Нерукотворный

…Памятник себе воздвиг…
(А. С. Пушкин, одноименное, и К. Гораций Ф., чей латинский оригинал я не помню, да, сказать по правде, никогда и не знал)

…Пел Бейбутов Рашид по «Маяку»…
Тимур Кибиров

Действительно, пел. В рабочий полдень, в бендежке. И Толик Беспалый, указывая культёй на хрипатый коричневый динамик, неизменно произносил – в осуждение ли, в одобрение, другим в назидание? – он, Бейбутов, гарем с собой целый на гастроли возил, Рашид-то…

Толик Беспалый носил своё имя не просто так и не за красивые глаза, но ровно наоборот. У него, точно, недоставало пальцев, около десятка, было отрезано и куда-то дето одно лёгкое, ампутирована половина желудка, украдены костыли, артрит, словом – вторая нерабочая. Что не мешало ему трудиться при нас, грузчиках, плотником. Он собирался в путь, звеня инструментом, неспешно обходил, придирчиво щупал, как деревенский покорный скот, товарные рыжие вагоны, почти поголовно браковал их, обнаружив недостатки, а мы, соответственно, не грузили. От безделья заводилось домино и пьянство, дискуссии на темы сексуального опыта, где Толик шумел и верховодил, поскольку ещё в ранней молодости сел на некоторое время в тюрьму за изнасилование козы. Упреждаю скепсис: верно, ни в кодексах прошлого, ни в новейших уложениях такой статьи нет. Зато была и есть универсальная двести шестая, часть вторая.

Юноша Толик, добровольно призванный на летний период страды в колхозную трудармию, напился с коллегами самогонки. Затем добавил, и во всеуслышание заявил о высоких чувствах ко всему движущемуся. Это было сказано на беспатрульно-пыльной сельской улице, подле мирных строений и огородов, у советского здания с грустно обвисшим, вопреки устремлениям Толика, флагом, рядом с асфальтовой трассой. Коза паслась тут же, привязанная, на свою грядущую беду, верёвкой к забору. Ответь за базар, попросили Толика собеседники, изогнутыми пальцами указав на обернувшееся передом и, видимо, почуявшее что-то неладное животное. Толик подошёл к козе, погладил, пошептал в ухо и, мимолётно заблудившись рукой в штанах, принялся отвечать. И всё бы завершилось оргазмом и миром, посрамленные спорщики, серьёзно шмыгая носами, выкатили бы дальнейшее бухло; прошёл бы день и наступила тёплая ночь, со звёздами, вздохами, собаками и русалками, а давно назревавшая в компании вялая поножовщина засверкала бы без Толика, повысившего рейтинг… Если б не мчались в эту самую минуту по трассе городские школьники в пионерлагерь.

Поведение участников марша угадать нетрудно: транспорт встал, азартно взвизгнув хором тормозов. К далеко высунувшимся водителям (они судорожно вертели ручки местонахождения стёкол, одновременно распахивая в нетерпении кабины) присоединились и все остальные пассажиры. Очень хотелось бы верить, что произошло это по причине отсутствия прочих впечатлений и галлюцинаций. Но увы, даже самые мелкие, от земли едва видные детишки, давно и тщетно умолявшие об остановке в кустиках, не двинулись, кляксами наставив в окна курносые носы. Кто-то взрослый пронзительно охал. Тётки-пионервожатые приближали к сильным диоптриям театральные бинокли. В походном снаряжении не могли отыскать валидола.

Телега от возмущённых воспитателей, с подробной нумерацией движений, для количества подписанная вожатыми и старшими пионерами, полетела в город, как только были извлечены канцтовары для межотрядного конкурса стенных газет. Толик предсказуемо огрёб трёху за злостное хулиганство и неумышленное оскорбление юной нравственности. Решение народных судей многих тогда покоробило: по целому ряду свидетельских показаний выяснилось, что потерпевшая коза была большой скотиной – вся деревня считала её личным врагом, кроме хозяев. На сороковой день после суда её зарезали. Возможно, из-за комплекса вины перед Толиком.

