это повергло её в ужас.

Ну и как оно выглядит? — хотелось спросить Евгению, однако не спросил, а беспомощно промычал во вставочку, распялившую его рот. Он судорожно вздохнул и сжал её зубами.

Мурчала в углу кабинета радиоточка, Евгений вслуши­вался в голос диктора, чтобы отвлечься от неприятных рвотных позывов и сбить прокатывающийся по пищеводу спазм. Придать импульс рефор­мам, просербская ориентация французского генерала из миротворческих сил в Косово, упал очеред­ной самолёт с количеством жертв, бывший президент США… Рональд Рейган, больной неизлечимым недугом, старческим атеросклерозом, чувствует себя превосход­но, о чём и сообщил всем средствам массовой информа­ции, ведутся интенсивные поиски исчезнувшего вертолёта магаданского авиаотряда с золотом и старателями на борту, более двух тысяч суицидных попыток среди детей в этом году, музыкальная пауза. Что-то дребезжа­ще-разбитное, вроде гоп со смыком, только на английском языке.

Евгений скосил глаза вниз, прочёл название подсте­ленной газеты: «Передай другому», а на первой полосе была опубликована отрезанная чеченская голова.

Операторша ещё немного пошуровала шлангом внутри Евгения, вызывая очередной рвотный спазм со слезами и кашлем… Евгений замычал и уже готов был вырвать из себя это… как она сама выпростала орудие пытки и немед­ленно села писать к столу, временами с любопытством поглядывая на Евгения. Ещё две минуты ему пришлось откашливаться над раковиной и сплёвывать скопившуюся жёлчь. А когда сел за столик рядом с операторшей и задал немой вопрос: ну, как? — она ответила, не поднимая головы:

— Жить будете.

Он мысленно продолжил: но недолго… Наконец, рассмотрел её как следует: и постанов её голо­вы на удивительно гибкой шее с потоком прямых русых волос, перехваченных по лбу пёстрой шерстяной ленточ­кой, её округлое лицо, и всё ждал взгляда её светло-бирю­зовых глаз с тёмной опушкой ресниц. Ему даже непреодолимо захотелось протянуть руку и ладонью ощутить теплоту и нежность её кожи. В её лице не было ни любопытства, ни ужаса, какие Евгений заметил раньше: она спокойно посоветовала посетить хирурга. Ходить с такими минами внутри, по её мнению, не стоило.

Евгений ушёл из кабинета эндоскопии с чувствами неприязни и симпатии одновременно. Неприязнь, конеч­но, не от того, что аппарат стоил большие деньги, а оттого, что операторша разглядывала у него внутри что-то такое, — может быть, душу, — а говорила о кровоточащей язве и каком-то задубелом поли­пе, предвестнике рака; и симпатия оттого, что сама такая была — со светлыми бирюзовыми глазами и с цветной ленточкой в волосах.

Хирург, к которому шёл Евгений, в это время рвался из кабинета мимо Евгения: умер один из соавторов медицинской книжки, — его и долечить не успели, — и теперь хирурга вызывали в прокуратуру для дачи показа­ний. Однако вернулся, мрачно прочёл заключение операторши и стал категоричен: немедленно в больницу. Моло­дёжь склонна переоценивать своё самочувствие, а мы, дескать, насмотрелись на тех, кто спохватился, да было поздно.

Что из всего этого должно было следовать, Евгений не понял и помнил только, что ему надлежало лечь в боль­ницу, куда, конечно, не хотелось, да и ни к чему было… Может быть, только то обстоятельство, что в боль­нице у него появится возможность сосредоточиться и по­думать о действительности, о недостатке чего горевал Жека, — и о чём думать никак не хотелось, — могло его привлечь.

Перевалило за полдень. Наверх Евге­ний поднимался тяжело, с одышкой, внутри сердечной сумки трепетал и стремительно прокатывался по стенкам тугой теннисный шарик. Евгений остановился переку­рить у края тротуара, чтобы не стоять на кровавых разводах на асфальте, и чтобы не мешать иду­щим. Вниз пробежал парень в куртке с поднятым воротом, — бежал странно, враскачку, плечом вперёд и вжавши голову в плечи.

Внезапно он остановился, сделал стремитель­ный разворот, в два прыжка поравнялся с Евгением и схватил его за грудки стальной рукой. Приблизив лицо вплотную к Евгению, он пробормотал с просительной интонацией:

— Слышь, мужик… Посмотри на меня, мужик, чего ты не смотришь? Хочешь, в торец дам?

От него разило. Евгений инстинктивно схватил его запястья, пытаясь сорвать захват со своей груди, но парень ещё твёрже сцепил ладони и с при­цельным любопытством наблюдал за его, Евгения, трепы­ханием. В зрачках его глаз бродил смурый туман. Вдруг его лицо изменилось, челюсть отвисла, глаза округлились, — и, отпрянув от Евгения, он припустил вниз, не оглядываясь.

Правильно советует Жека. Нужно сосредоточиться и подумать о жизни, нужно раздеть её до сути, как капусту до кочерыжки. Об этом парне сразу не подума­ешь ничего, кроме того, что ненормальный. А может, всё не так, может, с ним что-то случилось, если пьёт с утра.

Но чтобы подумать, нужны благоприятные обстоятель­ства, которых не было. Теперь же они проявились, эти благоприятные обстоятельства. Во-первых, сократили на работе, — как из жизни сократили; во-вторых, в больницу кладут. В-третьих, — и с этого надо было начинать, — жена увезла дочку в Москву на операцию. Дома пусто и тихо. И темно. По возвращении можно как раз лечь и начать думать, сосредоточившись…

За короткий отрезок времени с Евгением, — вернее, в его присутствии, — произошло несколько странных собы­тий, которым нельзя дать прямого истолкования. Их причина лежит глубоко в подоплёке общего движения событий и какая-то пружина всё время выталкивает эти события в поле зрения Евгения. Это не случайно. И ни с кем нельзя поделиться своими мыслями и сомнениями, иначе засмеют. Евгению видно то, чего не замечают дру­гие. Ему нужно быть настолько вострым, чтобы отразить наскок очередного события, и нельзя ни на минуту расслабиться: вдруг на него, как вспышка зажёгшегося в подвале фонаря, снизойдёт разгадка…

На остановке вверху он подождал автобус. Пробки у светофоров рассеялись, маршрутки шмыгали одна за другой, рейсовые же автобусы шли полупус­тые, но почему-то с других маршрутов, а «тройка» как в воду канула. Обычно автобусы во второй половине дня появлялись к четырём часам, чтобы загрузить микрорайоны возвращающимися с центрального рынка и с работы людьми.

Народ сновал вокруг Евгения, пересекая пространство перед въездом в ворота военного завода, дорогу перед идущими машинами, пустырь за остановкой, за которым начинался районный рынок. А за рынком, и за горушкой, на которой располагался рынок, ступенчатыми горбами дыбились Северо-южный и Западно-восточный микро­районы, пригнетённые низким клубящимся небом. Мик­рорайоны казались Евгению северными сопками: они выглядели настолько близкими, что рукой подать, а идти до них приходилось весь световой день.

Небо по-прежнему было низким, с зеркальными про­лысинами, в которых отражались перевёрнутые дома, машины, дороги, люди. Опрокинутый мир вверху жил параллельной жизнью, повторяя то, что происходило на земле, только в отражённом виде: верх поменялся с низом, левое стало правым, а правое левым, падающее взлетало вверх, в небо, а взлетающее опадало на землю.

И надо всем этим сперва негромко, потом усилива­ясь по мере приближения, зазвучал женский плач с таки­ми горестными и безнадёжными нотами, что по спине Евгения побежали ледяные мурашки. Люди в оторопи останавливались и вертели головами по сторонам, отыс­кивая глазами плачущую. Она шла по пустырю у рынка, одетая в чёрное: Евгений отметил широкую шляпу с изломанной козырьком полой, затеняющую её бледное чистое лицо с огромными остановившимися глазами, в которых стыли озёрца слёз, длинным тонким носом и припухшими губами в яркой карминовой помаде. В одной руке, повисшей вдоль тела, она несла чёрный плат с бахро­мой, в ладони другой, прижатой к груди, лежали длинные чёрные перчатки. Она шла на Евгения, ничего не замечая вокруг, — и Евгений осторожно отступил в сторону, давая ей проход. Лицо её, однако, не было искажено страданием, как ожи­дал Евгений, но напоминало театральную маску, крашен­ную мелом, и весь её облик был так чист и светел, что Евгению даже примерещилось сияние над её головой.