Отбухав, Толик во всех щедро попадающихся на жизненном пути трудовых коллективах сделался непререкаемым экспертом по вопросам внешних сношений в половом аспекте. Не считаться с его мнением было трудно. Стаж его был велик, голос зычен, желание распространяться простиралось, пока не вызовут на вагон. «Умирать буду, никогда не прощу себе, – сокрушался Толик, – негритянку ни разу не уделал и северную чукчу». «Какие твои годы», – благоговейно успокаивали коллеги, больше из вежливости. «Ты, Анатолий, насчёт негритосок поаккуратней, – увещевал пожилой и лысый комплектовщик грузов Авраамыч, эксперт, в свою очередь, по мировой политике и трудовому законодательству. – Я вот в «Вокруг свете» читал, что темнокожую ни один европейский мужчина не может удовлетворить». «Еврейский не может, – охотно подтверждал Толик. – Вам-то, конечно, куда её. А мне – только дай. Я, Абрамыч, как-то пошёл в сортир. Сижу. Вроде бы всё, хочу встать, а никак. Шевелю, догадался, спасибо, сапогом – оказалось, это я на конец сам себе наступил и даже не почуял. Всё собираюсь измерить, да времени совсем нет».

Ради справедливости, впрочем, надо отметить, что подчас водилась за Толиком и некомпетентность. В городе, по обмену любезностями между социалистическими лагерями, проживало множество монголок – одинаковых, низких и безграмотных, с огнеупорно-кирпичным румянцем щёк. Мужского пола местная молодёжь любила гостить у них, в безоконных петеушных общагах. Расконвоированные хозяева яркой ночной жизни, они собирали монголок как грибы, передавали друг другу и в тесном кругу хвастали возрастающим количеством интернациональных дружб. Толик, погружённый в мечты о диковинных аборигенках белых пятен глобуса, за этим процессом не уследил, иначе, завистливый и страстный коллекционер, обязательно присоединился бы, если б взяли.

– Слышь, Толь, – издевательски вопрошала местная молодёжь, – а правда, что у монголок эта самая – не вдоль промежду ног, как у прочих на планете баб, а поперёк?

– Вот вам крест, семьсот триста раз проверено, не только у них – у всей Средней Азии, – истово убеждал Толик, поедая бурыми дёснами крутые яйца, бережно удаляя с них скорлупу остатками пальцев, отправляя в рот загнутую по краям, как папирус, поджаренную колбасу с оспинами от утерянного шпика, запивая всё сладким холодным чифиром из литровой банки.

В другой раз, поддав калымного спирта, он вдруг прокричал, что манал всех экстрасенсов – как раз Кашпировский управлял страной по телевизору. У него вот тоже волшебные свойства есть, – от бабки перешли, колдуньи в нашей местности известной, охуевающей. Она ещё вешалась перед смертью два раза; первый успели вытащить, потом рассказывала, как черти волокли её ручищами косматыми своими в самый низ в чёрную яму. Во второй раз, через три дня – уже с концами, земля ей пухом. Но секреты родным всё ж таки успела передать. В доказательство Толик грозился присоединить к животу полиэтиленовый кулёк из-под съеденных бутербродов. Никуда пакет и не денется, будет на животе прям намагниченный. Начинание одобрили. На свет явился рыжий впалый, многажды перелицованный и подшитый живот. Толик разгладил пакет на столе (по углам и складкам побежали крошки), свёз на ладонь и осторожно прижал к телу. Убрал руку. Пакет, не задерживаясь, спикировал на пол.