Плач её переворачивал душу, люди замирали, застиг­нутые чужой бедой. Кажется, остановились машины, замерли на месте заводские дымы, зависли в своём чёрном лёте вороны. Женщина удалялась, её плач то стихал, то взлетал горестной волной, пока не не стих совсем. И снова всё медленно пришло в своё, обессмысленное плачем, движение и, набирая оборо­ты, зашумело, засвистало и понеслось…

Так могла плакать только женщина, которая лишилась ребёнка.

Полный необъяснимой тоски, с бьющимся сердцем, Евгений пошёл на Косую улицу пешком, но не миновал и двух остановок, как его догнала «тройка». Евгений сел в салоне и, слушая обрывки разговоров, которые доно­сились до него, продолжал думать о той женщине. Разговоры отвлекали его, мешали ему сосредоточиться.

Кажется, страна вокруг называлась Россия. То есть, на самом деле страны не существовало, от неё оста­лось одно название, и то больше на водочных этикетках. Абориге­ны ходили по улицам городов, жили в домах, сами не зная, к какому племени принадлежат. Исключая, может быть, только Жеку. И вместе с теми, кто поддерживал одних или других, делились на фашистов и демократов. Вернее, так стали называться сейчас, а раньше делились на плохих и хороших. В других странах племена поумней и думают, как жизнь устроить, и в том немало же преуспе­ли. Наши только грызутся и ничего хорошего не делают. Вожди захватили власть и не хотят ею делиться ни с пло­хими, ни с хорошими. Вот если бы мы все были поумней и на выборах проголосовали за кого надо, то давно жили бы в изобилии, — ведь у нас всё есть, нужно только толково распорядиться нефтью, золотом и алмазами, — и не надо было бы делиться ни на плохих, ни на хороших. Просто жили бы со здравым смыслом — и всё. Тогда и страна бы появилась, а не одно название, и то больше на водочных этикетках, и можно было бы уважать друг друга, ходить в гости, и нормально трудить­ся и отдыхать. Стало бы не хуже, чем у них: там-то голуби не дохнут, сквозняков нет, везде пальмы и бананы.

Евгений тряхнул головой, освобождаясь от нашёптан­ного в автобусе слухового наваждения. Оказалось, он задремал в дороге, а автобус ждал на конечной оста­новке.

Евгений непроизвольно остановился у подвальной двери и почему-то вздохнул, заметив на ней висячий замок. У двери сидел Тобик; он вскочил нав­стречу Евгению, приветливо помотал хвостом и опять сел в нескольких шагах от Евгения. Евгений остановился перед ним в тяжёлой задумчивости, не соображая, что за пёс сидит, откуда взялся, почему донушки его медово-гречишных глаз золотисто отсвечивают, и почему он деликатно отводит морду в сторону, избегая смотреть на Евгения. Но не держит зверь долго человеческого взгляда, особенно если взгляд этот сквозь чад хмельного угара, и особенно когда изнутри выболела всякая душа: шерсть на Тобике встала дыбом, пёс глухо зарычал, вскочил и опрометью бросился за угол дома, будто за ним гнались.

Евгений посмотрел вверх, на низкое небо, которое снизошло на уровень девятого этажа их дома, и в серебря­ной блёстке между космами облаков увидел обращённое к нему собственное лицо…

— Все, отрубил им стояки отопления. Соседи согласи­лись потерпеть. — Жека подходил к Евгению в оран­жевой жилетке и нёс на отлёте газовый ключ. — Стояки отопления отрубил, чтобы холодно было, — объяс­нил он ничего не понимавшему Евгению и махнул клю­чом на дом напротив. — По левым двухкомнатным.

Видя, что Евгений ничего не может понять из его слов — и действительно: зачем делать в квартире холодно, когда на дворе осень? — Жека громко, почти в крик, объяснил:

— Дед помер. Завтра хоронить. А пока из морга не привезли, я ему северный полюс устроил. Ну что: соточку подымешь?

Соткой сантехники по диаметру трубы называют стояк канализации, им ведь часто приходилось поднимать опустив­шиеся стояки. Евгений не понимал, зачем нужно поднимать стояк канальи, он был полон непережитого страха после поездки в больницу, его медленно отпускала тоска, хотя по-прежнему колотила внутренняя дрожь — и было бы кстати сбить её.

Жека откровенно щёлкнул по горлу, напо­миная о подтексте предложения. Евгений же вспомнил, что настроился по возвращении сосредоточиться и поду­мать обо всём: о действительности, о его бытии в этой действительности. Это было смертельно необходимо, что­бы не опуститься, ибо если не привязаться к какому-нибудь ориентиру, как он помнил из морской практики, когда ходил матросом на судах торгового флота, — то забьёт корпусом в камни, где непременно распорешь дно и огрузнешь водой до неиз­бежной потопляемости. Необходимо держаться против накатывающейся волны, или отрабатывать задним ходом от опасности. Да, если не прикрепиться душой к опоре, всё начнет сыпаться, как мохнатая ржа с подваль­ной двери, недалеко от которой они стояли.

Евгений отрицательно замотал головой и двинулся в обход Жеки, стараясь не задеть его своей одеждой.

— Я не поэт, но я скажу стихами: своё говно растаски­вайте сами. Да? Значит, и ты не уважаешь русских сантех­ников, — с обидой произнёс Жека и повесил нос. Он был настолько жалок в своей обиде и в своем одиночестве, что Евгений дрогнул.

В каптёрке он поднял соточку, слушая Жеку, который наконец дорвался до настоящего слушателя и резал правду матом в кочерыгу и в раздолб.

— Нет, ну зачем всё так устроено, а? Смотри, вот пере­улок Ефимкина: за то, что в церкви подорвал икону Богоматери. Так и осталось при новой власти. Тому, кто губернатора в прошлом веке прикончил, уже улицу давали, а в честь того, кто царя бомбой в клочки разнёс, — назначали проспект, да не у нас, а в самой Москве. Значит, чтобы в мою честь город назвали, я должен папу римского изнахратить?

Жека вошёл в раж и откупорил пластмассовый козырёк на второй початой бутылке , как ещё и первая не закончилась:

— Я вот до чего додумался. Человек на лестнице эволю­ции терял вторичные признаки, — шерсть, рога, копыта, хвост, — и становился похож на современного человека. То есть, мы имеем прогресс. Лесенка узкая, на чердак забирается один, остальные висят на ступеньках гроздьями. Тут без претензий: есть сноровка — лезь, а мне оставь подвал. Одно плохо: в подвале света белого не вид­но, всё стояки да канальи. Но ты мне доплати за то, что я твоё говно прибираю. Если нет, я своё возьму на шабаш­ках, — тогда будь готов, что я тебе пакость какую-нибудь сотворю, я на тебя всю рать сантехников подниму, и тебе никто не то что унитаз поставить, прокладки на кране не заменит. Есть резервы, так сказать… Но от этого возникает грязь, напряжёнка, несправедливость. А грязи не надо!

Евгению полегчало, с него сошла дрожь, сердце поуспокоилось, застучало ровней. С неосознавае­мой симпатией он разглядывал Жекину каптёрку, где под мотками пакли прятались початые бутылки, даже тум­бочка нравилась, — разглядывал самого Жеку, его чудесный нос, блескучие от воодушевления глаза. В свою очередь Жека пропитался новой симпатией к Евгению и даже полез целоваться.