* * *

Толик Беспалый умер от несчастного случая. В тот день он пошёл в гости к тюремным знакомцам, в тайный цех глянцевания ракет (хотя какая там тайна, все и так знали: наш текстильный гигант, помимо титульной лёгкой промышленности, производил и всякие наполненные смертью штуковины). Оттуда Толик возвращался через склад готового сырья к вагонам, которые рассчитывал по обыкновению забраковать. Склад был с секретом – от ракетного цеха его отделяла громадная железная дверь, снабжённая, по причине полной невозможности ручного манипулирования, двумя тугими кнопками, одинаково-красного, беспокойного цвета. Верхняя кнопка позволяла двери до упора открываться, нижняя – столь же безальтернативно закрываться. Кнопки «стоп» не было. Но окрестный пролетариат и без неё легко обходился; за особую лихость почиталось скакнуть в уменьшающийся проём, между стеной и готовой намертво замкнуть прогал махиной. Проходы в тот момент, когда дверь открывалась, почему-то не практиковались. Не то чтобы это считалось моветоном, просто пока ни у кого не получалось попасть на склад, если дверь ничем не грозила. А закрывалась она не плавно и медленно, как рассчитывалось в генеральном проекте на случай стихийной эвакуации матценностей, но исключительно скачками – разной скорости, амплитуды и протяжённости.

Толик приблизился к тревожному зеву. Дверь на тот момент, естественно, закрывалась, но для роскошного, с разбегу, прыжка времени и запасного расстояния казалось предостаточно. Это – если б движения железа были предсказуемы. Они, однако, подобно комбинациям уличных лотерей, неустанно варьировались. Наблюдатель, угадавший более-менее точно параметры очередного сдвига, загадывал желание. Чаще всего – машину отечественной марки. В перекурах у двери кипел тотализатор с недурными деньгами и мордобойным азартом, выпивка наруливалась по-любому.

Толик, польщенный вниманием игроков, взметнулся в проём, хореографически передёрнув распахнутыми ногами. Застывшая было дверь хрипло скрежетнула и приложила Толика к острым выступам финишного швеллера. Аккурат по продольному экватору субтильного тела, раскидав ноги по разным цехам. Толик пискнул что-то отчаянно матерное и утратил сознание. Неудивительно: ржавые тонны мёртвого веса обрушились в пах и сердце, преодолев хлипкую арматуру ребер, добрались до живота, с его и без того недоукомплектованным пищеварительным трактом. Дверь при этом не могла остановиться: программа-максимум, заданная беспощадной кнопкой, предполагала закрытие полное и окончательное, фиксации на полпути не подлежащее, программы же минимум не существовало. Имейся она, Толик принялся бы оседать на ледяной цемент и обнажать табачного цвета белки, но дверь горестно, как тучный астматик, кряхтя, продолжала упрямо половинить его заметно одрябшую плоть.

Игроки из глянцевателей ракет, юных уборщиц, разбойных кладовщиков, пятнистых малярш, радистов в отгулах – не растерялись. Проигравшие, густо завздыхав, выторговали: «Вместе пьем», уплатили по ставкам и пошли вызывать по капризному телефону дежурных электриков, дозвонившись, направились в здравпункт за неотложной помощью, по пути заглянули в бухгалтерию, узнать насчёт материальной поддержки. «В установленном порядке, по факту, пусть в стационар ляжет сперва», – сказали там. Победители не дробились, страшась, видимо, обоюдного обмана. Они двинулись за спиртным, шумно прикидывая: на какой из семи пограничных проходных добрая смена стражей, где – злая, и не лучше ль сразу на восьмую – к проторённым изъянам в заборе.

Как ни странно, и электрики, побросавшие морского, не разыграв записи, и медработники появились у продолжавшей натужно замыкаться двери почти вовремя, а там и охрана труда оцепила чепе, взамен флажков махая полным протоколов портфелем. «Отключить не можем, кнопки такой нема, – посовещавшись, сказали электрики, – вот если б «стоп» кнопка была, хоть по-английски написанная, тогда другой разговор. А так всё кругом надо обесточивать». «Ну и вперёд, – настаивали медики, – человек умирает, может, уже умер. Производственный травматизм – дело всех и каждого». «И вдобавок драматизм какой, – подписалась охрана труда, – а этот вообще инвалид, защищённая категория». «Согласовывайте, мы что, как белые люди скажут», – подстраховались электрики.