— Знаешь, как дед помер? Я там потолкался, послушал. Что ум затмился, — факт: не жил, а бредил. Сказал: «Собь­ют вас, несмышлёных». Так и притих с улыбкой на устах, так сказать. Значит, радовался. А я не понимаю, разве там-то хорошо? Или действительно что-то есть и дед про это знал? Но тогда кто ему сообщил? А помер после того, как его на операцию повезли с ущемлением грыжи. Наркоз не действовал, дед стал буянить, вызвали ОМОН, приковали наручниками, но операцию провели. А он взял и помер. От обиды, что ли? Оказывается, ни разу в больнице не бывал, с грыжей в первый раз. Участковый разбирался, приходил, расспрашивал. Рассказал, что дед не был ни на одной войне, всё время перевозчиком на пароме работал. Это ж надо: ни на Отечественной, ни на финской, ни на граждан­ской, ни на первой мировой, ни на японской. И какая там ещё была, русско-турецкая, что ли?.. Короче, если б он раньше родился, то и на Куликовскую битву не пошел — разбирайтесь, мол, без меня.

Видно, дедова смерть подействовала на Жеку самым неожиданным образом и, прощаясь с Евгением, он повер­нул совсем не туда, откуда начал:

— А ты на мои похороны придёшь? — и, прислушива­ясь к какой-то давней мысли, о которой боялся напомнить и сам себе, утвердительно кивнул: — Ты-то придёшь. И я на твои похороны приду, будь спокоен. Не надо грязи!

Разошлись удовлетворенные и разговором и встречей, а уже заворачивая за угол дома, Жека остановил­ся и крикнул в спину ныряющего в подъезд Евгения:

— Когда приходить-то?

Вопрос был с юмором, но завис между домами, потому что Евгений скрылся от него за дверью: и от вопроса, и от действительности, в которой, если не раздеть её до сути, как капусту до кочерыжки, так ничего и не поймёшь. Дело было ещё и в чём-то другом, о чем Евгений смутно дога­дывался, поднимаясь на этаж.

Чтобы действительность понять, нельзя сбиться с лютого реализма ни в гадкие домыслы, ни в пылкие миражи. Это кажется, что Евгений живет в бреду. Тут много неясного. Возможно, всё поменялось местами, и то, что раньше было верхом, теперь стало низом, и он не поднимается на этаж, а опускается в подвал. Из-за чего это стало возможным?

Евгений даже остановился на площадке этажа от вне­запного озарения: из-за переполюсовки магнитного поля Земли!.. С Землёй это уже когда-то происходило. Новая переполюсовка произошла в результате расшатавшейся напряженности поля в одно мгновение, и теперь всё стало стягиваться, как железные опилки, к новому магнитному полюсу, ещё до конца не ощущая значения случившегося факта. А новое обстоятельство активно влияет на действительность, хотя пока никто об этом и не знает. Люди ничего не заметили и продолжают жить в новом свете, переориентированном в другую сторону, и все их действия, желания и поступки потеряли прежнее значение и приобрели новое, к которому им ещё предстоит привы­кать, когда они обо всём узнают.

Но в той действительности, что зыбилась и расплыва­лась до полной утраты своего содержания, Евгению казалось невозможным сохранить в целости человеческую суть, что по старинке называли душой, — за вычетом, может быть, малой ядерной части, не принадлежащей этому миру. Остаточное, уходяще мизерное содержание этой действительности разъедало душу как яд, в ней не стало той определённости, что одна могла поста­вить человеку рамки бытия. А значит, душа человека уже не могла быть испытана ни действительностью, ни этим миром, и сам человек превратился в подвальное существо, в Жеку-сантехника во тьме с погасшим фонарём: тут какие угодно кенты могут сбить с панталыку.

Нет, не зря мать крикнула Евгению: «Сынок, не упади!» Нужно с достоинством встретить новую действи­тельность, сжаться и быть готовым к тому, что это достоинство у него попытается отобрать неведомая сила: отобрать и превратить Евгения в какого-нибудь Тобика с его звериным чутьём и страстью инстинкта, но бессловес­ного и неспособного ни к какому душевному усилию.