Добрались до экстренной связи, соединились с начальством. «Останавливать производство не дам. Никому не дам, – закричало начальство. – План. Практически невыполнимый, с нашим-то человечьим ресурсом. Премии и отпуска, в т. ч. за свой счёт. Для вас же, трутней, стараемся. Для внутренней безмятежной гармонии». «А вспомните Достоевского, русского автора, – нашлись из охраны труда. – Кой толк в вашей гармонии, если хоть одного дверями придавило». «Читали, – ответило начальство, – не просто одного, а ребёнка маленького. Ребёнок бы в дверь вашу не попал, с ним сидят до года и детские за материнство получают».

Пока препирались на уровнях, электрики, на собственный страх и тридцать третью, свершили замыкание, расковыряв движок острыми отвёртками. Дверь встала, но зажатый Толик – ни туда, ни сюда. Со стороны склада ухватили его голову, руку и ногу, стали тянуть – всё это хоть в разные стороны и пошевеливалось – Толик не доставался. Перебежали в ракетный, стали подталкивать оттуда, палками и рукавицами. Наконец, извлекли, разбрызгав пуговицы. В одной из рук нашли инструмент, бережно вынули и уложили на расстеленную мешковину. Толика, покачав головами, увезли.

В реанимацию, умирать.

* * *

В тот день уже не работали. Собирались и шли на место происшествия, обнесённое-таки красными флажками. Гордились перед прочими: он у нас работал. Горевать не горевали, строго говоря, Толика не особо уважали, а говоря ещё строже – ненавидели. Кто-то считал его стебанутым, кто-то – треплом, сразу вспомнили: пришли раз к нему выпивать – баба всех из-за стола прямо погнала, Толика тоже. Обнаружились претенденты на самозахваченные Толиком аж три шкафа для рабочей и чистой одежды. Они в кулуарах оговаривали друг дружку и жалостливо перечисляли семейное своё положение.

Скучать также не пришлось: незадолго до смерти, просчитанно напоив, Толика заставили долго и внятно говорить в магнитофон. Теперь аж две кассеты эротических мемуаров покоились в тумбочке – между пачкой тридцать шестого чая, портретом улыбчивой голой бабы и порожней стеклотарой. Затосковав, их вынимали и слушали, выискивали моменты явно хитовые, мотали взад-вперёд и, всё равно не вернешь мужика, давились от хохота.

Зашла Алёна, из мастеров самая вредная, сказала: «Звонили туда, умрёт, завтра всем принести. Всё-таки у нас работал, сколько лопат, потом украденных, переделал, деревья прививал – ивы плакучие и тополя; взрослые дочери сиротами остались, они, правда, не от него, он со своей всего лет пять, как сошёлся».

Тут появилась соучастница алёниной эпитафии, колыхаясь, полная, с крупным лицом и румянцем. Под кримпленовым халатом вдовы скорбно шелестели края сиреневых панталон, что безошибочно указывало на вредность освоенных производств, солидный опыт, щедрую осень паспортных данных.

Вдове поднесли стакан, она выпила, закусила вареньем, всплакнула, ушла. На следующий день все принесли деньги, и, толпясь в бытовке, кликнули мастера Алёну, которая сказала: «Ещё не умер, но ждут, скоро, идите работать».

Не пошли, кто-то сказал, что нельзя, пока в доме покойник. Откуда-то взялись бабки в велюровых кацавейках и колючих платках, поинтересовались: «А что, тот дядя ваш, какой в ракету залез, а она возьми и стрельни, помёр уже, нет? А знать нам вот зачем, как же: у вас банкет, конечно, состоится, небось оделять будут, карамелями и кутьёй». Вербовалась команда землероев, члены её вставали в кружок и накручивали себя разговорами: «Мороз и ветер – плохо, но с собой, как положено, дадут – хорошо; экскаватор уже яму сделал, нам только спуститься, края подравнять, а в могиле тепло».

Утром следующего дня из столярки привезли пахучий свежий гроб и самосвал его вывалил. Вышли смотреть. Нетерпеливо ожидающим банкета бабкам тут же нашлась работа: они неспешно отделывали гроб бархатом и ситцами, крали неучтённые лоскутки в велюровые карманы. Попадались с ними на проходной и получали повестки в товарищеский суд: явка обязательна. Но товарищей у бабок не было – одни внуки. Всё обходилось безнаказанно.

Из мастерских предоставили памятник: низкий параллелепипед с одним углом, вытянутым непропорционально вверх, весь в неряшливой капели застывшей сварки, на подагрических ножках. От него явственно веяло каким-то космическим холодом, он был нелеп и пугающ, как осколок метеорита, скорей всего, по причине неокрашенности. После покраски эти скромные монументы становятся свойскими, домашними, приобретают солидный прилично-скорбный вид. И ничего межгалактического – растут из земли, как новая мутация грибов, выведенных человеком, давно освоившим металлы.

Начальник, Альфред Иваныч, толк в этом знал, оттого, зайдя в этот ранний час в бытовку, проревел: «Так, я из реанимации – не умер, но на подходе, катафалка там день и ночь дежурит по сменам – один водила отдыхает, другой спит в кабине. Хорош грустить, всем трудиться и созидать: грузить вату в вагон по самый верхний ярус, чтоб даже люки продавливала; со склада готового – кипы экспорта, по шестьдесят килограмм каждая, на плечо и пошёл, пока вываливаться с контейнера не начнут; отослать в горячие точки; отвезти за территорию и захоронить, нет, не Толика пока – продукты полураспада и химию в прохудившихся бочках. Трутни! Двое – красить памятник».

Народ, озадаченный подобным раскладом, максимально правдоподобно заныл: «Не выйдет, Иваныч, мы с бодуна». «Все, что ли?» «Все, Иваныч, Толика вчера отмечали, как положено». Альфред Иваныч удручился. «Кто больше всех мучается?» – участливо спросил он. Отозвалось подавляющее большинство томных голосов. «Начальник тут я, – повысил голос Альфред Иваныч, – и личной властью назначаю больше всех больными Коляна и Славяна. Наших ветеранов, лучших грузчиков, увлечённых в свободное время охотой и рыбалкой. С этой минуты все двигают на фронт работ, а Колян и Славян – красить памятник. Кисти и краска на складе – стратегическая, серебрянка, на взрывпакеты идёт, не вздумайте открыть бойкую торговлю».

После ухода Альфреда Иваныча были отряжены гонцы на восьмую проходную. Опохмелялись, не чокаясь, поминали Толика. Стало много легче, работа, так и не начавшись, сменилась перекуром. Проходя на обед, мы застали на центральной площади текстильного гиганта Коляна и Славяна с кистями и серебрянкой в пластмассовом ведёрке. Вид у них был творческий и самовлюблённый от упоения трудом. Рядом возвышался памятник Ленину, воздвигнутый сразу после решения правительства о строительстве текстильного гиганта. Глубоко символично: возник вождь пролетариата – завёлся и пролетариат, правда, делать поначалу было обоим нечего: вождь среди растянутых на многие гектары серых фундаментов указывал на светлое будущее где-то в Казахстане, у Назарбаева; пролетариат, за неимением рабочих мест, пьянствовал в криминальных общежитиях и рыбачил. Памятник вождю, выполненный в любом месте, в любых масштабах, всегда хоть чем-то, да отличается от бесчисленных своих коллег, и в этом, как нигде очевидно, проявляется диалектическая суть известного метода овладения природой, человеческой душой и прочим сопроматом.