Хорошо, что Евгений подумал об этом. Нужно будиль­ник завести на утро, чтобы потом помнить всегда. Не забыть и рыдающую женщину, что брела с людского торжища: этим появлением она давала понять Евгению, что беда близко и он должен к ней приготовиться…

Евгений открыл дверь тамбура, потом дверь своей квар­тиры, вошёл и дважды привернул за собой флажок замка, чтобы дать понять соседу, если ткнётся, — что никто не живёт, дескать, никого нет и никогда не было.

Он остановился у двери спальни. Значит, так: меня зовут Евгений К., мне тридцать шесть лет, меня сократили на работе, моя жена Асель увезла дочь в Москву на опера­цию, человек я не злой, никого нельзя убить, не надо грязи, нужно сосредоточиться и сейчас всё додумать до конца, да не преткнёшься ногою твоею…

— Я тут лежал и думал: может, тебе деньги нужны. Вчера получил на ребят двадцать две девятьсот с копейками.

Евгений заглянул из коридора в зал. На диване округ­лой глыбой лежал сосед и, подперев ладонью щёку, задум­чиво смотрел телевизор с выключенным звуком. Его тапочки стояли у дивана, как два больших лебедя, в одном из них горкой были навалены усохшие картонные дольки редьки и лимона, меж нос­ками тапочек вздымалась бутыль антидепрессанта, а дале­ко к середине комнаты чванливо пролегла палка колбасы с отгрызенным концом.

— Вот на телевизоре две. Когда сможешь — отдашь. Дверь у тебя была открыта и я решил тут пересидеть до «Земли любви», а то бабьё дома всё слезами за­капало. В церкву вот не пошёл. А-а, сто бед, один ответ. Давай стопнем по хлопке и пусть меня Бог лопатой убьёт…

Озорует парень, свалил всё в один тапочек и думает, что правильно.

Когда стопнули по третьей хлопке, Евгений полез по ящикам стола и по книжным полкам искать компас; сосед не стал уточнять, зачем нужно определять полюс, и помог в поисках. Компас нашёлся в коробке с шурупами, стрелку включили, она неуверенно заколыхалась на игле и стала тыкаться во все стороны, как бы с похмелья. Сосед поднёс компас к телевизору, стрелка показала на телевизор, к дивану, — показала на диван, к бутыли, — на бутыль. Под­нёс, куда хотел, — она льстиво и на это указала. Сосед долго хохотал, потом выбросил компас в форточку и сказал: там и полюс.

Когда за стеной по телевизору зажурчала бессмертная «Земля любви» и сосед ушёл, Евгений походил по комнате, потерянно остановился перед оставленными деньгами, — они были так кстати, что не думалось даже, что их когда-то придётся возвращать, — но ощутил пусто­ту. Он и не заметил, что уже давно стемнело, мрак скопил­ся по углам квартиры и Евгения непроизвольно потянуло в постель, чтобы зарыться под одеяло и забыть обо всём, что сегодня произошло. Сам себе он не хотел признаться, что его с утра поманивало досмотреть тот сон, полный ослепительного света и сладких переживаний: во сне всё казалось таким правильным и светлым.

В щели штор виднелся угол дома напротив, свет улич­ных фонарей ещё не рассеялся ночным туманом, на дедо­вом балконе что-то торчало чёрно-красное, прямоуголь­ное. Евгений долго всматривался, пока не догадался: крышка гроба.

Ушёл-таки с мостика горький дед. Что он высматривал оттуда своим безумным взглядом? Неужели, как Моисей в пустыне, силился прозрить пути, по которым выведет сирый заблудший народ свой к земле обетованной? О, если б так… А если просто стоял, пусто улыбался, смотрел на небо, а ветерок дул, борода развевалась, — и ничего больше? Превращается ли он теперь в свет, он, который ни к чему не хотел иметь отношения, и всю свою жизнь посвятил тому, что перевозил людей с одного берега на другой? Он не был ни там, ни здесь, а значит, нигде не испачкался. Мы думаем, что правы, когда воюем за независимость или стоим на своём, а правда выше солнца. Она не в справед­ливости или свободе, — в чём-то ином…

Евгений непроизвольно укрылся от холода, дующего из балконной двери, глубже зарылся в постель, прижал к груди обеими руками дочкину игрушку.