* * *

Колян и Славян сидели подле вождя с лохматыми кистями, прилипшими к коричневым рукавицам. К голове Ильича вела телескопическая стремянка, кое-как составленная из десятков шатких секций. Сама голова ослепительно сияла свежеприобретённым благородством второго по ценности драгметалла. При том, что остальной памятник сохранял прежнюю, серо-бордовую расцветку.

Зрелище было не из лёгких и повседневных. Швырнув в ведёрко кисти, Колян и Славян поинтересовались: «Вы на обед? Скажите там Иванычу, пускай краски ещё даёт, тут на этого Вову Каменного цистерну надо, за сегодня член управимся, на неделю пашни без перекуров и то, если не опохмеляться». «А Толик?» – тихо спросили мы. «Что, помер уже?» – обрадовались Колян со Славяном. «Может быть, – последовал наш ответ, – но разговор не о смерти, хорошо, раз отмучился, а о памятнике ему, Толику». «Не заслужил, – отвергли Колян и Славян. – И не помер-то ещё толком. Козу вздрючить зарезанную – это тебе не событие на весь мир замутить».

Прибыл на грузовом автомобиле Альфред Иваныч. Бледный, вызванный по селектору, срочно. В негнущихся руках его дребезжал коньяк. Он смотрел на вождя, не отрывая разбежавшихся от ужаса зрачков. «А чего, Иваныч, – единогласно расстроились Колян и Славян. – Ты ж сам с утреца приказал, мастера подтвердили: все на рабочий фронт, а мы – памятник красить. А памятник тут у нас на производстве один – Ему».

Альфред Иваныч рассеянными жестами заманил их в машину, которая умчалась, жалобно и грубо визжа отказавшим тормозом. В начальственный кабинет, где они долго втроём шептались за закрытой двойной дверью, близ холодильника. Перебирали сообщников, умоляя не называть друг друга. После разошлись по домам, темнело, дорогой исполняли песни окрестных композиторов.

Вождь так серебряноголовым и остался. Положение это, конечно, желали поправить, но выяснилось, что запасы серебрянки на складах ограничены, имеющиеся лимитировано идут на стратегические нужды, а поставщики вновь подводят. В итоге решили, что не так уж плохо, во всяком случае – необычно, да при этом ещё и с человеческим лицом.

Последствия были всё больше побочными.

Только какой-то неопрятный старичок из работающих пенсионеров ежедневно после открытия проходных подходил к памятнику и подолгу стоял там, коллективно каясь во всеуслышание: «Владимир Ильич, что ж они с тобой сделали». Потом исчез. Оказалось – собрав переполненную чашу обиды за кумира юности, подался в махновцы. Завёл полюбовницу-старшеклассницу, лихим набегом освободил томившихся в тюрьме сыновей, вооружился за счёт халатности надзирателей и ушёл за город и Волгу, в бескрайние степи. Грабить оптовые дальнобои, палить из кустов по колёсам, сеять ужас среди аполитичных дачников и сидельцев авторынка, посылать по трёхбуквенным компьютерным сетям манифесты анархо-левацкого толка с просьбой восстановить памятник вождю в прежней цветовой гамме и очистить с него птицыно говно железными щётками, самих же пернатых вредителей потравить газом по всей территории. На что внутреннему эмигранту по тем же сетям отвечали: «Не забивали б вы голову экологией и культурой, а подумали о детях, им жить, мы-то своё отгуляли, геронтологический вы наш фактор». Мягко стелили предполагаемой амнистией. Старик обещал подумать. Но не успел – с подачи приязненно, хоть и нейтрально наблюдавших за ним органов безопасности, история эта попала в центральные СМИ и паблик-рилэйшны, где ханыги пера украсили её цветами, буквами и человеческими жертвами. Грозного атамана укрыли за псевдонимом ГКЧП – эту аббревиатуру он приказывал соратникам гравировать на груди, что означало «Господи, когда чурок передавим?!», а его затею с реконструкцией монумента объявили путчем.

Но старик не обиделся, единственно по поводу чего посокрушался – завысили жертвы. Таковая на самом деле была всего одна – юный очкастый ботаник, некстати изучавший в степях феномен обильного произрастания конопли. Он умер на руках у банды экзотической голодной смертью – снедаемый зверским аппетитом от многая мудрости и ходьбы, обратился за корочкой, а в лагере повстанцев со снедью на тот момент не обстояло: бойцы лечили лейкопластырем раны и готовились к новым налётам.

За всеми политическими страстями, выговорами, суетой и микроинфарктами о Толике Беспалом позабыли. Даже нельзя с точностью сказать, умер он тогда или нет. Видимо, всё-таки умер, и вокруг этого тотчас закипела жизнь. Кладбищенские волонтёры получили каждый по лопате и на всех – «с собой», в могиле им действительно стало тепло. Бабки подошли на все поминальные циклы, ели всё, срамно двигая фиолетовыми губами, а кутьёй – обжирались, поскольку никто её больше не замечал, все главным образом пили. Когда старухи наклонялись под стол украдкой облёвывать линолеум, из готовых лопнуть велюровых карманов сыпалась разносортная твердокаменная карамель, попадались и раковые шейки. А памятник-параллелепипед уже на кладбище покрасили приятно-голубым. Да и вообще вечный покой у Толика вышел – мечта директора техникума в отставке. Цвели цветы, порхали шмели и птахи. Беспалому многие завидовали.

Тем не менее из его сбивчивых мемуаров потом выяснилось, что лежать надоело. А сам он появился, когда никто уже и не ждал. Сотрясала плексигласовую крышку стола партия в «морского», неуклонно повисал над кем-то «сопливый». Томился чифир в закопчённой литровке с коричневыми узорами на стенках. Толик вошёл в бытовку, расшвыривая окрест рыжую вату из прорех древней фуфайки. Приветствовали его равнодушно. Впрочем, прибавив: «Пузырёк когда думаешь ставить? Ну как там оно вообще?». Начал Толик, проигнорировав первый вопрос, конечно, с реанимационных медсестёр, что разъели на покойницких харчах роскошные сраки. Налитые такие бабы, круглые, как пузыри от жвачки. Пасёшь за ними в душевой, там краска с окошечка отколупнута – и пуговицы залпом от ширинки отскакивают. То-то ни на одних больничных штанах ширинок нету. Само собою: солнце, воздух, онанизм укрепляют организм, сокращают рост мудей и растраты на детей. Но Толик к столь здоровому образу смерти даже там не ощутил тяги. Сговорившись с одной из сестёр-хозяек (завлекая, дал пощупать через те же штаны всё немерянное своё хуё), Толик поволок её прямо в белом халате к кустам по наступившей темноте, а кусты голые, зимние, трескучие. «Я согласилась-то почему, – увещевала Толика дорогой медсестра. – Оттого что ты не полноценно живой. Всю жизнь до слёз мечтала перепихнуться со своим, чтоб был он не вполне жив. Недавно последний инсульт у него, думала – наконец отдохну с супругом по-человечески. Выкарабкался, скотина, даже зарядку делает…».