Вспомнилось, как в первый раз забирали дочь после операции. Её вынесли чужую, вздрагивающую после боле­утоляющих и успокаивающих лекарств, с нитками, торча­щими из швов, она не узнала ни мать, ни отца, а из рук медсестры на руки матери перешла с равнодушием, кото­рое поразило ту до слёз, а сердце Евгения тогда сжалось в непостижимой печали.

Самое тяжёлое ожидало в вестибюле больницы, когда уходили. Из детских домов на очередные операции свезли отказников — детей с такой же болезнью, что и у дочери, но от которых отказались родители. Они стояли короткой шеренгой в одинаковых одёжках, опустив руки; в глазах их были одинаковые покорность и бессмыслен­ность. Они различались только чертами несимметричных лиц: у некоторых детей были провалены носы, у других отсутствовали верхние губы, и эти зияющие дыры были как пережжённое на мягком детском мясе тавро. Не знав­шие ни материнской ласки, ни покровительственного отцовского шлепка, — молчаливые зверьки из мира недет­ской скорби, — несли они свой укор всем людям.

Евгений с женой уходили потрясённые, инстинктивно обжимая телами кукуль с уснувшей дочерью, и отныне было им страшно подумать о том, что есть, кроме их дочери, и такие дети…

За стеной заревел по телевизору какой-то бес, потом иной голос пробился, то ли по телевизору с другой прог­раммы, то ли с проигрывателя. Девичий голос, выводя­щий аллилуйю, был до того нежен и сладок, такая вера трепетала в нём и так глубоко вибрировали радость и доверчивость, что Евгению перехватило горло. Звуки го­лоса отозвались в каждой клетке его тела и повергли в истомную оторопь. Аллилуйя вып­лывала из окон дома и оглашалась окрест, над притихшим микрорайоном.

Евгений не замечал, как намокла под его щекой подушка, и то ли про себя шептал, то ли молился: «Господь оставил нас, а нам так нужно Его участие. Прошу милую Матерь Божию, — призри Ты на нас, несчас­тливых, и сделай так, чтобы не разлучались дети с матеря­ми своими. Им легче так-то — вместе…»

Он удобнее улёгся на спину и не замечал, что сердце бьётся ровнее и ровнее, как бывает только перед смертью. Ровный ослепляющий свет пробился под его веки, и он уже с готовностью рванулся в ожидаемый сон, однако спустя мгновение ослепительные видения пригасли, вокруг Евгения послышались обрывки невнят­ных разговоров и фраз. Звучал вкрадчивый шёпот, объясняющий значение слова Оссора, — как ни напрягался Евгений, он так и не расслышал перевода названия с корякского языка, — кто-то кричал: «Не надо грязи!», мелькала отрезанная голова, прорывался откуда-то женс­кий душераздирающий плач, ещё кто-то произнёс ясно пророческие слова: «Это не Бытие, это небытие», а когда Евгений, воспротивившись напору звуков и видений, воспарял снова в свой сверкающий сон, из-за шторы в балконную дверь прошёл кто-то тём­ный и тихий, и Евгений снова напрягся в ожидании.

Этот тёмный прошёл в комнату и вдруг засветился во мраке, приблизившись к изголовью Евгения. Он как будто при­поднял черепки засвинцовевших век и обострил гаснущее зрение, и тогда разглядел девушку, которая вела за руку ребёнка лет шести. Она была рослой и ладной, с тонкими запястьями рук, в длинном просвечивающем платье; отблески уличного света, ещё не разжиженного туманом, бродили по её лицу с серыми глазами и едва приметными шрамиками на верхней губе, — и сама была светленькая, как солнышко, с длинными белыми волосами.

Одной рукой она вела ребёнка, которого Евгению не удавалось разглядеть, а другой несла букет белых, туманно светящихся цветов. Она положила их в ноги Евгения и склонилась над ним, пристально вглядываясь в смутные очертания его лица. И на глазах её тоже были слёзы…

…А ночью опять отключали свет.

Борис Агеев