Эх, во саду реанимации морозец совсем южный, градусов десять от силы, устроились – сестричка от меня прям визжит и кувыркаться собирается, в снегу не видать ничего, одни тени и голые ветки, и думаю – хорошо всё-таки по жизни нам, пацанам, грех на деда Дарвина жаловаться – ни снега в двух главных позах не касаемся, ни чернозёма летом. Вдруг в самое то свет рядом появляться начинает, присматриваюсь, хоть и некогда, – фары, уазик, менты. Оказалось, привычно по ночам территорию объезжают, чтоб больные общественно-полезное из стационара не хитили. Вылазит один с фонариком: «Вставай, террорист, хорош тригонометрией увлекаться, синус-высунись, проедемте на собственное опознание, куда ж ещё». «Обождите, – говорю, – парни-голуби, поеду, конечно, поеду, хоть на миллирентген, хоть на анонимную дактилоскопию СПИДа, уже и существовать тогда неинтересно станет, а сейчас разрешите кончить спокойно». «Ну ладно, – гогочут, – всё равно тебе от возмездия не уйти, мы пока в салоне покурим, погреемся. А тут медработник намеревается спрыгивать, так я её, падлюку, за складки жировые на боках еле удержал. Менты, хорошо, с пониманием, не думали о секундах свысока, обождали. Ну этой козе зарядили выговор без права дальнейшего обслуживания, а я вновь здесь, с нарушением режима. Вот как оно там, не особо ласково.

– Эх, возникла у меня за это проведённое время идея одна. Книжку про собственную жизнь тиснуть. Вон Шолохов поднялся как, а с чего начинал, стыдно вспомнить, – собирал по всей станице дедов, по дворам ходил, упрашивал, ведро водки ставил, исключительно георгиевских орденоносцев, тыловых не обременял. Но и у дедов условие – только водка, никакой браги. Пили и делились случаями, успевай карандаш. А мне и ведра не надо, литрухой вполне обойдусь.

В отдалённом углу бытовки, из перекрестных сумеречных теней шкафов для переодевания, кто-то задумчиво произнёс: «Вот ведь кнут, явился без флакона, а теперь на литр соглашается». Немного подумав над репликой, показав какие-то невнятные борения сутулившимся видом, Толик вдруг зафокусничал отдельными лицевыми мышцами, застучал остатками пальцев друг об друга и несколько раз прокрутился вокруг ненадежной своей оси. Вслед за этим принялся извлекать прямо из прорех фуфайки большие несимметричные бутылки. Немецкими прямоугольными буквами на них были написаны русские фамилии, и кое-кто из присутствующих с удивлением угадал фигурирующие в собственных пропусках на производство. «А не бутор?» – опасливо спросил у Толика Колян. «Сами пьём», – с готовностью отозвался Толик, наполняя два ржавых стакана, один из волшебной бутылки всклень, второй – чифиром, выпил и запил. Все принялись пить, веселиться, слушать радио, разговаривать. И даже молчаливый Славян, подобравшись, произнёс тост за скорое наступление послезавтрашнего воскресенья, запланированного календарём.

* * *

На этом хотелось бы оставить всех нас практически счастливыми, когда в жизни всё на диво просто, пестро и пьяно. Но именно в эти самые моменты за фильтрованными окнами административного корпуса башковитым конструктором по фамилии Леко и замом по вопросам безальтернативного менеджмента Шушковым сочинялась бумага о плодотворном сотрудничестве с закордонными тайными воротилами. В ней обещалось сгрести всю витающую над текстильным гигантом таблицу Менделеева и загнать в секретные цеха, где производить из неё опиаты, ЛСД и пейоты, затем поставлять их страждущим и абстинентным в ближние и дальние пределы. А грузчиков – сократить. Всех. Кроме Толика Беспалого, поскольку плотник, к тому же подпадающий под ранее судимую, болезненную, многодетную, инвалидскую защищённую категорию.

С тех пор Толика никто не видел, поговаривали, что на реанимированном предприятии он поднялся до значительных начальственных степеней. Однако проверить это трудно: на территорию прежнего места работы теперь не попасть. Забор подняли на немыслимую высоту, даже серебряной головы вождя стало не видать, а на проходных ввели в обиход новые пропуска с тройной степенью неподдельности.

1999

Алексей Колобродов